Читать книгу: «Не совсем так», страница 3

Шрифт:

Но она любила его, Борюсика, правда любила как могла. Она была ему хорошей женой: всегда в настроении, не задаёт лишних вопросов, самая красивая и молодая на всех тусовках, где до самого утра водители ждали их, молодящихся старпёров, в чёрных больших – ясное дело почему – машинах. Леся следила, чтобы он выпил таблетки, чтобы позвонил маме, поздравил секретаршу с днём рождения, записался к урологу, следила, чтобы рубашки были чистые и отглаженные, чтобы резину переобуть не забыл: такие они, мужчины, бережно передающиеся из рук в руки и не способные к самостоятельной жизни. Леся не готовила, правда, но дома у них всегда было чисто – это она сама.

Не то чтоб кто-то верил, что это любовь до гроба, но кто бы мог подумать, что из них двоих именно он окажется слабым звеном!

– А Борюсик с ней продолжает встречаться? – Верчу в руках кислотно-зелёный узенький ремень, похожий на змейку: вот такая Леся женщина, может себе позволить надеть это и всё равно будет выглядеть умопомрачительно.

– Не знаю. – По её голосу невозможно понять, что она чувствует. Чувствует ли? – Но если ему хочется, чтоб мы жили так, окей. Я хоть потрахаюсь наконец как следует.

Она смотрится в зеркало, примеряя платье, и я вижу не предназначавшееся мне отражение: Леся вздыхает – и что-то меняется в её тоне, совсем чуть-чуть, тоненькая, полупрозрачная нотка:

– Но мне жаль, правда жаль, что так получилось.

Ту-лу-лу.

«Купи, пожалуйста, хлеба белого и луковиц штук 5» – СМС от мамы.

Ту-лу-лу.

«И сахар».

Ян подносит ко рту пачку сигарет, захватывает одну губой и, уже привычным движением, не глядя, откидывает пачку в мой бардак-бардачок между сиденьями. Я с удовольствием отмечаю про себя, как по-свойски он чувствует себя у меня в машине, и опять засматриваюсь на шрам.

– Ау, зелёный! В Калифорнии на выходе из аэропорта такая музыка играет: ту-лу-лу, как из мультика. Как будто туда вообще нельзя по делам приехать, только сразу с самолёта на пляж, сёрфить.

– Ты умеешь сёрфить, да?

– Конечно. Но, если честно, сноуборд всё-таки круче. Хотя на него я снова тоже так и не встал…

Стоп-сигналы в моём сознании ярче, чем у неприятно резкой машины передо мной: «снова» и «тоже» неслучайные слова, на них надо замереть и, может быть… Чтобы не ляпнуть лишнего в этой его – возможно – многообещающей паузе, я торможу себя так старательно, что сзади гудят. Ян высовывает в окно пальцы, сложенные недружелюбным образом:

– Нехуй девочек обижать!

Это он про меня! Новых деталей, собираемых мной с восторгом ребёнка, коллекционирующего блестящие камешки, – не будет, но вот это – ещё лучше! Молчу, смакуя момент, запоминая ощущение: да они вообще из-за меня почти что подрались! Но, видимо, слишком улыбаюсь, и он осаживает меня:

– Не принимай на свой счёт, – поздно! Счёт пополнен, сдачи не даём! Блять, зелёный, Кам!

Прикусываю губу, чувствуя трёхдневную металлическую ранку на ней, и даже жмурюсь от стыда на секундочку, но это ничего, зелёный, всё равно все едут.

Кам – это моё восхитительное, новое, лично его имя, от фамилии – Камарова. Дурацкая фамилия с неправильной, несловарной буквой «а», как будто печатью на лбу вынуждающая меня с самого начала, по не-праву рождения быть всё время немножко неправильной, не такой. Это неудачный подарок от дедушки-татарина, не особо-то, кроме этого, вложившегося в папину жизнь и даже не дождавшегося начала моей. А вот бабушка, та, которая любимая, зовёт меня Кэт. Это, конечно, не её поразительное «Эмма Марковна», но и не унылое «Катя».

– Что ты делаешь завтра вечером?

Да! Да! Да! Наконец-то! Третий раз его подвожу до дома (с инженерной точностью рассчитывая время выхода из школы так, чтобы совершенно случайно совпасть с ним), и каждый раз мы не можем наговориться, набыться, не можем расцепиться. Он сидит у меня в машине уже у подъезда, курит «последние» одну за одной и говорит, что жил бы со мной, только бы всё время разговаривать. И вот оно, наконец-то. Завтра вечером.

Тяну время: не кокетничая, нет, наслаждаясь этим моментом, этой предпоцелуйной барабанной дробью.

Были там какие-то дела, да какая уже разница.

– Видимо, ты сейчас расскажешь, что я делаю завтра вечером!

Заношу эту сладкую конфету в рот…

– Чудесно, да! У меня кастинг, и это в совершенно дурацком месте, за городом. Не знаю, во сколько это закончится, но, мне кажется, на такси я оттуда не уеду.

…и выплёвываю, заплесневелую, червивую.

– И я буду счастлив проделать этот сорокакилометровый путь обратно с тобой.

Ой, да чего уж там. И я буду счастлива!

– Только если ты будешь там талантливей всех.

– Абсолютно точно.

– Ян…

– Что?

– Когда ты бросил спорт? – Приглядываюсь, хорошо ли подобрала момент, поправляю сползшие очки.

Вот самое важное, что я знаю о нём к этому моменту: папа был дипломатом – и несколько лет семья жила в (или на?) Гибралтаре, где Ян и родился.

У него есть брат Кирилл, старше лет на десять, судя по всему. Кирилл живёт в Лос-Анджелесе, занимается саунд-дизайном в «Уорнер Бразерс», Ян тоже планирует переехать туда рано или поздно.

В его четыре года всей семьёй они вернулись с (или всё-таки из?) Гибралтара в Россию – и Яна отдали в фигурное катание. Он был в олимпийской сборной, но где-то в средней школе спорт закончился, дальше не очень ясно. В старших классах что-то случилось с родителями, но тоже не очень понятно, что именно. Кажется, авария. Об этом он совсем не говорит.

Да, наверное, всё-таки «в» Гибралтаре, это же страна. И там даже роды принимают!

Жил он с дядей и тётей и часто бывает у них сейчас. У них ещё есть дочь. Пока учился, подрабатывал, видимо аниматором, но об этом говорить не очень хочет. В прошлом году вёл театральную студию в другой школе, но почему-то ушёл.

Детям он очень нравится.

Регулярно ездит на кастинги, но живёт, судя по всему, преимущественно на деньги с большой родительской квартиры где-то в центре. Ненавидит кошек, людей, кинзу, Ахматову, оранжевый цвет, ортопедические подушки, чёрные носки…

И абсолютно завораживает меня.

– Хм. Ну, видишь ли, я не всегда планировал стать великим актёром. Честно говоря, сначала я собирался стать чемпионом мира. Ты когда-нибудь видела пятилеток на коньках? Милейшее зрелище, правда? Только вот изнутри это немножко не так выглядит. Когда ты и есть эта пятилетка, оказывается, что лёд – это боль. Боль от самих коньков, от мозолей. Боль от постоянных растяжек сквозь слёзы, ежедневных занятий. Боль в лёгких, когда бегом поднимешься на десятый этаж, – это тренировка на выносливость. Боль от постоянных падений на лёд – защита для слабаков, тренер не разрешал нам носить её, говорил, чем больнее падать, тем больше будем стараться. Боль от ударов старшаков на сборах. На постоянных чёртовых сборах, потому что вместо лета у тебя сборы, вместо Нового года – сборы, вместо дня рождения – сборы, ещё и отпиздят по-праздничному. И ты не видишь родителей, потому что у тебя утром тренировка и вечером тренировка, а тебе ещё надо делать уроки когда-то. У тебя нет друзей, потому что за пределами катка тебе их заводить некогда, а на льду нет места для дружбы. На льду надо проверять коньки перед тем, как сунуть в них ногу, потому что тебе могут насыпать туда битого стекла. Потому что вы здесь все конкуренты. Даже если вам по пять лет и в перерывах вы вместе играете в динозавров.

– И несмотря на всё это…

– И несмотря на всё это я обожал фигурное катание. По выходным я просил отвезти меня на любой каток, потому что мне нужно тренироваться и репетировать. Я любил это больше всего на свете, я пахал как скотина, честное слово! Я готовить научился, чтоб соблюдать диету. Там же постоянно взвешивания – и надо ни больше ни меньше.

Он закуривает и пускает колечки дыма.

– Ты знаешь, что я стал чемпионом Европы среди юниоров?

– Я знаю, что ты невероятный.

– Я норматив на КМС сдал на три года раньше, чем его можно получить по возрасту. Но так его и не получил.

Мы сворачиваем на его улицу, и я сбавляю скорость, чтобы не оборвать беседу неловкими манёврами во дворе. Такое чувство, что ему известно что-то большее, чем всем, кого я когда-либо знала, и если сидеть тихо и вести себя хорошо, то можно попробовать к этому прикоснуться.

– Я вижу, что ты делаешь, Кам, поезжай нормально. Всё, что тебе нужно знать: травма, три месяца в больнице, ещё полгода лёжа. Ходить заново научился, но лёд, понятно, на этом закончился. У меня гора железа в позвоночнике и шестнадцать шрамов на спине, которые никто никогда не видел и не увидит, кроме врачей. Всё, этого хватит.

Старательно тянусь бровями повыше, чтобы побольше места было в глазах – пока не выкатилось, не считается. Пытаюсь думать не о шестнадцати на спине, а об одном маленьком на щеке. Но Ян, конечно, всё видит.

– Это замечательно, что ты так чувствуешь. Не стесняйся, ладно? Ты – прекрасный алмазик, Кам, и я помогу тебе стать настоящим бриллиантом, если не будешь дурить. Остановишь здесь? Я хочу пройтись.

В этот раз я рада, что он ушёл. Представляю красивого кареглазого мальчика, который никогда больше… И плачу.

В лифте вынимаю из рюкзака пакетик с продуктами: их надо носить в отдельном пакете, а не пихать к вещам, это негигиенично.

В школе всегда носила только в мешке со сменкой – назло. Но тоже, конечно, в лифте всегда доставала: не поднимался мой бунт выше третьего этажа.

В прихожей специальный крючок для этого пакета с продуктами: не на пол же ставить, ей-богу. Раздеваюсь, мою руки, забираю пакет с крючка, Витя уже ждёт на кухне. Двигает мне сначала ящик для лука, высыпаю. Для молока специальный графин: не касаясь упаковки, Витя срезает пирамидку в уголке пакета – всегда медузно-бесформенного: не будем же мы переплачивать за этот бестолковый картон, который сразу же выкинем. Для творога подставляет мне отдельный контейнер, предварительно тщательно осмотрев. Таких пластмассовых коробочек в квартире больше, чем нормальной звонкой посуды: всё, что можно переложить из заводской упаковки, хранится только в них, всё готовое в холодильник – только в них, все полки уставлены этими мутными аквариумами. И еда ему с собой на работу обязательно тоже в контейнере.

Перед каждым использованием провести осмотр: в случае нарушения целостности покрытия – в царапинах то есть – могут размножаться микробы, тогда выкидываем, покупаем новые. Витю вообще можно было бы сделать лицом местного хозяйственного магазина.

Ненастойчиво жужжит про то, что творог опять взяла девятипроцентный.

Зубную пасту я – вынимаю из коробочки, он – вытирает салфеткой, смоченной спиртом. Может, он потому и не пьёт, что самому тошно от этого постоянного запаха спирта?

Наконец, моё любимое – хлеб. Закончим, и надо будет записать себе в заметку: Ян оценит.

Я – держу грязный, видите ли, пакет с хлебом, он – ещё раз вымытыми руками, вынимает из него батон и накалывает на специальную вилку-вертел (кажется, она называется транжирная, действительно – роскошь какая, специальную приблуду иметь для этого). Зажигаю ему его горелку: на этой своей шпажке он обжигает хлеб над огнём. Потому что, понимаете ли, неизвестно, кто его трогал там в магазине.

Если на Земле случится пандемия, Витя единственный выживет. Мы с мамой – нет, всех этих развлечений мы, естественно, не устраиваем без него.

Понимает ли он это?

А поначалу мы ведь соблюдали эти обряды даже вдвоём. Я была ещё в том возрасте, когда любые родительские перверсии воспринимаются как естественный порядок вещей. Кто-то пьёт каждый день, кто-то ходит дома голый, кто-то повёрнут на гигиене.

Почему в этом участвовала мама? Почему вообще на это подписалась? Вначале, когда к нам ещё заходили иногда гости, после их ухода начиналась настоящая генеральная уборка. Проветривание – настежь окна в любые морозы, на полчаса минимум. Пылесос, мытьё полов – да, в ту комнату не ходили, но мы же разнесли уже. Чехлы для стульев в стирку – они же в метро к нам ехали, неизвестно, где ещё сидели. Слава богу, хоть дивана у нас нет – что было бы!

Всё, к чему прикасались, – обработать спиртом, дверные ручки – два раза.

Разумеется, немыслимо было бы есть за одним столом с другими людьми, которые лазят своими вилками в общую кастрюлю, дышат на еду и могут, не дай боже, вообще чихнуть. Чашки после всё реже случающихся чаепитий проще было бы выкинуть, чем отмывать.

Не считая семейных застолий, я давно уже не ем с Витей одновременно: его страдальческий вид веселит, конечно, но аппетита всё ж таки не добавляет.

Этот человек стоил маме многих друзей. Не вынесли тех стерильных условий, в которые была помещена эта дружба? Не нашли себе места в пространстве, переполненным Витиным мнением по любому вопросу? Или сама мама изменилась, вымыв из себя под тщательным Витиным надзором всё то, на чём была построена эта дружба?

Заглядываю к ней, пока наш палач заметает на кухне следы пыток над очередной ни в чем не повинной буханкой.

Мама перебирает что-то в своих по-разному бесцветных тряпочках в шкафу, не видит меня. Красивая ещё, молодая, в общем-то, женщина, переодеть бы, косу это жуткую отрезать. Что же он даёт ей такого? Может, он хотя бы в постели… Ой, фу, нет, гадость какая! Фу!

Записала: рассказать Яну про хлеб.

С папой было совсем иначе. Вспоминаю даже не своей памятью, а по давно исчезнувшим из альбома фотографиям: мама с возмутительным разрезом на узкой юбке позирует в неестественной позе на старой нашей кухне. Другой снимок – она на подоконнике в папиной рубашке, с красной помадой и, почти уверена, в непозволительных для матери чулках. Помню красную блузку с давно вымершими рукавами-фонариками, на которой пуговички, шагая друг за другом снизу вверх, заканчивались заблаговременно до ямочки с душой. Когда-то я думала, что это как мочки для серёжек, специальная я-мочка для украшений. У мамы висело кольцо на цепочке – точно в этой ямочке.

Помню туфли, шпилька которых была длинней моей ладони, браслеты, которые я перебирала, засыпая, локоны, которые пахли лучше всего на земле. Как сейчас пахнут мамины волосы?

А ещё помню, как Эмма Марковна сказала маме: «Накрасилась как блядь!», и это прозвучало так здорово, будто она подарок маме вручила – празднично, прямо с уважением.

Я потом долго мусолила перед сном новое, красивое и шлёпкое слово «блядь», примеряла. А через пару дней маме позвонили из садика: я объявила воспитательнице, что танцую как блядь.

Хорошая история, тоже для Яна запишу.

– Сахар? – Витя появляется на пороге, стучаться у нас не принято.

– Блин, забыла!

– И «блин», и забыла. Чему вообще ты можешь научить детей, бестолочь?

– Простите, просто за рулём СМС прочитала.

– Ещё и за рулём прочитала.

У меня есть мечта – послать Витю на хуй. Просто вот так взять и ответить: «Витя, иди на хуй!» В общем-то, я даже понимаю, что он ничего мне не сделает уже, что его физическая, материальная власть надо мной уже утрачена: мне девятнадцать, я взрослая женщина. Даже та магическая сила, которой обладают родители, считая раз… два… – досчитывал ли хоть один родитель до конца? Знает ли кто-то, что случается по ту сторону леденящего душу и никогда не произносимого «три»?

Но Витя имеет надо мной власть другой, непостижимой природы. Я следую за колебаниями его настроения, как за волшебной дудочкой2, я отзываюсь на его выпады всем своим существом, как посуда для индукционной плиты, о которой никто точно не знает, как она работает. Это не просто страх, это что-то большее, будто с детства в наших с ним отношениях расставлены красные флажки, за которые я – сама не могу объяснить почему – не выхожу. Максимум того, что я позволяю себе, – звать его Витей за глаза, даже не Витькой. И фантазировать, что когда-нибудь…

Был единственный раз, когда во время очередной, щедро проспонсированной им истерики… Не помню даже повод, всё до и после стёрлось, поблёкло на фоне воспоминания о собственном ужасе и моём плевке, плавающем в кастрюле с супом.

Никто не заметил. На следующий день мама хвалила меня и удивлялась, как я хорошо ем, всегда бы так. А я давилась и ела отравленный суп, ещё добавки, ещё, наказывая себя, стараясь забрать обратно побольше ядовитого плевка. До сих пор чувствую стыд за эту глупую злость, детский, жестокий, несправедливый поступок.

Я не хочу расстраивать маму. Ей тяжело, когда мы искрим с Витей, я вижу, как она незаметно убегает от этого каждый раз: физически – из комнаты, и морально – напевает что-то, прикрывшись стеклянным взглядом и изо всех сил не видя, не слушая. Мама очень старается поддерживать иллюзию дружной семьи, как будто даже не для других – для себя самой. А я стараюсь поддерживать маму, потому что могу же ведь.

Потому что Витя ведь, на самом деле, просто мысль свою доносит вот так… Неприятно доносит, прямо-таки запихивает, заталкивает в тебя ногами. Да, он повёрнут на этой своей гигиене. Но по большому счёту он во многих вещах даже прав.

Сорок километров оказываются всеми шестьюдесятью, и это если считать от кольцевой, а туда ещё через весь город. На такси действительно вышло бы бестолково. Правда, я тут не эксперт: я категорически, принципиально, никогда и никак не езжу на такси с тех пор, как года три назад потный дядька с тремя седыми волосинами стал хватать меня за ляжки, пока я доставала деньги. Я убежала, конечно, но это было отвратительно. Витя, которого я встретила первым и, не удержавшись, рассказала, ответил, что не надо было так одеваться. Папа сказал, что зато платить не пришлось. Леся – что таким мужикам надо яйца бантиком перевязывать и сдавать в музей мудаков. Маме я решила даже не говорить, чтобы не расстраивать.

У меня в наличии две эсэмэски с адресами, оставляющие неприятный простор для действий: «Моё время в 8» и «Привези плз, заказ 6781». Первый адрес, очевидно, там, откуда его забирать, второй – нечто неопределённое в самом центре. Что привезти? Кого искать по адресу? В восемь закончишь? В восемь начнёшь? Сколько будет длиться? Привезти к восьми?

Пока я обдумывала, какие уточняющие вопросы приемлемо задать и как их поаккуратней сформулировать, он пропал с радаров – сообщения мои улетают в никуда, а звонить ему, если он занят, как я уже неприятно выяснила, стоит только в крайних случаях.

С учётом предстоящих поисков того, что надо «привезти», мне приходится уйти с полутора пар – разумней бы с обеих, но на первой нам обещан тест, и я отсиживаю первую половину в надежде – не оправдалась, – что его дадут не в самом конце, и чересчур заметно, виновато ухожу в середине.

По центральному адресу, до которого ещё чесать и чесать пешком от ближайшей парковки, оказывается несколько домов с разными неделимыми дробями, десятки всевозможных заведений и контор. Становится сонно и заранее ломуче от того количества стеснения, которое мне предстоит испытать, требуя заказ 6781 у фармацевта, флориста, фотографа, флеболога, фонарщика, фрезеровщика…

Стоматология, парикмахерская, банк – пропустим, это было бы совсем странно.

Сексшоп, едальни, секонд-хенд – в последнюю очередь.

Захожу в типографию – не то, пробую ремонт телефонов – мимо, оптика, аптека, чайный магазин (может ли это быть срочно?), косметика, табачка – никакого 6781, даже 6780 нет.

Искомое нечто оказывается в ателье. Что-то среднее между мастерскими портных из фильмов и домом быта у нас в районе, где многорукий бог по-шива исцеляет одежду и обувь, делает фото на документы и на кружки с надписями.

Мне выносят пиджак, объявляют сумму, равную моей месячной зарплате, и я с умным видом киваю что-то там про подкладку и что-то там про швы, судорожно решая, что делать.

Ян не берёт, иголочками покалывает тревога: у меня есть в три раза меньше денег, а если даже выбежать прямо сейчас, я впритык успею к восьми.

Леся не спрашивает, зачем мне деньги, только уточняет, всё ли в порядке. От стыда во рту сухо и тихо, и чек приходится просить дважды. Нужно будет его показать? Засунуть в кофр? Отдать так? Положить на сиденье? Ничего хорошо с ним не сделать, всё одинаково неловко. И хочется есть, но пробки, а пиджак этот, наверное, и нужен как раз к восьми. Пишу на всякий случай в пустоту, что всё забрала, еду, очень стараюсь успеть.

И даже успеваю.

Загородный парк-отель, парковка за территорией, по которой я наворачиваю круги в поисках места, где связь получше. Охранник выходит из своей будочки, сторожевым псом следя за моими странными манёврами. Нехороший, тревожный осенний ветер с дождём и два фонаря на всю парковку, тоже неприятных, белых, перемигивающихся предупредительной морзянкой. Поесть бы.

Охранник выразительно плюётся, как умеют только подростки, охранники и таксисты, приоткрывая водительскую дверь и даже не останавливаясь до конца. Уходит обратно в свой домик.

Звонить, наверное, не надо, я ведь уже здесь, да и количество исходящих приближается к истерическому.

Я жду. Сначала нервничая, находя в бардачке оставленную им пачку: стала чаще курить – так он делает это, что всегда сразу тоже хочется. Потом спокойнее, прибравшись в машине, переделав все подручные дела, затем опять суетливо и уже зло – ну серьезно, какого хрена? Очень хочется есть.

Спустя два с половиной часа, когда я в третий раз говорю себе, что жду последние, ещё самые последние третьи десять минут, он балует меня сообщением: «Ты здесь? Я скоро» – и я решаю, что глупо как-то теперь уезжать. Два с половиной часа просидеть и уехать почти одновременно на разных машинах, ну детский сад же.

Да и там ведь не от него зависит, в конце концов.

Да и как общаться потом?

Да и такси сюда действительно не дозовёшься.

…Валдай, Демянск, Старая Русса – я изучаю в не меньше меня измученном атласе карту Новгородской области и вдруг вздрагиваю. Пространство справа проваливается в темноту – открывается дверь. К моменту, как я, выдохнув весь застрявший в горле испуг, собираюсь ехидно поздороваться, он успевает сесть и делает это как-то так, швырнув рюкзак, не глядя, сразу отвернувшись, что я не догадываюсь даже, а чувствую: разговаривать не нужно. Есть уже даже и не хочется.

Вижу на часах три кружочка и палочку, вижу другую, белую палочку, дымящую у него во рту, и вторая перевешивает, я обнаруживаю, что всю мою злость вытеснила ноющая, сосущая тревога: я кожей чувствую, что ему плохо.

Что там происходило? Не взяли? Сказали что-то? Обидели? Мне хочется подуть ему, как маленькому, чтобы всё прошло, хочется пообещать, что всё будет хорошо, но я почему-то знаю, что сейчас не надо говорить вообще ничего. Нужно просто отвезти его домой. Громко и неприлично урчит живот, я ёрзаю на месте, но, кажется, всё равно слышно. Он шумно выдыхает – я понимаю, сейчас действительно не к месту такая пошлость.

Полтора часа мы едем в тишине. Я изредка вылавливаю момент и незаметно, по одной долечке делаю музыку погромче, но слежу за собой, чтобы не подпевать, даже губами. «Ту-лу-лу», – радостно пиликает мой телефон, и я немножко ругаю себя: надо было незаметно отключить, как в церкви.

Когда я останавливаюсь у его подъезда, он впервые за вечер со мной заговаривает. Поворачивается и смотрит мне в глаза, очень внимательно.

– Знаешь, Кам…

– Да?

– Ненавижу очки. Как будто люди спрятаться за ними хотят, отгородиться. От чего ты прячешься, Кам?

– Я… Я хотела бы спрятаться от того, что делает меня мной.

– Интересно. – Он наклоняет голову с любопытством, и я чувствую себя бабочкой под микроскопом, чёртовы диоптрии! – Обычно же наоборот, все ищут себя?

– Ага. Но мне кажется, это слабые люди. Которые не умеют управлять собственными чувствами, не могут справиться со своими желаниями. Эмоции ими управляют. А мной – нет. Почти никогда. Я могу быть такой, чтобы людям со мной было хорошо, потому что это и есть добро. Не портить другому день своими проблемами, не срываться на продавщице из-за того, что не выспался. Или молчать, когда другому нужно побыть в тишине, не раздражать, – думаю, надо ли это говорить, но уже начала, – своим весельем того, у кого плохое настроение. Делать мир лучше, заполняя в нём пустоты, давая ему то, что ему или людям на пути нужно.

– Так можно стать рабом чужих желаний, – ухмыляется то ли с издёвкой, то ли с восхищением.

– Нет, конечно, это не про то, чтобы всё отдать и всем прислуживать, ясно же, что без крайностей. Но вот ты говоришь: «Я ненавижу очки». Так мне несложно при тебе их не носить, понимаешь? Я давно линзы хотела попробовать. Отличный повод. Понимаешь, мне и так – нормально. А тебе чуточку лучше. Между прочим, я всё это время… – Запинаюсь, опять сомневаясь, стоит ли говорить, поймёт ли, не сочтёт ли, что слишком.

– Что?

– Ну… Я, например, не ношу оранжевый, с тех пор как ты сказал, что он тебя бесит?

– Серьезно?

– Да. Но там был-то один шарф оранжевый, а у меня и другие есть. Понимаешь, мне-то всё равно.

Да, это совершенно точно восхищение у него во взгляде. Вот! Вот поэтому я и думаю, что это – правильно. И зрение у меня, в общем-то, неплохое, не особо мне и нужны очки.

– Кам, ты умничка. Нет, честное слово, ты самая настоящая умничка. До завтра. Я напишу.

Он уходит, и уже у дома меня догоняет сообщение: «Спасибо, что ты есть в моей жизни».

Вот поэтому я и знаю, что всё сделала правильно.

Снизу почти неразличима разница между неосвещёнными ночными окнами, но я знаю, что искать, и вижу: шесть вверх, три вправо – другая, неполная темнота. Это мамин маячок для меня, который она оставляет, уходя спать, если я ещё не дома. Лампа вытяжки, притягивающей летом всех залетных и незаснувших, тоскливо и одиноко жужжащих ночью, пока не растворятся в утреннем сплошном гудении всех остальных.

Поднимаясь по трахее ночного дома в невежливо-громком для этого часа лифте, я думаю о том, что именно этого будет мне больше всего не хватать, когда – когда-нибудь – я перееду отсюда. Такого маминого даже не заботливого, а тревожного языка любви.

Все уже спят, и я пропускаю свои дезодоративные ритуалы, которые обычно провожу после курения. Раз: арбузная жвачка (ненавижу мяту). Два: капельку крема для рук растереть на шее, ещё капельку – на вороте пальто. Три: большой потускневший ключ от Витиного гаража потереть в руках, пропитаться на пару минут, до встречи с мылом, густым металлическим запахом.

Мама курила когда-то давно, когда Витя только появился. Недолго, но очень красиво. Застеклённый балкон в моей комнате, где с каждым годом помещается всё больше вещей, избежавших помойки и на несколько вечностей застрявших в этом лимбе, тогда ещё был юн и привлекателен. Она курила эти тоненькие сигаретки, от которых её фортепианные пальцы казались ещё длинней, и на фоне деревянных створок, округлых, как в поезде, она казалась мне путешественницей, которая едет куда-то, сама не зная куда. Сколько она курила? Не больше года, мне кажется. Спросить бы, что это был за период, но ведь непременно закончится лекцией о вреде курения.

Лифт отпускает меня на этаже, пронзительно скрипнув дверьми на весь микрорайон.

Жду, когда он, соблюдая свой лифтовый политес, простоит положенное время и, никого не вобрав, истерично захлопнется обратно. Подъездная тишина гульче квартирной, и я стараюсь не смешивать их, поскорей забираясь из одной в другую. Куртку на вешалку, ботинки в полку, остальное с собой.

Я хорошо знаю фарватер ночного дома: в прихожей держаться левее, в коридоре наоборот – избегая стонущих кирпичиков уставшего паркета. Свет в ванной не включать: вытяжка взвизгивает вначале. Вообще-то, нигде лучше не включать: ночь всё-таки.

Закрываю кран в тёмной ванной и вздрагиваю: в зеркале отражается тень.

– Полагается учительнице шляться до трёх утра?

– Доброй ночи, Виктор.

– Полагается?

Ну чего ты хочешь? Чего добиваешься? Просто поругаться? День плохой? Я устала и, вообще, всё это переросла. Не то чтоб я когда-то была ему равным соперником, но в своё время наплакала за его счёт не меньше этой вот ванны.

– Полагается за детьми следить, остальное опционально.

– Значит, ты теперь такая взрослая, что можешь не приходить ночевать?

– Я как раз собиралась ложиться.

Вспоминаю, что могу пахнуть куревом, и отступаю в глубь ванной, в ещё более тёмную темноту.

И сразу жмурюсь: резкий, операционный свет и визг вентиляции. Вот он взбесится, если я сейчас напомню, сколько уже он планирует её починить!

Он смотрит на меня зло и устало.

– Я думаю, тебе пора искать другое место для ночлега. Раз ты такая взрослая.

И уходит, шаркая тапками и скрипя – родительская привилегия – ночным паркетом. У меня нет сейчас ни сил, ни желания думать, насколько он серьёзно. Эти выпады я слышу уже целый год, с умиротворяющей периодичностью. Да и чёрт бы с ним, перееду куда-нибудь.

Ах вот оно что: на моей кровати аккуратной горочкой сложены грязная кастрюля, тарелка, чашка и вся та посуда, которую я не помыла за собой, уходя сегодня из дома.

Собираю своё приданое и, уже не выбирая маршрут – пусть слышит, – по скрипящему полу тащусь на кухню, мыть. Это, конечно, не первый раз такое: Витины развлечения не только оригинальны, но и неукоснительны. Невыкинутый мусор, непомытая обувь, грязная посуда (иногда и прямо под подушкой, если её немытьё оказывается особенно вопиющим) – неприятные, но уже не впечатляющие издержки совместной жизни. Где-то пауки и змеи заползают в дом, где-то лето всего две недели, а у нас вот такие бытовые условия.

Бывают, правда, и неожиданности, раскрывающие Витину творческую натуру, подчеркивающие его трудолюбие, ответственность, готовность выходить за рамки – хоть в резюме вписывай: как-то раз он сшил мне шторы одну с другой. Тщательно, аккуратно, ровненько, от пола до потолка смелыми белыми нитками. Потому что шторы – что? Правильно, надо закрывать, чтобы соседи не смотрели.

2.Га́мельнский крысоло́в (нем. Rattenfänger von Hameln), гамельнский дудочник – персонаж средневековой немецкой легенды. Согласно ей, музыкант, обманутый магистратом города Гамельна, отказавшимся выплатить вознаграждение за избавление города от крыс, c помощью колдовства увёл за собой городских детей, сгинувших затем безвозвратно.
  Легенда о крысолове, предположительно возникшая в XIII веке, является одной из разновидностей историй о загадочном музыканте, уводящем за собой околдованных людей или скот. Подобные легенды в Средние века имели весьма широкое распространение, при том что гамельнский вариант является единственным, где с точностью называется дата события – 26 июня 1284 года – и память о котором нашла отражение в хрониках того времени наряду с совершенно подлинными событиями. Всё это, вместе взятое, заставляет исследователей полагать, будто за легендой о крысолове стояли некие реальные события, уже со временем приобретшие вид народной сказки, однако не существует единой точки зрения, что это были за события или даже когда они произошли. В позднейших источниках, в особенности иностранных, дата по непонятной причине замещается иной – 20 июня 1484 года или же 22 июля 1376 года. Объяснения этому также не найдено.
Текст, доступен аудиоформат
4,9
7 оценок
295,20 ₽
369 ₽
−20%

Начислим +9

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе