Читать книгу: «Творцы истории. Кто, как и почему сформировал наше представление о прошлом», страница 4
При всем стремлении Фукидида к точности на его суждения влияет преклонение перед Периклом. Великий лидер изображен неизменно действующим в интересах государства, и в знаменитой речи над могилами воинов, павших в первый год Пелопоннесской войны, мы читаем:
Для нашего государственного устройства мы не взяли за образец никаких чужеземных установлений. Напротив, мы скорее сами являем пример другим, нежели в чем‐нибудь подражаем кому‐либо. И так как у нас городом управляет не горсть людей, а большинство народа, то наш государственный строй называется народоправством. В частных делах все пользуются одинаковыми правами по законам. Что же до дел государственных, то на почетные государственные должности выдвигают каждого по достоинству, поскольку он чем‐нибудь отличился не в силу принадлежности к определенному сословию, но из‐за личной доблести. Бедность и темное происхождение или низкое общественное положение не мешают человеку занять почетную должность, если он способен оказать услуги государству. В нашем государстве мы живем свободно и в повседневной жизни избегаем взаимных подозрений: мы не питаем неприязни к соседу, если он в своем поведении следует личным склонностям, и не выказываем ему хотя и безвредной, но тягостно воспринимаемой досады. Терпимые в своих частных взаимоотношениях, в общественной жизни не нарушаем законов, главным образом из уважения к ним, и повинуемся властям и законам, в особенности установленным в защиту обижаемых, а также законам неписаным, нарушение которых все считают постыдным (2.37).
Возможно, здесь Фукидид выдал желаемое за действительное, но достоинства этой, как и иных сочиненных им речей, удивительны: современные спичрайтеры позеленели бы от зависти. Во многих случаях Фукидид не заботится, чтобы ораторы звучали по‐разному. Впрочем, в ту эпоху (и даже еще двести лет назад) речи, как правило, передавались неточно, и люди это вполне понимали. Сам Фукидид смотрел на дело так: “Что до речей (как произнесенных перед войной, так и во время ее), то в точности запомнить и воспроизвести их смысл было невозможно – ни тех, которые мне пришлось самому слышать, ни тех, о которых мне передавали другие. Но то, что, по‐моему, каждый оратор мог бы сказать самого подходящего по данному вопросу (причем я, насколько возможно ближе, придерживаюсь общего смысла действительно произнесенных речей), это я и заставил их говорить в моей истории” (i.22.1)75.
И хотя его пересказы и не отличаются точной передачей, они по крайней мере объясняют, что именно произошло. Возможно, его приоритетом было правдоподобие, но и себя самого он не забывает. Кроме того, он уверен, что описываемые события нельзя ни с чем сравнить: “Нынешняя война длилась очень долго, и в ходе ее сама Эллада испытала такие бедствия, каких никогда не знала ранее за такое же время” (I.23). Но почему афиняне проиграли войну, из которой должны были выйти победителями? Была ли она неизбежной? Или ее можно было избежать дипломатическими средствами? Его любимый город был очень близок к завоеванию гегемонии в греческом мире, и Фукидид будто бы говорит: мы добились, но потерпели поражение и никогда не сможем повторить успех. Историк подобен врачу, записывающему после смерти пациента: “Мы не могли ничего поделать”. Спарта заслонила Афинам солнце.
В названии этой главы – дилемма, потому что Геродот и Фукидид – настолько разные типы личности и демонстрируют противоположные подходы. Для обоих история повествует о сознательных деяниях, сознательно записанных авторами, однако Геродот заимствовал у других авторов, а Фукидид опирался лишь на собственные изыскания: невозможно представить, чтобы греки не замечали разительного контраста. По мнению Шамы, Фукидид (которого он называет отвратительным критиком Геродота76, пеняющим тому за вольное обращение с источниками) как историк выиграл от того, что сам был участником войны: “Он хотел понять, как это все произошло. Геродот был больше скитальцем и путешественником, болтуном, тем, кто одновременно видел миф и важность сиюминутного, случайного”77. Геродот поспособствовал пониманию того, каким должно быть описание прошлого, а Фукидид укрепил (но также и сузил) новую форму. Он действительно считает историю особой дисциплиной, но собственное сочинение, что показательно, не считает historia. Фукидид не выносил то, что считал сентиментальностью Геродота. Не называя своего предшественника, Фукидид целит прямо в “истории, которые сочиняют логографы (более изящно, чем правдиво), истории, в большинстве ставшие баснословными и за давностью не поддающиеся проверке” (1.21). Впрочем, тогда античные историки придерживались общего принципа, что каждый должен изображать себя в чем‐то превосходящим своих предшественников. Возможно, оно и сейчас так.
Фукидид, вероятно, первый на Западе автор, который обращается к потомкам78. В отличие от Геродота, он думал не только о современниках. Кроме того, Фукидид первым объявил, что история должна приносить пользу. Он желает, чтобы политики в настоящем и будущем извлекли урок из написанного им. Возможно, в пику Геродоту он почти не называет своих источников и не приводит расхождения во мнениях. Его взгляд холоден и отстранен. Автор не рассказывает нам ни о жизни городов, ни об общественных установлениях, ни о женщинах, ни о произведениях искусства. Нет ни частных мотиваций или поясняющих отступлений. “Мое исследование при отсутствии в нем всего баснословного, – пишет Фукидид, – быть может, покажется малопривлекательным” (1.22.4).
В последние годы историки античности, по‐новому взглянув на произведение Фукидида, пришли к заключению, что он отнюдь не холодный и отстраненный историк – придерживался четкого замысла и обращался с материалом так, чтобы читатель принял его версию событий.
Дональд Каган, антиковед из Йельского университета, в своей работе 2009 года79 утверждает, что Фукидид всеми силами отрицает, что Афины при Перикле представляли собой демократию – вопреки широко распространенному тогда мнению, – и намеренно собирает свидетельства против Клеона, афинского стратега, пришедшего к власти после смерти Перикла. (Последнего Фукидид изображает безрассудным и удачливым безумцем, а не проницательным и отважным вождем, хотя события показывают, что это действительно так.) Фукидид заявляет, что ему известно, что думают другие люди (например, население Афин), и, как правило, игнорирует такие важные обстоятельства, как позиции главных действующих лиц в важных спорах. Престарелого Никия (ок. 470–413 год до н. э.) – полководца, ответственного за провал Сицилийской экспедиции, которого афиняне считали трусом и рохлей, – Фукидид неубедительно изображает героем.
Фукидид верит в демократию, но лишь в хорошо устроенную, как при Перикле – диктаторе по сути, но не по наименованию. Он жаждет главенства Афин, но ценой менее масштабной войны. Когда город вступил в судьбоносную схватку с Сиракузами, Фукидид понял, что правящие круги в Афинах приняли роковое решение и что назначение Никия было ошибкой. Фукидид был страстным человеком, который пытался писать сдержанно. Он разрывался между тем, чему хотел верить, и тем, что, как он знал, происходило на самом деле. Однако его уважение к фактам означает, что можно увидеть моменты, когда убеждения уводят его в сторону. И для этого можно воспользоваться теми же доводами, которые он сам приводит: Фукидид остается точен в изложении событий, даже когда их ход доказывает его неправоту. Р. Дж. Коллингвуд в “Идее истории” (1946) объясняет это резко противоречивое явление “больной совестью”80 Фукидида.
Одно из последствий такого сложного упорства Фукидида таково: появляется соблазн счесть его литературным Октавианом Августом по отношению к Геродоту-Антонию, ответственным управленцем по сравнению с рисковым авантюристом. У двух этих историков много общего. Оба они изгои: родной город Геродота, греческое поселение, был покорен персами, а бывшему военачальнику Фукидиду пришлось смириться с жизнью вдали от любимых Афин. Космополиту Геродоту всегда было тесно в оккупированном городе. Фукидид оказался изгнан собственными согражданами. Оба были богаты: Геродот получил состояние от отца, бывшего купцом, Фукидид – от золотых рудников во Фракии, принадлежавших его семье. Оба провели много лет на чужбине. Кроме того, им, как летописцам недавнего прошлого, приходилось решать сходные задачи.
Как, например, они обращались с таким обилием фактов и богатым опытом, как фиксировали их – чем, на чем? – без помощи вспомогательных средств, которых у них не было – карандашей, блокнотов, энциклопедий, универсального календаря, справочников? Наконец, как они заработали на этом труде себе хоть какую‐то репутацию?
У нас есть ответы на некоторые из этих вопросов. Тысячелетиями на Западе (как и почти везде) записать что‐либо было далеко не простой задачей. Греки боготворили память, причем в буквальном смысле81: у них была богиня памяти Мнемозина, мать девяти (чаще всего) муз-покровительниц эпической поэзии, любовной поэзии, гимнов, танца, комедии, трагедии, музыки, астрономии и истории. Упорядочение и сохранение знаний было жизненно важным средством; тренировка памяти представляла собой форму воспитания характера. Примеров тому множество. Рассказывают, что афинский государственный деятель Фемистокл знал по именам 20 тысяч своих сограждан, что современник Сократа похвалялся, будто он выучил наизусть “Илиаду” и “Одиссею” (почти 40 тысяч строк), а афинянам, плененным сиракузцами в ходе неудачной Сицилийской экспедиции, обещали свободу, если те споют любую песню хора из трагедий Еврипида (он одним из первых авторов осудил рабство). Некоторые, как рассказывают, сумели это сделать – и вернулись домой, в Афины, чтобы поблагодарить драматурга за спасение.
Можно предполагать, что на Геродота, а тем более на Фукидида, для которого делать заметки не было проблемой, повлияла эта традиция, которая помогла развить им память гораздо лучшую, чем у нас теперь. Вероятно, у него (или у его спутника-раба) имелись при себе свитки папируса, глиняные таблички, кисти, тушь. Этого мы не знаем наверняка, но когда он перечисляет более 940 лиц или в мельчайших деталях описывает культурную жизнь Египта либо одежды и оружие пестрого воинства Ксеркса, сила его памяти потрясает82.
Геродот поселился в городе Фурии (современная область Калабрия), а Фукидид – в своем поместье во Фракии, где он являлся “одним из самых влиятельных людей” (4.105.1), и из собственного тугого кошелька платил ветеранам из Спарты и Афин за подробности о войне. Как только автор начинал работу над черновиком, рядом обустраивалось пространство, где чтец (не обязательно автор) диктовал текст нескольким переписчикам: в некоторых манускриптах есть повторы, позволяющие предположить, что чтец запинался. Фукидид хотел, чтобы его произведение переписывали как можно чаще – ради привлечения наибольшей аудитории, хотя ученые гораздо более позднего времени решили, что они продолжат копировать книги его и Геродота. Следует помнить и о том, что около 480 года до н. э. читать умели не более 5 % греков83.
Греческий алфавит имел демократизирующее значение: в отличие от многих других письменностей, для письма и чтения не требовалось участия специалиста-писца. Без алфавита было почти невозможным появление драматургии. Старейшая из дошедших до нас греческих трагедий – “Персы” Эсхила (472 год до н. э.). Это также единственная, написанная на историческом материале пьеса того времени, дошедшая до нас. Греческий театр расцвел лишь с широким распространением грамотности. Письменность породила прозу84.
Важны и инструменты. Египтяне, изобретя письменность, перешли от праистории к истории. Они отыскали материал для письма (кроме камня, меди, листьев). Тексты Гомера были однажды записаны на кишке змеи. Фукидид писал на глиняных черепках-остраконах. Египтяне нашли новое применение треугольным в сечении стеблям папируса, растения из семейства осоковых, произрастающего почти исключительно в дельте Нила. Его употребление восходит к эпохе Первой династии (3150–2890 годы до н. э.), а с V века до н. э. по всему Средиземноморью им стали пользоваться при изготовлении мебели, корзин, канатов, сандалий и лодок. Люди начали поверять свои мысли в первую очередь папирусу.
Первоначально слово “папирус” означало “то, что принадлежит дому”, а разнообразные сорта нередко получали названия в честь царей или чиновников. Греки чаще всего получали папирус из финикийского морского города Библ и поэтому называли это растение “библиос” (от этого слова позднее произошло английское book, “книга”). Как рассказывают, Геродот устраивал публичные чтения в Олимпии (возможно, во время одного из городских праздников), но сначала он прославился в Афинах. Там он за несколько выступлений получил вознаграждение в десять талантов (эквивалент 258,6 килограмма серебра), может быть, на агоре – центре общественной жизни всякого греческого полиса. Объявления о выступлениях размещались в людных местах, а сама по себе декламация требовала особых навыков: чтения устраивали под открытым небом, и приходилось это учитывать.
Говорят, что Фукидид решил взяться за историописание, слушая Геродота (тот выступал на ионийском диалекте), и, когда пришло время, с удовольствием декламировал речи своих главных персонажей. Одобрение этих чтений Платоном способствовало посмертной славе Фукидида, а позднейшие авторы, в том числе Марк Фабий Квинтилиан и Дионисий Галикарнасский, признавали драматическую мощь его прозы. Цицерон низко ценил его риторику: “Даже в его знаменитых речах столько темных и неясных выражений, что их с трудом понимаешь, а в политической речи это едва ли не самый тяжкий недостаток (30)”85, однако он все же превозносит Фукидида, который “мастерством слова всех, по моему мнению, легко превзошел (56)”86.
Геродот – путешественник, который не мог удержаться от превосходных степеней, его интересовало все. Дидактичный Фукидид ограничивает сферу своих интересов изучением войны и высокой политики: трансформация истории идет то в одном направлении, то в другом. “Прежде было общепринятым противопоставлять поэтичного сказочника Геродота Фукидиду, историку-ученому”87, – пишет антиковед Эндрю Форд. А вот более строгий взгляд Уильяма Дюранта: “Дух Геродота и дух Фукидида отличаются друг от друга почти так же, как юность отличается от зрелости”8889. Но, как удачно сказано, ни один студент не спросит у преподавателя: “Сэр! Если Геродот настолько глуп, зачем мы его изучаем?”
И Фукидид, и Геродот были частью транформации сознания, что мы все еще силимся понять. Можно предположить, что в древних культурах прошлое воспринимали как длящийся процесс, но историческое сознание не таково. Однако в минувшие века явно не было такого глубокого анализа. Авторы древних саг не конкурировали с летописями. И хотя много веков существовали крупные архивы – например, в городе Тель-эль-Амарна, в Верхнем Египте (основан Эхнатоном около 1350–1330 года до н. э.), или клинописный архив (около 1400 года до н. э.) в Богазкёе (около 240 километров от Анкары), – они не стали частью исторического наследия, а остались документами высшей бюрократии и не были доступны публике. Первую частную библиотеку составил, вероятно, Аристотель около 340 года до н. э.
Должна ли задача историка, как показывает пример Фукидида, ограничиваться несколькими дисциплинами в поиске объективной истины? Или же настоящий историк увлечен бесконечным исследованием, не общая внимания на дефиниции? Две с половиной тысячи лет мы только выигрываем от напряжения между этими вопросами. Необходимо оценить степень утонченности, предложенной ими обоими, и последовавший за ними взлет литературы. Но ареной “греческого Просвещения” явились всего несколько городов в Малой Азии. Пусть так. За время жизни чуть более двух поколений Греция стала исполинской созидательной силой, оставившей след в математике, астрономии, физике, драматургии, риторике, философии и истории (все эти названия образованы от греческих слов) и начавшей приключение, которое длилось почти тысячу лет.
Глава 2
Былая слава Рима: от Полибия до Светония
Свидетельства его [Тацита] кажутся порою слишком уж смелыми, как, например, рассказ о солдате, который нес вязанку дров: руки солдата якобы настолько окоченели от холода, что кости их примерзли к ноше да так и остались на ней, оторвавшись от конечностей. Однако в подобных вещах я имею обыкновение доверять столь авторитетному свидетельству.
Мишель де Монтень, 1588 г.90
Около двух веков, до Полибия, у Фукидида не было настоящего последователя. Почему так долго? Возможно, в глазах греков фиксация прошлого стала выглядеть упражнением в смирении: после бедствий Пелопоннесской войны у них было ощущение катастрофы, несбывшихся надежд, и они не хотели напоминаний.
Аристотель никогда не назвал бы себя историком, и ясно, по какой причине: история эмпирически непроверяема, ей нет места среди самых строгих отраслей знания. При этом в “Поэтике” Аристотель утверждает, что историография должна следовать некоторым эстетическим принципам, и четко отделяет историю от поэзии:
Историк и поэт отличаются не тем, что один пользуется размерами, а другой нет: можно было бы переложить в стихи сочинения Геродота, и тем не менее они были бы историей – как с метром, так и без метра, но они различаются тем, что первый говорит о действительно случившемся, а второй о том, что могло бы случиться. Поэтому поэзия философичнее и серьезнее истории: поэзия говорит более об общем, история – о единичном91.
Вероятно, это снижение значимости имеет последствия. Недавно молодая журналистка из Newsweek задала вопрос профессору Колумбийского университета: “Когда историки перестали излагать факты и начали ревизию в интерпретации прошлого?” – “Примерно во времена Фукидида”, – ответил он92. Может, и так. О минувшем много писали и после Фукидида, но считается, что до нашего времени дошло менее 20 % важнейших древнегреческих текстов93.
Римлянам повезло не больше. Книга [“История гражданской войны”] Гая Азиния Поллиона (умер в 4 году), друга Вергилия, утрачена целиком. Сохранились лишь малые произведения Саллюстия. Уцелела небольшая часть сочинений Тита Ливия и Тацита. Страницы с 116 стихотворениями Катулла (84–54 годы до н. э.) дошли до нас, и то частично, по той причине, что ими заткнули винную бочку, найденную в XIV веке в Вероне. Трактат Витрувия (ок. 75–15 до н. э.) “Десять книг об архитектуре” – единственная из уцелевших крупных работ на эту тему, а также единственный, которым мы располагаем, источник данных о некоторых основных сражениях и осадах Античности, был обнаружен в 1414 году на полке в швейцарском монастыре. Мы знаем об Античности столько, сколько можем найти, например, в сильно пострадавшм от бомбардировки архиве (это яркое, хотя и необычное сравнение вскоре после Второй мировой войны сделал антиковед Эндрю Р. Берн).
Есть одно исключение в этом списке неудачников. Ксенофонт (ок. 430 – ок. 354 до н. э.)94 написал несколько малых сочинений, в том числе “Элленика” (“Греческая история”). Ксенофонт продолжил там, где остановился Фукидид, в 411 году до н. э. (после его смерти последовала череда “продолжений” и подражаний, совсем как в случае “Звездных войн”), но это сочинение удручающе идеологическое и ненадежное. Единственный шедевр Ксенофонта – “Анабасис” (“Поход вглубь страны”). В юности Ксенофонт, выходец из знатного афинского рода, принял участие в двухлетнем (401–399 годы до н. э.) походе персидского царевича Кира Младшего против своего брата Артаксеркса II. В “Анабасисе” Ксенофонт описывает свое пребывание на войне.
Предприятие обернулось катастрофой, когда Кир погиб. Его десятитысячному войску, оказавшемуся на землях неприятеля (территория современных Турции и Ирака), пришлось пробиваться к морю. Джон Барроу в своей хронике историографии с восторгом отзывается о сочинении: это “оправдание воином поступков собственных и отряда, к которому он принадлежал. Это захватывающе подробный рассказ от первого лица… Ксенофонт – герой собственного произведения”95. Справедливо пользуется известностью фрагмент (гл. VII), в котором описывается выход войска к Трапезунту (современный Трабзон) на Черном море:
Когда солдаты авангарда взошли на гору, они подняли громкий крик. Услышав этот крик, Ксенофонт и солдаты арьергарда подумали, что какие‐то новые враги напали на эллинов спереди, тогда как жители выжженной области угрожали им сзади, и солдаты арьергарда, устроив засаду, убили нескольких человек, а нескольких взяли в плен, захватив при этом около двадцати плетеных щитов, покрытых воловьей косматой кожей. Между тем крик усилился и стал раздаваться с более близкого расстояния, так как непрерывно подходившие отряды бежали бегом к продолжавшим все время кричать солдатам, отчего возгласы стали громче, поскольку кричащих становилось больше. Тут Ксенофонт понял, что произошло нечто более значительное. Он вскочил на коня и в сопровождении Ликия и всадников поспешил на помощь. Скоро они услышали, что солдаты кричат “Море, море!” и зовут к себе остальных… Когда все достигли вершины, они бросились обнимать друг друга, стратегов и лохагов, проливая слезы (IV. 8. 22–25)96.
Несмотря на то что это прекрасная литература, однако большая часть произведения – это апология. Ксенофонт писал в ответ двум группам критиков: товарищам по приключениям, ставившим под сомнение его мотивы; и – после возвращения домой – коллегам, подозревавшим, что он воевал просто за деньги. Люди знатные сражались не ради корысти, и Ксенофонт подчеркивает свою неподкупность, различая дары по мотивам гостеприимства (xenía) и dôra – взятки. Своему главному покровителю Севфу он пишет: “…я никогда не только не получал от тебя ничего за счет солдат и не просил для себя лично того, что принадлежало им, но никогда не требовал и того, что ты обещал мне самому. Клянусь, я и теперь не принял бы твоих подарков, если бы ты не решил одновременно отдать солдатам должное” (VII.7.39–40). Одна из величайших приключенческих историй Античности представляет собой страстную попытку оправдаться97.
Легенда гласит, что Рим был основан в 753 году до н. э., когда волчица спасла младенцев-близнецов Ромула и Рема. Впоследствии Ромул возвел первые стены Roma Quadrata (“Квадратного Рима”). Возможно, что‐то подобное действительно имело место, но сюжеты об оставленных в опасности младенцах, которые потом совершают великие деяния, часто встречается в древней мифологии. А слово lupa означает и “волчица”, и “проститутка”. Как бы то ни было, выросшие братья повздорили, и Ромул (Romulus), согласно Титу Ливию, убил Рема и основал город (-ulus – это этрусский суффикс, обозначающий основателя), становился все более авторитарным правителем и внезапно выпал из истории на тридцать седьмом году своего правления, просто исчезнув в грозовом облаке.
Миф о Ромуле и Реме существует параллельно с историей о странствующем герое Энее (сыне смертного и богини Венеры), будто бы заложившем около 1184 года до н. э. Рим. “Настоящая трудность, с которой столкнулись римляне, состояла в том, что у них было две противоречащих истории основания их города, которые якобы произошли с разницей в несколько сотен лет независимо друг от друга… Римляне решили принять обе, а потому им пришлось каким‐то образом упорядочить их и совместить в одно как можно более правдивое повествование… Чтобы заполнить длительный промежуток времени, для связи этих двух легенд придумали целый список воображаемых царей Алба-Лонги, – пишет антиковед Энтони Эверитт. – Римские историки и собиратели древности не считали себя настоящими учеными. Подобно Цицерону и Варрону, они рассматривали себя членами правящего сословия, оказавшимися без дела”. Они желали верно изложить основные истины своей истории, “но когда им не хватало фактов, они обращались к легендам и старались заполнять пустые промежутки тем, что они чувствовали, и даже тем, что, по их мнению, должно было произойти”98. Итальянское изречение гласит: “Если это и неправда, то хорошо придумано” (Se non è vero, è ben trovato).
В момент максимального могущества Ромула население Рима, лежащего у брода через Тибр и расположенного на цепи вулканических вершин в долине, составляло около трех тысяч человек. Прошли века, прежде чем в Риме появился какой‐либо заметный историк: хотя с древнейших времен могли сохраняться какие‐то записи, латинская литература появилась лишь в III веке до н. э.99. После Ромула Римом владели этруски – жители Этрурии, лежавшей к северу и востоку от города (современная Тоскана). Около 500 года до н. э. римляне восстали, в ходе долгой борьбы добились независимости и учредили республику. Символом его власти стал Сенат и народ Рима (Senatus Populusque Romanus). В Риме аббревиатура SPQR до сих пор присутствует даже на крышках канализационных люков и урнах для мусора.
В 387 году до н. э. город разграбили галлы. Рим подвергался разорению еще шесть раз, но все же продолжал расти, и к 323 году до н. э. держава занимала площадь 10 тысяч квадратных километров (втрое больше площади штата Род-Айленд и чуть менее площади английского графства Йоркшир). При этом Рим, в отличие от Греции, за пятьсот лет мог в любой момент исчезнуть с карты. Центральную часть Средиземноморья город подчинил в ходе войны (280–275 до н. э.) с эпирским царем Пирром. Лишь через несколько поколений Рим присвоил роль великой морской державы: Тит Ливий, рассказывая о временах до учреждения флота, повествует, как римские граждане учились грести в песке. И все же ко времени Траяна (98–117) Рим, “ослепительный” (83)100, как сказал Овидий, стал крупнейшим на планете городом с населением 1,4 миллиона человек, причем каждый третий его житель был рабом, а каждый десятый – воином. Город ежегодно потреблял 100 миллионов литров вина и 20 миллионов литров оливкового масла.
Размер римского государства на пике его могущества потрясал. На Африканском материке римляне образовали провинции Нумидию, Мавританию, Киренаику и Африку. Они владели сказочно богатым Египтом, Иберийским полуостровом, Галлией и Британией (римские руины встречаются и в Шотландии). Рим простирался до окраинных территорий Германии, земель вдоль естественной границы по Дунаю, на Балканский полуостров, а также значительную часть Малой Азии. Отдаленными провинциями на востоке были Иудея, Сирия и Месопотамия. Население огромной империи составляло 50–60 миллионов человек, над которым властвовала прослойка из сотни человек, связанных личными отношениями, и их приближенных. Греция вскоре после завоевания сделалась главной восточной провинцией. Греческое влияние было значительным. Многие греки-интеллектуалы отправлялись в Рим делать карьеру. Собственно римская элита считала настоящим языком цивилизации греческий, и уже с 250 года до н. э. богатые семьи приглашали для детей наставников, владевших греческим, и нередко сами говорили по‐гречески. Гораций писал: “Греция, взятая в плен, победителей диких пленила”101.
Под греческое влияние римляне подпали не меньше чем на триста лет (с 148 года до н. э. по 150 год). Первые произведения на латинском языке появились около 240 года до н. э., немного спустя исторические записи о прошлом. Все взявшиеся за сочинение книг об истории были людьми дела – администраторами, воинами, политиками, – но в то же время располагавшие временем. В Риме к началу правления Нерона насчитывалось уже 159 государственных праздников в году (трижды в неделю), и один праздничный день приходился на один будний, да и тот длился всего шесть часов. Несомненно, подавляющее большинство римских граждан боролись за выживание, и в праздники эти люди нередко трудились, однако избранные располагали более чем достаточным для сочинительства свободным временем.
Почти все римские историки – люди высокого положения. Вот восемь из них, обыкновенно считающиеся виднейшими. Полибий (ок. 208 – ок. 116 до н. э.) был сыном крупного греческого политика и сам стал гиппархом – начальником конницы [Ахейского союза]. Гай Саллюстий Крисп (ок. 86–35 до н. э.) служил народным трибуном, сенатором и проконсулом. Гай Юлий Цезарь (102/100–44 до н. э.) – отпрыск одного из старейших римских семейств. Тит Ливий (59 до н. э. – 17 г.) был дружен с представителями клана Юлиев-Клавдиев и приобрел славу столь громкую, что один человек приплыл из испанского Гадеса (современный Кадис) в Рим только ради того, чтобы его увидеть. Иосиф Флавий (37–100) дружил с Титом, сыном Веспасиана. Тацит (ок. 56 – ок. 117) был сенатором. Плутарх (46–120) занимал в родном городе [Херонее в Беотии] должность архонта-эпонима. Светонию (69/75 – ок. 130) покровительствовали и Траян, при котором историк заведовал императорскими архивами, и Адриан (Светоний занимал должность его секретаря). Этим историкам не приходилось унижаться ради куска хлеба.
Полибий – первый на этой литературной карте. В его “Всеобщей истории” обрисовано стодвадцатилетнее восхождение Рима к вершинам могущества: с 264 г. до н. э. (тогда римляне впервые пересекли море и на Сицилии вступили в конфликт с карфагенянами) до разрушения Карфагена в 146 г. до н. э.102. События до 241 г. до н. э., однако, служат не более чем вступлением. Настоящий предмет интереса Полибия – полвека с начала Второй Пунической войны (218–202 до н. э.), а один из главных его мотивов – рассказать соотечественникам-грекам о новом мировом порядке, упадке родины и восхождении Рима. Люди жили и за пределами Западного Средиземноморья, но, по словам Джона Барроу, для Полибия “с Азией было… покончено. Рим и римская экспансия на юге и востоке – вот кто теперь творил мировую историю”103.
Полибий хорошо знал, о чем говорит. Он оказался среди тысячи знатных заложников, уведенных после поражения Ахейского союза при Пидне (168 г. до н. э.) в Рим, и провел там шестнадцать лет (167–150 годы до н. э.). Полибий подружился с Публием Сципионом (сыном командующего римским войском при Пидне), разделявшим его любовь к книгам, и, в отличие от других заложников, получил разрешение остаться в столице. Даже живя вдали от родины (как и Фукидид, Ксенофонт, позднее и еврей Иосиф Флавий), Полибий пользовался там популярностью за посредничество между соотечественниками и новыми хозяевами Греции, и после смерти Полибия (в возрасте восьмидесяти двух лет он погиб, упав с лошади) в его честь были поставлены статуи по меньшей мере в шести городах. Из множества работ Полибия (в их числе биография греческого государственного деятеля [Филопемена], труд о тактике и краткая история его службы под началом Сципиона Африканского во время двадцатилетней войны в Испании) уцелела только сорокатомная “Всеобщая история” (изложение истории Римской республики с 264 по 146 год до н. э.), да и та не целиком. До нас дошли первые пять книг, почти вся книга VI и фрагменты еще тридцати четырех книг – и все же это добрые полтысячи страниц. Оригинал, вероятно, был в 4–5 раз длиннее книги Геродота: история расширялась. Но неудивительно, что столько утрачено: во‐первых, книги в то время приходилось старательно копировать вручную, во‐вторых, письменные принадлежности стоили недешево.
“Повозившись с латинским герундием, они одолели кое‐как полстраницы из Фукидида. Скотт-Кинг сказал:
– Это описание последних эпизодов осады звучит как звон могучего колокола.
И, услышав его слова, на задней скамье загалдели хором:
– Колокола? Вы сказали “колокола”, сэр? – и стали шумно захлопывать книжки.
– До конца урока еще двадцать минут. Я сказал, что книга звучит здесь подобно колоколу.
Но было слишком поздно” (Ивлин Во. Новая Европа Скотт-Кинга / Перевод Б. Носика. М., 2005).
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+16
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе