Читать книгу: «Органы»
Органы
«Вечное молчание этих бесконечных пространств ужасает меня.»
— Блез Паскаль, Мысли
I
Сначала был звук.
Тонкий, настойчивый писк кардиомонитора — ровный, как ход секундной стрелки, не демонстрирующий ни усталости, ни участия. Только одно и то же подтверждение заведомо лицемерного факта: жив. Жив. Жив. Механическое присутствие, которому не нужно ничьё согласие, чтобы существовать.
Рядом мерно дышал аппарат ИВЛ.
Вдох.
Пауза.
Выдох.
Воздух входил в грудную клетку и выходил обратно — ровно, без колебаний, как настроенный механизм. Дыхание шло своим ходом. Согласия того, кто лежал под маской, здесь не спрашивали.
Тело лежало на кровати в реанимации третьего этажа, под люминесцентным светом, который не знал ни утра, ни ночи. Простыня была натянута ровно, а трубка шла от руки к стойке с капельницей —деловито, словно змея, обвивающая посох Асклепия. Рука лежала поверх простыни, левая, чуть повёрнутая ладонью вверх, пальцы слегка разжаты.
За окном было три часа ночи и мелкий дождь. Час, который не принадлежит ни вчерашнему, ни завтрашнему дню, который существует только для тех, кто не спит, и для тех, кто уже не проснётся.
Сознание, оторванное от тела, не было погружено в мрак — темнота предполагает глаза, которые могли бы видеть свет, а здесь не было даже этого различия, не было инструмента, которым можно было бы зафиксировать отсутствие. Не было «здесь» и «там», «раньше» и «потом», верха и низа, тепла и холода, близкого и далёкого. Всё, что обычно составляет пространство — весь этот молчаливый договор между телом и миром о том, где заканчивается одно и начинается другое, — было отозвано, как будто кто-то убрал систему координат, забыв убрать одну точку.
Лишь она и осталась.
Никаких вопросов этой перспективе не задавали: хочет ли быть здесь, хочет ли оставаться. Само «здесь» не было обозначено. Оставалась лишь тошнота, если бы чрево ещё ощущалось: выворачивать нечему, а состояние не отпускает. Нечему рваться, но от этого и не легче.
Появившиеся на периферии восприятия слова здесь не воспринимались как звук, а будто вскрывались изнутри. Как если бы они давно лежали под странной поверхностью и ждали, пока до них доберутся.
На зыбком краю, где пустота начала густеть, обозначились присутствия. Не силуэты, не тела — нечто иное. Точка чувствовала их как тяжесть выбросившейся на берег китовой туши, из‑под которой уже не было возможности выбраться.
Первым пришёл холод, покрытый вуалью.
СМЕРТЬ: Считаешь ли ты себя благом для него?
Голос звучал ровно, напоминая фразу протоколирующего секретаря. Без вопросительной интонации — вопрос был только в словах, но не в самом тоне, если это присутствие можно было бы так назвать.
Сразу вслед вспыхнуло другое — горячее, нетерпеливое. Как огонь, рвущийся из доменной печи.
СВОБОДА: Ты опять пытаешься свести меня к абстракции. Один древний грек уже так делал — придумал идею блага, чтобы не иметь дела с реальным выбором: сидишь в пещере, созерцаешь тени на стене, называешь это истиной, даже если на периферии сознания проносится сомнение, что не она перед тобой вовсе. Возможно, человек никогда не познает её. Возможно, он уже познал. Но он не может знать, которое из двух верно. И это слепое пятно и есть то, как он устроен. И я начинаюсь именно там, когда он всё‑таки поднимается и поворачивается от этой стены.
Холод не изменился.
СМЕРТЬ: Он поворачивается. Кто этот «он»? Тот, кого воспитали поворачиваться, или тот, кого воспитали не поворачиваться, но что-то пошло не так? Ты описываешь жест. Я спрашиваю о его источнике. Когда человек говорит «я выбрал» — говорит ли он правду?
Голос Свободы стал гуще, жёстче, как пламя возрождающегося феникса, готового к первому полёту.
СВОБОДА: Говорит. Но не ту, которую думает, что говорит — на самом деле он говорит о том, как он стоит в этом мире, как встречает то, чего не выбирал. В этом он — настоящий.
Смерть будто чуть наклонила голову. Голоса в её тоне не появилось, но внимание стало плотнее.
СМЕРТЬ: Допустим. Но если это правда — почему он приписывает себе авторство? Каждый раз, когда он думает, что что-то выбрал, ты киваешь из-за его плеча, потакаешь иллюзии, которая ему необходима, как воздух, который сейчас закачивает в него машина.
В Свободе появилась стальная нота, слова летели уже быстро, как удары пламенных крыльев.
СВОБОДА: Я делаю возможным само это приписывание. Без меня он был бы только тем, что в него залили. Я даю ему право утверждаться в самом себе.
Смерть продолжила тем же ровным тоном — без нажима и без смягчения.
СМЕРТЬ: Что ж, ты говоришь, что делаешь его субъектом. Но субъект — это тот, кто является источником действия, а источник его действия — не он, а те, кто ваял его с самого начала. Я вижу это каждый день. Тысячи тел проходят сквозь меня и в каждом — чужие отпечатки: отцов, матерей, учителей, их страхов, вложенные целой эпохой. Редко мелькнёт что-то, что не было заранее запрограммировано. Может, одно на мириады.
В этот момент раздался другой звук — короткий, звонкий, как осколок стекла на бетонном полу, хрустнувший под подошвой.
БЕССМЫСЛЕННОСТЬ: Мириады… Сколько же это в пересчёте на трупы? Он всё равно не узнает ни одного из них. У него сейчас другие заботы, точнее, уже никаких вскоре и не будет.
Голос был как оскал — даже когда произносил ровные фразы.
Никто к нему не повернулся. Но пространство будто сузилось, словно за общим столом занял место ещё один невидимый участник.
СМЕРТЬ: Вот и ты. Правда, не думаю, что с тобой нам есть о чём побеседовать. Подожди своей очереди, пожалуй.
Бессмысленность коротко усмехнулась.
БЕССМЫСЛЕННОСТЬ: А у нас тут запись по талонам? Мы обсуждаем свободу воли над телом, которому, чтобы повернуться боком, нужна чужое прикосновение. Говорим о том, кто здесь субъект, пока ему в вену по методичке гонят химикаты, как садовод, пытающийся спасти растение таким нехитрым образом, надеясь в дальнейшем получить плоды. Только в его случае плодов особо не было и при жизни. Что ж, это забавно. Продолжайте.
Смерть не стала реагировать на неё, сохранив сухую уверенность в голосе.
СМЕРТЬ: Ты всё время хочешь быть первой причиной, дорогая Свобода. Но первый сдвиг давно растворился в цепочке. Есть условия и то, что из них выросло. Человек оглядывается на эту цепь и шепчет: «и всё‑таки…». Его шёпот — тоже одно из следствий.
Свобода держала темп — в словах чувствовалось напряжение мышц, которые не давали расслабиться.
СВОБОДА: Его шаг может выбиться из шаблона. Он может воткнуть палец в эту зубчатую передачу. Сказать «нет» там, где на него поставили «да». Или принять то, чего от него не ждали. Этот ход ничем не обязан прошлым инструкциям.
Кардиомонитор на долю секунды замолчал. Один зубец ритма провалился. Тишина, слишком короткая для паузы, но уже заметная для слуха. Потом писк вернулся — чуть реже. Как человек, который оступился, продолжил идти, но шаг стал тяжелее.
Свобода сменила траекторию мысли, словно прежняя фраза сгорела в этом сбое.
СВОБОДА: Да, воспитанный в покорности выбирает покорность, бунтарь — бунтарство, жертва — повторение личной травмы. Цепь есть. Я не спорю. Я против идеи, что на этом описание человека заканчивается.
СМЕРТЬ: Есть что добавить к этому описанию?
СВОБОДА: И всё же я видела, как человек, утративший всё — тело, будущее, надежду, — решал, с какой стороны открывать завесу своей кончины и как её лицезреть. Это то единственное, что никто не имеет права у него отбирать.
Голос не потеплел и не ожесточился. В нём не появилось новых оттенков, от этого смысл прозвучал особенно жёстко.
СМЕРТЬ: Всю жизнь он повторял себе «я свободен» и этой мантрой прикрывал нежелание разбираться, почему делает одно и не делает другого. Превратил свободу в ширму, за которой можно не видеть собственных повторов. Ты помогала держать эту ширму ровно.
Свобода умолкла. Пауза тянулась, но внутри неё не было ничего — скорее, напряжение, доведённое до предела и замороженное во времени.
Холод же вокруг не изменился, но в нём появилась масса — как у айсберга, не столько холодного, сколько гнетущего.
