Читать книгу: «Родить и выжить»

Шрифт:

Глава 1. Моя мама, я и эстроген

Отвратительно!

Семь месяцев назад я согласилась на зеркало во всю стену.

Артём сказал, оно визуально расширит пространство.

Тогда мне нравилось на себя смотреть.

А сейчас я почти ненавижу своё отражение.

Я на восьмом месяце.

Стою перед зеркалом боком, в одних огромных трусах — уродливых, чёрных, с широкой резинкой, которая не давит на живот, зато выглядит так, будто я позаимствовала их у бабушки.

Я глажу этот живот: круглый, тугой, с выпирающим пупком, который вывернулся наружу недели три назад и теперь торчит под футболкой непристойным бугорком.

— Скоро встретимся, малыш, — говорю я вслух, и голос звучит странно в тишине квартиры, слишком бодро, слишком правильно, как будто я репетирую роль счастливой беременной для социальных сетей.

Которых у меня, кстати, больше нет, потому что я удалила все соцсети на пятом месяце, когда поняла, что не выдерживаю бесконечного потока фотографий чужих идеальных животов, обёрнутых в кружевное бельё, с подписями в духе «я так благодарна своему телу за этот подарок».

Я тоже благодарна, наверное.

Где-то в глубине.

Но на поверхности — это просто живот, который мешает завязывать шнурки (иногда прошу это сделать мужа), спать на спине (сплю полусидя, подложив под спину три подушки), видеть свои ноги в душе (ладно, не до эпиляции).

Поворачиваюсь к зеркалу лицом.

Лицо, кстати, тоже изменилось — щёки округлились, нос стал шире. Да-да, нос при беременности тоже отекает — никто об этом не предупреждает. Я узнала об этом в три ночи, когда не спала и читала форумы. Там же узнала, что рёбра расходятся в стороны, чтобы освободить место для матки, что диафрагма поднимается на четыре сантиметра вверх, что объём крови увеличивается почти вдвое.

Тело строит целую вселенную внутри себя, и при этом продолжает ходить на работу, улыбаться коллегам и делать вид, что всё нормально.

Губы ярче, полнее — вот это мне даже нравится, хотя я знаю, что это просто гормоны, просто усиленное кровообращение, просто временно.

Гормоны вообще сейчас делают всё.

Прогестерон: из-за него я сплю как убитая в семь вечера.

Релаксин: из-за него связки размягчились, и я хожу вразвалку, как пингвин после корпоратива. Эстроген: из-за него я плачу над рекламой кошачьего корма.

Тело стало отдельным государством со своими законами, а я в нём что-то вроде временного правительства, которое формально у власти, но реально — ничего не решает.

Провожу рукой по животу сверху вниз, медленно. Чувствую под ладонью плотную, натянутую кожу, и малыш откликается — толкается изнутри, будто говорит: «Я здесь, мам, я с тобой».

Люблю эти минуты.

Мам. Я — мам.

Странно, что это слово до сих пор не укладывается в голове — хотя до родов, по подсчётам врача, меньше месяца. На последнем приёме она сказала, что головка уже опустилась, и это хорошо, и я кивала, делая вид, что понимаю, что это значит, хотя в реальности не могла себе представить, куда именно внутри меня можно падать.

Я — мам. Я — мама. Я буду мамой.

Нет.

Я не буду мамой. Вернее — не буду такой мамой, какой была моя мать.

Я не хочу ходить в застиранном халате, с потухшим взглядом, с руками, пахнущими луком и «Фейри». Не хочу привыкать говорить тихо, чтобы не тревожить отца, сидящего в своём кабинете. Он постоянно что-то чертил, и тогда весь мир должен был вращаться вокруг его чертежей, его молчания, его права не чувствовать.

Со мной будет по-другому.

Я справлюсь. Я другая — ведь я контролирую ситуацию.

Выпрямляю спину (насколько это возможно с животом, тянущим вперёд и вниз, заставляя поясницу прогибаться), расправляю плечи, поднимающиеся к ушам сами собой. Иногда ловлю себя на том, что несу плечи где-то на уровне мочек, и приходится усилием опускать их вниз.

Улыбаюсь своему отражению.

Ты невероятная, Лена. Ты справишься.

* * *

За спиной хлопает входная дверь.

Артём пришёл с пробежки, слышу, как стягивает кроссовки в прихожей, кряхтит (он всегда кряхтит, когда разувается, хотя ему всего тридцать три, но у него хроническая боль в пояснице, которую он упорно игнорирует, потому что «к врачам ходят слабаки»).

Вот он в дверях спальни — высокий, вспотевший, в старой футболке с логотипом уже забытого полумарафона, пахнущий потом и холодным воздухом с улицы.

— Ты чего голая? — спрашивает он без осуждения, мягко, почти нежно подходит сзади, обнимает, кладёт подбородок мне на плечо, и мы вместе смотрим в зеркало — он жилистый, я круглая, мы нелепые, но вместе, и в этом что-то есть.

— Не голая, а в трусах, — поправляю я. — Делала упражнения.

— Какие упражнения?

Его руки ложатся мне на живот — большие, тёплые. Малыш толкается, и я понимаю, что Артём это чувствует, потому что замирает, прижимает ладони сильнее.

— Йога для беременных. Почувствовать вес тела, ощутить опору.

Это неправда. Я просто стояла перед зеркалом и разговаривала с животом. Но «разговаривала с животом» звучит менее социально приемлемо, чем «йога».

— И как? — спрашивает он, целует меня в шею, чуть ниже уха, туда, где особенно чувствительно, и я непроизвольно вздрагиваю.

— Хорошо. Кажется, я готова.

Он молчит, продолжает целовать — шею, плечо, ключицу. Я понимаю, что он хочет, хотя врач на прошлой неделе сказала, что «теоретически можно, если вам комфортно, но аккуратно», и мне стало так неловко, что я просто кивнула и больше не поднимала эту тему.

— Ты невероятная, — шепчет он.

И я тоже хочу. Тело хочет. На восьмом месяце либидо ведёт себя как гость, который пришёл без звонка и явно не собирается уходить. Это тоже гормоны, я знаю. Прогестерон падает, эстроген растёт, кровоснабжение малого таза усиливается — всё это очень логично с точки зрения физиологии и совершенно неожиданно с точки зрения женщины, которая не видит собственных ног.

Мы переползаем на кровать. Медленно, аккуратно, на боку, потому что по-другому нельзя. Это не так, как раньше. Но всё равно хорошо. Всё равно я чувствую его, чувствую себя, что я здесь, что я жива, что я не растворилась в этом животе и этих трусах от бабушки, что я всё ещё Лена, которая хочет, чувствует, живёт.

После он засыпает рядом, не уходя в другую комнату. Я лежу, слушаю его дыхание — ровное, глубокое, — и думаю: вот так и должно быть. Всё хорошо. Я справлюсь.

Засыпаю с этой мыслью.

* * *

Ночью мне снится сон.

Я рожаю — чувствую схватки. Вернее, думаю, что это схватки: боль, накатывающая волнами и отпускающая, а врачи вокруг говорят «тужься, тужься сильнее», и я тужусь из последних сил, и чувствую, как что-то выходит, и облегчение, и думаю: всё, родила, сейчас мне дадут ребёнка.

Но мне не дают ребёнка.

Врачи отходят. На столе, между моих ног, сидит моя мать.

В застиранном синем халате. В стоптанных тапках. Волосы седые, не крашеные, в жидком хвосте. Лицо усталое, опухшее. Глаза потухшие. Она смотрит на меня, и губы её шевелятся, и она говорит тихо, так тихо, как всегда, чтобы не потревожить отца:

— Теперь ты — я.

Я пытаюсь закричать, но голоса нет. Пытаюсь встать, а ноги не слушаются. Мать приближается, и я вижу, что у неё мои глаза, мой нос, мои губы. Что она — это я. И я — это она. Границы стираются, и я проваливаюсь, растворяюсь, исчезаю, и последнее, что слышу — её голос, мой голос:

— Так у всех, доченька. Главное — ребёночек, семья.

Просыпаюсь.

Сердце колотится так, что я не могу перестать его слышать.

Футболка ледяная от пота. Простыня мокрая. Дышу часто, поверхностно — диафрагма зажата, рёбра не расходятся, воздуха не хватает. Паника поднимается волной.

Встаю — медленно, тяжело, придерживаясь за спинку кровати. Иду в ванную.

Включаю свет. Зажмуриваюсь. Открываю глаза, смотрю в зеркало над раковиной.

И вижу другое лицо.

Мать.

Нет. Нет-нет-нет.

Зажмуриваюсь, открываю снова. Лицо моё. Конечно, моё. Просто усталое, просто заспанное, просто беременное. Но сходство — вот оно. Округлые щёки. Отёкший нос. Взгляд. Боже, этот взгляд — покорный, примирённый, как будто уже согласившийся.

Опускаюсь на холодный кафельный пол. Упираюсь спиной в стену. Обхватываю руками колени — насколько это возможно с животом между ног.

Пытаюсь дышать.

Где-то в памяти всплывает книга — тибетская практика, тонглен. Я читала её ещё до беременности, когда верила, что можно всё контролировать, если знать правильные техники. Наивные времена.

Смысл простой, почти возмутительный: на вдохе забираешь боль — свою, чужую, всю, какая есть. На выдохе отправляешь свет, тепло, всё хорошее. Вдыхаешь страх, выдыхаешь любовь.

Кто в здравом уме будет специально вдыхать в себя страдание?

Но там была важная оговорка: не надо реально брать на себя чужие проблемы и ломаться. Идея другая — перестать шарахаться от боли. Перестать делить мир на «моё» и «чужое», «приятное» и «неприятное». Научиться стоять посреди всего этого — и дышать.

Мы всю жизнь хорошее пытаемся удержать, а от плохого убегаем. А надо развернуть это движение: сказать боли — заходи, я тебя вижу, посижу с тобой, а потом отпущу.

Пробую.

Закрываю глаза. Дышу: просто слежу за дыханием, пока оно не становится чуть ровнее. Никакой мистики. Просто я и мой вдох-выдох.

Думаю о себе, той, которая сидит на полу ванной, измотанная, в слезах, на восьмом месяце беременности, с ощущением, что не справляется.

О маме, всю жизнь умевшей только кормить и терпеть.

О всех женщинах, которые сейчас где-то плачут тихо, чтобы никто не слышал.

Вдыхаю. Представляю — образ только, не буквально: тяжёлый дым, чёрный туман, густые волны страха. Принимаю это в себя, пусть проходит через сердце, преобразуясь в свет.

На выдохе — отдаю тепло. Себе. Маме. Ребёнку внутри, который сейчас, чувствую, тоже не спит.

Вдох — боль.

Выдох — свет.

Диафрагма всё ещё зажата. Рёбра не расходятся по-настоящему. Но я продолжаю.

И что-то немного, чуть-чуть, но сдвигается: крошечная щель в стене, которую я выстроила вокруг себя.

Душевная боль не исчезает, но перестаёт быть чудовищем, готовым сожрать меня целиком. Становится просто человеческой болью. Терпимой. «Всё как у людей».

Малыш толкается — сильно, резко, будто спрашивает: «Эй, мам, ты чего?»

Я думаю: он уже готовится. Внутри происходит что-то, чему у меня нет слов, — какая-то подготовка, какая-то работа, которую мы делаем вместе, он и я, прямо сейчас, в четыре утра на полу ванной. И то, как я справляюсь с этой ночью — это тоже подготовка.

К тому, чтобы встретить его с открытыми руками, а не с зажатой диафрагмой и сжатыми зубами. Мне хочется, чтобы мой малыш появился в любовь. Я представляю, как рада буду встретиться с ним, ведь я так его ждала: маленького, моего, очень важного другого человека.

Я сижу ещё минуту-две. Дышу.

Вдох — тьма перестаёт быть такой густой.

Выдох — тишина.

Я не мама. Ещё нет. Я всё ещё Лена. Сижу на холодном полу, плачу, но дышу. Боюсь, но не убегаю.

Совсем не как мама.

Пока.

ПРАКТИКА «ТОНГЛЕН» — трансформация боли

Когда накрывает страх, паника или ощущение «я не справлюсь», мы инстинктивно сжимаемся — телом и душой. Мы пытаемся оттолкнуть неприятные чувства, но от этого они только сильнее вгрызаются в нас.

Эта практика учит не убегать от боли, а пропускать её сквозь себя, превращая в тепло и опору. Она помогает перестать делить мир на «моё» и «чужое», «приятное» и «ужасное» — и просто дышать.

Как выполнять:

Найди тихое место. Сядь, закрой глаза. Сделай несколько обычных вдохов и выдохов, чтобы прийти в себя.

Вдох. Представь боль, страх или усталость всего мира. Пусть это будет любой возникающий образ: тяжёлый дым, тёмный туман, густая волна.

Сделай вдох и позволь этому образу войти в сердце.

Выдох. Представь, что внутри этот тёмный дым преобразуется в чистый, белый свет. На выдохе отправь этот свет в мир, всем, кому сейчас тяжело.

Повторяй в своём ритме: вдох — принимаю боль, выдох — отдаю тепло и облегчение. Боль может никуда не исчезнуть.

Смысл в том, чтобы продолжать жить даже когда очень сложно. Со временем нервная система научится воспринимать иначе.

Как это работает с научной точки зрения:

Дыхание и успокоение мозга. Исследователи обнаружили конкретную мозговую цепь, которая связывает переднюю поясную кору (отвечает за сложные мысли) с дыхательным центром в стволе мозга. Когда мы сознательно замедляем дыхание, мы активируем эту цепь, и она тормозит выработку тревоги, делая нас спокойнее.

Сердце и тонус. Медленное дыхание, особенно с длинным выдохом, увеличивает вариабельность сердечного ритма (ВСР) — показатель того, насколько хорошо работает наш парасимпатический нерв, отвечающий за расслабление и восстановление. Доказано, что выдох активирует парасимпатическую систему, замедляя пульс и снижая общее напряжение.

Результаты по самой практике тонглен. Первое рандомизированное исследование с участием медработников показало: после 15-минутной практики тонглен у людей значительно повышается уровень сострадания и та самая ВСР, что говорит об устойчивости к стрессу.

Получается, техника работает на трех уровнях:

Нейронный: мы напрямую «включаем» противотревожную мозговую цепь;

Гормональный: активируем систему расслабления;

Психологический: перестаем тратить энергию на борьбу с болью и перенаправляем ее на принятие решения и заботу о себе.

Данные об этом есть, например, в Nature Neuroscience

Глава 2. Три сантиметра за десять часов

Я запомнила этот день по запаху: хлорка, пот и что-то ещё, очень похожее на запах секса, только с добавлением металлического привкуса.

Уже потом, через месяцы, я узнала, что это амниотическая жидкость — околоплодные воды — смешанные с кровью. Оказывается, рожающее тело пахнет именно так: жизнью, плотью; древний, животный запах.

А тогда я просто стояла на пороге предродовой и думала: здесь пахнет чужими страхами. И мой собственный страх растворялся в этом общем воздухе, становился анонимным, почти терпимым.

Первые схватки пришли ночью — они были похожи на лёд, который сжимаешь в кулаке и не можешь разжать. Я проснулась, лежала в темноте, считала секунды — тридцать восемь, сорок две, двадцать одна, сорок, — думала: началось. Думала: я готова.

Три месяца я читала книги про роды без страха, два месяца ходила на курсы, где акушерка в длинном платье, похожая на церковную матушку с дипломом нейробиолога, учила нас звучать: низко, открыто, как волчица, как буря, как сама земля.

«Звук открывает шейку», — говорила акушерка, и голос у неё был таким уверенным, что хотелось записать на бумажке и приклеить над кроватью. — «Не зажимайтесь, не молчите. Рычите, пойте, ревите. Тело знает, что делать. Доверьтесь».

На курсах объясняли ещё кое-что, что я тогда записала в блокнот и подчеркнула дважды: роды без вмешательств ничего не говорят про стойкость характера и героизм.

Всё объяснено простой банальной химией, которую в школе мне категорически не давалась → которая в школе мне категорически не давалась. Когда схватки идут сами, без стимуляции, тело вырабатывает собственный окситоцин волнами, в ритме, синхронизирующем маму и ребёнка.

Ребёнок в это время тоже не пассивный пассажир: он выделяет гормоны стресса, которые помогают ему подготовиться к жизни снаружи, к первому вдоху, к холоду, к свету. Это совместная работа. Дуэт.

Тогда мне показалось, что это очень красиво. Потом пришла первая настоящая схватка, и я подумала: как больно.

* * *

К обеду схватки стали серьёзнее — тиски, методично сжимающие всё внутри, которые могут поймать её в любом положении и обездвижить.

Я дышала (вдох на четыре счёта, выдох на восемь, как учили), пыталась расслабиться, разжать челюсть, опустить плечи, отпустить, но челюсть сжималась сама, плечи ползли к ушам, и я думала: я делаю что-то не так. Надо лучше сосредоточиться.

В роддом приехали вечером. Артём вёл машину медленно, объезжал ямы, а я сидела боком на сиденье, упиралась ногами в пол, дышала, считала, и между схватками смотрела в окно.

Мимо плыли фонари, витрины, люди с пакетами, обычная жизнь, где никто никого не рожает, где все просто идут домой. На секунду мне захотелось выйти, раствориться в этой толпе, притвориться, что я тоже просто иду за хлебом.

Люди ели пиццу. Смеялись. Понятия не имели, каково это.

— Потерпи, — сказал Артём, и голос у него был напряжённым, чужим.

Не стала ему отвечать.

Посмотрела на его руки на руле: побелевшие костяшки, вздувшиеся вены. Между схватками я видела, как он косится на меня — быстро, испуганно, как смотрят на человека, которого не знают, как спасать, но очень хотят. И в этом взгляде было столько беспомощной любви, что на секунду я забыла о боли, думая: мы оба понятия не имеем, что делаем.

Но мы здесь вместе. И почему-то от этого было легче.

Потом накрыла новая волна, и я зажмурилась, вцепилась в ручку двери, забыла про дыхание, забыла про Артёма, забыла про всё, кроме этого железного шара, который методично распирал меня изнутри. В какой-то момент я услышала, как он сказал тише, почти самому себе: «Ты справишься. Ты сильная».

И я не поняла, обращался он ко мне или к себе, уговаривал меня или себя.

Со следующей волной я снова вцепилась в ручку двери и окончательно потеряла связь со всеми прекрасными словами, которые выписывала в блокнот. Где-то в глубине сознания маленький голос шептал: ты же читала, что нельзя зажиматься, нельзя терпеть, надо проживать.

Мысленно показала голосу средний палец (кстати, это тоже хороший психотерапевтический приём, спасение от навязчивых внутренних голосов), и продолжила терпеть.

Роды — такая штука: раз ввязался, уже не соскочишь.

Предродовая палата запомнилась кусками: белые стены, резиновый матрас, фитбол в углу (акушерка сказала «попрыгай, полегчает», и это была либо профессиональная мудрость, либо изощрённое издевательство), окно с видом на парковку, где мигали красные огни машин.

Время сломалось — пять минут тянулись час, час пролетал за секунду. Артёма отправили в коридор, и я осталась одна с акушеркой, женщиной лет сорока, с усталыми глазами и быстрыми уверенными руками.

— Раскрытие три сантиметра, — сказала акушерка, и я подумала: три? Всего три? До десяти ещё семь, и если три заняли десять часов, то… лучше не считать. Некоторые вычисления безопаснее не производить.

— Попробуй на четвереньках, — сказала акушерка. — И звучи. Низко, из живота. АААААА. Вот так.

Я попробовала. Встала на четвереньки (матрас продавился под коленями, резина липла к ладоням), начала раскачиваться, и когда пришла следующая схватка, открыла рот: «АААААА». Получилось жалко, тонко, как писк испуганного котёнка.

— Ниже, — мягко поправила акушерка. — Не из горла, из живота. Представь, что ты зверь. Зверь рожает.

Зверь, подумала я. Зверь бы сейчас сбежал. Зверь не читал бы книжки про осознанные роды и не слушал бы подкасты. Зверь просто орал бы и делал, что велит тело, а моё тело велело только одно: сжаться, спрятаться, перетерпеть.

Я попробовала ещё раз: «УУУУУУУ». Лучше. Но не то: не открытие, не облегчение, а просто механический крик для акушерки, чтобы та не думала, что я не стараюсь.

Часы шли. Раскрытие четыре. Пять. Я пробовала всё: на корточках, на фитболе, в ванне (десять минут под тёплой водой, вышла мокрая, дрожащая, схватки не ослабли). Звучала — «ААААА», «УУУУ», «ОООО» — но рычание выходило театральным, и главное: не помогало.

Боль не растворялась в звуке. Просто была — тупая, тяжёлая, накатывала волнами, каждая длиннее предыдущей, промежутки короче, дышать некогда, думать некогда.

* * *

В какой-то момент — часов в одиннадцать вечера, или в два ночи, или вообще не известно, время перестало иметь значение — в палату зашёл врач. Мужчина лет пятидесяти, в зелёной шапочке, с голосом человека, который видел это тысячу раз и точно знает: всё будет как-нибудь.

— Раскрытие шесть, медленно идёт, — доложила акушерка. Мне послышалось: «Даже рожать не может нормально».

Врач посмотрел на меня, лежавшую на боку, свернувшись, обняв подушку, потому что между схватками тело не расслаблялось, каждая мышца чувствовалась отдельно и враждебно.

— Хочешь эпидуралку? Полегчает.

Эпидуралка. Волшебное слово. Про неё я читала — обезболивание, укол в позвоночник, и боль уходит, как будто рожаешь не ты, а кто-то другой, за стеной.

Также я читала, что это плохо: тело должно чувствовать, иначе роды затягиваются, иначе потуги не ощутишь, иначе ты — не настоящая мать, а так, с костылями.

Ещё я читала про естественные роды — про доверие себе, про связь с ребёнком, про древнее женское знание, которое не нуждается в анестезии.

Читала я много. Но сейчас в голове эти знания выглядели примерно как инструкция по технике безопасности, которую изучаешь стоя по горло в воде.

Было ещё кое-что, что я знала и о чём думала краем сознания, пока боль позволяла думать: окситоцин, который вырабатывается при естественных схватках, передаётся ребёнку.

Я тогда думала об окситоцине и связи с ребёнком так, как думает испуганная женщина, начитавшаяся слишком уверенных текстов: если я обезболюсь, значит, выйду из процесса, подведу его, сделаю что-то непоправимое.

Сейчас я сказала бы себе иначе.

Боль в родах не является экзаменом на материнство. Женщина не обязана доказывать любовь ребёнку тем, что выдержит всё молча, красиво и без помощи. Иногда обезболивание действительно нужно: когда боль перестаёт быть волной и становится пыткой, когда тело уже не раскрывается, а только сжимается, когда женщина истощена настолько, что ей нужен шанс выдохнуть и собрать остатки сил.

Но я бы не сказала себе и обратного: «Не думай, что это вообще ничего не меняет». Меняет. Любое вмешательство что-то меняет.

Эпидуральная анестезия не обезболивает ребёнка так, как обезболивает мать. Он всё ещё проходит через давление схваток, через сжатие, через работу рождения. Он не лежит в отдельной мягкой комнате с пледом и кнопкой вызова акушерки.

И если мать почти полностью выходит из ощущений тела, ребёнок продолжает свой путь в большей телесной тишине со стороны мамы.

Это не повод для вины. Но повод для уважения к процессу.

Иногда в родах действительно наступает плато боли: момент, когда кажется, что больше невозможно, а потом тело волшебным образом привыкает к интенсивности, дыхание находит ритм, схватки перестают быть врагом и становятся работой.

Этот момент почти всегда находится совсем рядом с той точкой, где женщина уже готова сдаться, и тогда рядом должен быть кто-то, кто не стыдит и не давит, а помогает пережить ещё одну схватку, потом ещё одну, потом ещё пять минут.

Ради того, чтобы выбор возможно было сделать из состояния ясности, выключив панику, собравшись, вспомнить о том, что хотелось до того, как роды начались.

Если после этих пяти минут женщина всё равно говорит: «Я хочу обезболивание», — это уже будет её взрослое решение. Но если она понимает, что может ещё немного остаться с ребёнком в общем усилии, что боль не бесконечна, что между схватками есть паузы, что тело иногда умеет больше, чем испуганная голова, — ей важно дать этот шанс.

Я не хочу, чтобы женщины гордились тем, что терпели любой ценой. Это слишком похоже на старую семейную религию страдания.

Но я хочу, чтобы женщина знала: в родах она не просто пациентка, которой делают больно и которую надо срочно спасти от ощущений. Она участница. Её дыхание, голос, поза, доверие, страх, усталость, решение попросить помощи или решение подождать ещё одну волну — всё это часть рождения.

И ребёнок в этом процессе не абстракция. Он тоже работает. Он тоже проходит. Он тоже встречается с миром.

Обезболивание не отменяет связь и не ломает любовь, и точно не делает женщину плохой матерью.

Но связь не начинается только после того, как ребёнка положили на грудь.

Она уже происходит в родах (к слову, она возникает с момента зачатия, а у кого-то и раньше, с момента, когда малыша пригласили в семью): в том, как женщина остаётся с собой, со своим телом и с ним, маленьким человеком, который ещё не умеет говорить, но уже идёт к ней через эту узкую, трудную, невероятную дверь.

Сейчас же открыла рот, хотела сказать: нет, я справлюсь, — и тут накатила схватка.

— Да! — рот крикнул это сам. — Тащите скорее, я же тут сейчас сдохну!

Врач кивнул и вышел. Через десять минут вернулся с анестезиологом — женщиной с шприцем размером с карандаш.

— Ляг на бок. Спину выгни дугой. Замри.

Я обреченно легла, выгнула спину в промежутке между схватками — успела. Холод антисептика, два укола, потом ничего.

Следующая схватка пришла, и боль была, но далёкая, приглушённая, доносившаяся из соседней комнаты. Есть давление, сжатие, ощущение, что ребёнок продирается сквозь кости — мерзкое, честно говоря, ощущение, — но не боль. Тело ватное, нижняя половина чужая.

Глаза закрылись, и я подумала: сдалась. Не выдержала. Не смогла.

А потом подумала: стоп. Выдержала ли та акушерка с курсов хоть одну схватку из тех, что я пережила сегодня?

Но под этой защитной иронией всё равно сидело спрятанное беспокойство: я не справилась так, как обещала себе на курсах.

Я подвела не только ребёнка, а ещё больше выдуманную, правильную, подготовленную себя, ту самую Лену, которая должна была красиво рычать, низко звучать и ни разу не попросить пощады.

* * *

Потуги. У меня не было понимания, как это — тужиться, когда тело ниже пояса тебе не принадлежит. Я просто напрягалась изо всех сил, как при запоре, когда сидишь в туалете и из последних сил пытаешься выдавить хоть что-то. Романтика материнства во всей красе.

— Головка, — сказала акушерка. — Ещё чуть-чуть.

Конечно, никакой головки я не чувствовала. Тужилась, потому что велели. Потому что надо. Потому что это должно когда-нибудь кончиться.

И кончилось.

Одиннадцать двадцать. Акушерка взяла ребёнка, отнесла на пеленальный столик — взвесить, осмотреть. Ребёнок закричал, и я слышала его как будто из-под воды, ещё не понимая, что происходит.

— Мальчик, — сказала акушерка. — Три семьсот. Всё хорошо. Поздравляем. — И положила его мне на грудь.

Мокрый, скользкий, горячий комок. Глаза плотно сомкнуты, лицо сморщено, как у очень пожилого и очень недовольного человека.

Я осторожно тронула его — ещё не понимая, что чувствует, пытаясь понять, кто этот новый человек.

А где же волна любви? Та самая, про которую все пишут — всепоглощающая, мгновенная, когда смотришь на ребёнка и понимаешь: вот смысл, вот я готова умереть за него прямо сейчас.

Волны не было.

Было облегчение — огромное, тупое, животное: кончилось. Я выжила. Я родила его. Родила, родила, я его родила.

А потом пришёл страх: что теперь? И рядом — стыд, испепеляющий, очень сильный. Я должна плакать от счастья. Я должна чувствовать что-то другое. Не это.

— Красавчик, — сказал Артём, когда его снова пустили в палату. Голос дрогнул. По щекам у него текли слёзы — открыто, хорошо, что он их не вытирал.

Я видела: он чувствует правильно.

А я — нет.

Никто не предупредил, что бондинг — эта мгновенная связь, про которую пишут в каждой книге про материнство, — случается у всех по-разному.

Иногда никакой волны нет — есть долгий прибой. Тело только что пережило огромную физическую нагрузку; адреналин ещё не ушёл, гормоны не успели перестроиться, а расслабление пока вообще кажется странной идеей.

Что это — нормально. Что это не значит «плохая мать».

Этого мне никто не сказал.

Акушерка накладывала швы (разрывы были, небольшие, но были), и я лежала, смотрела в потолок — в трещину, похожую на реку, — и думала: роды — это не то, что я ожидала: подвига, слияния с природой и древним женским знанием, а получилось просто восемнадцать часов работы, из которых героиня вышла сломанной, опустошённой и виноватой.

Я провалилась.

Даже роды провалила.

ПОСЛЕСЛОВИЕ К ГЛАВЕ: ПОЧЕМУ ПРАКТИКИ МОГУТ НЕ СРАБОТАТЬ В РОДАХ

Лена три месяца читала книги, два месяца ходила на курсы и действительно знала про низкий звук, раскрытие, дыхание и окситоцин. Но знание, лежащее в голове, и навык, который тело может достать во время боли, — разные вещи. В родах включается человек, который всю жизнь автоматически выживал: сжимался, терпел, стыдился быть слабым, боялся мешать другим (об этом подробнее в моей первой книге «Как живём, так и рожаем»).

Если женщина привыкла держаться и не просить помощи, она может начать рожать именно так: держась.

И это не её вина, но этот материал важно использовать для подготовки: голос, дыхание, расслабление челюсти и таза работают лучше, когда они становятся телесным языком за месяцы до родов.

Челюсть, горло, диафрагма и тазовое дно часто включаются в общую стрессовую реакцию; и несмотря на то, что знак равенства между челюстью и шейкой матки ставить не нужно, связь общего напряжения с родовым процессом действительно стоит учитывать.

Что важно знать про эпидуральную анестезию

Эпидуральная анестезия — это медицинский способ обезболивания со своими преимуществами, ограничениями и возможным влиянием на ход родов. По данным Cochrane, эпидуральная аналгезия обычно лучше снижает боль, чем неэпидуральные методы, и может повышать удовлетворённость обезболиванием; современные данные не позволяют честно говорить женщине, что она «сломала» роды или бондинг только потому, что попросила обезболивание. [S1]

При этом информированное решение важно: эпидуральная анестезия может быть связана с изменением ощущений в потужном периоде, необходимостью более внимательного ведения родов, иногда — с дополнительными вмешательствами.

Из Лениной истории мне хочется вынести одно: женщине нужны подготовка, поддержка, честная информация и право самой принимать решение.

Чувство вины не раскрывает шейку, не улучшает лактацию и вообще редко бывает хорошим спутником.

ПРАКТИКА ПОСЛЕ ГЛАВЫ: ВЕРНУТЬ СЕБЕ СВОИ РОДЫ

Эту практику можно делать после любых родов: быстрых или долгих, естественных или медицинских, с эпидуральной анестезией, стимуляцией, кесаревым сечением, разрывами, растерянностью, злостью, облегчением, пустотой вместо ожидаемой волны любви и всем тем странным набором чувств, который редко помещается в представления о прекрасном.

Роды могли быть совсем не такими, как ты представляла. В них могло быть слишком много чужих рук, слов, решений, боли, света, приборов, спешки или одиночества. Но среди всего этого была ты. Не идеальная, не собранная, не обязательно спокойная, иногда напуганная, иногда злая, иногда уже просто мечтающая, чтобы всё закончилось.

И был ребёнок, тоже проходивший свой путь: через схватки, давление, тесноту, первый вдох, голос, свет, воздух.

Сядь так, как тебе сейчас удобно.

Сначала посмотри вокруг. Найди глазами несколько обычных предметов: чашку, занавеску, край одеяла, дверь, лампу, собственные стопы. Пусть взгляд задержится на каждом из них на пару секунд: сейчас ты здесь, в этой комнате, в этом дне, с этим воздухом вокруг.

Текст, доступен аудиоформат
5,0
18 оценок
1 149 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
13 августа 2026
Дата написания:
2026
Объем:
282 стр. 4 иллюстрации
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги