Читать книгу: «Пишу свою жизнь набело», страница 3

Рада Полищук
Шрифт:

Но Алешка переводила-таки дух и кидалась наверстывать упущенное, такая вся жутко виноватая, будто что-то позволила себе непристойное. И вот во искупление она плела и плела бог знает что, а я не могла наслушаться, хотя, если по правде, слушала вполуха, мне не слова были важны, а процесс. Я знала, о чем она говорит, а что – уже не имело значения. Мимо меня проскакивало – как прекрасно мы будем жить, и отфильтровывалось лишь одно: прекрасно. А кто мы, как мы, всей кодлой, что ли: я, он, она, мальчик (маль-чик, снова зависла: ах, ох, дух вон), наши новые дети, чьи наши? А, ладно, там разберемся.

В звуковом обрамлении монотонной Алешкиной речи я видела свое счастливое будущее до удивления простым и славным, как полевой цветок: стебелек, лепесток, еще лепесток, цветик-семицветик, лютик или незабудка. Ах, так бы и жить в тихой радости непышного цветения до скончания своего века.

Одно помню точно: его жена в наших разговорах не фигурировала. Отыграв свою крошечную бессловесную рольку в самом начале нашей драмы, она исчезла за кулисами и больше не появлялась за ненадобностью, никто ее не вызывал. Более того, благодаря все той же всемогущей Алешке между его женой и нами как бы стояла надежная защита, нечто вроде стеклянного колпака с односторонней проводимостью и односторонней же проницаемостью: кое-что мы о ней знали, что-то из ее жизни даже при желании могли просмотреть, но ее самое никогда не видели. А уж она и подавно – видеть нас не видела и ведать о нас не ведала.

Тем более странным и неожиданным показалось мне, когда Алешка однажды ни с того ни с сего брякнула:

– Я вчера узнала: его жена больна.

Я пожала плечами, не понимая, какое это имеет к нам отношение. Мне хотелось, чтоб она говорила о другом. Но Алешка вцепилась в меня взглядом, словно пытаясь что-то выудить, и вдруг, зашмыгав носом, прохлюпала:

– Она не просто больна, у нее рак.

Слово неприятно полоснуло по нервам, но никак не связалось в сознании с непосредственной угрозой моему собственному существованию – ведь чужая болезнь, пусть и неизлечимая, не представляет опасности случайно о ней узнавшему. Я даже искренне пожалела ее, как пожалела бы любого другого на ее месте. И приготовилась слушать дальше, мысли мои все еще текли в привычном русле.

И тут Алешка оглушила меня тихим шепотом:

– Ты не должна с ним больше встречаться. Так нельзя. Это грех.

Я молчала, обалдевшая от ее слов, а она, сложив руки на груди лодочкой, как при молитве, повторяла, словно заклятие:

– Ты не должна… Это грех… Грех… Не должна…

Похоже, ее заклинило на этом слове, захотелось ударить ее по спине, чтоб она его выплюнула, но меня тоже словно вдруг пыльным мешком из-за угла стукнули – сижу, смотрю, слушаю и ничего не соображаю.

Уморительная, должно быть, была картинка, если б кто имел возможность со стороны взглянуть, – прямо библейский какой-то сюжет, не вспомню только, какой именно: что-то связанное с грешницей и святой.

Ну, это ладно. Дальше еще интереснее было.

Алешка словно с ума спятила, а ее и без того чокнутой считали, и мне от этого перепадало: дескать, свой свояка… Ну, понятно, в общем. А тут она, видно, и впрямь свихнулась. Чуть завидит меня, только что на колени не падает, а так, как перед алтарем – руки лодочкой, губы что-то бормочут, а глаза молитвенно и страстно устремлены сквозь одежку, кожу, мышцы, кровеносные сосуды и прочую начинку куда-то вглубь, в самую сердцевину, туда, наверное, где все мои пороки упрятались в надежном убежище. Словом, она точно знала, куда глядеть, и взгляд ее достигал цели: озноб охватывал меня от пяток до макушки, будто стою голая на ветру, и нет мне спасения – коченею.

В страхе и гневе я шептала, сбиваясь на ее лексику:

– Сгинь. Изыди. Не доводи до греха.

Но понапрасну надрывалась. Она оглохла, ослепла, у нее отшибло память – все вырубилось. Осталось одно: «Нельзя… ты не должна… это грех…»

Такой дурацкий перепляс получался с припевками: я ей – «грех», она мне – «грех», два притопа, три прихлопа и все сызнова. Другими словами, наша драма, резко пересекая все границы жанров, чуть не скатилась в пошленькую оперетку или дешевенький водевиль.

Но не успела, просто времени не хватило. Сценарий трещал по швам, события стали развиваться, нарастая крещендо, пока вчера все не кончилось катастрофой.

Стас несколько дней не приходил, не звонил, не подавал никаких признаков жизни с той, можно сказать, минуты, когда Алешка обрушила на меня свою новость. А мне-то как раз его и не хватало, я задыхалась без него, погибала в самом наипростейшем смысле этого слова. И не потому, что я безумно хотела его, это сладко томило и мучило с того самого первого взгляда, превозмогая все другие желания – есть, пить, спать, жить. Я и сейчас хотела его, что, собственно, изменилось, но помимо этого у меня появилось новое, неотвязное, как накатившая вдруг икота, – посмотреть ему в глаза, заглянуть в них так глубоко, чтобы все увидеть и понять без слов.

И вот вчера он пришел. С остановившимся, а может, даже разорвавшимся сердцем, такая боль пронзила грудь, что было не разобрать, с трудом передвигая сделавшиеся вдруг непослушными ноги, тая последнюю, Бог знает, за что зацепившуюся надежду, я уже почти подошла к нему вплотную, как вдруг огородным пугалом воткнулась между нами Алешка. Она торчала с растопыренными в стороны руками, полыхала неестественным пятнистым румянцем, какой бывает у неврастеничек, глаза ее тускнели невыразимой скорбью, а перекошенный от страдания рот шептал:

– Стасик, миленький, золотенький, ну зачем ты пришел, иди к ней… Это ведь грех…

Стас вздрогнул всем телом, будто его током шибануло, плечом отпихнул от себя Алешку, да с такой силой, что она отлетела к противоположной стенке, процедил сквозь зубы: «Дура» и, не раздеваясь, прошел в комнату, не глядя ни на меня, ни на размазанную по стенке Алешку.

А я стояла посреди коридора в полной невменяемости, тупо разглядывая черные бесформенные следы, протянувшиеся от входной двери к комнате. И эти грязные кляксы на светлом полу казались мне каким-то зловещим знаком. Символом. Мне сделалось страшно до одурения, и я, наверное, совсем лишилась бы сознания, но тут за моей спиной тихо, по-комариному пискнула Алешка. Я оглянулась. Она потрепыхала руками, как подбитыми крылышками, и вдруг исчезла, испарилась прямо у меня на глазах, растаяла, будто ее никогда и не было. Будто она мне приснилась. Дверь в квартиру, правда, была приоткрыта, но сквозь эту щелочку могло просочиться лишь облачко, струйка дыма, легкий ветерок – не человек.

Но Алешки не было, этот факт, причем, вопреки ожиданию, не принесший облегчения, не снявший тяжесть ни с души, ни с плеч, а напротив, даже усугубивший и без того крайне тревожное состояние.

Бессмысленно протоптавшись неопределенно долгое время в прихожей, я все-таки сдвинулась с места и шаркающей походкой древней больной старухи приблизилась к постели, где одетый, в пальто и грязных ботинках лежал Стас. От пустоты звенела голова, этот звон приглушенно отдавался где-то внутри, где прежде все ликовало и пело.

– Задерни штору, – сказал Стас.

Я обрадовалась, получив конкретное указание, хотя все же подумала, что прежде мы не придавали значения таким мелочам – дневной ли свет, электрический: ничто не мешало нам любить. Но ведь то прежде, а теперь что-то же изменилось, я изо всех сил пыталась собрать мысли в смысловую законченную цепочку.

– Ну, что ты там стоишь. Иди сюда. Раздевайся, – снова тем же приказным тоном сказал Стас.

И я снова подчинилась. Разделся наконец и Стас. Его движения были то деловито-размеренными, то суетливыми, я никак не могла приладиться к нему, он злился, неистовствовал, делал мне больно и даже оскорблял, но и это не помогло – ничего у нас не получилось. Ну ничегошеньки. Жалкие потуги дилетантов – вот что это было. В общем, смешно, конечно, ведь мы-то знали, как здорово это у нас получается.

Но смех не шел, он застрял где-то в дыхательных путях, а вместо него теснила грудь и давила горло тоска. Она заткнула мне глотку хорошо притертой пробкой, даже плач сквозь нее не мог прорваться.

Это был конец. Ощущение конца исходило от неподвижно и молча лежащего рядом Стаса, непостижимо далекого, как случайный прохожий, от стен родного дома, которые не помогли, не сберегли, предали, от гулкой тишины пустой квартиры, лишившейся привычных шорохов, покашливания и покряхтывания, непрерывного чирканья спички о коробок и беззлобного, по-детски неосмысленного, любимого Алешкиного по любому поводу: «Твою мать…»

Я, помнится, подумала тогда, что многое отдала бы, чтобы услышать эти два слова. И вместе с тем вдруг с горечью осознала, что отдавать-то мне совершенно нечего. Все, что могла, растратила, на черный день ни капельки не припрятала. А он таки настал, не заставил себя долго ждать. Странным и гнетущим было ощущение своей вины, что вот не предусмотрела, не подготовилась и теперь абсолютно бессильна. Вроде бы ничего дурного не сделала, а все равно виновата. Так чувствуешь себя после аборта, раздавленная непоправимостью происшедшего, и никакими оправданиями, что-де ты-то этого не хотела, а напротив того, любила и верила, а тебя растоптали, распнули и что выхода-то просто иного не было; ну куда рожать безмужней, зачем, ведь ему, ребеночку то есть, только хуже от этого будет, – никакими самыми вескими доводами не освободиться от карающей петли правосудия, стиснувшей шею. И хочется поджать ноги и самой поскорее привести приговор в исполнение, не дожидаясь окончательного вердикта. Смерть за смерть. Ибо – как бы там ни было, а это ты сама, на своих ногах в больницу пришла, вяло отмахиваясь от столь же вялых нотаций вконец затурканной врачихи из женской консультации, сама на кресло взгромоздилась и позволила чужим, безучастным и ловким рукам выскоблить из твоего чрева живую, трепещущую плоть.

В общем, плохо мне было в тот момент – хуже, казалось, некуда, раз из всего пережитого самое тяжкое вспомнила. И чем дольше мы лежали, как два истукана, тем невозможнее становилась любая попытка что-либо изменить, даже просто произнести вслух какое-нибудь слово.

«Хорошенькое дело – глупее не придумаешь», – подумала я, в тогдашнем отчаянии своем позабыв, что еще вчера как о самом великом счастье мечтала всю оставшуюся жизнь провести со Стасом в постели, безвылазно, ни на миг не прерывая самое сладостное и упоительное из всех ведомых мне земных занятий.

Куда и почему это все исчезло, я не понимала, мозг мой отказывался функционировать, оцепенение достигло предела, я уже почти физически чувствовала, что превращаюсь в амебу, в медузу, в слизь и слякоть, и готова была с радостью принять это как избавление…

Но вдруг все переменилось.

Хлопнула дверь, в коридоре что-то упало и со звоном разбилось, донеслось долгожданное «твою мать…», потянуло сигаретным дымом, и сердце мое, почти переставшее качать, запустилось вновь. Да здравствует фибрилляция, ура, реанимация. Привет тебе, Алешка!

Алешка. Она влетела в комнату, путаясь в собственных ногах, рухнула на колени перед нашей постелью, обхватила Стаса руками за шею и, прижимая его голову к своей тощей груди, зашептала:

– Стасик, миленький, золотенький, она умерла, ну, ничего, ничего, я тебя сейчас отвезу к ней, пойдем, Стасик, вставай, ничего, ничего…

И так далее, в том же духе, похоже, совсем свихнулась, иначе подумала бы своими куриными мозгами – что же «ничего, ничего», если та умерла.

А на меня при этом ноль внимания, не как на пустое место даже, потому что и на него взглянуть можно, пусть даже без всякого интереса, а как на нечто вообще несуществующее. И Стас тоже, будто меня не только в комнате нет, но и нигде в природе, вылез из-под простыни, не повернув головы в мою сторону, и, держась обеими руками за Алешку, словно вдруг разучился это делать без посторонней помощи, встал во весь рост, голый и совершенно несчастный. О чем свидетельствовали и его неестественно ссутулившаяся спина, и волнообразные судороги, сотрясающие все его бесстыдное тело, и странные звуки, которые он выдавливал Алешке в плечо, вжавшись в него лицом. Зрелище было сюрреалистическое, и если бы я в состоянии была думать, то решила бы, что все это бред, галлюцинация. Но я ни о чем не думала, я просто смотрела.

И все.

Алешкины руки обвивали и поддерживали Стаса со всех сторон, они гладили его, ласкали, жалели и утешали. Она дала волю своим рукам, и он отдался им, доверился и доверил все, чего они ни пожелали: и одеть, и обуть, и слезы осушить. Короче, много, наверное, еще интересного, почти что фантастически неправдоподобного довелось бы мне увидеть в тот день, не случись этот мой нервный срыв. Так я сама, по крайней мере, расцениваю свое неожиданное вторжение в идеально построенную мизансцену, где мне была отведена скромнейшая роль бестелесного духа-изгнан-ника, с которой я, опять же на мой взгляд, блестяще справлялась без единой до того репетиции – почти высший пилотаж. Но не дотянула, сорвалась, сфальшивила в последний, можно сказать, момент: когда, застегнув Стасу штаны и утерев нос, Алешка понесла его к выходу, я, неожиданно для себя самой, громко прыснула, пробка, до того торчавшая у меня в горле, выскочила, и я разразилась диким, чуть ли не сатанинским хохотом. Весьма и весьма неуместным, что и говорить.

От неожиданности Алешка чуть не уронила Стаса, они резко обернулись, стукнувшись при этом лбами, что лишь прибавило мне пылу. Но ненадолго. Потому что наконец-то я увидела их глаза, устремленные на меня в едином порыве. И это оказалось так страшно, что лучше бы мне было ослепнуть. Вообще-то глаза у Алешки и Стаса совершенно разные, я это точно знаю: и по цвету, и по выражению, и по форме, но сейчас на меня смотрело одно огромное, ненавидящее око.

Я потом долго бежала от этого взгляда, как безумная, металась по городу, давилась в транспорте, пряталась за чужими спинами в ненужных очередях, и моя низко-низко опущенная голова виновато болталась на не желавшей держать ее шее.

Все, что произошло дальше, вы уже знаете. И вот теперь я лежу в своей одноместной палате, ухоженная, как королева, тело мое отдыхает, все внутренние органы, тщательно промытые и продезинфицированные, пребывают в полном умиротворении, и только мозг, которого не коснулась вся эта профилактика, отчаянно надрывается, пытаясь перекинуть хоть плохонький, шаткий мосток, хоть жердочку от вчерашнего дня к сегодняшнему.

Ведь так или иначе, а смерть моя между ними прошла, хочу я теперь того или нет, но это уже исторический факт, во всяком случае факт моей биографии. Я, правда, совершенно не представляю, что мне с этим фактом делать, как употребить его в моей дальнейшей жизни. Лучше бы всего сокрыть, конечно. Но это от людей, а от себя? Да и от людей – нельзя, ведь за дачу ложных показаний полагается уголовная ответственность.

Впрочем, в эти игры я больше не играю. Тем более что свой первый, пусть и умозрительный процесс, я проиграла. Единственное, что мне удалось из всего намеченного в начале, – это привести приговор в исполнение. И то не до конца, в духе лучших российских традиций: недодумать, недоделать, недоповесить, недоотравить.

Но Бог с ними, с традициями.

А вот что мне делать с Алешкой, которая до сих пор, хотя уже ночь наступила, торчит под дверью, как ни гнали ее – и по-плохому, и по-хорошему. Правда, не ломится уже, не орет, а тихохонько скребется и поскуливает, как собачонка. И у меня в животе, где только что царило полное благолепие, начинается противненькое такое шевеление, отчего мне сразу делается тоскливо и тошно.

Что это, Господи, неужто жалость?

Воистину так, и значит, я все-таки идиотка. Не знаю, радоваться мне этому или печалиться, но выходит, что даже смерть ничему меня не научила, на что еще можно надеяться. И ничего мне более не остается, как признать свое полное поражение и призвать на помощь Алешку.

Да она уж вон тут как тут, усекла момент, учуяла, бочком пробирается, будто слепая, рукой стену ощупывает, лицо белое, глаза белые, в халат больничный закуталась, белое с белым перемешалось и белым, дрожащим киселем по палате расплылось. Над лицом моим нависло, капает, да притом еще мычит нечленораздельно. Что-то сверхъестественное, честное слово, просто нечистая сила в натуре. Жаль только, я одна вижу – не поверит никто.

Чтобы прекратить тупое мычание, а заодно и удостовериться, что это не нечистая, а все же Алешка, я резко дернула ее за руку. И она упала на колени перед моей больничной койкой, как давеча перед Стасом. Нечто новенькое в ее арсенале – падучая, что ли. Зато речь сделалась более внятной, различимы стали отдельные слова и постепенно кое-какой смысл, а вскоре проявилась и вся ситуация. Теперь можно дополнить наш сюжет одним лишь недостающим эпизодом и отдать все на суд беспристрастного зрителя. Эпизод, правда, не Бог весть какого накала, ибо все было вполне предугадываемо.

И то, что Стас пошлет Алешку по определенному адресу, приняв от нее лишь поначалу, в растерянности своей, некоторый набор услуг, покуда не сформировалась инициативная группа из ближайшего окружения. И то, что присовокупит к Алешке меня, не обойдя все же напоследок вниманием, и то даже, сильнее всего поразившее невинную Алешкину душу, что объединил нас в одно целое, обозвав одним коротким словом из пяти букв на «б».

Потрясенная Алешка уже раз сто, наверное, повторила это слово, отчего оно, как это обычно бывает, утратило всякий смысл, оставшись неким мягким и мелодичным звукосочетанием.

– Да что ты разнюнилась, как маленькая? – одернула я Алешку, снова беспомощно и недоуменно раскинувшую руки, словно вопрошая: за что нам такое? За что?

– Вот прицепилась к слову. Кстати, кто-то мне говорил, не помню: происхождение у этого слова самое что ни на есть благородное, со временем извратилось, трансформация какая-то произошла. Да ладно, Бог с ним. И со Стасом тоже, – неожиданно выпалила я и, скороговоря на Алешкин манер, пыталась заглушить нечто невыразимо липуче-тягостное, обволакивавшее меня изнутри.

Чтобы не дать этой липучей гадости поглотить меня, Алешку, весь мир, я, как прилежная Алешкина ученица, принялась с ложным пафосом живописать, как мы еще прекрасно будем жить и чего только у нас не будет: и мужиков навалом, выбирай – не хочу, и детей нарожаем: и мальчиков, и девочек.

Я недолго успела проговорить и на слове «мальчик» сделала нарочную паузу, чтобы дать Алешке возможность помлеть. Но она довольно резко сказала:

– Никого я не рожу, у меня ничего этого нет.

– Чего нет? – не поняла я.

– А ничего.

Она схватила мою руку, прижала к своей груди, протащила поперек от одной подмышки к другой, и рука моя вздрогнула – под ней действительно ничего не было, кроме, показалось, каких-то маленьких рубцов, или это выпирали тощие Алешкины ребра. Господи, так вот почему она никогда не снимает свою дурацкую мальчиковую маечку, даже в бане. Я стала что-то вспоминать, прозревая, а она тянула мою руку куда-то вниз, и я с ужасом подумала, что сейчас мне предстоит узнать на ощупь бесплодную пустоту женского лона. В ужасе я дернулась что было силы, но Алешка легко отпустила меня, она не собиралась насильничать.

Она вообще была какая-то нездешняя, странная и отчужденная. Не обычной своей странностью странная, а как будто от себя отрешилась и обрела какую-то несвойственную ей значительность. Такая метаморфоза случается обыкновенно с покойником, самым даже что ни на есть завалящим.

Но Алешка-то была живая, и я все пыталась расшевелить ее, что-то выправить, не понимая толком, что и как.

– Ну не родим и не надо, на фиг нам эти муки, – псевдободряческим тоном проговорила я. – Слава Богу, дети у нас есть. Заберем их к себе и заживем маленькой такой компанией…

– Моего нельзя, он придурок, – сухо перебила меня Алешка. – И жить я с тобой больше не буду, потому что я вообще не буду жить. Надоело.

Она медленно, как бы нехотя, поднялась с колен и бесшумно вытекла из палаты, а вместе с ней из моего тела вытекла душа. И я испытала-таки, как и все в своей жизни с некоторым запозданием, то, что хотела, чего боязливо ждала, но так и не дождалась вчера в тщательно продуманном антураже самоубийства.

Но это уже не шло ни в какое сравнение с новым потрясением, пригвоздившим меня к постели так, что я не только не догнала, но даже и не окликнула навсегда уходящую от меня Алешку. А что навсегда – я поняла сразу. Я вдруг ощутила себя в двух измерениях: вот я лежу на больничной койке и почему-то не могу ни пошевельнуться, ни заговорить, а вот я, крадучись, чтобы не быть никем замеченной, бреду за Алешкой, холодея от страха перед тем кошмаром, который вот-вот случится. А вот уже и случилось, только я почему-то не видела как, хотя стою у гроба, а в нем Алешка, страшная до безобразия, будто назло мне не пожелавшая хоть один, последний раз привести себя в порядок, чтобы не стыдно было людям показаться. А вот уже и гроба нет, и Алешки, а есть я, и у меня на плечах огромный тюк, обшитый белой простыней, с написанным на ней корявым Алешкиным почерком адресом, и я таскаю и таскаю его… И беззвучно кричу: ведь это я подала ей дурной пример, ведь я, а тюк все гнет меня к земле и гнет, потому что вина моя перед Алешкой, которую я запихнула в него, становится с каждым днем все тяжелее и тяжелее. И я все больше похожу на старую одинокую горбунью, как некогда, совсем еще недавно, походила Алешка.

Алешка… Мой бедный, навсегда покинувший меня ангел-хранитель.

399 ₽
490 ₽

Начислим

+15

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
13 мая 2025
Дата написания:
2025
Объем:
674 стр. 7 иллюстраций
ISBN:
978-5-00246-265-0
Правообладатель:
У Никитских ворот
Формат скачивания:
Черновик, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 54 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,6 на основе 31 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,9 на основе 270 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,2 на основе 942 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,6 на основе 4090 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 1008 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 5154 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 1713 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,8 на основе 550 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 463 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок