Читать книгу: «Время сумерек II»
I
. Священный язык
Дж. Орвелл говорит в своем знаменитом романе: когда у каждого слова останется только одно значение, мышление в известных нам формах перестанет существовать. Мы наблюдаем исполнение этого предсказания, вернее, находимся уже по другую сторону водораздела между мыслью и ее отсутствием. Исчезновение мысли напрямую связано с истощением и обмелением выразительной способности языка. Язык — самая божественная вещь после нашего разума, и ослабление языка означает ослабление всего человеческого.
Переворот 17-го года и последующие несчастья в России показали, насколько мышление связано с языком, его формами и выразительными средствами. Больше того, сейчас, на расстоянии, видно, что крушение русской речи предшествовало опустошению культуры, превращению ее сначала в нечто служебное (при «новом порядке»), а затем в нечто сугубо развлекательное, обращенное к самому бедному и простому в человеке.
И другое видно на расстоянии. Язык не только имеет формо- и смыслообразующее значение; он в своем роде священен, как ценность, создаваемая поколениями и поколения воспитывающая. Конечно, эта двоякая роль свойственна не языку во всем его объеме, а только известной его части, ядру, которое я бы назвал священным языком или священной речью. Cмысл существования этого ядра — не просто «выражение мыслей», но накопление средств для выражения внутренней жизни человека. Это самое сложное, но и самое вознаграждающее из применений языка.
1. Священная речь
Я говорю священный, но основной характеристикой этого языка является не сакральность, а мощь. Всякий жаргон идет по пути удаления от священного языка в сторону большей плоскости, недостаточности средств и прямой бедности. Lingua sacra дает мысли мощь, жаргон мысль обессиливает.
Священный язык, в котором слова обладают множеством смыслов, внутренно связаны, многослойны, существуют вне времени — противостоит языку газет и науки, языку полуобразованности, где у каждого слова или только одно значение, или, напротив, смысл слова вовсе неясен, так что оно употребляется наугад. Священный язык и точен, и многослоен одновременно; на нем создана поэзия, он же питает художественную литературу и мысль. Он выработан духовной жизнью поколений — в противоположность плоду многолетнего упрощения, «плоскому языку» школы и газет.
Разница между священным и плоским языками — разница между двумя типами мышления. Не владеющий lingua sacra не просто не понимает слов: он не может проследить за мыслью, не слышит обертонов и отражений. Значительную часть силы священного языка составляет самопознание; не зря это язык Писания и поэзии. Кто не думал над собой, не слышал своей души, не всматривался внутрь, хотя б немного, не понимает и этого языка. Из сказанного не следует, будто староанглийский или славянский дают особую силу уму: совсем нет. Но в языке культуры, многослойном по определению, они составляют один из слоев, причем один из самых глубоких. 1 Самопознания на жаргоне, как я уже говорил, не бывает.
Священный язык многослоен, это сгущенная сумма выразительных средств за несколько столетий; жаргон плоский, всегда новый, всегда сегодня. Новизна и плоскость соседствуют в нем.
Поэзия как таковая еще не lingua sacra. Однако она всегда порыв в правильном направлении, т. к. питается желанием силами однозначного мирского языка выразить невыразимое, то целое, которое больше суммы частей, в конечном итоге — Бога. Жаргон неслучайно связан с безбожием, т. к. никакому охватывающему единству, сверх-единству, нет места там, где за словом стоит или одно-единственное понятие, или ни одного. Поэзия делает плоский язык пространственным, охватным, расширяя объем могущих быть переданными мыслей — на высотах своих, конечно; а выработанная, глубокая проза идет в этом отношении еще дальше поэзии.
Lingua sacra всегда присутствует в языке, хотя доля ее непостоянна. В эпохи ненарушенного наследования она сильнее; во времена разрушения — почти исчезает, как теперь.
Плоский язык знает только две цели: побуждение к действию или изложение фактов. Там, где священная речь побуждает к мысли или передает чувство, словом, приобщает читателя к духовной жизни автора — плоская речь немотствует. В плоской речи никакая окраска написанного в тона внутренней жизни писателя, будь то грусть, или радость, или скепсис — невозможна. Слова вколачиваются, как гвозди. Смысл (если он есть) передается словами, а не тем, что меж них. Настоящее же искусство прозы есть именно искусство передачи смысла помимо собственно слов. Целое больше суммы своих частей. Однако смысл писанного слова не в одной передаче фактов. Конечно, есть и писанные слова, предназначенные только для этого. Однако в главном своем назначении литература есть продолжение человеческого духа во времени. С этой задачей плоская речь не справляется, даже не пытается ее ставить.
Истинная литература, та самая, которая вырабатывает священную речь, всегда относится к области scripta manent. Здесь не без бессмертия души, пусть и малого, опосредованного, через книги. «Душа въ завѣтной лирѣ мой прахъ переживетъ» — говорил Пушкин именно об этом. Душа со временем уходит за край мира, а в мире остается не в чем ином, как в сказанных с достаточной силой словах. Царство плоского языка лишает целые поколения этого малого и опосредованного посмертия…
Выражение le style c'est l'homme 2 непригодно для плоского языка: в нем нет человека. Устранение человека из языка и есть тот процесс, каким создается плоская речь. Процесс этот при «новом порядке» шел двумя путями: во-первых, через упрощение и уплощение личности, во-вторых, через безжалостную редакторскую правку всего, что проходило через созданную «новым порядком» цензуру. Безликость, бессилие, бледность письма суть ныне признаки «научности», «литературности»... Конечно, я говорю о литературе, притязающей на какую-то важность. Развлекательная литература во все времена своего лица не имела, подделываясь под образ мысли и выражения, свойственный ее читателю, маленькому человеку, желающему отдохнуть за книжкой.
Lingua sacra и жаргон (или «глубокая» и «плоская» речь) не просто разные стили. За каждым из них — свой образ мысли. Самый процесс мышления, к ним приводящий, различен. Распространение «плоской речи» на большом пространстве, в течение долгого времени создает, в конце концов, новую нацию на месте старой, название и место жительства которой она разделяет.
2. Язык создает нацию
Да, язык, или, что то же, образ мысли, создает нацию. Поскольку сила времени враждебна священной речи и почти прекратила ее развитие, речь идет не о переменах в слоге, а о смене одного способа мышления другим, следовательно, и одного народа — другим, одноименным, но совершенно чуждым прежнему. Возникает новый народ, говорящий и чувствующий на жаргоне.
В старом мире не было резко очерченной пропасти между священным языком и языком повседневным; даже люди неглубокого просвещения были достаточно затронуты сложностью и богатством lingua sacra. Плоский язык вошел в силу только при новом порядке и его стараниями. По сути дела, плоская речь создала, на месте прежнего русского народа — новую нацию, неспособную к восприятию сложности и глубины. Разрыв был усугублен обвалом «нового порядка» в 1991-м. Сейчас эту новую нацию, «россиян» 3 на месте «русских», можно считать состоявшейся, и мало причин надеяться на то, что она — в лице своего культурного класса — преодолеет когда-нибудь плоскость мышления и выражения и вернется к национальным основам. Ведь исчезает не просто способность мыслить — уходит знание и понимание выразительных средств, накопленных веками.
И на жаргоне, конечно, можно выстроить цивилизацию, но в самых своих основах она будет отрицать всякий невыразимый остаток в человеке и мире. Кажущиеся ясность и простота будут отличать все ее суждения. Построится культура без самопознания, с одним только знанием вещей.
Плоский язык воспитывает ум, способный только к скитанию в темных закоулках прикладных вопросов: «Достоевский и...», «Лев Толстой как...» Ходить прямым путем, задавать собственные вопросы он не обучен, да это и «ненаучно». Наука — мы должны это сказать твердо — на стороне плоской речи и против речи священной. Для ее узких целей избыточный, богатый, многозначный язык, умеющий определить вещь с разных сторон — не нужен, напротив, ее вполне устраивает правило «одно слово — один смысл».
В царстве плоского языка литература есть «сила служебная», задача которой «в пропаганде», как говорил Добролюбов, или в развлечении масс, добавляет новейшая эпоха. Жизнь духа уничтожается с уходом выражающего дух слова. Лишив человека дара глубокой речи, легко внушить ему материализм. Неудивительно, что люди, сформированные плоской речью, так падки на все мутное, неоформленное, смутное: в словесной мути они видят глубину. Их поражает все неясное в силу отсутствия личного духовного опыта. Если бы этот опыт был у них, они бы знали, что глубина ясна.
Воспитанные плоской речью ищут в чтении совсем иного, чем мы. Для них написанное не ключ к сумме внутренних переживаний и опыта, но готовая к употреблению «истина», наставление к действию, нечто такое, что требует не внутреннего труда, а пассивного усвоения и подражания. Если же никакого наставления в прочитанном нет, человек плоской культуры не понимает, на что он потратил время.
Создаваемая плоской речью культура насквозь материалистична не потому, что наука якобы «развеяла мрак невежества», а потому, что невыразимый остаток, то истинно человеческое, которое в то же время и божественное — не поддается даже приблизительной передаче средствами плоской речи. Место укорененной в священном языке религии занимают культы, главной чертой которых можно назвать косноязычие их пророков (Рёрих, Блаватская, Гурджиев). По своему обыкновению, человек плоского мира ищет глубину там, где есть только муть. Плоская культура вполне непромокаема для смысла. В чтении она ищет или развлечение, или руководство к действию. Книга для них или справочник, или учебник, или замена водки, но никогда не питательная среда для ума.
3. Что впереди?
Чтобы преодолеть «плоский язык» и порождаемое им мышление, недостаточно т. н. «просвещения». Напротив, именно школа, то есть усвоение известного объема технических знаний, прочтение одной-двух книг технического характера — и вырабатывает плоскость мышления.
Школа, к сожалению, у нас стоит давно уже на стороне решительного упрощения. До 1917 года эти упростительные побуждения гасило правительство, и школа, при всех своих упростительных склонностях, все же готовила личность к сложному умственному труду.
Что же касается «знания», как такового, оно не защищает от плоского мышления, хуже того: известного рода знания это мышление производят. Нет ничего хуже мнимого знания о том, «как всё устроено», этого детища новой школы и «научно-популярной литературы». Оно, во-первых, призрачно (в конце концов, за пределами грамматики и химии у нас больше мнений, чем знаний), во-вторых, учит свысока смотреть на всё человеческое как, будто бы, маловажное в сравнении с «точными науками», в-третьих, дает уму ложное спокойствие, внушая мысль о том, что все важнейшие вопросы давно решены. При помощи этого знания создается мировоззрение техника, благополучного в своем невежестве.
Чтобы вернуть мысли глубину и высоту, нам нужно отказаться от идеала упрощения, общепонятности, от «реального образования» как единственной доступной возможности образования. Спор между «реальным» и «классическим» только оборван «новым порядком», но не закончен. Смысл классического образования в приучении мысли к труду над нетехническими, то есть важнейшими, вопросами — что нам сегодня всего нужнее.
II
.
«Реальное» против «классического»
Спор реального и классического образования считается давно решенным; на самом деле он просто прерван революцией, как и многие другие споры. Классическое образование уничтожено в пользу реального — не потому, что реальное было лучше, а потому, что упростить и «уединообразить» мышление с его помощью было проще.
Вспомним доводы М. Н. Каткова, борца за восстановление классического среднего образования в России. Гимназия, согласно Каткову, не место для сообщения детям сведений из всех возможных областей знания. Приобретенное в школе и потеряно будет в школе, как только внимание ученика отвлекут новые предметы, или сразу после нее. Более того, универсальные познания, преподанные прежде умения мыслить, только приучают ум к верхоглядству, к употреблению слов, за которыми не стоит никаких понятий. Понятия же, говорит Катков, вырабатываются только изучением тех предметов, которые заставляют ум работать, а не просто запоминать.
«Прямая и главная цѣль школы <…> есть воспитаніе ума, и сосредоточеніе занятій есть необходимое средство для этой цѣли. Школа отрочества должна хлопотать не о томъ чтобы сообщить своимъ воспитанникамъ поболѣе разнообразныхъ свѣдѣній, которыхъ сущность неизбѣжно ускользаетъ отъ юныхъ субъектовъ, оставляя имъ на долю только шелуху и хламъ — нѣтъ, ея забота пріучить юныя силы мало-по-малу, безъ напряженія и надрыва, къ серіозному и сосредоточенному труду, вызвать всѣ способности необходимыя для полной умственной организаціи, развить ихъ по возможности равномѣрно, укрѣпить и умножить ихъ, утвердить въ умѣ лучшіе навыки, которые должны стать для него второю природой, поселить въ немъ здоровые инстинкты, ознакомить его со всѣми процессами и пріемами человѣческой мысли не на словахъ, а на дѣлѣ, на собственномъ трудѣ, вкоренить въ молодомъ умѣ чувство истины, чувство положительнаго знанія, чувство яснаго понятія, такъ чтобъ онъ во всемъ могъ явственно и живо различать дознанное отъ недознаннаго, понятное отъ непонятнаго, усвоенное отъ неусвоеннаго».
«Умъ воспитанный и окрѣпшій, самъ, безъ помощи учителей, легко пріобрѣтетъ всѣ разнообразныя свѣдѣнія, какія ему понадобятся. Поэтому-то въ европейской школѣ, поставляющей свою главную цѣль въ воспитаніи ума, сообщеніе разныхъ, свѣдѣній, полигисторство, есть дѣло второстепенное, на которое отводится лишь столько времени, сколько остается его отъ главнаго дѣла».
Средство приучения к умственному труду Катков видел в изучении классических языков: древнегреческого и латыни, и неотделимом от этого изучения чтении древних авторов.
Да, катковский силлогизм («В Европе есть классическое образование; в Европе цветут науки; следовательно, классическое образование — основа наук») не вполне верен. Скорее, то и другое — заслуга прочной культурной основы, унаследованной от языческого мира. В России классическое образование стало еще одной (после петровской государственности) прививкой греко-римской культурной почвы, и исключительно благотворной. «Серебряный век» создан умами, прошедшими катковскую школу, как и общий технический и хозяйственный подъем императорской России в последние ее десятилетия.
И еще одна поправка к катковским взглядам: да, возможна и «наука», не основанная на ясности мышления и выражения, на общеевропейском культурном запасе: та наука, которая создает бомбы и самолеты, то есть техника. Но плодотворную культуру, не только технику, построить на реальном образовании нельзя. Это образование отучает ум задавать вопросы, т. к. все ответы мнятся уже полученными и содержащимися в справочниках.
Устранение классического образования открыло путь полуобразованности — т. е., как это точно выражено Катковым, неспособности отличить «дознанное отъ недознаннаго, понятное отъ непонятнаго, усвоенное отъ неусвоеннаго». Только техника на службе у войны (единственного, о чем «новый порядок» беспокоился по-настоящему глубоко) по видимости не пострадала от всеобщего падения уровня. Но такова природа техники: она не затрагивает глубоко человеческую личность и не требует от нее высокого развития.
Те же отрасли знания, которые занимаются жизнью идей, упали и вплоть до наших дней не могут подняться. Это неизбежно. Жизнь идей, отвлеченных идей — сложнее для понимания, чем данные прикладных наук, сообщаемые реальным образованием. Идеи надо пережить, прорасти их, с позволения сказать, собственным умом. Их нельзя «выучить». Идея, в отличие от какой-нибудь химической истины, воспитывает — и познается только через воспитание.
Наступила своего рода эпоха «темного рационализма». Разум если не убит, то приведен к молчанию; на его престоле — умственная лень в сочетании с поклонением бессознательному в человеке и бессмысленному в природе. «Душа науки есть доказательство», говорит Катков. О современном темном двойнике науки можно сказать иное: «душа науки есть вера». В забвении теперь сама мысль — не какое-то одно мировоззрение. «Знание» освобождает от необходимости мыслить: основополагающее и важнейшее считается известным. Всё есть в справочниках. В защите сегодня нуждается не какое-то определенное мировоззрение, а способность иметь мировоззрение как таковая.
Победа «реального образования» привела в конце концов к победе «плоского человека». Это не было мгновенным, единовременным событием вроде библейского потопа. Но как и потоп, оно изменило лицо если не земли, то страны. (С обычной оговоркой: все события русского XX века произошли и на Западе, просто там социализм и упрощение действовали меньше насилием и больше — соблазном.)
Что такое эта плоскость? Описать ее признаки нетрудно: непроницаемость для поэзии, всецело основанной на ночной половине души, на переживаемом, но трудновыразимом; полуобразованность в сочетании с отсутствием опыта душевной жизни; элементарность средств выражения наряду с элементарностью представлений… Как можно видеть, она проявляется всего сильнее в области человеческого, «гуманитарного», в области жизни идей. Уверен, впрочем, что и в области знания о природе неспособность правильно мыслить принесла огромный вред — прикрытый, правда, отдельными достижениями военной техники (которую при новом порядке было принято называть «наукой»).
За время господства «нового порядка» выросли целые поколения, отученные от умственного одиночества, независимости мнений, следовательно, и от мысли. Разумеется, некая видимость культурной жизни существовала и в самые «плоские» времена. Были писатели, поэты… Однако в русской литературе исчез, изгладился тип мыслящего автора, философа. Мысль стала чем-то далеким, ненужным. Можно что-то «изучать» (заумно, жаргоном, ради ученой степени), но нет никакой необходимости мыслить, ведь и так «все ясно». Для мысли нужна критика существующего порядка; для критики нужен независимый ум — а откуда ему взяться? (Не имею в виду под критикой — вечной нашей «оппозиции» всякому государственному порядку просто потому, что он порядок.)
С каждым десятилетием приобретал все большую силу тип полуобразованного человека — пока не достиг своего расцвета в наши дни. Мы не раз говорили о полуобразованности, скажем и еще несколько слов. Слишком велико это зло, превращающее в сор все, за что ни возьмется — в противоположность сказанному о еврейском пророке: «если ты извлечешь драгоценное из ничтожного, то будешь как уста Господни».
Полуобразованный относится к культуре, как бедняк к чужому сокровищу. Он может ей восхищаться издали, а может и ненавидеть. Последнее встречается чаще. Так спокойнее жить.
Полуобразованный — вечно незрелый. Ему не просто недостает знаний; от него скрыта возможность сложной, глубокой душевной жизни. В области духа он вечный младенец. Здесь для него ничего нет. Какой-то проблеск света он видит только там, где можно словами обсуждать другие слова, т. е. заниматься чем-то таким, что не требует личного духовного опыта. Дух для него только слово. Обращаться к полуобразованному с сочинениями, основанными на опыте душевной жизни, совершенно бесполезно: дети ничего не знают о душе, но только о веселом и скучном, приятном и неприятном. Для этого-то читателя расцвела в России литература «почесывания пяток».
К истинному миру (т. е. тому миру, в котором верят в Бога, стремятся к культурным и историческим целям) полуобразованный человек находится в отношении, позволяющем этот истинный мир только изучать, не приобщаясь его ценностям.
Приходится признать, что как революция, так и демократия убийственны для души. Если жизнь — процесс постепенного образования, воспитания души, то целые поколения воспитанных революцией и демократией сошли и сойдут в могилу, ничего не узнав о самих себе, затронутые, в лучшем случае, только плоским образованием ума, чтобы не сказать полуобразованностью.
Наше безблагодатное время отличает молчание души при бездеятельном разуме. То, чему дан теперь простор, нельзя назвать ни душой, ни разумом — это инстинкты ума и тела, за которыми нет ни глубокой душевной жизни, ни умственного труда. Труд и удовольствия, и ни минуты на то, чтобы над ними задуматься и их пережить. Мысль и переживание изъяты из обращения.
Угасание прозы, онемение поэзии, смерть философии... Но кроме этих последствий были и другие, так сказать, поражающие изнутри сам процесс просвещения, саму машину передачи и усвоения знаний. Само просвещение оказалось подточено.
Дети хотят «истины», единственной истины, и находят ее. Однако «истин» много. Одна из них в том, что вы должны прежде всего мыслить, потом уже верить. Мысль вознаграждается и вознаграждает. Но именно от мысли целый ряд поколений был отлучен.
Ударение перешло с выработки собственной привычки к мышлению — на усвоение ряда заранее заготовленных познаний. Неожиданным, но неизбежным следствием этого переноса оказалось усиление не знания, но веры. Из того, что можно было помыслить, точно определить, доказать, школьная наука стала чем-то таким, во что — в первую очередь — можно было поверить, а поверив — его запомнить. Новая школа, в отличие от прежней, воспитывала прежде всего веру и память. Вторым следствием оказалась утрата восприимчивости к «доказанному и недоказанному, знаемому и незнаемому», как говорил Катков. Принимаемый на веру учебник с неизбежностью стал святым. На место умозаключений стала вера, для которой все не входящее в круг школьных познаний — «не существует».
Выбор предметов и их освещение в реальной школе предопределили дух этой веры: материализм.
Классическое образование задерживало размножение интеллигенции или, по крайней мере, во всякое интеллигентское поколение вводило известное число людей культурных, т. е. руководствующихся мыслью, а не верой, и притом умственно связанных с предшествующими поколениями. С победой реального образования, во-первых, вера победила мысль, и во-вторых — совершилось окончательное отпадение от культурных корней.
Именно из веры в сочетании с определенным образом подобранными познаниями и рождается школьный материализм — мировоззрение упрощенных ответов на трудные вопросы. «Реальная» школа внушает его ученику самим подбором и освещением предметов. Материализм в сочетании с идейностью дает «науковерие»: веру в науку — источник истины и в «историю» — чьи суды всегда праведны… Идейность же — неизбежная спутница материалистических убеждений. Материализм при наличии христианского чекана личности и высших интересов обязательно выливается в утопические мечтания, в желание перекройки человечества по новому плану, т. е. в «идейность».
Человек, отказываясь от христианства, отказывается только от богословия, вообще от мысли о Боге, но не от христианских жизненных ценностей. Поэтому материалист, едва он уверился в том, что в мире нет ничего, кроме его собственного разума, отправляется в крестовый поход ради идеи, больше того — ради «абсолютной истины». Мало кто из них приходит к дряблому скептицизму и терпимости. Мысли, «освободившейся от религиозных предрассудков», терпимость не свойственна. В себе она видит единственно верное мировоззрение.
Европеец христианской чеканки всегда верит, что обладает истиной, будь то мнение Папы, протестантский катехизис или же сочинения Маркса (или Фрейда, или — подставьте нужное). Низвергнув идею Бога, материалист тут же находит абсолютную истину, которую надо проповедать до края земли, т. е. становится науковерующим. Он знает все точно и бережет свой скепсис только для чуждых ему идей. Собственно говоря, состояние человека, который «знает все точно», и есть вера.
Но разве не естествен материализм для «просвещенного» человека? Нет, не естествен. Не зря он идет рука об руку с изъянами в просвещении. Мировая тайна невыносима для среднего состояния ума — между невежеством и просвещенностью. «Как может быть в мире нечто, мне непонятное?» Гордость не терпит мысли о мировой тайне.
Надо еще и об этом сказать: мы восприимчивы только к тем доводам, которые соответствуют нашему душевному состоянию. Материалистическая картина мира, как и любая другая, избирается не «свободно», а в соответствии с внутренним самочувствием избирающего. Богооставленность, отчаяние прикрываются «свободным рассудочным выбором».
А науковерие, с его выводами относительно человека и мира — последняя ступень богооставленности. Выводы ума, находящегося в глубокой, неисцелимой тоске, при этом отрицающего всякое влияние как исторических, так и психологических обстоятельств на свои заключения, т. е. приписывающего себе безусловное совершенство. Критическое отношение, понимание места истории и психологии в людских суждениях — этот ум сам к себе не применяет. На знамени этого мировоззрения написано: «разум», однако рациональные приемы применяются им только к дальнему и внешнему.
Да и правду сказать, основания для радостно-рационалистического мировоззрения, о котором с таким пафосом писал Белинский («теперь положительные, разумные ценности!») — ныне утрачены. Разум потерял кредит после в высшей степени «рационального» устроения жизни двумя социализмами, национальным и классовым. Однако и христианство, в силу тех же событий, потеряло почву, т. к. христианство есть рационализм в религии. (Христианство есть составное целое, конечно. Пласт рационализма в нем соседствует с пластом жажды чудесного и с чистой романтикой внутренней жизни души, о которой говорит Евангелие.) Больше того: все ссылки на «разум вообще» нам следует отводить, потому что никто не знает иного разума, кроме своего; и своего-то большинство не знает…
Относительно расхожего довода: «наука изучила природу, нашла ее весьма несложной и вполне объяснила» — нужно сделать небольшое отступление.
Нужно различать «мироздание» и «природу». Природа — часть мироздания видимая и поддающаяся изучению. Человек так устроен, что и в природе, и в мироздании видит прежде всего себя и свое общество. Если Империя поклоняется Вседержителю, то время «демократии» и раздробленности поклоняется безличным силам, во взаимной вражде бессознательно созидающим все более сложные единства — вплоть до ума ученого-атеиста. Сила ума не в творчестве, а в уподоблениях. Он рисует себе образ мира, глядя на общество, в которое он поставлен. Следовательно, нет никакого «объективного знания». Есть только поиск численных закономерностей, к которым подгоняются более или менее смелые предположения.
Да и так ли все ли хорошо с материалистическим объяснением мира? Власть над природой (краткосрочную) оно дает; а вот что касается человека и общества, то человек, объясняемый материально, превращается в деревянную куклу и чем дальше, тем меньше пригоден для общественной жизни. Лишенное религии общество постепенно распадается. Что же до власти над природой, ее пределы уже видны.
Поскольку мы не поклоняемся «истории», нам не обязательно принимать любые ее приговоры: мы знаем, насколько они бывают злы и несправедливы. Так обстоит дело и со спором «реального» и «классического». Нельзя дважды войти в одну реку, т. е. возродить классическое образование в том его виде, каким мы обязаны Каткову. Однако его идею: мысль прежде познаний — мы можем и должны восстановить.
Если величественное для нашего взгляда здание романовской культуры и невелико с точки зрения европейца, а густота культурной ткани в старой России ничтожно мала в сравнении с западной — эта ткань все равно превосходит всякую вытканную при «новом порядке» материю, поскольку речь идет о высших формах умственной деятельности. Следовательно, восстанавливать — в нашем случае означает двигаться вперед.
«Классицизм» безусловно прав в том, что воспитывает ум, заставляя его трудиться над словом. Смысл письменной речи — в выражении и поощрении сложной умственной деятельности. Самое общее определение культуры есть: средства выражения и воспитания. То, что разрушители считали ненужным хламом — не просто одеяния духа, но его орудия и воспитатели.
Воспитывая способную к пониманию и выражению сложных идей личность, мы воспитаваем личность уединенную. Чудо воспитания — только там, где личность становится в стороне от толпы. Иначе мы выращиваем только нового члена стаи, в частности, убиваем в человеке способность задаваться вопросами. Толпа есть сообщество имеющих ответы на все вопросы, каковы бы эти ответы ни были. В умении и желании быть одиноким на своих путях человек только и вырастает.
Воспитателям «коллективизма», простейшим образом выражаемого словами «ты что, умнее всех? тебе что, больше всех надо?», можно напомнить превосходные слова Густава Майринка:
«„Самоотречением“ называют они этот фосфорический свет, с помощью которого им удается перехитрить свою жертву. Весь ад ликует, когда они зажигают этим светом всякого доверившегося им человека. То, что они хотят разрушить, — это высшее благо, которого может достигнуть существо: вечное осознание себя как Личности. То, чему они учат, — это уничтожение».
Человека придется уединить, вырвать из стада. Только тогда вернется к нему владение мыслью. Легкость глубокой мысли, ее подземные, но вместе с тем и невесомые корни — пущенные в ночную область души, в не-фрейдово «бессознательное», все это неизвестно тяжелодумным временам, умеющим только словами обсуждать другие слова. Пора бы, кстати, освободить бессознательное от лежащей на нем тяжкой печати фрейдизма. Творчество, бесспорно, коренится в подземной жизни души, в ее легком потоке, текущем совсем не из источника обид и унижений, несущем совсем не горькие воды. Душевная жизнь есть свет; подавленность и тоска — признаки не душевной жизни как таковой, а отъединенности от нее, печального одиночества разума, оторванного от своей души. Личность состоит из разумной и мелодической частей; жизнь души — мелодия, без которой «жернова разума перемалывают пустоту».
