Читать книгу: «Директор Универмага 1988 Том 2»
Глава 1
Глава 1. Коллегия
С утра первого марта прошло шесть недель, и за эти шесть недель я научился считать два потока вместо одного.
Первый я считал всегда. С восьми до девяти, у колонны напротив входа: сколько вошло, куда повернуло, сколько вышло с покупкой, а сколько с пустыми руками. В той жизни у дверей стоял инфракрасный счётчик, и цифры приходили мне в телефон к обеду. Здесь счётчиком был я, и цифры приходили мне в голову сразу.
Второй поток шёл через дорогу.
Вывеска «У Аркадия» по утрам не светилась — лампы дневного света Арик включал только к вечеру, берёг, — но двухкассетник он ставил на прилавок с открытия, и в тихое апрельское утро его было слышно через всю Советскую. Колонна стояла удачно: между двумя витринными стёклами был просвет, и в этот просвет вход в бывшую обувную мастерскую попадал целиком.
Двенадцатого апреля, в четверг, с восьми до девяти ко мне вошли двести двенадцать человек. К Арику — сорок один.
Сорок один на шестьдесят два квадратных метра — это очень много. Двести двенадцать на шестьсот сорок — это нормально. Если бы я в той жизни показал такие цифры правлению, мне бы сказали, что у конкурента проходимость на квадратный метр в полтора раза выше, и спросили бы, что я собираюсь с этим делать.
Но смотрел я не на цифры, а на людей.
К нему шли девушки парами, в варёнке и с начёсом. Парень в кожаной куртке, которая стоила как три моих оклада. Женщина в дублёнке — одна, но я её запомнил, потому что дублёнку в Крутоярске за полтора года видел третий раз. Двое молодых мужиков, которые курили у его двери, пока ждали открытия, и явно никуда не торопились.
Ко мне шли пенсионерки с сумками на колёсиках. Мужики в спецовках — ночная смена КМЗ, у них проходная в семь, а автобус останавливается у нас. Матери с детьми, у которых к девяти садик. Старик с авоськой, который приходит каждое утро за хлебом, хотя хлеб у нас в продуктовом никогда не бывает лучше, чем в булочной напротив, — просто в булочной не с кем поговорить.
Я стоял и делил город надвое, и деление выходило очень простое.
Арик забирал у меня не покупателей. Покупатели оставались у меня. Он забирал деньги.
В той жизни это называлось сегментом, про это писали отчёты по сорок страниц, и я их читал. Смысл отчётов сводился к одному: магазин, у которого остался только бедный покупатель, живёт ровно до тех пор, пока он единственный. Потом приходит второй — и выясняется, что бедному покупателю тоже бывает куда пойти.
Через стекло я видел, как у Арика за прилавком Наташа Синицына раскладывает колготки веером. Она подняла голову, увидела меня у колонны и помахала. Я кивнул.
Двадцать месяцев назад я умер в пустом зале сорок первого магазина, в другом веке, на паллете с бумажными пакетами — и открыл глаза здесь, посреди этого универмага, с чужой папкой в руках и чужим именем, которое, по странной случайности, совпало с моим. За двадцать месяцев это перестало быть главным фактом моей жизни и стало просто фактом. Как рост или группа крови.
Главными фактами моей жизни в апреле девяностого года были другие.
Выговор без занесения лежал в нижнем ящике стола, под графиком отпусков. Я его иногда доставал — не перечитать, а проверить, что лежит. Недостача, с которой я принимал магазин, тридцать четыре тысячи семьсот рублей, на первое января составляла четыре тысячи двести, и ревизия это подтвердила. Сто шестьдесят два человека в январе подняли за меня руки. Жена полтора месяца назад сказала мне на кухне, что не знает, кто я, и что больше мы к этому не возвращаемся.
А через дорогу Наташа раскладывала колготки веером.
Без пяти девять Гурьева прошла через зал и остановилась рядом.
— Вас из области, — сказала она. — Тамара Ивановна. Лично.
Лично Лаптева мне не звонила ни разу. Звонила её секретарь, и то когда надо было что-то подготовить к пятнадцатому числу.
— Она уже там? — спросил я.
— Со вчерашнего дня, — сказала Гурьева. — Первым замом. Приказ подписан в конце марта, Толик ещё на прошлой неделе рассказывал. Вы не слушали.
Я действительно не слушал. На прошлой неделе у меня шла приёмка по трикотажу.
В кабинете я взял трубку.
— Виктор Андреевич, — сказала Лаптева, и голос у неё был другой: не громче, а просторнее, как у человека, который говорит из комнаты, где потолки на метр выше. — Завтра в одиннадцать ко мне. Не в горторг. В управление, третий этаж.
— По какому вопросу?
— По кадровому, — сказала она и положила трубку.
Выехали в пять утра.
Служебный «Москвич» за зиму не помолодел. Вторая передача у него по-прежнему существовала скорее как идея, и Толик переходил с первой сразу на третью с тем выражением лица, с каким опытный человек обходит в разговоре больную тему. Дорога до облцентра за полтора года тоже не стала лучше. Четыре часа в одну сторону, из них последний — по объездной, потому что на въезде в город второй год меняли трубы.
Толик молчал до Выселок. Потом сказал:
— Виктор Андреич. Я, может, ерунду скажу.
— Говори.
— Её ж не просто так на коллегии подняли. — Он объехал яму с таким видом, будто яма его лично обидела. — Мне Колька Жариков говорил, он там начальство возил. Она доклад читала с фотографиями. Зал наш, кассы, сапоги. И начальник управления её спросил: а кто директор? А она сказала: наш кадр.
— Так и сказала?
— Так Колька слышал.
Я посмотрел в окно. За окном была апрельская степь, та, что ещё не решила, зелёная она или серая.
Наш кадр. В августе восемьдесят восьмого наш кадр должен был подписать акт с недостачей на тринадцать окладов и тихо сесть. В декабре восемьдесят девятого наш кадр не мог дозвониться до её приёмной трижды за день. А в марте девяностого наш кадр сделал ей первого зама.
Я на неё за это не сердился. Я просто знал, как это устроено, и мне не было интересно, как это устроено. Мне было интересно, что она предложит.
Управление торговли занимало три этажа в сером здании за площадью, между областной прокуратурой и магазином «Океан», в котором, судя по витрине, с прошлой осени не было ничего, кроме морской капусты в банках. На третьем этаже пахло мастикой и новым линолеумом.
Кабинет был чужой.
Это было видно сразу. Стол — большой, светлого дерева, с зелёным сукном, на котором ещё лежал чужой прибор: мраморная подставка, две ручки, пресс-папье. На стене над столом — светлый прямоугольник на обоях, от портрета, который сняли, а новый не повесили. В шкафу стояли папки с корешками, подписанными не её рукой.
Её здесь было три вещи: жакет цвета мокрого асфальта на спинке стула, часы на руке и сама Лаптева.
— Садитесь, — сказала она. — Чай будете?
Секретарь принесла чай в стаканах с подстаканниками, и в каждом стакане лежало по кружку лимона.
Лимон в апреле девяностого года в облцентре — это было не угощение. Это была должность.
— Как съездили? — спросила Лаптева.
— Хорошо. Трубы на въезде меняют.
— Второй год, — сказала она, и в этом «второй год» я впервые услышал что-то похожее на досаду человека, который теперь за эти трубы отчасти отвечает. Потом она посмотрела на часы и перешла к делу. Этого я от неё и ждал, и в этом, надо сказать, мы с ней всегда понимали друг друга лучше, чем во всём остальном.
— Коллегия прошла хорошо, — сказала она. — Опыт «Юбилейного» включён в решение как рекомендованный для распространения. Прямые связи, торговля по заказам, выдача дефицита по записи. Вы в курсе.
— В курсе.
— Меня перевели сюда. Горторг Крутоярска свободен с первого апреля. Сейчас там исполняющий обязанности, Щеглов, вы его знаете. Щеглов — хороший исполняющий обязанности. Больше он ничего не умеет.
Она сложила руки на сукне.
— Я рекомендовала вас.
Я ничего не сказал.
— Сорок три магазина, — сказала Лаптева. — Считая столовые и киоски — пятьдесят восемь точек. Автобаза, девятнадцать машин, из них ходят четырнадцать. Фонды на город. Оклад — триста двадцать. Кабинет мой, со всей мебелью. — Уголок рта у неё чуть дёрнулся. — Мебель там лучше, чем здесь.
Она подождала.
— Приказ может быть подписан на следующей неделе. Всё, что вы делали в одном магазине, вы сможете делать в сорока трёх. Я в вас это вижу, Виктор Андреевич. И я, как вы понимаете, говорю это не часто.
Это была правда. Она не говорила такого никогда.
Я держал стакан и смотрел на лимон.
Сорок три магазина.
Я знал горторг. Я полтора года ходил туда с бумагами и полтора года видел, как он устроен изнутри: двенадцать отделов, в каждом по три-четыре женщины, у каждой — свой кусок подписи. Отдел кадров. Отдел планирования. Отдел фондов. Отдел цен. Отдел, в котором никто не помнил, зачем он, но который согласовывал всё, что уходило в область. Начальник горторга не управлял сорока тремя магазинами. Начальник горторга управлял двенадцатью отделами, которые управляли бумагами про сорок три магазина.
И в этих сорока трёх магазинах не было бы ни одного моего квадратного метра. Ни в одном я бы не стоял у колонны с восьми до девяти. Ни в одном я не мог бы передвинуть стеллаж на пятнадцать сантиметров без согласования с отделом, который согласовывает стеллажи.
А главное — было второе, о чём я не мог ей сказать.
Я не помнил, когда именно. Я вообще плохо помнил даты этих лет: в той жизни мне в девяностом было двадцать с небольшим, и девяностые запомнились мне не календарём, а ощущениями. Но я очень хорошо помнил, как это выглядело. Как пустеют такие кабинеты. Сначала перестаёт звонить телефон. Потом уходит секретарь — в кооператив, в банк, куда-нибудь. Потом приходит бумага о реорганизации, потом о ликвидации, и мебель, которая лучше, чем здесь, разбирают по домам.
Через год-два горторга не будет. Будут магазины. И у каждого магазина будет вопрос, кому он принадлежит.
— Тамара Ивановна, — сказал я. — Спасибо. Нет.
Лаптева не шевельнулась. Только посмотрела на часы — не чтобы узнать время, а чтобы было на что посмотреть.
— Объясните.
— Я магазинщик, — сказал я. — Аппаратчик из меня выйдет плохой. И вы это увидите первой, через полгода, когда я начну спорить с каждым отделом, а горторг встанет.
— Это отговорка.
— Это правда.
— Это правда, которой вы прикрываетесь, — сказала Лаптева, и голос у неё стал прежним, горторговским, с часами. — Виктор Андреевич, от должностей не отказываются. От должностей отказываются один раз. Второй раз не предлагают.
— Я понимаю.
— Не уверена.
Она откинулась на спинку чужого стула, и стул под ней скрипнул не так, как скрипел бы её собственный.
— Вы что, собираетесь до пенсии сидеть в одном универмаге?
И вот здесь я сказал то, ради чего, как я теперь понимаю, ехал четыре часа по объездной, хотя сам себе в этом до Выселок не признавался.
— Нет, — сказал я. — Я хочу у вас попросить другое.
— Что?
— Отдайте «Юбилейный» в аренду.
Лаптева помолчала.
— Кому?
— Трудовому коллективу. По Основам законодательства об аренде. Они действуют с первого января. Коллектив создаёт арендное предприятие, горторг сдаёт ему имущество по договору, коллектив платит арендную плату, всё, что сверх неё заработано, остаётся коллективу. С правом последующего выкупа.
— Я знаю, что такое аренда, — сказала Лаптева.
Она действительно знала. У неё в папке, я был уверен, лежали и Основы, и постановление, и методические рекомендации управления на двенадцати листах. Их получил каждый начальник горторга в области, и каждый положил в папку, потому что аренда была для совхозов, для цехов, для строительных трестов, в крайнем случае для столовой при заводе. Аренда государственного универмага в районном центре не приходила в голову никому, потому что никому не приходило в голову, зачем это нужно.
— Магазин — не цех, — сказала она. — Цех производит. Магазин распределяет. Товар вам по-прежнему даёт база, цены вам по-прежнему утверждает отдел цен, фонды вам по-прежнему режет область. Что вы будете арендовать? Стены?
— Стены, прилавки, склады. И право решать, сколько платить людям.
— Фонд заработной платы утверждается сверху.
— У арендного предприятия — нет. У арендного предприятия фонд зарплаты зависит от дохода.
— А наценка?
— А наценка, — сказал я, — это и будет эксперимент. Если торговая наценка остаётся у коллектива, аренда выгодна. Если нет — нет. Этого пока никто в области не проверял. Проверим.
Лаптева смотрела на меня, и я видел, как у неё за лицом идёт работа.
Первым прошло раздражение. От должности не отказываются, а если отказываются — то не для того, чтобы через минуту попросить что-то, чего никто не просил. Это было нарушение порядка разговора, а порядок разговора Тамара Ивановна Лаптева ценила выше большинства вещей на свете.
Потом прошла осторожность. Первый в области опыт — это всегда первый в области скандал, если опыт не выйдет.
А потом я увидел, как она мысленно пишет строчку. Я не знаю, как именно это выглядело у неё в голове, но догадывался: «В порядке эксперимента на базе универмага „Юбилейный“ Крутоярского горторга создано первое в области арендное предприятие государственной розничной торговли». В докладе на следующую коллегию. Первым пунктом раздела «Новые формы хозяйствования».
Она поморщилась — едва заметно, как морщатся от лекарства, которое всё-таки надо пить.
— Я проработаю, — сказала она.
— Спасибо.
— Не благодарите. Я сказала «проработаю», а не «подпишу». — Она взяла со стола чужую ручку, покрутила и положила обратно. — Юристы управления посмотрят. Горторг даст заключение. Если заключение будет отрицательное, разговора не было.
— Понимаю.
— И запомните, Виктор Андреевич.
Она встала, и я встал.
— Второй раз я вас в горторг звать не буду.
— Я знаю.
— Хорошо, — сказала Лаптева. — Кандидатура у меня есть.
Я не спросил какая. Мне тогда показалось, что это сказано так, как говорят «ничего, найдём», чтобы оставить за собой последнее слово. Спрашивать было бы невежливо.
Потом я много раз вспоминал, что не спросил.
Обратно Толик выдержал до объездной.
— Ну что, Виктор Андреич? Начальник горторга?
— Нет.
Толик присвистнул и воткнул третью.
— Не дали?
— Дали. Не взял.
Он повернул ко мне голову и смотрел так долго, что я показал ему на дорогу.
— И правильно, — сказал Толик наконец, возвращая глаза на асфальт. — Там только штаны протирать. Щеглов вон протирает, так у него уже блестят.
Мы проехали километров десять.
— А чего тогда ездили?
— Попросил магазин в аренду.
— Это как?
— Это когда магазин берут у горторга. Как квартиру. Платят за него, а что заработали сверх — себе.
Толик переварил это до поворота на Выселки.
— Это что ж, — сказал он, — магазин наш будет?
— Не наш. Взятый.
— Взаймы, значит, — сказал Толик и больше до самого Крутоярска ничего не говорил.
Я тоже молчал, потому что он сказал ровно то, о чём я думал. Арик на середине Советской в феврале сказал мне, что я строю дом на чужой земле. Он был прав. Я только что сменял сорок три чужих магазина на один, который, может быть, когда-нибудь станет своим. Может быть. Когда-нибудь.
Если посчитать, обмен выходил плохой.
Я не стал считать.
Дома я был в девятом часу.
Аня сидела на кухне над прописями. На столе лежали: тетрадь в косую линейку, перьевая ручка, которую в первом классе отменили ещё до неё, но которую она выпросила у бабушки «для красоты», обычная шариковая для дела, промокашка и ластик, изгрызенный с одного конца.
— Пап, — сказала она, не поднимая головы. — Садись. Будешь писать.
— Что писать?
— Вот. — Она ткнула пальцем в образец. — «Мама мыла раму». Три строчки. Я уже. Теперь ты.
Спорить с человеком, который в семь лет уже написал три строчки, я не умел ни в той жизни, ни в этой. Я сел, взял шариковую ручку и написал.
Аня посмотрела на мою строчку так, как Гурьева в первую неделю смотрела на меня.
— У тебя наклон неправильный, — сказала она.
— Какой есть.
— Так нельзя, — сказала Аня терпеливо. — Надо, чтобы как палочки в заборе. Все в одну сторону. Вот так. — Она взяла мою руку своей, маленькой и тёплой, и повела. — Видишь? Как будто ветер дует.
Я видел.
Беда была в том, что рука, которую она вела, прекрасно знала, как это делается. Рука этого тела тридцать лет назад сидела за партой в косую линейку, и учительница водила её так же. Рука хотела наклониться.
Не давала голова. Голова в той жизни последние двадцать пять лет писала от руки только подпись, цифры на паллетах маркером и иногда список покупок. Всё остальное набирала на клавиатуре. От почерка у меня в той жизни осталось что-то прямое, раздельное, похожее на печатные буквы, какими подписывают коробки на складе. И когда я не думал, писала голова.
— Ещё раз, — сказала Аня.
Я написал ещё раз. Вторая «м» получилась с наклоном, третья опять встала прямо, как Гурин в дверях.
— Три с минусом, — сказала Аня, подумала и нарисовала на полях красным карандашом тройку. Минус рисовать не стала. Пожалела.
Я поднял голову и увидел Светлану.
Она стояла в дверях кухни, прислонившись плечом к косяку, с полотенцем в руках. Давно стояла, судя по всему. Смотрела не на меня, а на тетрадь.
— У тебя почерк другой стал, — сказала она. — Раньше с наклоном был. Как у всех.
Сказала спокойно, между делом, как говорят «хлеб кончился». Ничего не спросила. Повесила полотенце на крючок и пошла в комнату.
Я остался сидеть над прописями.
Полтора года она замечала всё и молчала. Полтора месяца назад, на этой самой кухне, она сказала, что больше мы к этому не возвращаемся. И она не возвращалась. Она не спрашивала.
Она просто теперь замечала вслух.
Это было честное условие. Может быть, самое честное из всех, какие мне кто-нибудь ставил в этом городе. Она не требовала объяснений — она давала мне понять, что видит. А что с этим делать, решал я.
Я взял ручку и написал четвёртую строчку. Медленно, думая над каждой буквой.
Все палочки легли в одну сторону. Как будто ветер дует.
— Во, — сказала Аня. — Пять.
Всю следующую неделю ничего не происходило, и я этим пользовался.
Попросил Тарасюка найти в библиотеке горисполкома текст Основ об аренде и постановление к ним — не объясняя зачем. Тарасюк посмотрел на меня секунды на две дольше, чем нужно, ничего не спросил и принёс через два дня, с закладками в трёх местах. Закладки были бумажные, нарезанные ровно, одинаковой ширины.
Попросил Аду Львовну прикинуть, во что обходится «Юбилейный» государству — не по отчёту, а по-настоящему: амортизация, коммуналка, фонд зарплаты, всё, что при аренде пришлось бы платить самим. Ада Львовна тоже ничего не спросила, только сняла очки и сказала:
— Вы что-то затеяли, Виктор Андреевич.
— Пока нет.
— Значит, затеяли, — сказала она и надела очки обратно.
Двадцатого апреля, в пятницу, Толик вернулся из горторга с почтой, и в третьем часу Гурьева вошла ко мне в кабинет без стука, чего не делала ни разу за полтора года.
Она положила на стол лист. Копия приказа по областному управлению торговли, пришла в горторг утром, в горторге её уже размножили, и одна копия, как все копии в этом городе, дошла до «Юбилейного» раньше, чем её успели нам официально переслать.
«Назначить начальником Крутоярского городского управления торговли Пахомова Геннадия Фёдоровича, заместителя директора областной оптовой базы по отгрузке».
Я прочитал два раза.
Пахомова я помнил. Кабинет на базе, воспалённые глаза, голос человека, который третьи сутки кричит в телефон. Он пытался навесить на меня к ботинкам тазы неудачного цвета и четыреста чернильных приборов. Он сидел в кабинете у Кулакова на ярмарке, пока Кулаков предлагал мне дружбу. Зам по отгрузке. Кулаковский человек.
Теперь — мой начальник.
— Юрий Степанович, говорят, его не отпускал, — сказала Гурьева. — А он всё равно ушёл.
Я поднял на неё глаза. Гурьева всегда говорила ровно столько, сколько знала, и никогда — сколько догадывалась.
— Откуда говорят?
— У Зои Павловны племянница в кадрах управления, — сказала Гурьева. — Представление на Пахомова ушло из управления десятого числа.
Она постояла секунду, будто хотела добавить что-то ещё, передумала и вышла, прикрыв дверь.
Я сидел над копией приказа.
Десятого.
Тринадцатого Лаптева налила мне чаю с лимоном, сказала «я рекомендовала вас» и предложила горторг со всей мебелью.
Представление на Пахомова к тому времени уже три дня лежало там, где такие бумаги лежат, и было подписано, я не сомневался, её рукой.
Она знала, кого назначат, когда предлагала горторг мне.
Глава 2
Глава 2. Арендный расчёт
Пахомов собрал директоров в понедельник, двадцать третьего апреля, в девять утра, и к девяти ноль пяти я понял, что он не дурак.
Это было хуже, чем если бы он был дураком.
Совещание шло в бывшем кабинете Лаптевой. Мебель действительно была лучше, чем в управлении, — тёмная, тяжёлая, с длинным столом для заседаний буквой «Т». Лаптева за этим столом всегда сидела так, будто стол ей немного мешает. Пахомов сел так, будто стола нет вообще. Он не положил на сукно ни одной бумаги. На краю стояли два телефона, и за первые десять минут один звонил трижды, и трижды Пахомов, не глядя, снимал трубку, говорил «перезвоню» и клал.
Он был таким же, каким я запомнил его на базе полтора года назад: лет пятьдесят с небольшим, воспалённые глаза, голос, сорванный телефоном до хрипа. Только тогда на нём был синий халат поверх свитера, а теперь — костюм, и костюм сидел на нём как чужой, взятый поносить до конца месяца.
— Товарищи, — сказал Пахомов. — Коротко. Я человек отгрузки, говорить не умею, умею считать.
И считать он действительно умел.
Он назвал на память план горторга на второй квартал, процент выполнения за первый, недовыполнение по пяти магазинам из сорока трёх — с номерами и фамилиями директоров. Назвал, сколько машин из девятнадцати на ходу, сколько стоит без резины и сколько без водителей. Назвал три базы, которые в мае не отгрузят фонды по трикотажу, потому что им не отгрузили республики. Цифры он не читал — он их выбрасывал на стол одну за другой, как карты, и ни разу не ошибся в тех, которые я мог проверить.
Директора молчали. Щеглов, опять ставший заместителем, сидел по правую руку от Пахомова и записывал, и лицо у него было человека, у которого на неделю раньше срока отобрали мебель.
— Теперь порядок, — сказал Пахомов. — Первое. Все прямые договоры магазинов с поставщиками, минуя базу, с сегодняшнего дня согласовываются с горторгом. Проект договора ко мне на стол. Без визы горторга не подписывать.
Он не посмотрел на меня. Он посмотрел в окно. Но все остальные посмотрели на меня, и это вышло гораздо громче.
Прямые договоры в городе были у одного магазина.
— Геннадий Фёдорович, — сказал я. — Можно вопрос?
— Давайте.
— Порядок прямых хозяйственных связей по закону о государственном предприятии — уведомительный. Статья пятнадцать. Мы уведомляем горторг, горторг принимает к сведению. Согласования закон не требует.
Пахомов перевёл на меня глаза. Они у него были не злые. Они были усталые и очень быстрые.
— Виктор Андреевич, — сказал он. — Я про вас всё знаю. Я вам на базе в восемьдесят восьмом четыреста чернильных приборов не всучил, и я это помню.
Кто-то из директоров хмыкнул.
— Закон законом, — сказал Пахомов. — А машины у меня.
Он снял трубку второго телефона, который как раз зазвонил, сказал «перезвоню» и положил.
— Второе. Автобаза. С первого мая лимит машин по магазинам пересматривается согласно товарообороту по плану, а не по факту. «Юбилейному» — три машины в день вместо шести.
Товарооборот «Юбилейного» по факту за восемьдесят девятый год был в полтора раза выше планового. Весь город это знал. Пахомов знал это лучше всех: он только что назвал цифру на память.
Я не стал спорить. Спорить с человеком о том, что он сам знает, — пустая трата времени, а у меня в мае было много дел.
Два директора — гастронома на Ленина и хозтоваров у рынка — смотрели на меня с тихим, почти домашним удовольствием. Полтора года их сравнивали со мной на каждом совещании. Сейчас они наблюдали, как меня прижимают, и не считали нужным это прятать. Я их понимал. Я бы на их месте тоже смотрел.
Совещание кончилось в десять. Пахомов встал первым.
— И ещё, Виктор Андреевич, — сказал он, когда все уже двигали стулья. — Задержитесь на минуту.
Я задержался.
Он дождался, пока выйдет Щеглов, и сказал — просто, без подготовки, как сообщают номер наряда:
— Мне из управления пришло поручение. Дать заключение горторга по вопросу передачи универмага «Юбилейный» в аренду трудовому коллективу. Срок — до конца июня.
Он помолчал.
— Лихо, — сказал Пахомов. — Я двадцать лет отгрузкой занимаюсь. Никто ни разу не просил базу в аренду. Просили фонды.
— Магазин — не база.
— Магазин — не база, — согласился он. — Базу бы не дали.
И пошёл к телефону, который опять звонил.
По дороге обратно я думал не про машины и не про договоры. Про машины я знал, что делать. Про договоры тоже.
Я думал про то, что Пахомов разговаривает со мной, как с человеком, которого давно ждал.
В обед я позвонил Сомову.
— Валерий Игнатьевич. Вы в мае по договору отгружаете нам кастрюли и эмалированную посуду. Чья доставка?
— Ваша, — сказал Сомов. — По договору самовывоз.
— А если ваша? Франко-склад покупателя. Цена та же, транспорт ваш.
Сомов помолчал, и я слышал, как он в трубку не вздыхает, а считает.
— У меня двенадцать бортовых машин стоят, — сказал он. — Возить нечего, сбыт стоит. Загорулько спросит, зачем я гоняю машины в Крутоярск.
— Затем, что это ваш план по реализации. Не отгрузите — не выполните.
— Это я ему скажу, — сказал Сомов. — Дополнительное соглашение пришлите. И, Виктор Андреевич.
— Да?
— Кто это вам машины срезал?
— Новый начальник горторга.
— Пахомов, — сказал Сомов без вопросительной интонации. Слухи в этой области бегали быстрее «Москвича» Толика. — Он нормальный мужик. Бешеный, но нормальный. Просто теперь у него план не по отгрузке.
Ковалец я написал то же самое письмом. Ковалец ответила через три дня одной строкой: «Возить будем сами, тариф по прейскуранту, машина одна, по вторникам». Тариф по прейскуранту выходил дешевле, чем я платил автобазе горторга. Об этом я Пахомову сообщать не стал.
К середине мая из шести машин в день у меня осталось три горторговских и, по вторникам и четвергам, ещё четыре чужих. Первый приказ Пахомова стоил «Юбилейному» примерно ничего.
Но я понимал, что это был не приказ. Это была разведка.
Тарасюка я вызвал в среду.
Не «принесите мне бумаги по аренде». Я сказал секретарю: попросите Эдуарда Петровича зайти, когда ему будет удобно. Секретарь посмотрела на меня так, будто я попросил её принести мне из буфета жирафа.
Он пришёл через двадцать минут, в отглаженной рубашке, с блокнотом, и остановился у двери.
— Садитесь, Эдуард Петрович.
Он сел. Блокнот положил на колени, не на стол.
За три месяца после собрания мы с Тарасюком выработали очень аккуратный способ существования. Он приходил, когда его вызывали. Докладывал по пунктам. Уходил. Мы здоровались, желали хорошего дня и ни разу не оставались в кабинете дольше, чем нужно по делу. Он сказал мне в январе, в ту ночь, когда был пьян: «Самое обидное — что вы лучше». Я сказал ему: «Сделаем вид, что этого не было». И мы делали вид. Очень качественно. Как всё, что делал Тарасюк.
— Вы приносили мне на прошлой неделе Основы об аренде, — сказал я.
— Приносил.
— Вы их прочитали?
Он чуть поднял брови.
— Я никогда не приношу документ, который не прочитал.
— Тогда вы понимаете, зачем они мне.
— Догадываюсь, — сказал Тарасюк. — Горторг получил поручение управления. Об этом с утра знает весь горторг. Значит, к обеду знает весь город.
— Эдуард Петрович, я хочу, чтобы вы вели всю юридическую сторону аренды. От решения коллектива до договора. Устав арендного предприятия. Договор с арендодателем. Выкуп, если дойдёт. Всё.
Тарасюк молчал.
Потом он сделал то, чего я от него не ожидал: он улыбнулся. Коротко и нехорошо, одним углом рта.
— Нет, — сказал он. — Я понимаю, что вы делаете.
— Что я делаю?
— Вы меня этим держите, — сказал Тарасюк ровным голосом, каким говорят «пункт третий». — Вы год держали меня тем, что знаете про письмо и молчите. Теперь вы даёте мне работу, которую если я провалю — все увидят, что я её провалил. А если сделаю — это будет ваша аренда. И я буду вам должен в третий раз.
Он положил ладонь на блокнот.
— Я вам ничего не должен, Виктор Андреевич. Я хочу, чтобы вы это знали. Я работаю честно, и этого достаточно.
Я подождал, пока он договорит. Он договорил.
— Эдуард Петрович, — сказал я. — Я вас не держу. Я вас зову.
Он смотрел на меня.
— В этом городе, — сказал я, — нет ни одного человека, кроме вас, который прочитает Основы об аренде, постановление, методические рекомендации и договор, найдёт в них все места, где нас обманут, и не устанет на четвёртой странице. Ада Львовна посчитает деньги. Гурьева знает товар. Я знаю, как устроен магазин. А кто будет знать, как устроена бумага, на которой всё это стоит?
— Вы найдёте юриста.
— Я нашёл.
Тарасюк отвернулся к окну. За окном ничего не было, кроме крыши гастронома и голубя на ней.
— Мне нужно десять дней, — сказал он.
— На что?
— На то, чтобы прочитать всё, что есть, а не то, что вы мне дали. И чтобы подумать, хочу ли я.
— Хорошо.
Он встал, взял блокнот и у двери остановился. Ничего не сказал. Вышел.
Вечером Ада Львовна, проходя мимо моего кабинета, заглянула и сообщила, что Эдуард Петрович взял у неё под расписку подшивку «Экономической газеты» за полгода, двухтомный комментарий к Гражданскому кодексу и сборник постановлений Совмина за восемьдесят девятый год, и спросила, не надо ли ей по этому поводу беспокоиться.
— Не надо, — сказал я.
— Я и не беспокоюсь, — сказала Ада Львовна. — Я уточняю.
Он пришёл через девять дней, а не через десять.
Положил на стол папку. В папке было четырнадцать страниц на машинке, через полтора интервала, без единой помарки. Все поля одинаковые. Все ссылки — со статьёй, пунктом и датой. На первой странице сверху: «Правовые основания и порядок перевода универмага „Юбилейный“ на арендные отношения. Для служебного пользования». Последнее было написано, по-моему, из чистой любви к жанру.
— Садитесь, — сказал я.
— Я постою.
— Тогда я тоже постою.
Тарасюк посмотрел на меня, вздохнул и сел.
Я читал медленно, и он сидел напротив и смотрел, как я читаю, — ровно так, как когда-то смотрела Лаптева. Я дошёл до шестой страницы и отложил.
— Расскажите своими словами.
— Там написано.
— Там написано хорошо. Я хочу услышать, где вы сомневаетесь. На бумаге этого не видно.
Он помолчал. Потом — впервые за три месяца — положил блокнот на стол, а не на колени.
— Хорошая новость, — сказал Тарасюк. — Закон на нашей стороне больше, чем вы думаете. Трудовой коллектив вправе создать арендное предприятие решением общего собрания. Арендное предприятие — юридическое лицо. Оно само определяет численность, штатное расписание и фонд оплаты труда. Сверху ему ничего не утверждают. Отношения с бюджетом — через арендную плату и налоги, а не через план.
— Товар?
— Товар — нет, — сказал он. — Товар вам никто не обязан давать. Фонды остаются фондами, база остаётся базой. Но покупать вне фондов арендное предприятие может свободнее, чем государственный магазин. Прямые договоры — не уведомительный порядок, а просто договоры. Согласие горторга на них не нужно.
— Выкуп?
— Можно предусмотреть в договоре право выкупа имущества. Страница восемь. Условия и сроки выкупа устанавливаются договором. Если их не прописать сейчас, потом их не пропишут никогда.
Я кивнул.
— А плохая?
Тарасюк взял со стола карандаш и положил его параллельно краю папки.
— Плохая новость одна, — сказал он. — Арендодатель — горторг, потому что имущество универмага на балансе горторга. Закон даёт трудовому коллективу право на аренду. Но не обязывает арендодателя договор подписать. Там написано «может». Не «должен».
— И?
— И всё упрётся в одну подпись, Виктор Андреевич. Вы можете сделать безупречное собрание, безупречный устав и безупречный расчёт. А потом придёт одна строчка: «Горторг считает нецелесообразным». И обжаловать её можно только наверх. — Он чуть подвинул карандаш. — И эта подпись будет подпись Пахомова.
Мы посидели молча.
— Хорошо, — сказал я. — Спасибо. Это очень хорошая работа.
Он не ответил на «спасибо». Взял блокнот, встал.
— Эдуард Петрович. Так что вы решили? За десять дней.
Он остановился у двери, как в прошлый раз.
— Я решил, что вы опять правы, — сказал Тарасюк. — В городе действительно больше никто этого не прочитает.
Он вышел. Про то, согласен ли он, он не сказал ни слова. Но папку оставил, и через три дня я нашёл у себя на столе вторую, потоньше: «Проект устава арендного предприятия. Вариант 1». С пометкой карандашом на полях первой страницы: «Вариант 2 — если горторг потребует долю в прибыли. Готовлю».
Ада Львовна пришла ко мне с расчётом в пятницу, восемнадцатого, после закрытия.
Расчёт был на восьми листах, разграфленных от руки, и я впервые за полтора года видел, чтобы Ада Львовна что-то исправляла: на третьем листе одна цифра была аккуратно заклеена полоской бумаги и вписана заново.
— Я считала медленно, — сказала она, заметив, куда я смотрю. — Хотела хорошо.
Она села, сняла очки, протёрла, надела.
— Прежде всего, Виктор Андреевич, одно уточнение. Вы на совещаниях говорите «наценка».
— Говорю.
— У нас нет наценки, — сказала Ада Львовна. — Наценка у кооператоров. У государственной розницы — торговая скидка. Промышленность отпускает товар по розничной цене за вычетом скидки, скидка — наш доход. Из неё мы платим зарплату, свет, ремонт и всё прочее, а остаток уходит горторгу. Если вы в устав напишете «наценка», Эдуард Петрович будет прав, а горторг скажет, что у нас наценок нет и отдавать нечего.
— Скидка, — сказал я.
— Скидка, — кивнула она и открыла первый лист.
Товарооборот «Юбилейного» за восемьдесят девятый год — семь миллионов восемьсот тысяч. Средняя торговая скидка по всему ассортименту — чуть больше десяти процентов. Издержки обращения — фонд зарплаты на сто семьдесят восемь человек, амортизация здания и оборудования, коммунальные платежи, транспорт, естественная убыль, ремонт. Отчисления горторгу. Налог с прибыли. Арендная плата — по методике управления, от стоимости основных фондов: около четырёхсот тысяч в год.
Цифры шли столбиками, аккуратными, как оградка. Ада Львовна вела по ним пальцем и не заглядывала в лист: она его помнила.
— Вывод, — сказала она на восьмом листе. — Аренда выгодна при двух условиях. Первое: торговая скидка остаётся у арендного предприятия полностью, горторг получает арендную плату и больше ничего. Второе: фонд оплаты труда не утверждается сверху, а определяется доходом. Если оба условия — через год, при нынешнем товарообороте, зарплату в магазине можно поднять примерно на треть. При росте товарооборота — больше.
— А если одно из двух?
— Если горторг оставит себе долю скидки, — сказала Ада Львовна, — у вас будут те же обязательства, что сейчас, плюс четыреста тысяч арендной платы, плюс ремонт за свой счёт. Это не аренда. Это налог на то, что вы хорошо работали.
Она сложила листы.
— Эдуард Петрович пишет второй вариант устава как раз на этот случай, — сказал я.
— Знаю. Он у меня цифры для него брал. — Ада Львовна помолчала. — Он хорошо пишет, Виктор Андреевич. Он всегда хорошо писал. Его просто никто никогда не просил.
Я кивнул.
— Ада Львовна. Вы сами — за?
Она посмотрела на меня поверх очков, как смотрела на меня в сентябре восемьдесят восьмого, когда я впервые попросил её оформить что-то не так, как оформляли тридцать лет.
— В цифрах вы не ошибётесь, — сказала она. — Цифры правильные, я проверила дважды. Я боюсь другого.
— Чего?
— Вы хотите, чтобы они рисковали. — Она кивнула на стену, за которой был зал. — Люди сорок лет получали сто десять рублей. Маленькие, но гарантированные. Магазин мог не выполнить план, горторг мог сменить директора, в стране могло случиться что угодно — сто десять рублей приходили пятого и двадцатого. А вы им предлагаете: получать сто сорок пять, но только если магазин заработает.
— Он заработает.
— Я знаю, — сказала Ада Львовна. — И вы знаете. А они — нет. Они знают вас полтора года. Не ошибитесь в людях, Виктор Андреевич. В цифрах вы не ошибётесь.
Она встала.
— Расчёт оставьте себе. У меня копия.
У двери она обернулась.
— Это хороший расчёт, — сказала она, и в голосе у неё было что-то, чего я тогда не понял. — Я его долго делала. Мне было важно, чтобы он был хороший.
Потом я вспомнил эту фразу в августе. Тогда было уже поздно что-то понимать.
В субботу, девятнадцатого, я пришёл в магазин к одиннадцати — принять вагон с бакалеей, который Гурьева выбила у базы сверх фондов под честное слово и под обещание забрать в выходной.
Разгружали шестеро. Пятерых я знал. Шестой был худой, длинный, в старой отцовской рубашке, закатанной до локтей, и таскал мешки с крупой так, как таскают в шестнадцать лет: слишком быстро, без передышки, чтобы никто не подумал, что тяжело.
— Кто это? — спросил я у бригадира.
— Практикант, — сказал бригадир. — В отделе кадров заявление написал, с июня на всё лето грузчиком. Экзамены у него, в девятом. А сегодня сам пришёл. Говорит, попробовать. — Он усмехнулся. — Уже третий час пробует.
— Фамилия?
— Тарасюк. Дима.
Я посмотрел на длинного парня, который как раз перехватывал мешок поудобнее, и узнал подбородок.
— Отец знает?
— А он сказал, отец против, — сказал бригадир. — Сказал, отец считает, что грузчиком — это несерьёзно. Что надо учиться. А Дима говорит, на мотоцикл хочет. Сам.
Я поднялся к себе на второй этаж, потому что в кабинете у меня лежали накладные, и на лестничной площадке остановился.
У окна, выходящего на рампу, стоял Тарасюк.
Суббота. Выходной. Отглаженная рубашка — другая, в клетку, но всё равно отглаженная. Он стоял, чуть отступив от стекла, чтобы снизу его не было видно, и смотрел, как его сын таскает мешки.
Он меня услышал. Обернулся.
— Я за комментарием к кодексу, — сказал Тарасюк. — Второй том забыл.
— Конечно.
— Он у меня в кабинете.
— Я понял, Эдуард Петрович.
Он кивнул, взял с подоконника папку, которую, по-моему, специально туда положил, чтобы было что брать, и пошёл по коридору — не к своему кабинету, а к лестнице. На середине коридора замедлил шаг. Вернулся к окну. Постоял ещё полминуты.
Потом ушёл совсем.
Второй том комментария так и остался лежать у него на столе. Я видел его в понедельник.
Четверг, двадцать четвёртого мая, был самым обыкновенным днём за весь месяц.
План на двадцать третье число — девяносто восемь процентов. Ковалец привезла вторничную машину в четверг, потому что во вторник у водителя родился внук. Пахомов прислал письмо на полторы страницы о недопустимости самовольного привлечения транспорта сторонних организаций без согласования с горторгом, и Тарасюк прислал на это письмо ответ на полстраницы, со статьёй. Лена написала от руки на стене в секции новую размерную сетку, потому что старая выцвела. Аня получила пятёрку по чистописанию и сказала, что это потому, что она со мной занималась, а я, между прочим, так и пишу на тройку.
Я пришёл домой в девятом часу. Светлана разогревала котлеты. Телевизор в комнате бубнил «Время».
— Руки мой, — сказала Светлана.
Я пошёл мыть руки и из ванной услышал, как в комнате переменился голос диктора. Он не стал громче. Он стал другим.
Когда я вошёл, на экране был Рыжков.
Председатель Совета Министров стоял на трибуне Верховного Совета с листами в руках и читал доклад о переходе к регулируемой рыночной экономике. Читал долго и тяжело, как читают человеку приговор, который сам не выносил, но подписать пришлось. Потом диктор пересказывал своими словами, и своими словами выходило проще.
Цены на хлеб — с первого июля — повысить в три раза.
Цены на остальные продукты — с первого января.
Компенсации населению — предусматриваются.
Светлана вышла из кухни со сковородкой в руках и остановилась в дверях, как стояла месяц назад над Аниными прописями.
Она послушала минуту.
Потом поставила сковородку прямо на тумбочку под телевизором, на вязаную салфетку, чего не сделала бы никогда в жизни, и спросила:
— Витя. Это что значит?
Я смотрел на экран. Там показывали зал Верховного Совета — депутатов, которые переговаривались, пока шёл доклад.
За полтора года в этом городе я выучил одно: здесь никто не верит слову «компенсации». Здесь верят слову «повысить». И ещё я знал, что сейчас, в эту самую минуту, в ста сорока тысячах квартир Крутоярска перед такими же телевизорами стоят такие же люди со сковородками, и все они думают одно и то же, и никто из них не будет ждать первого июля.
— Это значит, — сказал я, — что завтра в девять у наших дверей будет очередь.
Глава 3
Глава 3. Три дня
В девять утра двадцать пятого мая у дверей «Юбилейного» стояло человек триста.
Я пришёл в половине восьмого и застал первых сорок. Они стояли тихо, плотно, с сумками и авоськами, и никто ни с кем не разговаривал. Очередь за сапогами в ноябре была громкая: там знали, за чем стоят, и спорили, кто за кем. Эта очередь молчала, потому что не знала, за чем стоит. Она стояла за всем.
К восьми их было сто. К без четверти девять очередь загнулась за угол, на Кирова, и дошла до остановки, и автобус номер три, подходя, остановился не у остановки, а посреди дороги, потому что остановки больше не было видно.
Гурин открыл двери в девять ноль-ноль.
К одиннадцати в городе не было соли.
Я узнал это не из магазина, а по телефону: звонили директора, звонила Сивакова из месткома, у которой сестра работала в гастрономе на Ленина, звонил зачем-то Щеглов из горторга и спрашивал, сколько у меня соли, и, услышав ответ, долго молчал и повесил трубку, не попрощавшись. Соль кончилась первой. За солью — мука. За мукой — крупа, спички, мыло, стиральный порошок, растительное масло, которого и так было мало, и сахар, которого не было вовсе, но за которым всё равно стояли, на всякий случай.
А потом началось то, что нельзя было объяснить никакой логикой.
В хозяйственный на Советской привезли партию электроутюгов, два года лежавших у них на складе, и утюги ушли за сорок минут. У нас на втором этаже к полудню вымели бельевые прищепки — все, какие были, девятьсот упаковок, — и я своими глазами видел мужчину в шляпе, который уносил в авоське шесть упаковок прищепок и лицо у него было человека, который сделал всё, что мог, для своей семьи. Женщина в секции тканей купила двенадцать метров бязи и на вопрос продавщицы «шить что будете?» ответила: «А я знаю?»
Люди покупали не то, что было нужно. Люди покупали то, что было.
Я стоял у колонны и смотрел на зал, и где-то на первой же минуте меня кольнуло узнавание — неприятное, как чужой запах в собственной квартире.
Я это уже видел.
Не здесь и не в этом веке. Весной двадцатого года, в другой жизни, когда я был операционным директором сети из сорока двух магазинов и три недели не спал больше четырёх часов подряд. Тогда тоже никто ничего не повышал и ничего не отменял. Тогда просто сказали по телевизору одно слово, и на следующее утро с полок исчезла гречка. Потом туалетная бумага. Потом — и это до сих пор казалось мне самым точным описанием человеческой природы — дрожжи, хотя девять десятых тех, кто их покупал, в жизни не пекли хлеба.
Товар тогда был. У нас были склады, распределительный центр, контракты, машины. Паника была не от того, что товара нет. Паника была от фотографий пустых полок, которые люди снимали и пересылали друг другу.
Этому весна двадцатого года меня и научила, и научила накрепко.
Панику кормит пустая полка.
Пока полка полная, человек берёт две пачки. Три, если очень испугался. Когда полка пустая, человек выходит из магазина, идёт в соседний и берёт там двадцать, потому что теперь знает: здесь кончилось, значит, кончится везде.
Я пошёл к Гурьевой.
Гурьева сидела в своём закутке за товарным отделом, с телефоном у уха и раскрытой амбарной книгой, и что-то говорила в трубку короткими словами. Увидев меня, сказала в трубку «перезвоню», положила и сразу, без вопроса:
— Соли — четыре тонны сто. Из вагона, что в субботу приняли, пока не распаковывали. Муки — две и шесть. Крупы — по всем видам около трёх. Мыла хозяйственного — одиннадцать тысяч кусков. Спичек — на месяц нормальной торговли. Сахара нет.
Я мысленно сказал спасибо вагону, который Гурьева шесть дней назад выбила у базы под честное слово и под обещание забрать в выходной.
— Сколько соли мы продаём в обычный день?
— Сто сорок, сто пятьдесят килограммов.
— А сегодня?
— С девяти до одиннадцати — восемьсот, — сказала Гурьева. — Такими темпами к закрытию продадим две тонны. К вечеру завтрашнего дня соли не будет.
— Её и не будет, — сказал я. — Если выложим всё.
Гурьева посмотрела на меня внимательно.
Мне хотелось, и я это чувствовал совершенно физически, сделать то, что велит инстинкт любого человека, который хоть день торговал. Берут — продавай. Всё, что есть, в зал. Товарооборот за день, какого не было никогда. План за май к вечеру понедельника. Любой директор, которого я знал в этой жизни и в той, сделал бы именно это, и был бы по-своему прав.
И к вечеру понедельника у меня была бы пустая полка.
— Нина Аркадьевна, — сказал я. — Мы ничего не прячем. Но в зал всё сразу не выносим. Выносим порциями. Каждый час.
Правила я составил за двадцать минут, и Гурьева записала их в амбарную книгу своим мелким почерком, пронумеровав.
Первое. Полка не пустеет. Никогда. Как только на стеллаже остаётся треть, грузчики выкатывают из склада тележку и пополняют. При покупателях. На глазах. Чтобы все видели, что товар подвозят.
Второе. Подача в зал — каждый час, по графику, график ведёт Гурьева, каждая подача записывается с количеством, временем и подписью завсекцией.
Третье. Норма в одни руки. Соль — две пачки. Мука — два килограмма. Крупа — по килограмму каждого вида. Мыло — четыре куска. Это законно, это предусмотрено правилами торговли, и это применяется по всей стране.
Четвёртое. Норма объясняется. Не табличка «не более двух в одни руки», от которой человек злится и встаёт в очередь второй раз. Объяснение.
Объяснение написала Лена.
Я попросил её, потому что у неё был самый понятный почерк в универмаге: крупный, круглый, без завитушек, такой, каким пишут объявления про собрание жильцов. Она взяла лист ватмана, фломастер, подумала минуту, спросила «а можно я своими словами?» — и написала:
«Соль будет завтра. И послезавтра. Мы проверили склад. Сегодня — по две пачки, чтобы хватило всем, кто стоит за вами».
И внизу, чуть подумав: «Директор».
— Я за вас подписала, — сказала она. — Ничего?
— Ничего, — сказал я. — Только теперь я должен это выполнить.
Ватман повесили над стеллажом с солью. Второй такой же, про муку, — у бакалеи. Третий — у входа.
Гурин встал в дверях так же, как стоял двенадцать дней на выдаче сапог. Без слов. Он пропускал людей в зал ровным потоком, не давая толпе внутри стать толпой. Когда в бакалее собиралось больше, чем помещалось, он поднимал руку, и очередь на улице останавливалась. Никто ни разу не спросил, по какому праву. На Гурина вообще не принято было задавать вопросы про право.
Я позвонил Сомову.
— Валерий Игнатьевич. Июньскую отгрузку можете отправить сейчас?
— Какую?
— Всю. Кастрюли, вёдра, тазы.
— Виктор Андреевич, у вас там что, тоже?
— У нас тоже.
— У нас в заводской столовой сегодня соль со столов унесли, — сказал Сомов. — Солонки, вместе с солонками. — Он помолчал. — В понедельник три машины будут. Больше не могу, не упакуют.
— Трёх хватит.
Потом Ковалец. Ковалец выслушала и сказала, что брюки и куртки никто сейчас не спрашивает, у неё не спрашивают даже закройщицы, а вот обрезки ткани её закройщицы с утра скупили все — на тряпки, на заплаты, «на что-нибудь», — и что это она видит впервые за сорок лет работы. Отгрузить досрочно она ничего не может, потому что шьёт по графику, но может отгрузить обрезки, если мне надо.
Обрезки мне не были нужны. Но я их взял. Двести килограммов, по прейскуранту на ветошь. Во вторник они ушли за полтора часа.
Остальные магазины к обеду продали всё.
Гастроном на Ленина закрылся «на переучёт» в два. Хозтовары у рынка — в три. В четыре Сивакова доложила, что закрылся «Универсам» на Северном, и в Северном у дверей стоят и стучат.
Директоров я понимал. Каждый из них делал то, что делал бы любой здравый человек: продавал, пока берут, а когда продавать стало нечего — вешал табличку, потому что пустой магазин с открытыми дверями опаснее закрытого.
Но каждый закрытый магазин посылал в город одно и то же сообщение: кончилось.
И город это сообщение читал.
В субботу к «Юбилейному» пришли со всего Крутоярска.
Я это видел по сумкам. В будний день у нас в продуктовом стоял наш район: те, кто живёт через два квартала, кто идёт мимо на работу, кто приходит за хлебом, чтобы поговорить. В субботу стояли люди с Северного, с Кирпичного посёлка, с Заречья, из новых домов у КМЗ. С большими хозяйственными сумками, с рюкзаками, с детскими колясками без детей. Потому что в Северном закрыто, на Ленина закрыто, у рынка закрыто, а в «Юбилейном», говорят, полки полные.
Полки были полные.
Каждый час, минута в минуту, из дверей склада выкатывалась тележка. Грузчики не торопились, выкладывали аккуратно, пачка к пачке, этикеткой наружу, — я их об этом просил, и они смотрели на меня как на сумасшедшего, а потом увидели, что происходит в очереди, и перестали.
А происходило вот что.
Когда тележка выезжала в зал, очередь замолкала. Люди смотрели, как на пустеющий стеллаж ложатся новые пачки. И я видел, как у них меняются лица. Не сразу. Минут через десять. Человек подходил к стеллажу, на котором лежало сорок пачек соли, брал свои две и уходил, и оглядывался, и видел, что за ним по-прежнему лежит тридцать восемь.
В одиннадцать утра субботы одна женщина взяла одну пачку вместо двух.
Я запомнил её, потому что это была первая.
В воскресенье универмаг был закрыт.
В воскресенье мы работали с восьми утра до шести вечера, двадцать шесть человек, никто из которых не был обязан приходить. Я никого не вызывал. Я сказал в субботу вечером в столовой, что приду сам и буду выкладывать, и что, кто хочет, может прийти, отгул дам в июне. Пришли двадцать шесть. Кострова пришла с мужем, который отработал ночную смену на КМЗ и таскал мешки с мукой, не сказав за день десяти слов.
Мы заполнили зал.
Не частично — целиком. Все стеллажи бакалеи, всё хозяйственное мыло, весь стиральный порошок, какой был. Пустые ячейки в секциях второго этажа, где за пятницу и субботу вымели прищепки, пуговицы и нитки, мы заставили тем, что лежало на складе в хвостах, — вешалками, эмалированными кружками, мочалками, — чтобы нигде не было ни одной голой полки.
В понедельник в девять, когда Гурин открыл двери, очередь вошла в зал, который был полнее, чем в пятницу утром.
Я стоял у колонны и видел, как первые люди останавливались на пороге.
Некоторые даже не пошли в бакалею.
К обеду в понедельник очередь у входа сократилась вдвое.
Пахомов приехал в понедельник в три часа дня, на горторговской «Волге», с инспектором торговой инспекции горторга. Инспектор была немолодая женщина с портфелем и лицом человека, которому неудобно.
Пахомов прошёл через зал, не глядя на полки. Он шёл на склад.
На складе было три тонны восемьсот килограммов соли в заводской упаковке. Мешки с мукой. Коробки с мылом.
Пахомов остановился посреди склада и повернулся ко мне. Он был злой, но злость у него была не на меня, а, как всегда, на всё сразу: на телефоны, на Щеглова, на город, на двадцать четвёртое мая, на Рыжкова.
— Виктор Андреевич, — сказал он. — На улице люди с шести утра. В зале — очередь. А у вас на складе — четыре тонны соли.
— Три восемьсот.
— Три восемьсот, — сказал Пахомов. — Вы знаете, как это называется? Это называется сокрытие товаров от покупателей при наличии ажиотажного спроса. Мария Степановна, записывайте.
Инспектор открыла портфель. Лицо у неё стало ещё неудобнее.
— Нина Аркадьевна, — сказал я.
Гурьева, которая стояла у двери склада, подошла и положила перед инспектором амбарную книгу.
— График подачи товара в торговый зал, — сказала она. — С двадцать пятого мая. Каждый час. Время, наименование, количество, подпись заведующей секцией. Остаток на складе на начало каждого часа. — Она перевернула страницу. — Товар в зале не заканчивался ни разу. На стеллажах в любой момент рабочего дня находилось не менее трети от количества, подаваемого за час. Можете проверить прямо сейчас, пройдите в зал.
Инспектор посмотрела на книгу. Потом на Пахомова. Потом пошла в зал.
Мы пошли за ней.
В бакалее на стеллаже лежала соль. Много соли. Над ней висел ватман Лены. Женщина в платке брала две пачки. За ней стоял мальчик лет двенадцати, которого послали за солью, и он брал две пачки и спрашивал у продавщицы, можно ли завтра прийти ещё.
— Можно, — сказала продавщица. — Будет.
Инспектор постояла у стеллажа, прочитала ватман, прочитала подпись «Директор» и закрыла портфель.
— Геннадий Фёдорович, — сказала она тихо. — Товар в зале.
Пахомов смотрел на стеллаж. Он был не дурак, я уже говорил. Он видел то же самое, что видел я.
— Отойдём, — сказал он мне.
Мы отошли к окну.
— Вы что думаете, я не вижу, что вы делаете? — сказал Пахомов негромко. — Вижу. Вы им полку показываете. Правильно показываете. На базе так мясо отгружали в восемьдесят третьем, когда слух прошёл.
Он помолчал. Телефонов у окна не было, и он, кажется, не знал, куда девать руки.
— А теперь смотрите, что вижу я. У меня сорок два магазина с пустыми полками. И один — с полными. Кто в этом виноват, по-вашему, когда об этом узнает область?
Я не ответил. Ответ он знал.
— Сорок два директора не умеют торговать, — сказал Пахомов, — а начальник горторга не умеет ими руководить. А один умеет. И начальник горторга приехал к нему на склад и нашёл четыре тонны соли.
— Три восемьсот.
— Мне без разницы, — сказал Пахомов и пошёл к выходу.
Докладную он написал в тот же вечер. Нам её показала через два дня Сивакова, у которой в канцелярии горторга работала племянница: полторы страницы, «при ажиотажном спросе населения директор универмага „Юбилейный“ Ремизов В. А. допускал придерживание товара на складе, в то время как…», и в конце — «прошу рассмотреть вопрос о соответствии занимаемой должности». График Гурьевой в докладной не упоминался. Акт инспектора — тоже.
Докладная ушла в облуправление. Копия — первому заместителю начальника управления Лаптевой Т. И.
Во вторник очередь у дверей была человек пятьдесят.
В среду — никакой. Люди входили, как в обычный день, шли в бакалею, брали по пачке и шли дальше, на второй этаж, за тем, за чем пришли бы и без Рыжкова.
В четверг, тридцать первого мая, в зале было тихо, и я впервые за неделю ушёл от колонны и сел в кабинете.
В остальном городе паника держалась ещё две недели. Гастроном на Ленина открылся после «переучёта» в среду и закрылся в четверг, потому что к нему выстроились все, кто пять дней ждал, пока он откроется. Во «Универсаме» на Северном выбили стекло в двери. В хозтоварах у рынка, по словам Сиваковой, продали две стиральные машины «Малютка», лежавшие на складе с восемьдесят шестого года.
Ада Львовна принесла мне итоги мая на полтора дня раньше срока.
Товарооборот за месяц — сто шестьдесят два процента плана.
Такой цифры у «Юбилейного» не было никогда. Такой цифры не было ни у одного магазина в горторге, и я знал, что Пахомов её увидит, и знал, какое у него при этом будет лицо.
— Склад, — сказала Ада Львовна.
— Что склад?
— Склад пуст, Виктор Андреевич.
Она положила второй лист.
Бакалея — на две недели нормальной торговли. Хозяйственное мыло — на неделю. Эмалированная посуда — ноль, вся июньская отгрузка Сомова продана за три дня. Хозтовары, трикотаж, галантерея, всё, что лежало в хвостах, всё, что мы в воскресенье выставили на пустые полки второго этажа, чтобы полки не были пустыми, — продано.
Фонды на третий квартал база отгрузит в августе. Если отгрузит.
— Мы продали лето, — сказала Ада Львовна. — Всё, что должны были продавать в июне и июле. Продали в мае.
— Я знаю.
— Я не упрекаю, — сказала она. — Вы сделали правильно. Я говорю, чтобы вы помнили: в июле в этом зале торговать будет нечем, и сто шестьдесят два процента мая никто в июле не вспомнит.
Она была права. Это была цена, и я её видел ещё в пятницу, когда писал правила в амбарную книгу Гурьевой. Я просто решил, что пустая полка в мае обойдётся городу дороже, чем пустой склад в июле — мне.
Вечером я спустился в зал перед закрытием.
В бакалее у стеллажа с солью стояла старуха. Очень старая, в зимнем пальто, хотя на улице было двадцать градусов, с сумкой на колёсиках. На сумке, в сетке, лежало уже, по моим прикидкам, пачек пятнадцать соли — видимо, она приходила сюда каждый день с пятницы, стояла в очереди и брала свои две.
Она брала ещё две.
Лена, которую я на эту неделю перевёл из кооперативной секции в бакалею, потому что в бакалее нужна была именно она, стояла рядом и смотрела на старуху.
— Бабушка, — сказала Лена. — Вы ж на три года запаслись.
Старуха подняла на неё глаза, совершенно ясные и совершенно спокойные.
— В сорок первом соль первой кончилась, — сказала она. — Раньше хлеба. Хлеб потом был, по карточкам. А соли не было. Я девочкой была, мы с матерью ходили на станцию, там с вагонов сметали. — Она уложила пачки в сетку. — Ты не сердись, милая. Я не жадная. Я просто помню.
Лена не сердилась.
Лена постояла секунду, потом нагнулась под прилавок, достала оттуда две пачки соли в газетном свёртке — я знал, чьи это: она купила их в пятницу, после смены, отстояв общую очередь, для матери в Выселки, — развернула газету и положила обе пачки старухе в сетку.
— Это вам, — сказала Лена. — Без очереди. Мне не надо.
— Как не надо, — сказала старуха.
— У меня мать в деревне, — сказала Лена. — У неё соль всегда есть. Она огурцы солит.
Старуха посмотрела на неё долго. Потом кивнула, ничего не сказала и повезла сумку к выходу, и колёсики на сумке скрипели на всю бакалею.
Лена обернулась, увидела меня и покраснела.
— Я свои, — сказала она. — Не из зала.
— Я знаю.
— Мать, правда, в этом году огурцы не сажала, — сказала Лена. — Ну ничего. Съезжу в июне, куплю.
Лыткин позвонил мне на следующий день, в пятницу, первого июня.
Борис Андреевич Лыткин был заместителем председателя горисполкома по торговле. За полтора года я разговаривал с ним трижды, и все три раза он говорил так, будто диктует протокол, и ни разу не произнёс ни одного слова, за которое потом пришлось бы отвечать.
— Виктор Андреевич, — сказал он. — Добрый день. Исполком завтра рассматривает вопрос о защите потребительского рынка города. В связи с событиями.
— Слушаю.
— Предлагается ввести с первого июля визитную карточку покупателя. Промышленные товары по перечню — ткани, обувь, одежда, бытовая техника — продаются только гражданам, постоянно прописанным в городе Крутоярске, по предъявлении визитной карточки. — Он сделал паузу, которой в протоколе соответствовала бы точка с запятой. — Чтобы жители района не выметали городские магазины.
Я молчал.
Полгода назад, в декабре, когда в «Юбилейный» ехали автобусами из трёх районов за сапогами, я просидел два часа в райисполкоме и просил ровно этого — ограничения продажи по месту жительства. Мне тогда вежливо объяснили, что вопрос новый, что с областью не согласован и что первым такое решение принимать никто не станет.
Теперь первыми были не они. Москва, по слухам, стала продавать по паспортам с пропиской на следующий день после Рыжкова. А Крутоярск, как всегда, решил не отставать и не опережать.
— Для подготовки порядка создаётся комиссия, — сказал Лыткин. — Председатель — я. От торговли — начальник горторга Пахомов. Отдел цен — Черемных. И от директоров мы решили включить вас. Как лучшего директора города.
— Спасибо, — сказал я.
— Первое заседание во вторник, в десять, — сказал Лыткин. — Проект решения я пришлю в понедельник. Всего доброго.
Он повесил трубку.
Я сидел и смотрел на телефон.
В декабре я просил визитки для города, потому что в город ехал район.
Сейчас район никуда не ехал. Сейчас город защищался от собственного страха, и защищался от тех, кто за его забором, — от Выселок, от Заречного, от совхоза, где у старухи в зимнем пальто наверняка жила сестра, от матери Лены, которая в этом году не сажала огурцы.
Меня позвали в комиссию не потому, что я лучший директор города.
Меня позвали потому, что под решением, которое отрезает район от города, должна стоять подпись человека, которому этот город доверяет.
Меня позвали, чтобы я подписал.
Глава 4
Глава 4. Визитка покупателя
Комиссия заседала в малом зале горисполкома, под портретом Ленина, который висел здесь, судя по выгоревшему прямоугольнику вокруг рамы, так давно, что вешали его, наверное, ещё под другого председателя и другой портрет.
Проект решения Лыткин прислал в понедельник, как обещал. Две страницы. Я прочитал его в понедельник вечером, ещё раз во вторник утром, и оба раза он был написан очень хорошо: ясно, коротко, без единого слова, к которому можно было бы придраться.
«В целях защиты потребительского рынка города от вывоза товаров народного потребления за его пределы…»
«…визитная карточка покупателя, выдаваемая жилищно-эксплуатационными организациями гражданам, постоянно прописанным на территории города Крутоярска…»
«…продажа по предъявлении визитной карточки и документа, удостоверяющего личность, следующих групп товаров: ткани всех видов, швейные и трикотажные изделия, обувь, бытовая техника, ковры и ковровые изделия…»
«…вводится с 1 июля 1990 года».
За столом сидели шестеро. Лыткин — во главе, с проектом, в котором не было ни одной пометки, потому что писал его он сам. Пахомов — по правую руку, с двумя папками и без телефонов, и от этого было видно, что ему неуютно. Инна Борисовна Черемных из отдела цен — напротив меня, та самая, к которой я полтора года назад четыре раза ходил согласовывать куртки Ковалец. Кивнула мне как старому знакомому, с которым когда-то вместе мучились. И два директора: гастронома на Ленина и «Универсама» на Северном, у которого неделю назад выбили стекло в двери.
— Товарищи, — сказал Лыткин. — Предлагаю начать с обсуждения проекта. Замечания по существу.
Директор «Универсама» сказал, что визитки надо было вводить ещё в прошлом году.
Директор гастронома сказал, что продовольствие тоже надо включить в перечень, хотя бы крупы.
Пахомов сказал, что продовольствие включать нельзя, потому что тогда в перечень придётся включить хлеб, а хлеб по визиткам — это уже карточки, а карточки в городе вводить никто не уполномочен. Сказал это быстро, по-деловому и совершенно правильно.
Черемных сказала, что по ценам вопросов нет.
Лыткин повернулся ко мне.
— Виктор Андреевич.
— У меня замечание, — сказал я. — Одно. Но по существу.
— Слушаем.
— В Крутоярском районе, без города, шестьдесят одна тысяча человек, — сказал я. — Цифра из отчёта райисполкома за прошлый год. Из них в районных сельпо промтовары покупают, по данным райпотребсоюза, в лучшем случае на треть от потребности. Остальное они покупают в городе. Всегда покупали. Одежду детям в школу, обувь на зиму, ткань на занавески. С первого июля они не смогут купить в городе ничего из этого перечня.
— Именно, — сказал директор «Универсама». — На то и решение.
— И что они будут делать? — спросил я.
Никто не ответил, и я ответил сам.
— Они поедут на рынок. У нас на рынке в третьем ряду уже сейчас стоят люди, которые продают куртки и сапоги в полтора раза дороже магазина. С первого июля эти люди будут покупать товар в городе — по визиткам, у них у всех городская прописка, — и продавать его на рынке жителям района. Вдвое дороже. — Я положил ладонь на проект. — Это решение не защищает город. Оно отдаёт район базару.
В зале было тихо.
Пахомов смотрел на меня, и я впервые видел у него на лице не усталость, а что-то вроде профессионального интереса.
— Что вы предлагаете? — спросил Лыткин ровным голосом.
— Не вводить визитки на обувь и детскую одежду. Или ввести, но обязать горторг выделить фонды для районных сельпо из городских поставок. В пропорции.
— Горторг не распределяет фонды райпотребсоюза, — сказал Пахомов. — Это другая система. Вы знаете.
— Знаю.
— Тогда зачем предлагаете?
— Затем, чтобы в протоколе было записано, что такое предложение было, — сказал я.
Пахомов хмыкнул.
Лыткин записал.
— Ставлю на голосование проект в целом, — сказал он. — Кто за?
Пятеро подняли руки.
— Против?
Я поднял руку.
— Воздержавшихся нет. Решение принимается. — Лыткин поднял на меня глаза. — Виктор Андреевич, ваше особое мнение будет приложено к протоколу.
— Спасибо.
— Под решением комиссии тем не менее прошу расписаться. Как члена комиссии. Подпись подтверждает участие, а не согласие.
Я расписался. Лыткин посмотрел на мою подпись, как смотрят на документ, который наконец-то оформлен правильно, и закрыл папку.
Пятеро против одного. Решение, принятое комиссией с участием лучшего директора города. Моё особое мнение, приложенное к протоколу, прочитает тот, кто будет разбирать архив горисполкома лет через тридцать, если такой человек найдётся.
Всё вышло ровно так, как Лыткин задумал. Он был очень хорошим заместителем председателя.
Визитки начали выдавать в ЖЭКах двадцатого июня.
Светлана простояла за нашими в ЖЭКе на Садовой два часа сорок минут. Очередь, как она рассказывала вечером, была длиннее, чем за солью, и злее, потому что за солью люди стояли за солью, а тут — за правом потом постоять за чем-нибудь ещё.
— Представляешь, — сказала Светлана, кладя на кухонный стол три картонки размером с игральную карту. — Там паспортистка одна. И у неё печать сохнет. Она каждую ставит и дует.
На картонках было написано от руки: фамилия, имя, отчество, адрес. Внизу — синяя печать ЖЭКа номер четыре, чуть смазанная, потому что паспортистка дула недостаточно. Отдельная — на Аню.
Аня взяла свою визитку, долго её разглядывала, прочитала вслух свою фамилию и спросила, можно ли ей теперь самой покупать в магазине ковры.
— Нельзя, — сказала Светлана. — Тебе семь.
— А зачем тогда карточка?
Светлана посмотрела на меня.
— Спроси у папы, — сказала она. — Он в комиссии был.
Это было сказано без укора. Просто констатация. Она теперь многое констатировала.
Первого июля, в воскресенье, я не был в магазине. Второго июля, в понедельник, я стоял у колонны и смотрел, как у входа в зал промтоваров Кострова, поставленная туда на первую неделю, проверяет визитки у каждого, кто подходит к кассе с тканью или обувью.
Проверять было неприятно. Кострова это делала хорошо, вежливо, но у неё было лицо человека, который выполняет решение, которое не принимал.
За первые два часа она отказала одиннадцати.
Я считал.
Мать Лены приехала в город в четверг, пятого.
Я узнал об этом не от Лены, а от Гурьевой, которая узнала всё, что происходит в универмаге, раньше, чем оно успевало произойти.
— Дроздова сегодня плакала в подсобке, — сказала Гурьева, заходя с утренней сводкой. — Не при покупателях. Минут пять. Потом умылась и вышла.
— Что случилось?
— Ничего не случилось, — сказала Гурьева. — Мать у неё из Выселок приехала. Утренним автобусом, восемнадцать километров. Младшему в сентябре во второй класс, а у него ботинки прошлогодние, на два размера меньше. Пришла к нам в обувной. Ей не продали.
— Визитка.
— Визитка, — сказала Гурьева. — У Лены-то есть, городская, у неё прописка в общежитии. Она бы купила на себя. Но она на смене, а мать пришла в обувной сама, стеснялась к дочери на работу соваться. Ей сказали нельзя. Она пошла на рынок. На рынке ботинки на мальчика — сорок пять рублей. У нас такие — девятнадцать. У неё с собой было двадцать пять. Она поехала обратно дневным автобусом.
Гурьева положила сводку на стол.
— Лена мне ничего не рассказывала. Мне продавщица из обувного рассказала. Лена не жалуется, Виктор Андреевич. Она сказала только: «Мать зря ездила».
Гурьева вышла.
Я посидел.
Шестьдесят одна тысяча человек из отчёта райисполкома. Я называл эту цифру на комиссии, и цифра была правильная, и аргумент был правильный, и проиграл я его пять к одному. Всё это было правильно и совершенно бесполезно, и так бывает почти со всеми аргументами, которые произносят на комиссиях.
А теперь у цифры появились ботинки на два размера меньше, двадцать пять рублей в кошельке и дневной автобус до Выселок.
Я надел пиджак и пошёл искать Толика.
Райпотребсоюз находился в двухэтажном купеческом доме на окраине, у элеватора, с вывеской, на которой буква «т» в слове «потребительских» висела на одном гвозде. Председатель, Анатолий Григорьевич Ефимов, бывший агроном, лет шестидесяти, большой, с руками, которые явно помнили не только бумаги, принял меня сразу. Кажется, просто потому, что директор городского универмага к нему не приходил никогда.
— Промтовары? — переспросил Ефимов. — Виктор Андреевич, у меня двадцать шесть сельпо. В четырнадцати из них сейчас на полках спички, мыло, соль и гвозди. В остальных — ещё и сапоги резиновые, у меня их в прошлом году по фондам завезли на двадцать лет вперёд. Больше ничего. Нам фонды по промтоварам с весны на треть срезали. Мне люди в сельпо в глаза плюют, простите.
— А что у вас есть?
Ефимов не понял вопроса.
— В смысле?
— Чего у вас в районе есть, а в городе — нет.
Он подумал.
— Мясо, — сказал он медленно. — Мы у населения закупаем, у кого подсобное хозяйство. Картошка — прошлогодняя, но хорошая, в хранилищах лежит, не вывезли, потому что заготконтора машин не дала. Яйца. Мёд — у нас в Заречном пасека колхозная. — Он покачал головой. — Только это ж продовольствие, Виктор Андреевич. Это заготовки. Вам это зачем, вы же универмаг.
— У меня в универмаге продуктовый отдел, — сказал я. — В котором с первого июня нет мяса.
Ефимов смотрел на меня.
— А у вас в сельпо нет ботинок, — сказал я.
Он был агрономом тридцать лет и очень быстро понимал вещи, если они были про то, что где растёт.
— Мена, — сказал Ефимов.
— Мена.
— Кто ж нам даст.
— Никто не должен давать, — сказал я. — Договор мены между двумя организациями. Гражданский кодекс, статья двести пятьдесят пятая. Универмаг отгружает вашим сельпо промтовары: обувь, детскую одежду, куртки, посуду. Вы их продаёте у себя, своим, без всяких визиток, потому что решение горисполкома действует в городе, а сельпо — в районе. Вы отгружаете в продуктовый отдел универмага мясо, картошку и яйца. Мы продаём горожанам. По визиткам, если исполком захочет, — горожане у нас визитки уже получили.
— И кто что нарушает?
— Никто, — сказал я. — Универмаг продаёт городу. Сельпо продаёт району. Решение горисполкома исполнено дословно.
Ефимов посидел. Потом встал, подошёл к окну и долго смотрел на элеватор, на котором висел выцветший плакат про Продовольственную программу.
— А обувь откуда у вас? — спросил он, не оборачиваясь. — Вам же тоже фонды срезали. Весь город знает, вы в мае всё продали.
Это был очень хороший вопрос, и я на него долго готовил ответ.
С базы у меня действительно не было ничего. Ада Львовна была права: в мае мы продали лето, и то, что база отгружает по фондам, база в июле не отгрузит. Но полтора года назад я начал делать то, над чем тогда смеялся весь горторг: заключать договоры напрямую, мимо базы. Швейный цех Ковалец шил по моему заказу куртки и детские брюки из ткани, которую я сам и покупал. Обувная фабрика Шайхутдинова отгружала детскую обувь по договору, который не проходил ни через какие фонды. КМЗ отгружал кастрюли и вёдра, потому что Сомову нужен был план по реализации.
Всё это продолжало ехать, когда база встала.
— Не с базы, — сказал я. — Со своих.
Ефимов обернулся.
— Ну, — сказал он, — давайте бумагу.
Бумагу написал Тарасюк. За два дня. Договор мены между универмагом «Юбилейный» и Крутоярским районным потребительским союзом, девять страниц, с перечнем, со спецификацией, с порядком оценки встречных поставок по розничным ценам и с отдельным пунктом, который Тарасюк вписал сам, не спрашивая меня: «Стороны уведомляют вышестоящие организации о заключении настоящего договора в порядке, предусмотренном статьёй 15 Закона СССР О государственном предприятии (объединении)».
— Пахомов потребует согласования, — сказал я.
— Пахомов может требовать, — сказал Тарасюк. — А мы уведомим. С входящим номером.
Толик отвёз уведомление в горторг и просидел в канцелярии час пятнадцать, пока его не зарегистрировали.
С отделом цен было сложнее. Мясо, которое сельпо закупало у населения, продавалось по кооперативным ценам, а не по государственным, и государственный универмаг не мог просто взять и повесить над прилавком кооперативную цену. Я пошёл к Черемных.
Инна Борисовна выслушала, открыла прейскурант, закрыла прейскурант, открыла постановление и сказала:
— Виктор Андреевич, вы опять.
— Опять.
— Комиссионная торговля, — сказала она после паузы. — Сельпо сдаёт мясо универмагу на комиссию, по своей цене, с их ценником. Универмаг продаёт и получает комиссионное вознаграждение. В собственность универмага мясо не переходит. Как с курточками вашими были, помните, с кооперативом?
— Помню.
— Ну вот, — сказала Черемных. — Протоптано.
Первая машина от Ефимова пришла шестнадцатого июля. Грузовик с картошкой — две тонны, в мешках — и холодильный фургон с двумя тушами говядины и тремястами килограммами свинины, которые сельпо закупило по дворам в Заречном и в Выселках.
В тот же день Толик увёз в райпотребсоюз, в Выселки, в Заречное и в совхоз «Рассвет» первую отгрузку: четыреста пар детской обуви Шайхутдинова, двести детских курток Ковалец, триста эмалированных вёдер и сто двадцать кастрюль КМЗ.
Мясо в продуктовом отделе «Юбилейного» продавали с часу дня.
Очередь встала сразу, человек двести, и я вышел на неё посмотреть. Она была длинная, но не такая, как в мае. Она не молчала. Она ругалась, конечно, и спорила, кто за кем, и одна женщина громко говорила, что по кооперативной цене пусть кооператоры и едят, — но стояла.
Это была нормальная очередь. Очередь людей, которые знают, за чем стоят.
— Мясо откуда? — спросил у меня мужчина в спецовке КМЗ.
— Из Заречного.
— Колхозное, что ли?
— Сельповское. По дворам собирали.
Он кивнул с уважением. Колхозное в Крутоярске не любили. По дворам — любили.
Через две недели в продуктовом отделе было мясо четыре дня из шести, и картошка — каждый день.
А в районе в сельпо появились ботинки, детские куртки, вёдра и кастрюли. Ефимов позвонил в конце месяца и сказал, что в Выселках в сельпо первый раз за три года стояла очередь, и что председатель сельсовета приходил к нему лично и спрашивал, откуда, и что Ефимов ему сказал: «Из города. Со своих».
— Это вы так сказали, — пояснил Ефимов. — Мне понравилось.
Лена купила брату ботинки в сельпо в Выселках, в субботу, двадцать первого июля. Не сама — мать купила. За девятнадцать рублей.
Лена ничего мне об этом не сказала.
Она просто в понедельник принесла на работу банку мёда из Заречного, поставила её в столовой на общий стол и сказала, что это от матери, всем.
Гурин провожал Лену домой в четверг, двенадцатого июля.
Я это видел, и видел совершенно случайно. В тот вечер я задержался до девяти и поехал домой на автобусе, потому что Толик ещё с обеда уехал в облцентр за накладными. Автобус номер три шёл мимо общежития на Строителей, и на остановке перед общежитием он простоял с минуту.
Они шли по тротуару. Лена — впереди, чуть боком, и говорила. Я видел это через стекло, без звука, но видел, что говорит она быстро, размахивая сумкой, и что говорит уже давно. Гурин шёл в двух шагах позади. Молча. Руки в карманах. Смотрел не на неё, а по сторонам — так, как смотрел на входе в универмаг, когда держал очередь.
У подъезда общежития Лена остановилась и повернулась к нему. Договорила. Замолчала.
Гурин вынул руки из карманов.
И сказал одну фразу.
Какую — я не знаю. Автобус стоял с открытыми дверями, но до них было метров тридцать, и в автобусе кто-то громко ругался с кондуктором из-за сдачи. Я видел только, как Гурин сказал, и как Лена после этого перестала размахивать сумкой и стояла совершенно неподвижно, и как Гурин кивнул, развернулся и пошёл, не оглядываясь.
Двери закрылись. Автобус тронулся.
На следующий день Лена весь день улыбалась.
Она улыбалась покупателям, улыбалась Гурьевой, улыбалась Панкратовой, которая не улыбалась никому никогда и, получив в ответ улыбку, посмотрела на Лену с подозрением. Она уронила ценники со всего стеллажа с детскими куртками, дважды, и оба раза собирала их, стоя на коленях в проходе, и продолжала улыбаться.
Гурин весь день стоял у входа с обычным лицом и с обычным лицом пропускал очередь в мясной.
Я так и не спросил ни одного из них, что он тогда сказал.
Мне казалось, это не моё дело.
Пахомов откликнулся двадцать пятого.
Письмо на двух страницах, с тремя ссылками на приказы горторга, с формулировкой «самовольное установление бартерных отношений с организациями системы потребительской кооперации без согласования с вышестоящей организацией», с требованием «представить объяснения» и «впредь не допускать».
Тарасюк написал ответ на половину страницы. Статья пятнадцать. Уведомление от одиннадцатого июля, входящий номер такой-то. Договор мены — вид хозяйственного договора, предусмотренный Гражданским кодексом. Комиссионная торговля продовольственными товарами — в порядке, согласованном с отделом цен горисполкома, письмо Черемных И. Б. от такого-то числа.
Прицепиться было не к чему. Пахомов это понимал лучше Тарасюка.
Он позвонил мне сам, в первый раз за всё время.
— Виктор Андреевич, — сказал он хрипло. — Я ваш ответ прочитал.
— Это не мой ответ. Это ответ Эдуарда Петровича.
— Тем более, — сказал Пахомов. — Слушайте. Я не ругаться звоню. Вы понимаете, что вы сейчас сделали?
— Одели район.
— Вы сделали так, что половину промтоваров в районе теперь продаёт горторговский универмаг, минуя горторг, через систему, которой горторг не руководит, — сказал Пахомов. — И в горисполкоме об этом уже знают. А в районе об этом знают все. И когда меня в области спросят, почему в районе люди говорят «из города, со своих» про универмаг, а про горторг говорят то, что говорят, — мне что отвечать?
Я молчал.
— Вот и я не знаю, — сказал Пахомов и повесил трубку.
Я долго сидел после этого звонка.
Он опять был прав, как в мае. Он был прав всякий раз, когда говорил про себя. Беда была в том, что я делал то, что было правильно для района, для Лениной матери и для продуктового отдела, и каждый раз, когда это получалось, Пахомов оказывался человеком, у которого не получилось. Я не хотел этого. Но и не делать я тоже не мог.
Первого августа, в среду, в половине девятого утра, Ада Львовна вошла ко мне в кабинет, не постучав, — это она делала только тогда, когда приносила что-то, что не могло ждать, — и положила на стол лист бумаги.
Лист был исписан её почерком, мелким, прямым, без единой помарки.
«Директору универмага Юбилейный Ремизову В. А. от главного бухгалтера Ройзман А. Л. Заявление. Прошу уволить меня по собственному желанию в связи с уходом на пенсию по возрасту с 31 августа 1990 года».
Число. Подпись.
Я прочитал два раза.
Потом поднял на неё глаза.
Ада Львовна стояла у стола, в своём сером костюме, с очками на цепочке, и лицо у неё было совершенно спокойное.
— Ада Львовна.
— Мне шестьдесят, Виктор Андреевич, — сказала она. — С марта. Я вам говорила в январе, что пенсия в этом году.
— Говорили.
— Вот и всё.
— Я думал…
— Вы думали, что я забуду, — сказала Ада Львовна. — А я не забываю. Я сорок лет в бухгалтерии, я ничего не забываю, мне нельзя.
Она села — сама, без приглашения, на стул напротив, и положила руки на колени.
— Клёнова справится, — сказала она. — Маргарита Юрьевна не я, но она аккуратная, и она у меня двенадцать лет. Я её учила. На треть выучила. Остальное вы с ней доучите сами, вы уже умеете.
— Ада Львовна, — сказал я, — вы можете работать. Пенсионерам можно. У нас по штатному…
— Могу, — согласилась она. — Не хочу.
Мы помолчали.
— Вы меня не отговаривайте, — сказала Ада Львовна. — Я знаю, что вы хотите сказать. Что аренда, что осенью собрание, что без меня Клёнова напутает в договоре. Не напутает. Всё посчитано.
Она кивнула на мой стол, где под папкой Тарасюка лежали её восемь разграфленных листов.
— Я вас не бросаю, Виктор Андреевич. Я вам аренду посчитала. Хорошо посчитала, я вам говорила.
Она встала.
— Дальше считать будут другие.
Глава 5
Глава 5. Табачный бунт
Сигарет в Крутоярске не было шестую неделю.
Я не курил ни в той жизни, ни в этой. Поэтому табачный кризис я сначала заметил не по себе, а по цифрам.
В середине июля в «Юбилейном» за одну неделю продали сто сорок мундштуков. Мундштуков у нас на складе было девять лет запаса, они лежали в галантерее рядом с портсигарами и напёрстками, и за девять лет их не спросил никто. А тут взяли сто сорок, потому что в мундштук можно вставить окурок.
Потом кончились курительные трубки. Потом — папиросная бумага, которая оказалась у нас в канцтоварах по недосмотру. Потом Панкратова на приёмке доложила, что грузчики с базы требуют за разгрузку не рубль, как раньше, а пачку, и что пачки у неё нет.
К августу у табачного киоска на площади перед «Юбилейным» очередь стояла каждое утро, хотя киоск был закрыт. Люди приходили на всякий случай. Иногда в киоск привозили: блок, два, «Приму» без фильтра, — и тогда очередь за полчаса становилась толпой, а киоскёрша, женщина с голосом, которым можно резать жесть, закрывала окошко изнутри газетой и продавала через щель по одной пачке.
По радио объясняли, что из двадцати четырёх табачных фабрик страны на ремонт одновременно остановили больше двадцати. Кто-то наверху решил, что оборудование изношено и ремонтировать его надо в один год. И все отремонтировать.
Объяснение было правдой. Легче от него не становилось никому.
Тринадцатого августа, в понедельник, в три часа дня, у киоска собрались человек двести.
Утренняя смена КМЗ кончалась в половине третьего, и автобусы от проходной шли через нашу площадь. Кто-то из очереди у киоска сказал, что в киоск больше не привезут, потому что всё, что приходит в город, забирает универмаг и продаёт своим, по знакомству, с чёрного хода.
Кто это сказал, я так и не узнал. Это не имело значения. Это просто упало в толпу мужиков, которые шестую неделю курили сушёные листья смородины и окурки, отработали восемь часов в горячем цехе и стояли на солнцепёке у закрытого киоска.
Я был в кабинете, когда на первом этаже закричали.
Когда я спустился, толпа уже стояла у входа. Не у киоска — у наших дверей. Человек сто пятьдесят, в спецовках, в кепках, многие с сумками, и впереди — десятка два тех, кто уже не понимал, зачем пришёл, но точно знал, что уйдёт не с пустыми руками.
— Открывай склад! — кричали оттуда. — Своим продаёте! Мы видели!
Двери были открыты, как всегда в рабочее время.
В дверях стоял Гурин.
Один. Руки вдоль тела. Он даже не встал в проём целиком — он стоял с краю, так, что войти было можно, если обойти его. Никто не обходил.
Кострова, которая дежурила в тот день у входа, стояла за его спиной, белая, и держалась обеими руками за стойку с корзинками. Двое продавщиц из галантереи уводили покупателей в глубину зала, к лестнице.
Я пошёл к дверям, и в эту секунду из толпы полетел камень.
Он был небольшой, с кулак, обломок бордюра. Он пролетел над головами, мимо Гурина, и попал в витрину первого этажа, в ту, что справа от входа, где стояли манекены в куртках Ковалец.
Стекло не рассыпалось. Оно треснуло звездой, и звезда медленно, со звуком, похожим на хруст наста, поползла к углам, и через две секунды нижняя половина витрины осела внутрь и легла на куртки.
Толпа замолчала.
Толпа всегда замолкает, когда в первый раз что-то разбивается. Я это знал не из той жизни — из этой, из рассказов Толика про давку на базаре в восьмидесятом, — но знал точно: у тех, кто стоит впереди, сейчас есть ровно секунд десять, когда они думают не «ещё», а «что мы сделали».
Гурин не пошевелился. Даже не посмотрел на витрину.
Я вышел на крыльцо и встал рядом с ним.
— Мужики, — сказал я. — Я директор. Ремизов.
— Знаем, — сказали из толпы. — Который сапоги по талонам.
— Который, — согласился я. — Сигарет в универмаге нет. Ни в зале, ни на складе, ни в подсобке. Нам их не отгружали с июня. Фонды по табаку горторг не выдаёт с середины июня, потому что их не выдаёт область, а область потому, что фабрики стоят. В городе сигарет нет нигде. Ни у нас, ни у своих, ни с чёрного хода.
— Врёшь! — крикнули сзади.
— Не вру, — сказал я. — И проверить можете. Выбирайте троих. Прямо сейчас. Я их проведу по всем складам, по всем трём этажам, в подсобки и в холодильник. Пусть смотрят где хотят. Если найдут хоть одну пачку — забирайте всю.
Толпа загудела, но это был уже другой гул. Не крик. Разговор.
Троих выбрали минуты за две. Точнее, они выбрались сами: сварщик в прожжённой куртке, высокий старик с орденской планкой на рубашке и — я узнал его не сразу, а когда узнал, почувствовал, как у меня что-то отпустило в спине, — муж Костровой. Тот самый, который в майское воскресенье после ночной смены молча таскал у нас мешки с мукой.
Он посмотрел на меня, на жену за спиной Гурина, и ничего не сказал.
Я водил их сорок минут.
Склад номер один — бакалея, мыло, спички, всё полупустое после мая. Склад номер два на третьем этаже — ткань в правом крыле, остатки галантереи, стеллажи, стеллажи, стеллажи. Холодильная камера продуктового отдела — полторы туши сельповской говядины и ящики с маслом. Подсобки секций. Кладовка уборщиц. Сейф в бухгалтерии — это Ада Львовна открыла сама, не дожидаясь просьбы, и показала им кассовую книгу, которую они не просили.
Сварщик заглядывал в каждый ящик. Старик с планкой смотрел больше на меня, чем на ящики. Муж Костровой шёл сзади и молчал.
На третьем этаже, у пустых стеллажей, сварщик остановился и спросил:
— А правда нету?
— Правда нету.
Он постоял. Сплюнул было на пол, увидел, что пол чистый, и сглотнул.
— Шестую неделю, — сказал он. — Я сорок лет курю. У меня руки трясутся, понимаешь, директор? Я деталь на станке запорол.
— Понимаю.
— Ни хрена ты не понимаешь, — сказал сварщик беззлобно. — Ты не куришь. У тебя пальцы чистые.
Я посмотрел на свою руку. Пальцы были чистые.
Когда мы вышли на крыльцо, муж Костровой встал впереди и сказал толпе три слова:
— Нету. Всё смотрели.
Его знали. Толпа поверила ему, а не мне, и это было правильно.
Люди расходились медленно, группами. Кто-то уходил к автобусу, кто-то — обратно к киоску. У витрины Гурин собирал с курток осколки, голыми руками, аккуратно, как собирают грибы.
Последним уходил тот, кто стоял в первом ряду. Я его не знал. Он обернулся от угла.
— Завтра опять придём! — крикнул он. — И послезавтра! Пока не будет!
Никто ему не ответил.
Витрину Толик застеклил к утру. Где он в ночь с понедельника на вторник нашёл в Крутоярске витринное стекло два двадцать на полтора метра, я не спрашивал. Он приехал в семь утра с двумя мужиками, с листом, завёрнутым в одеяло, и сказал только:
— Виктор Андреич, вы в накладной не удивляйтесь.
В накладной было написано: «Стекло листовое для остекления парников». От совхоза «Рассвет».
Сомову я позвонил в понедельник вечером, в девятом часу, домой.
— Валерий Игнатьевич. У меня сегодня витрину разбили.
— Слышал, — сказал Сомов. — У меня полсмены там стояло. Мне мастер из третьего цеха доложил. Сказал, вы их по складам водили.
— Водил.
— Хорошо сделали. — Он помолчал. — Что хотите?
— Хочу понять, почему стоят табачные фабрики.
— Потому что ремонт.
— Это я слышал по радио. Я хочу понять, что именно ремонтируют.
Сомов долго молчал в трубку.
— Я узнаю, — сказал он.
Он перезвонил в среду, в обед.
— Виктор Андреевич, — сказал Сомов, и голос у него был другой: не главного инженера, которому звонят с глупостями, а инженера, которому попалась интересная задача. — Облцентровская табачная. Я сегодня туда съездил, у меня там однокашник, Бурцев, главный инженер. Хотите знать, что у них?
— Хочу.
— У них двенадцать сигаретных машин. Импортные, гэдээровские, семидесятых годов. Ходят пять. Остальные семь стоят с февраля. Не ремонт стоят, а просто стоят. Потому что на них полетели кулачки распределительного механизма и режущие ножи, а запчасти идут по импорту, за валюту, заявка подана в прошлом году, валюты нет. План по ремонту утвердили, а деталей в плане нет.
— А сделать эти детали можно?
— Можно, — сказал Сомов. — Бурцев мне чертежи показал. Там ничего сложного, там термообработка нужна хорошая и шлифовка. Кулачки — сталь сорок хэ, закалка, шлифовка по профилю. У меня инструментальный цех этим двадцать лет занимается. И станочники у меня сидят без работы с весны, потому что заказов нет.
— Сколько времени?
— На семь машин — недели две, если в три смены. Первый комплект — за пять дней.
Я держал трубку и считал.
— Валерий Игнатьевич. Если КМЗ сделает фабрике детали, фабрика запустит семь машин. Фабрика отгрузит сверхплановую продукцию тому, кто за детали заплатил. Сверх фондов, по договору.
— Фабрика денег не имеет, — сказал Сомов. — Бурцев говорит, у них счёт арестован, они налоги не заплатили.
— Фабрика и не платит. Фабрика рассчитывается сигаретами. Сигареты отгружает универмагу. Универмаг платит за сигареты деньгами — не фабрике, а КМЗ, за детали. По цене деталей. А разницу, если будет, фабрика получает от универмага в счёт следующей отгрузки.
Сомов молчал очень долго.
— Меня Загорулько за это съест, — сказал он наконец.
— За что? Завод получит деньги за работу, которую никто другой не заказывал.
— За то, что инструментальный цех КМЗ точит кулачки для табачной фабрики, — сказал Сомов. — По какой статье плана? По какой номенклатуре? Кто утвердил? Он спросит — и будет прав, Виктор Андреевич. Я двадцать лет знаю, как он спросит.
Я ничего не сказал. Сомову не надо было объяснять ни про статью пятнадцать, ни про уведомительный порядок, ни про то, что Загорулько шестьдесят два года. Сомов всё это знал сам.
— Хорошо, — сказал Сомов.
— Хорошо — это да?
— Хорошо — это да, — сказал Сомов. — Вы знаете, почему?
— Почему?
— Потому что у меня в инструментальном сорок человек, — сказал он, — и все сорок в понедельник стояли у вашего универмага. А кто не стоял, тот жене сказал, что стоял.
Договор подписали в пятницу, семнадцатого, в облцентре, в кабинете Бурцева на табачной фабрике, где пахло так, что у меня с непривычки заслезились глаза, а Толик, дожидавшийся в приёмной, сидел с лицом человека, попавшего в рай, в котором ему ничего нельзя трогать.
Три договора, если точно. Тарасюк настоял на трёх, а не на одном трёхстороннем, потому что трёхсторонний, по его словам, «кто-нибудь назовёт схемой», а три отдельных — это просто три договора. КМЗ — фабрике: изготовление запасных частей по чертежам заказчика. Фабрика — универмагу: поставка табачных изделий сверх государственного заказа. Универмаг — КМЗ: оплата за фабрику в порядке перевода долга, с письменного согласия фабрики.
Бурцев расписался на всех трёх и сказал:
— Я двадцать шесть лет на этой фабрике. Первый раз сигареты меняю на кулачки.
— Не меняете, — поправил Тарасюк. — Рассчитываетесь.
Бурцев посмотрел на Тарасюка так, как люди обычно смотрят на Тарасюка, и расписался ещё раз, на копии.
Первый комплект деталей КМЗ отгрузил во вторник, двадцать первого. Бурцев запустил две машины из семи в среду. Остальные пять — к концу следующей недели.
В пятницу, двадцать четвёртого августа, в четыре часа дня к рампе «Юбилейного» подъехал грузовик с облцентровскими номерами.
В кузове было пятьдесят ящиков. «Прима» и «Опал».
Грузовик разгружали при закрытых воротах. Я стоял у рампы и смотрел, как Гурин и грузчики носят ящики на склад номер один, и думал про то, что в понедельник я показывал этот склад трём мужикам и клялся, что здесь нет ни одной пачки.
Теперь здесь было двадцать пять тысяч пачек.
— Когда в зал? — спросила Гурьева.
— Сегодня, — сказал я. — В пять. Прямо сейчас объявляйте.
— Сегодня? Виктор Андреевич, у нас очередь к пяти будет на весь квартал.
— Именно поэтому, — сказал я. — Если мы оставим на склад до утра — к утру весь город будет знать, что в универмаге ночью лежали сигареты. И вот тогда придут уже не посмотреть.
Продажа началась в пять ноль-ноль. В кассе продуктового отдела, по одной пачке в одни руки. Первым в очереди, я это видел, стоял сварщик в прожжённой куртке. Он взял свою «Приму», отошёл на три шага, не выходя из зала, распечатал, достал сигарету и держал её в пальцах, не зажигая, — просто держал, — секунд двадцать.
Потом посмотрел на меня через весь зал.
И кивнул.
К закрытию, к восьми, мы продали семь тысяч пачек. Никто не ругался. Смена КМЗ, вторая, которая выходила в одиннадцать вечера, пришла к семи в полном составе, и мастер из третьего цеха, стоявший в очереди сорок третьим, сказал мне у кассы:
— Валерий Игнатьевич велел передать, что кулачки — наши.
— Передайте, что сигареты — ваши, — сказал я.
Мастер засмеялся.
Пахомов написал в облуправление во вторник, двадцать восьмого.
Письмо нам показала Сивакова, через свою племянницу из канцелярии горторга. Письмо было хорошее: короткое, без эмоций, на полутора страницах. «Директор универмага „Юбилейный“ Ремизов В. А., не имея на то полномочий и без согласования с горторгом, организовал схему, в которой государственное предприятие розничной торговли выступило незаконным посредником в расчётах между промышленным предприятием и предприятием пищевой промышленности, произведя оплату за изготовление запасных частей из средств, предназначенных для оплаты товаров».
Слово «схема» стояло в первом абзаце.
Тарасюк прочитал копию и сказал только:
— Я же говорил, что кто-нибудь назовёт.
— Он может что-то сделать?
— Может написать ещё одно письмо, — сказал Тарасюк. — Договоры законные. Три договора. Перевод долга с согласия кредитора. Прицепиться не к чему. — Он помолчал. — Сейчас не к чему.
Он аккуратно сложил копию вдвое и убрал в свою папку, где уже лежали майская докладная Пахомова про «придерживание товара» и июльское письмо про «самовольные бартерные отношения».
Папка у Тарасюка становилась толще. Я это заметил.
А в среду, двадцать девятого, в магазин зашёл Одинцов.
Я увидел его с балкона второго этажа: серый костюм, серый галстук, лицо, на котором ничего не написано. Он шёл через зал медленно, как покупатель, который ещё не решил, что ему нужно. Остановился в продуктовом, посмотрел на очередь за сигаретами — к среде она была уже короткая, человек пятнадцать. Посмотрел на ценник. Постоял у галантереи, где лежали мундштуки.
Потом поднялся ко мне. Без предупреждения, без стука, как всегда.
— Майор, — сказал я. — По делу?
— Нет, — сказал Одинцов. — Просто посмотреть.
Он не сел. Постоял у окна, посмотрел на площадь, на табачный киоск, который уже второй день был открыт, на новое стекло в витрине.
— Сигареты у вас с облцентровской табачной, — сказал он, не оборачиваясь.
— Да.
— Сверх фондов.
— По договору.
— Я знаю, что по договору, — сказал Одинцов.
Он обернулся.
— А запчасти фабрике кто оплатил, Ремизов?
Я открыл рот, чтобы ответить, — про три договора, про перевод долга, про согласие кредитора.
Одинцов уже шёл к двери.
Он не стал дожидаться ответа. Ему, как я понял потом, не нужен был ответ. Ему нужно было, чтобы я знал: вопрос задан. И что человек, который задал его, умеет ждать дольше, чем любой, кого я знаю в этом городе.
Дверь закрылась.
Проводы Ады Львовны устроили в пятницу, тридцать первого, в бухгалтерии, после закрытия.
Стол сдвинули к окну, накрыли скатертью из столовой. Клёнова испекла «Наполеон», двадцать четыре коржа, вечером в четверг, и не спала из-за этого до двух ночи, о чём сообщила всем трижды. Гурьева принесла из дома розы. Сивакова от месткома вручила Аде Львовне адрес в красной папке и хрустальную вазу, которая стоила, я знал это точно, сорок семь рублей, потому что ваза была из нашей же посуды и месткому её отпустили по себестоимости.
Пили чай. Кострова спела «Надежду». Тарасюк сказал короткую речь, на полторы минуты, очень точную, в которой ни разу не произнёс слова «незаменимая», и Ада Львовна потом сказала, что это была лучшая речь за вечер именно поэтому.
Клёнова плакала. Сначала тихо, в чашку, потом громче, потом ушла в коридор и вернулась умытая, с красными глазами, и опять заплакала, когда Ада Львовна сказала ей: «Маргарита Юрьевна, ключ от сейфа — во втором ящике, под журналом».
Около восьми все стали расходиться.
Я задержался, чтобы отвезти Аду Львовну домой: ваза, розы, адрес и коробка с вещами из её стола — кружка, подушечка на стул, три перьевые ручки и потрёпанный том «Инструкции по бухгалтерскому учёту в торговле» восемьдесят второго года издания, весь в закладках.
Толик понёс коробку в машину. Мы остались в бухгалтерии вдвоём.
Ада Львовна села за свой стол — последний раз, я это понимал, и она это понимала, — открыла сумку и достала оттуда сберегательную книжку в серой обложке.
— Я сегодня в обед в сберкассу ходила, — сказала она. — Последнюю зарплату положила. Вот.
Она раскрыла книжку и повернула ко мне.
Я смотрел на столбики. Сорок лет. Первая запись — пятьдесят второй год, пять рублей. Потом по пять, по десять, по двадцать. Реже по пятьдесят. Иногда — перерывы на год, на полтора. Потом снова. Цифры вписаны разными почерками разных кассирш за сорок лет, но итоговые — все подчёркнуты одинаково, тонкой чертой, её рукой, простым карандашом.
Внизу последней страницы: шесть тысяч восемьсот сорок рублей.
— Не хвастаюсь, — сказала Ада Львовна. — Хочу, чтобы кто-нибудь знал. Кроме меня некому.
Я молчал.
— Ефим, — сказала она. — Помните, я вам рассказывала.
— Помню.
— У него нет могилы, Виктор Андреевич. Там, где он умер, могил не делали. Справка пришла с ошибкой в отчестве, я вам говорила. — Она провела пальцем по итоговой цифре. — Здесь — на памятник. Гранитный, настоящий, не крошку. Я уже договорилась на кладбище, место рядом с моим будет. Имя, отчество правильное, годы. Чтобы было. Пусть без него, но чтобы было.
Она закрыла книжку.
— А остальное — на похороны. На мои. Чтобы никому не быть должной. Чтобы не собирали по бухгалтерии по рублю.
Она убрала книжку в сумку, щёлкнула замком.
Я сидел напротив неё и смотрел на сумку.
Шесть тысяч восемьсот сорок рублей. Это были «Жигули». Это были десять лет её пенсии. Это было сорок лет по пять рублей.
Я знал, что будет с этими деньгами.
Не точно. Я плохо помнил даты этих лет. Но я помнил, как в той жизни, в девяносто втором, в январе, моя собственная мать стояла у сберкассы с такой же серой книжкой и не плакала — просто стояла и смотрела на неё, — потому что того, что там было написано, хватало на две недели продуктов. И помнил, что так стояли все. Вся страна. Все сорок лет по пять рублей.
Через полтора года гранитный памятник Ефиму будет стоить как сорок таких книжек.
Я должен был сказать ей. Сейчас, в эту секунду, пока она сидит за своим столом.
И я не знал как.
Сказать «Ада Львовна, снимите деньги» — и что? Куда? В ковёр? В золото, которого в Крутоярске нет? В доллары, за которые сажают? Объяснить почему — нельзя. Сказать «я знаю» — нельзя. А без «почему» Ада Львовна, которая сорок лет знала одно: в сберкассе надёжнее, — только посмотрит на меня так, как смотрела в сентябре восемьдесят восьмого, и будет права.
— Хороший памятник будет, — сказал я.
— Хороший, — согласилась Ада Львовна и встала. — Поехали, Виктор Андреевич. Толик ждёт.
Я встал и взял у неё розы.
Потом я много раз думал, что должен был найти слова в тот вечер. Я их не нашёл. Я решил, что найду потом, к зиме, когда буду знать больше.
Это был просчёт. Не первый в моей жизни и не последний. Но из тех, которые не закрываются актом.
Стрельцова приехала в понедельник, третьего сентября.
Без папки.
Я это увидел сразу, с порога кабинета, когда секретарь сказала «к вам Ирина Викторовна» и она вошла. Два года она входила ко мне с папкой: сначала с одной, потом с двумя, потом — на собрании в январе — с той самой, без надписи, которую развязала на красной скатерти. Сейчас у неё в руках была только сумочка, и она держала её так, будто не знала, куда деть вторую руку.
— Здравствуйте, Виктор Андреевич.
— Садитесь.
— Я ненадолго.
Она села. Серое пальто сменилось на светлый летний плащ. Волосы стянуты сзади, как всегда.
— Я ухожу из горторга, — сказала она. — С пятнадцатого.
— Куда?
— В банк.
Я поднял брови.
— В Крутоярске учредили коммерческий банк, — сказала Стрельцова. — «Кредит-Промстрой». Учредители — КМЗ, кирпичный завод, стройтрест и райпотребсоюз. Лицензию получили в июле. Мне предложили начальника кредитного отдела.
— КМЗ, — повторил я.
— Сомов рекомендовал. — Она чуть улыбнулась. — Сказал: она единственная в горторге, кто умеет считать оборачиваемость и не боится.
Мы помолчали.
— С Пахомовым работать нельзя, — сказала Стрельцова спокойно, будто объясняла пункт в акте. — Не потому, что он плохой. Он не плохой. Он просто хочет, чтобы я писала в отчётах то, что ему нужно, а не то, что есть. А я два года писала то, что есть. Я разучилась по-другому.
— Это из-за меня?
— Не льстите себе, Виктор Андреевич, — сказала она. — Это из-за оборачиваемости.
Она встала.
— Там будут деньги, — сказала Стрельцова. — Настоящие. Кредиты предприятиям. Под проценты, под залог, под расчёт. Всё, чего в горторге никогда не было и не будет.
Она пошла к двери и остановилась, не оборачиваясь.
— Которых у вас никогда не было, Виктор Андреевич.
Она ждала секунду, может быть, две.
Я не сказал ничего. Я не знал, что тут говорят, — и, кажется, она тоже не знала, что хотела услышать.
Потом она вышла, и дверь закрылась тихо, до щелчка.
И опять, как полтора года назад в коридоре гостиницы на ярмарке, не произошло ровным счётом ничего.
Глава 6
Глава 6. Второе собрание
Заключение горторга по аренде пришло ещё в конце июня, и я тогда прочитал его как отказ, а надо было читать как ход.
Пахомов не написал «нецелесообразно». Он был не дурак, я это уже говорил. Он написал на одной странице, что «вопрос передачи универмага в аренду в настоящее время является преждевременным, поскольку отсутствует решение трудового коллектива о создании арендного предприятия, а также данные о готовности коллектива принять на себя связанные с арендой имущественные риски». И подписал.
Всё в этом заключении было правдой. Решения коллектива не было. И Пахомов, двадцать лет проработавший на отгрузке и хорошо знавший, как ведут себя люди, когда им предлагают что-то вместо гарантированного, не сомневался, каким это решение будет.
Всё лето мне было не до собрания: соль, визитки, мясо Ефимова, сигареты, стекло. В сентябре тянуть стало некуда. Лаптева позвонила сама, коротко: «Виктор Андреевич, в управлении спрашивают, где решение коллектива. Или вы передумали?»
Я не передумал.
Собрание назначили на двадцатое сентября, четверг.
Слухи пошли в тот же день, когда объявление повесили у табельной.
Первым я услышал его в столовой. Не специально — я просто стоял в очереди к раздаче, как стоял каждый день, и за мной стояли две продавщицы из трикотажа, которые то ли не заметили меня, то ли решили, что директор в очереди к раздаче — это уже не совсем директор.
— …без гарантированной, — говорила одна. — Сколько заработаем, столько и получим. А не заработаем — ничего.
— А у нас план по трикотажу в августе был шестьдесят процентов, — сказала вторая. — Это что, я в августе шестьдесят процентов получу?
— Галка из обуви говорит, пенсионеров сократят. Первыми. Потому что арендаторам лишние не нужны.
— А Галке кто сказал?
— А Галке в горторге сказали.
Я взял компот и пошёл к столу.
К понедельнику слухов было четыре, и Гурьева принесла мне их вместе с утренней сводкой, как приносила бы остатки по складам.
— Первое, — сказала она. — Аренда — это без гарантированной зарплаты. Это правда, наполовину. Второе. Пенсионеров и тех, кто на больничных много сидит, при аренде сократят. Это неправда, но в это верят больше, чем в первое. Третье. Что если магазин прогорит, арендаторы будут отвечать своим имуществом. Квартирами.
— Это откуда?
— Из «Экономической газеты», — сказала Гурьева. — Про какой-то кооператив в Челябинске. Кто-то вырезал и в табельной на доску приколол. Вырезку я сняла, но её уже все прочитали.
— А четвёртое?
Гурьева посмотрела на меня прямо.
— Четвёртое — что директор хочет забрать магазин себе, — сказала она. — Сначала аренда коллективу, потом выкуп, потом коллектив ничего не понимает, а магазин записан на директора. Как на Западе.
Я помолчал.
— Кто это говорит?
— Все понемногу, — сказала Гурьева. — Никто конкретно. Это как с солью в мае, Виктор Андреевич. Никто не знает, кто первый сказал, но все знают, что кончилась.
Кострова пришла ко мне сама, во вторник, после закрытия.
Лариса Кострова, заведующая парфюмерией, сорок один год. В январе она вела собрание, на котором мне выразили доверие сто шестьдесят два голоса, и вела его так, что в зале ни разу не перешли на крик. В мае она пришла в воскресенье с мужем и таскала мешки. В августе её муж стоял среди троих, которых я водил по складам, и сказал толпе: «Нету».
Она села на стул напротив и сложила руки на коленях — так же, как складывала Ада Львовна.
— Виктор Андреевич, — сказала она. — Я пришла сказать, чтобы вы от меня не услышали на собрании. Я буду против.
Я кивнул.
— Вы не спрашиваете почему.
— Спрашиваю.
Она помолчала.
— У меня трое, — сказала Кострова. — Старшему пятнадцать, младшей шесть. Муж на КМЗ, в третьем цеху. Премий у них нет с марта. Прогрессивки нет. Он получает двести десять, из них сорок — алименты, у него от первого брака дочь. Я получаю сто тридцать. Вот так мы живём.
Она смотрела на меня прямо, без всякой обиды.
— Я вам доверяю, Виктор Андреевич. Я за вас в январе руку поднимала и сейчас подняла бы. Вы честный. Вы умный. Вы из этого магазина за два года сделали то, чего я за шестнадцать лет тут не видела. Я вам доверяю.
Она сжала руки.
— Я своим детям не доверяю вам зарплату, — сказала она. — Вот и всё.
Я не стал спорить.
Спорить было не о чем. Она сказала правду, и правда эта была точнее всех расчётов Ады Львовны, которые лежали у меня под папкой Тарасюка. Ада Львовна мне и сказала это в мае: не ошибитесь в людях. Я не ошибся в Костровой. Я просто впервые увидел, как выглядит та сторона расчёта, в которой нет цифр.
— Спасибо, что сказали сами, — сказал я.
— Я вести собрание не буду, — сказала Кострова, вставая. — Нечестно вести, если сама против. Скажите Сиваковой.
Она пошла к двери.
— И ещё, Виктор Андреевич. Я против буду не одна.
— Я знаю.
— Нет, — сказала Кострова. — Вы не знаете сколько.
За два дня до собрания, во вторник, в «Юбилейный» пришла Наташа Синицына.
Она пришла как покупательница, в шесть вечера, в плаще, с сумкой через плечо, и прошла через зал к галантерее, где на стенде висели колготки. Наших продавщиц это как-то сразу выключило из работы: в галантерее вдруг стало шесть человек персонала на одного покупателя.
Я был на балконе второго этажа и видел всё сверху.
Наташа выбрала двое колготок, телесные и чёрные, и пошла к кассе. У кассы стояла Валя Кравченко, с которой они полтора года проработали за соседними прилавками.
— Наташ, — сказала Валя. — Ну как ты там?
— Нормально, — сказала Наташа.
— Сколько он тебе платит? Правда четыреста?
— Правда, — сказала Наташа. — И процент с выручки. В августе пятьсот двадцать вышло.
Кто-то у стенда ахнул.
— Ну ты даёшь, — сказала Валя. — А чего ты у нас колготки берёшь? У вас там что, нету?
— Есть, — сказала Наташа. — Импортные. По девять рублей. Я себе по девять не могу.
Она сказала это просто, без всякого смысла, как говорят «дождь пошёл». И тут же, подавая деньги, добавила:
— Я там по одиннадцать часов стою, Валь. С девяти до восьми, без обеда, он кушать разрешает за прилавком. Выходной один. В субботу работаем. Больничных нет — заболела, значит, не пришла, значит, не получила. Отпуска нет. Он говорит, будет, когда раскрутимся. — Она взяла сдачу. — Я в июле с температурой стояла тридцать восемь. Потому что если не выйду, он другую возьмёт. У него очередь из девчонок стоит.
Она убрала колготки в сумку.
— Зато деньги, — сказала Наташа. — Мать хоть одета. Брату посылку в армию собрала нормальную. — Она огляделась, увидела шесть продавщиц, которые делали вид, что поправляют стенды, и чуть покраснела. — Ладно. Пойду. Привет всем.
И ушла.
Я стоял на балконе и смотрел, как она выходит на площадь, пересекает Советскую и входит в дверь «У Аркадия». Было шесть пятнадцать. Смена у неё, значит, ещё не кончилась. Она прибегала на перерыв, которого не было.
Внизу, у галантереи, шесть продавщиц говорили одновременно.
Я не слышал слов. Но я видел лица, и лица были разные.
Одни услышали «пятьсот двадцать».
Другие — «без больничного».
И этот разговор, я знал, к утру пересказывался уже по всему магазину, и каждый пересказывал его так, как слышал сам.
Я не агитировал.
Я говорил об этом Тарасюку, Гурьевой и Клёновой ещё до объявления, и сказал ещё раз в среду, за день до собрания, когда Лена пришла ко мне и спросила, можно ли ей выступить.
— Что ты хочешь сказать?
— Что вам надо верить, — сказала Лена. — Что вы в сапоги поверили, и в куртки, и в мясо, и всё получилось. И что в аренду тоже получится. И что вы меня тогда при всех…
— Лена, — сказал я. — Не надо.
Она осеклась.
— Не надо за меня, — сказал я. — Пожалуйста. Если ты встанешь и скажешь, что мне надо верить, получится, что они голосуют за меня. А они голосуют не за меня. Они голосуют за свою зарплату. Пусть решают про зарплату.
Лена смотрела на меня, и у неё медленно краснели уши.
— А если они против?
— Значит, против, — сказал я.
Она ушла, ничего не ответив, и я видел, что она обиделась. Обиделась она на полтора дня, до самого собрания, а на собрании поняла.
Собрание шло в том же зале на третьем этаже, что и в январе. Красная скатерть, графин, стулья рядами. В президиуме — Сивакова от месткома, председателем, секретарь — Клёнова, и я. Тарасюк сидел в первом ряду, с краю, с папкой на коленях.
Представителей горторга не было. Пахомов прислал письмо, что горторг «полагается на самостоятельное решение трудового коллектива». Это была правда, и это было очень умно: если коллектив скажет «нет», скажет сам, без давления, и никто не сможет потом сказать, что горторг задушил эксперимент.
Лаптевой тоже не было. В январе она сидела в третьем ряду с краю. Сейчас этот стул занимала уборщица тётя Шура, которой было шестьдесят восемь лет и которая пришла, по-моему, в первую очередь затем, чтобы не сократили.
Списочный состав — сто семьдесят восемь человек. В январе было сто восемьдесят два. Наташа ушла к Арику. Ада Львовна — на пенсию. Одна продавщица из обувного уволилась в июле по семейным. Одного грузчика забрали в армию.
Пришли все сто семьдесят восемь. Даже двое с больничных.
Я открыл собрание, объявил повестку и сказал ровно одну минуту. Что предлагается создать арендное предприятие на базе универмага. Что расчёт сделан Адой Львовной Ройзман перед уходом на пенсию. Что расчёт доложит Маргарита Юрьевна Клёнова, а правовую сторону — Эдуард Петрович Тарасюк.
И сел.
В зале прошёл шум. Они ждали, что я буду говорить. В январе я говорил. В январе мне было что сказать, потому что голосовали про меня.
Клёнова доложила расчёт за восемь минут, запинаясь, дважды перепутав листы. Цифры были Ады Львовны, и цифры были правильные, но Клёнова читала их так, как читают чужие стихи на экзамене, и я видел, как зал перестаёт слушать на третьей минуте. Товарооборот. Торговая скидка. Издержки обращения. Арендная плата. Зарплата через год — примерно на треть выше при нынешнем товарообороте.
— Вопросы, — сказала Сивакова.
Руки поднялись сразу, десятка два.
— А если не будет нынешнего товарооборота? — крикнули из середины зала. — В августе трикотаж на шестьдесят процентов!
— А пенсионеров сократят?
— А правда, что квартиры отбирают?
— А директору сколько будет?
Клёнова стояла у скатерти и держала листы, и у неё дрожали руки.
Тарасюк встал.
Он не пошёл в президиум. Он вышел из первого ряда, встал перед залом, лицом к людям, и положил папку на стул за собой. Отглаженная рубашка. Галстук. Руки за спиной.
— Я отвечу на все, — сказал Тарасюк. — По порядку. Прошу не перебивать, иначе я собьюсь и отвечу неточно, а неточно отвечать на эти вопросы нельзя.
Он говорил это спокойно, ровным голосом, каким говорил на совещаниях про пожарные щиты и санэпидстанцию. Двенадцать лет в этом магазине над этим голосом смеялись за его спиной.
Зал замолчал.
— Первое. Пенсионеры, — сказал Тарасюк. — Арендное предприятие не может уволить работника в связи с переходом на аренду. Такого основания в Кодексе законов о труде нет. Статья тридцать третья, основания расторжения по инициативе администрации, — перечень закрытый. Я его вам зачитаю, если хотите. Там нет слов «аренда», «пенсионер» и «не нужен». Кто работает сейчас, будет работать после.
Тётя Шура в третьем ряду выдохнула так, что было слышно на сцене.
— Второе. Квартиры, — сказал Тарасюк. — Вырезку из «Экономической газеты» я читал. Там речь о кооперативе, члены которого по уставу отвечали личным имуществом. Арендное предприятие — юридическое лицо. Оно отвечает своим имуществом. Не имуществом работника. Никто не заберёт у вас квартиру, телевизор или ковёр. Это я вам говорю не как заместитель директора, а как человек, который три недели читал всё, что написано об аренде в Советском Союзе с апреля восемьдесят девятого года.
Кто-то в задних рядах засмеялся, но не зло.
— Третье. Директор, — сказал Тарасюк, и не посмотрел на меня. — Имущество арендного предприятия принадлежит коллективу арендаторов. Если когда-нибудь будет выкуп, выкупать будет коллектив. Не директор. Порядок выкупа будет записан в уставе. Проект устава я написал. Там написано, что продавать свою долю на сторону нельзя. Ни директору, ни кому другому. Только самому коллективу, по оценке. Этот пункт я написал сам, меня никто не просил. Устав лежит в месткоме, с понедельника, кто хотел, мог прочитать. Прочитали, по журналу, одиннадцать человек.
Он выдержал паузу.
— Четвёртое, — сказал Тарасюк. — Главный вопрос. Если не будет товарооборота.
Он помолчал.
— Тогда зарплата будет меньше, — сказал он. — Этого я вам скрывать не буду. Сейчас вам гарантируют оклад, и магазин может сработать на шестьдесят процентов, а вы получите сто. При аренде так не будет. При аренде — сколько заработали, столько получили. Это правда. Это риск. Кто вам скажет, что риска нет, тот вас обманывает.
В зале было совсем тихо.
— Я никого не уговариваю, — сказал Тарасюк. — Я юрист. Моя работа — чтобы вы знали, за что голосуете. Всё.
Он взял папку и сел обратно в первый ряд.
Я смотрел на зал и видел то, чего не видел за два года ни разу: люди смотрели на Тарасюка. Не на меня. Не друг на друга. На него. Как смотрят на человека, которого знают двенадцать лет и в первый раз услышали.
И видел, как в первом ряду Тарасюк сидит, выпрямив спину, и смотрит прямо перед собой, и на скулах у него — красные пятна.
Потом я встал.
— У меня одно предложение, — сказал я. — Которого нет в расчёте. Потому что я его придумал позавчера, когда поговорил с одним человеком, который будет голосовать против.
Кострова в пятом ряду не шевельнулась.
— Право выбора, — сказал я. — Если коллектив решит создать арендное предприятие, каждый работник сам решает, вступить ему в коллектив арендаторов или нет. Кто вступает — получает по результатам. Кто не хочет рисковать — остаётся работать в арендном предприятии по найму, на прежнем окладе, на прежних условиях. Год. Через год посмотрит на тех, кто рискнул, и решит сам. Эдуард Петрович, это законно?
— Законно, — сказал Тарасюк с места. — Арендное предприятие вправе принимать работников по найму. Условия найма фиксируются в трудовом договоре. Я впишу.
— Вот, — сказал я. — Больше мне сказать нечего.
И сел.
Вопросов было ещё сорок минут. Тарасюк отвечал на все, стоя, и ни разу не заглянул в папку.
Голосовали открыто. Сивакова считала вслух, с двумя счётчиками из месткома, по рядам.
— За создание арендного предприятия?
Руки поднимались медленно. Я видел, как некоторые поднимают и опускают, и оглядываются, и поднимают снова. Я видел Лену — её рука была поднята первой и выше всех. Гурина. Гурьеву. Панкратову — она подняла руку, глядя не на президиум, а в стол перед собой. Тётю Шуру.
— Сто восемнадцать, — сказала Сивакова.
— Против?
Кострова подняла руку сразу, и смотрела при этом прямо на меня.
За ней поднялись другие. Две продавщицы из трикотажа, которые стояли за мной в очереди в столовой. Весь обувной отдел, кроме заведующей. Грузчики, почти все. Кассирши, половина.
— Сорок один.
— Воздержались?
— Девятнадцать.
Сивакова записала и подняла голову.
— Решение принято, — сказала она.
Никто не захлопал. В январе хлопали. Сейчас люди просто сидели, и некоторые смотрели на свои руки, будто не были уверены, что сделали ими то, что сделали.
Расходились долго.
Кострова подошла ко мне у выхода из зала, когда почти все уже спустились по лестнице.
Протянула руку.
Я пожал.
— Вы не обижайтесь, Виктор Андреевич, — сказала она.
— Я не обижаюсь. Вы голосовали за детей.
— За детей, — согласилась Кострова. — А про право выбора — это вы хорошо придумали. Я по найму останусь. Год.
Она подумала.
— А через год посмотрю.
И пошла вниз, и на площадке второго этажа её ждал муж — пришёл после смены, стоял внизу у зала весь вечер, в зал не входил, потому что не работник.
Я остался у двери зала.
Сто восемнадцать.
В январе, на собрании, где решалось, быть ли мне директором, за меня подняли руки сто шестьдесят два человека. Сейчас, на собрании, где решалось, рисковать ли своей зарплатой ради того, что я предлагаю, — сто восемнадцать.
Сто шестьдесят два минус сто восемнадцать.
Сорок четыре человека.
Сорок четыре человека доверяли мне лично. Доверяли, что я не вор, что я честный, что я умею. Поднимали за это руки при свидетелях, в январе, когда это было опасно. И эти же сорок четыре человека сегодня не доверили мне свою зарплату.
Это не было предательством. Это была самая важная цифра, которую мне кто-нибудь назвал в этом городе. Честнее любого отчёта.
Доверие к человеку и доверие ему своего кошелька — разные вещи. Первое я заработал за полтора года. Второе мне ещё предстояло заработать. И зарабатывать его, судя по всему, придётся теми же деньгами, которые они сегодня побоялись поставить.
— Сто восемнадцать, — сказал рядом голос.
Гурьева стояла у стены, с папкой, в пальто, уже собравшись уходить. Она, оказывается, не ушла со всеми.
— Сто восемнадцать, — согласился я.
— Это честнее, чем сто шестьдесят два, — сказала Гурьева.
Я посмотрел на неё.
— В январе люди голосовали за вас, Виктор Андреевич. Вы им нравитесь. Это ничего не стоит, это бывает у всех, кто что-то сделал. — Она поправила папку под мышкой. — А сегодня они голосовали за деньги. Сто восемнадцать человек сегодня поставили на вас свою зарплату. Это стоит дороже, чем сто шестьдесят два раза «нравитесь».
Она пошла к лестнице.
— До завтра. В восемь сводка.
Протокол собрания, решение о создании арендного предприятия, список арендаторов и проект договора аренды на сорок три страницы Толик отвёз в горторг в понедельник, двадцать четвёртого сентября. Сидел в канцелярии, пока не зарегистрировали. Вернулся с входящим номером.
Тарасюк положил копию с входящим номером в свою папку.
Ответ пришёл через неделю, в понедельник, первого октября.
Бланк горторга. Две строчки. Подпись — Пахомов Г. Ф.
«На ваш исх. № 314 от 24.09.1990. Горторг передачу имущества универмага „Юбилейный“ в аренду не производит. Указаний вышестоящих органов по данному вопросу не поступало».
Я прочитал два раза. Потом отдал Тарасюку.
Тарасюк прочитал один раз.
— Он не написал «отказать», — сказал Тарасюк. — Он написал «не производит». И «указаний не поступало».
— И что это значит?
— Это значит, что он не отказывает, — сказал Тарасюк. — Он ждёт. Чтобы отказали выше. Или чтобы выше сказали сделать. Тогда это будет не его решение, а указание.
Он аккуратно положил письмо в папку.
— Он в июне говорил: нет решения коллектива. Решение есть. Теперь говорит: нет указаний. — Тарасюк застегнул папку. — Он каждый раз будет называть одну бумагу, которой нет. Когда она будет, он назовёт следующую.
— Сколько у него таких бумаг?
— Столько, сколько у горторга отделов, — сказал Тарасюк. — Двенадцать.
Глава 7
Глава 7. Чужая подпись
Письмо Пахомова лежало у Тарасюка в папке две недели, и за две недели Тарасюк нашёл в нём всё, что там было, и не нашёл ничего, что можно было бы оспорить.
— Жаловаться некуда, — сказал он в понедельник, восьмого октября, раскладывая передо мной три листа выписок. — Суд такие споры не рассматривает. Арбитраж — тоже: у горторга и универмага один баланс, это не спор двух организаций, это спор внутри одной. Прокуратура скажет, что нарушения закона нет, потому что закон говорит «может», а не «обязан».
— Остаётся?
— Остаётся вышестоящий орган арендодателя, — сказал Тарасюк. — Облуправление торговли. Облуправление может дать горторгу указание. Горторг обязан его выполнить.
Он не стал говорить, кто в облуправлении отвечает за горторги. Это знали мы оба.
Лаптеву я набирал с сентября четыре раза. Первые два раза секретарь говорила, что Тамара Ивановна на совещании. Третий раз Лаптева взяла трубку сама и сказала: «Думаем, Виктор Андреевич. Вопрос непростой». Четвёртый раз — «Думаем».
Что лежит у неё на столе, пока она думает, я знал без всякой племянницы Сиваковой.
Майская докладная Пахомова: «допускал придерживание товара при ажиотажном спросе». Августовское письмо: «незаконное посредничество, схема». Обе — копии в облуправление, первому заместителю начальника Лаптевой Т. И. И обе, в этом я тоже не сомневался, лежали у неё не в корзине, а в папке. Лаптева ничего не выбрасывала. Она складывала.
— Поеду, — сказал я.
— Когда?
— В четверг. Заодно на базу, у Гурьевой отгрузка по зимнему трикотажу висит.
Тарасюк кивнул и положил мне в портфель копию решения собрания, копию ответа Пахомова, выписку из Основ и одну страницу, отпечатанную вчера вечером, — «Справка о результатах работы универмага „Юбилейный“ за девять месяцев 1990 года в сравнении с горторгом в целом».
— Это вам не пригодится, — сказал Тарасюк. — Но пусть будет.
Выехали в пять.
Октябрь в том году был сухой и холодный, степь вдоль дороги стала окончательно серой, и «Москвич» Толика, прогретый двадцатью минутами у подъезда, всё равно дул в ноги холодом из какой-то щели, которую Толик третий год обещал заделать. Двести километров. Трубы на въезде в облцентр так и не доменяли.
На базу приехали к десяти.
База за полтора года не изменилась снаружи и сильно изменилась внутри. Доска показателей у входа в административный корпус висела та же, но на ней теперь не было процентов. Были приколоты кнопками два объявления: «Выдача заработной платы за август — 15 октября» и «Премия за второй квартал будет выплачена дополнительно». Второе объявление выгорело на солнце почти до белого.
Зоя Павловна сидела в приёмной на том же месте, с телефонной трубкой, прижатой плечом, и записала меня в журнал, не поднимая головы. Потом подняла.
— Виктор Андреевич, — сказала она. — Юрий Степанович примет. Сейчас.
Я ждал полтора года назад два часа сорок минут. Сейчас не ждал ни минуты.
Кондиционер в кабинете Кулакова не работал: октябрь. Кулаков встал из-за стола и пожал мне руку — так же, как в первый раз, без всякого усилия.
Ему было пятьдесят один. Короткая стрижка чуть поседела на висках, серый костюм хорошего кроя, лицо человека, который по-прежнему спит по семь часов. Только под глазами появилось то, чего я в нём раньше не видел: не усталость, а расчёт. Как у шахматиста, который уже знает, что партия будет длинной.
— Садитесь, Виктор Андреевич. Чай?
— Спасибо.
Он кивнул Зое Павловне в дверь, и через минуту она внесла два стакана.
Мне — тоже. На ярмарке он мне чаю не налил, и мы оба это помнили.
— Я знаю, зачем вы в облцентре, — сказал Кулаков. — Не ко мне. К Лаптевой. С арендой.
— Да.
— И заехали ко мне, чтобы понять, стою ли я за Пахомовым.
Я не стал отпираться.
Кулаков чуть улыбнулся. Он повернул стакан в подстаканнике, как Лаптева крутила ручки, — у каждого человека в этом городе была своя ручка, за которую можно взяться, но у Кулакова её так и не было. Был стакан.
— Я вам расскажу, что происходит, Виктор Андреевич, — сказал он. — Не потому, что вы мне нравитесь. Вы мне не нравитесь. А потому, что через год мы с вами будем разговаривать уже по-другому, и лучше, чтобы вы тогда помнили, что я вам сказал сейчас.
Он поставил стакан.
— Фонды кончаются. Не «сокращаются». Кончаются. Республики не отгружают. Прибалтика — ни одного вагона с июля. Украина отгружает сорок процентов, Белоруссия — шестьдесят, и то в обмен на то, чего у нас нет. В Москве в Минторге сидят люди, которые делают вид, что распределяют, а распределять нечего. План на четвёртый квартал по моей базе обеспечен фондами на тридцать восемь процентов.
Он говорил ровно, не заглядывая в бумаги, и цифры у него были точные — я потом проверил две из них через Гурьеву.
— И что остаётся?
— Остаётся импорт, — сказал Кулаков. — Под межправсоглашения, под бартер, под валюту предприятий. Югославия, Венгрия, Индия, Китай. Всё это идёт через базы. Не через магазины. Магазин не может подписать контракт с «Внешпосылторгом». Завод может, но заводу импортные сапоги не нужны, ему нужны станки. База может. Через год, Виктор Андреевич, база будет единственным местом в области, где есть что-то, чего не делают в области.
Он откинулся на спинку кресла.
— Теперь про вас. Аренду одного магазина я считаю самоубийством. У вас будет договор, будет коллектив арендаторов, будет арендная плата. И не будет ничего, чего нет у ваших трёх поставщиков. Кастрюли Сомова. Куртки быткомбината. Ботинки Шайхутдинова. Через год людям понадобится то, чего ваши три поставщика не сделают никогда. И они пойдут туда, где это есть.
— К вам.
— Ко мне, — согласился Кулаков. — Поэтому мешать вам я не буду. Мне это не нужно. Мне нужно, чтобы через год все пришли ко мне. И вы тоже.
Он помолчал.
— А Пахомов? — спросил я.
Кулаков посмотрел на меня, и в лице у него впервые за разговор что-то дрогнуло. Не раздражение. Скорее — брезгливость, аккуратно убранная.
— Пахомов теперь сам себе начальник, Виктор Андреевич, — сказал он. — Я его в горторг не отпускал. Он ушёл. Сам. Через управление, через Лаптеву, через мою голову. Двадцать лет на отгрузке, тринадцать из них у меня, — и ушёл. — Он повернул стакан. — Я за него не отвечаю.
Это было сказано коротко, и больше он к этому не вернулся.
Но я слышал не оправдание. Кулакову не нужно было передо мной оправдываться, он вообще ни перед кем не оправдывался. Я слышал информацию. Кулаков сообщал мне, что человек, который полгода режет мне машины, пишет докладные и называет «схемой» три законных договора, делает это не по его указке.
Значит, делает для себя.
А для себя — это другое. Для себя человек идёт дальше, чем по приказу.
— Спасибо, Юрий Степанович, — сказал я.
— Не за что, — сказал Кулаков и встал, давая понять, что разговор кончен. — И ещё, Виктор Андреевич. В декабре прошлого года, когда из управления пришёл запрос на двенадцать пунктов. Вы, наверное, думаете, что его составил я.
Я промолчал.
— Составил я, — сказал Кулаков. — И был прав. Вы бы на моём месте сделали то же самое. Разница между нами в том, что я вам сейчас это говорю, а Пахомов вам не скажет никогда.
Он протянул мне руку.
Я её пожал.
Толик ждал у машины, и когда я вышел из административного корпуса, сказал:
— Виктор Андреич. Мне к Витьке надо, на третий. Он мне камеру обещал, на заднее. На пять минут.
Пять минут у Толика всегда были понятием растяжимым, как вторая передача у «Москвича». Мы поехали вдоль складских корпусов к третьему.
У третьего корпуса, у распахнутых ворот, на ящиках сидели и курили человек семь. В синих халатах, в ватниках, в кепках. Витька Сёмин — я узнал его сразу, тот самый кладовщик, который полтора года назад, в первый мой приезд, водил меня по приёмке, — поднялся навстречу Толику, обнял, хлопнул по спине.
Потом увидел меня.
— О, — сказал Витька. — Директор. «Юбилейный».
— Ремизов, — сказал я. — Здравствуйте.
— Здорово, — сказал Витька. — Толян, камера в каптёрке, я сейчас. Мужики, это тот самый, который Кулакова на ярмарке послал.
Я не посылал Кулакова на ярмарке. Я сказал «нет». Но поправлять не стал: здесь это, судя по лицам, звучало одинаково.
Витька ушёл в каптёрку. Семь человек на ящиках смотрели на меня.
— Садитесь, — сказал один, пожилой, с усами. — Ящик свободный.
Я сел.
— Курите?
— Нет.
— Правильно, — сказал пожилой. — Нечего. Всё равно нету.
Они засмеялись, коротко. Курили они, как я разглядел, самокрутки из газеты.
— А правда, — спросил молодой, в ватнике нараспашку, — что у вас в универмаге аренда будет? Что сами себе платить будете?
— Правда. Если подпишут.
— Это как?
Я объяснил. Коротко, в пять фраз: коллектив берёт магазин в аренду, платит за него, всё, что заработал сверх, делит сам. Никакого фонда зарплаты сверху.
Они слушали так, как я не видел, чтобы кто-нибудь слушал про аренду даже в «Юбилейном». Жадно. Пожилой с усами перестал курить и держал самокрутку, пока она не погасла.
— А если план не выполнил? — спросил молодой.
— Нет плана. Есть доход.
— А премия?
— Премии нет. Есть то, что заработали.
— У нас премию за второй квартал с июля обещают, — сказал пожилой. — Висит бумажка на доске, видели? Выгорела уже. За август зарплату пятнадцатого дадут, а сегодня какое? Одиннадцатое. Октября. — Он сплюнул. — Полгода, считай, на «подождите». Юрий Степанович говорит — фонды. А склад-то полный. Третий корпус под завязку, импорт пришёл, югославская обувь. Лежит. Под Москву, говорят, резервируют.
— Не резервируют, — сказал другой, до того молчавший, худой, в очках со сломанной дужкой, перевязанной изолентой. — Не болтай, Сергеич.
— А ты не знаешь, что резервируют?
— Не знаю. И ты не знаешь.
— А если б у нас аренда, — сказал молодой в ватнике, глядя на меня, — нам бы тоже платили, что заработали?
Я посмотрел на них.
Семь человек на ящиках у распахнутых ворот третьего корпуса. Самокрутки из газеты. Бумажка про премию, выгоревшая до белого. Склад, в котором лежит югославская обувь. Зоя Павловна в приёмной, двадцать четыре года на базе. И сам Кулаков, который только что сказал мне: через год все придут ко мне.
Я мог сейчас сказать много чего.
— Не знаю, — сказал я. — База — не магазин. У вас другой порядок.
— Порядок, — повторил пожилой с усами и снова зажёг самокрутку.
Больше я ничего не сказал.
Я просто смотрел. Пожилой с усами — Сергеич. Худой в очках с изолентой. Молодой в ватнике, у которого руки были обмотаны бинтом на ладонях, как у грузчиков, которые таскают без рукавиц. Ещё четверо, которых я запомнил хуже, но запомнил.
Витька вернулся с камерой. Толик полез её примерять к багажнику.
— Ну, бывай, директор, — сказал Витька. — Приезжай ещё.
— Приеду, — сказал я.
По дороге в управление Толик сказал:
— Виктор Андреич. Я, может, ерунду скажу.
— Говори.
— Их на базе четыреста с лишним человек, — сказал Толик. — Витька говорит, с весны двадцать уволилось. Все к кооператорам.
Я кивнул и ничего не ответил.
Я не знал тогда, зачем мне это число. Я его просто запомнил. Как запоминают номер телефона, который неизвестно когда понадобится.
Лаптева приняла меня в три.
Кабинет за полгода стал её. Чужого прибора на сукне больше не было — стоял её, чёрный, пластмассовый, из горторга. Жакет цвета мокрого асфальта висел в шкафу, на плечиках. Папки в шкафу были подписаны её рукой.
Только светлый прямоугольник над столом так и остался пустым.
Никто за полгода не решил, чей портрет туда вешать.
— Виктор Андреевич, — сказала Лаптева. — Я вам по телефону сказала: думаем.
— Я слышал.
— Тогда зачем приехали?
— Затем, чтобы вы подумали вместе со мной.
Она посмотрела на часы.
— Двадцать минут.
Я не стал просить. Я двадцать лет в той жизни и два года в этой учился одному: люди, которые решают, не решают тогда, когда их просят. Они решают тогда, когда им самим становится невыгодно не решить.
Я открыл портфель и положил на стол справку Тарасюка. Ту самую, которая «не пригодится».
— Тамара Ивановна. У вас в папке лежат две бумаги Пахомова.
Лаптева не шевельнулась.
— Майская: «придерживание товара при ажиотажном спросе». Августовская: «незаконное посредничество». Копии — вам.
— Лежат, — сказала Лаптева.
— А в решении мартовской коллегии записано: «опыт универмага „Юбилейный“ Крутоярского горторга рекомендовать для распространения». Под вашим докладом.
Она молчала.
— Если аренду сейчас не подпишут, — сказал я, — это решение Пахомова. Он имеет на это право, Эдуард Петрович проверил. Но через полгода кто-нибудь откроет решение коллегии, откроет папку и спросит, почему опыт, который управление рекомендовало для распространения, горторг характеризует как придерживание товара и схему. И почему первый заместитель начальника управления, докладывавший этот опыт, об этом знала и не вмешалась.
Лаптева смотрела на меня очень внимательно.
— А если подпишут, — сказал я, — это будет первое в области арендное предприятие государственной розничной торговли. Эксперимент управления. Под вашим руководством. Сорок девять процентов роста товарооборота за девять месяцев против двенадцати по горторгу в целом. — Я постучал пальцем по справке Тарасюка. — Это вот здесь. И бумаги Пахомова тогда будут называться не «сигналами», а «сопротивлением новым формам хозяйствования на местах». Которое управление преодолело.
Я закрыл портфель.
— Я вас ни о чём не прошу, Тамара Ивановна. Я просто показываю, как это будет выглядеть через полгода. В обоих случаях.
Лаптева молчала долго. Часы на руке она за это время не проверила ни разу.
Потом взяла справку Тарасюка, прочитала — всю, до конца, — положила перед собой и накрыла ладонью.
— Вы знаете, что вы сейчас сделали, Виктор Андреевич? — спросила она.
— Знаю.
— Нет, не знаете, — сказала Лаптева. — Вы сейчас мне объяснили, что я от вас завишу. А меня этому последний раз объясняли в семьдесят девятом году. И тот человек сейчас работает в Карелии, в леспромхозе.
Она сказала это без всякой угрозы. Просто сообщила.
— Идите, — сказала она. — Думаем.
Указание облуправления торговли пришло в горторг девятнадцатого октября.
Полстраницы. «В порядке эксперимента по внедрению арендных отношений в государственной розничной торговле области поручить Крутоярскому горторгу (т. Пахомову Г. Ф.) заключить с трудовым коллективом универмага „Юбилейный“ договор аренды имущественного комплекса универмага с 1 января 1991 года. Проект договора представить в управление до 1 декабря 1990 года. Контроль за выполнением возложить на первого заместителя начальника управления Лаптеву Т. И.».
Подпись — начальник управления. Виза — Лаптева.
Двадцать четвёртого октября Пахомов вызвал меня в горторг и при Щеглове и при юрисконсульте горторга подписал решение о передаче универмага в аренду и поручение юристам готовить договор.
Он подписывал, не глядя на меня. Расписался, поставил дату, отодвинул бумагу к Щеглову.
Лицо у него было человека, которого переехали. Не зло. Скорее — удивлённо, как бывает, когда человек двадцать лет стоял на рампе и знал, откуда идут машины, а тут машина пришла с той стороны, откуда машин не бывает.
— Поздравляю, Виктор Андреевич, — сказал Пахомов хрипло.
— Спасибо.
— Не за что. — Он поднял на меня воспалённые глаза. — С первого января вы у меня не магазин. Вы у меня арендатор. А арендатор платит. В срок. До копейки.
— Будем платить.
— Будете, — согласился Пахомов. — И если хоть раз задержите — я расторгну. По договору. Эдуард Петрович ваш этот пункт сам мне впишет, я его знаю.
Он снял трубку зазвонившего телефона.
Из горторга я поехал не в универмаг, а в облуправление, потому что Лаптева позвонила и сказала: «Заедьте за копией».
Копию она отдала сама, в приёмной, стоя.
— Это теперь мой эксперимент, Виктор Андреевич, — сказала Лаптева. — Вы понимаете?
— Понимаю.
— Если получится — это эксперимент управления. — Она подала мне бумагу. — А если провалитесь, я скажу, что вы меня обманули. Что вы представили недостоверные расчёты и ввели управление в заблуждение. И это будет выглядеть убедительно, потому что у меня в папке лежат две бумаги Пахомова, которые я вам сегодня показала.
— Вы мне их не показывали.
— Покажу, — сказала Лаптева. — Если понадобится.
Она ушла в кабинет.
Я стоял в приёмной с копией в руке и думал, что она скажет. Не «может сказать», не «грозит сказать». Скажет. Без колебаний и без злобы, как говорила «оговорка» над актом в восемьдесят восьмом. И будет права по-своему: я действительно поставил её в положение, из которого у неё был только один выход, и она этот выход взяла, и теперь она за это взыщет.
Это была цена подписи.
Чужая подпись никогда не бывает бесплатной. Я это знал в той жизни. В этой — выучил заново.
Светлана заговорила об этом в субботу, двадцатого, вечером.
Аня уже спала. Светлана мыла посуду, долго, и я сидел за столом с «Экономической газетой», которую начал читать с тех пор, как Тарасюк начал её цитировать.
— Витя, — сказала она, не оборачиваясь от раковины. — Мне сегодня главврач предложил.
— Что?
— Старшую сестру. На всю поликлинику. Нина Григорьевна уходит в декабре, у неё дочь в Ленинграде родила.
Она выключила воду.
— Сорок две медсестры, — сказала Светлана. — Процедурный, прививочный, участковые. Графики. Отпуска. Больничные. Спирт, который воруют, — я знаю, кто, и все знают. Главврач сказал: вы, Светлана Николаевна, аккуратная, и вас девочки уважают. — Она повернулась. — А меня девочки не уважают. Меня девочки любят. Это разное.
Она села напротив, мокрыми руками, не вытерев.
— Я боюсь, Витя.
И рассказывала полчаса.
Про то, что Нина Григорьевна двенадцать лет была старшей и её все боялись, а она, Светлана, так не умеет. Про Валю из процедурного, с которой они вместе пришли в поликлинику в восьмидесятом году, и которая теперь будет у неё в подчинении, и которая, наверное, обидится. Про спирт. Про то, что главврач хочет, чтобы спирт кончился, а спирт не кончится, пока его воруют два человека, и один из них — жена завхоза. Про то, что сорок рублей надбавки — это хорошо, особенно сейчас. Про то, что если она не справится, её обратно в участковые не возьмут, её просто переведут в другую поликлинику, в Северный, куда два автобуса.
Я слушал.
Я не сказал ни одного слова. Не потому, что решил молчать. Мне нечего было сказать. Я не знал ни Нину Григорьевну, ни Валю, ни жену завхоза. Я не знал, справится она или нет. У меня был совет про спирт — в той жизни я поймал на складе четыре таких истории, и все четыре решались одинаково, — но она не спрашивала совета про спирт. Она говорила.
И я слушал до конца.
Когда она договорила, было почти одиннадцать. Руки у неё давно высохли.
Светлана посмотрела на меня.
— Ты раньше говорил: делай как знаешь, — сказала она.
Я молчал.
— Раньше, — повторила Светлана. — До того. Я придумала бы что-нибудь, пришла, начала рассказывать, а ты на второй минуте говорил: «Света, делай как знаешь», и включал телевизор. И я делала как знаю. Или не делала.
Она помолчала.
— А теперь ты слушаешь.
Она сказала это не как упрёк. И не как благодарность. Она сказала это так, как в апреле сказала «у тебя почерк другой стал». Отметила. Вслух.
Потом встала и повесила полотенце на крючок.
— Соглашусь, — сказала она. — В понедельник скажу.
— Хорошо.
— Не «хорошо», — сказала Светлана из дверей. — Ты скажи, что я справлюсь.
Я поднял на неё глаза.
— Справишься, — сказал я.
— Вот, — сказала Светлана и погасила свет в коридоре.
Тридцатого октября, во вторник, Арик открыл второй магазин.
В новом микрорайоне за КМЗ, в первом этаже девятиэтажки, в помещении, которое проектировали под приёмный пункт химчистки и так и не открыли. Сорок восемь квадратных метров. Вывеска — такая же, из оргстекла, с подсветкой: «У Аркадия-2». Об этом мне рассказал Толик, который ездил мимо специально.
— Народу — как в первый раз, — доложил Толик. — Музыка. И девчонка у него там новая, из техникума. А Наташа ваша — она теперь в первом за старшую.
В семь вечера того же дня я сидел у себя в кабинете и дописывал Пахомову ответ по третьему пункту проекта договора аренды, который его юрисконсульт вписал так, что Тарасюк сказал про этот пункт одно слово, и слово было непечатное, и Тарасюк при мне сказал его впервые за два года.
Окно кабинета выходило на Советскую.
«У Аркадия» уже светился. Двухкассетник было слышно даже через двойные рамы.
Я увидел, как у дверей остановилась машина. Тёмная «девятка», с облцентровскими номерами. Из неё вышел человек — лет тридцати пяти, в короткой кожаной куртке, без шапки, с аккуратной стрижкой. Второй остался за рулём.
Человек в кожаной куртке постоял секунду перед витриной, посмотрел на манекены. Потом вошёл.
Я смотрел.
Он пробыл внутри десять минут. Я не знаю, почему я смотрел все десять минут, не отрываясь, но я смотрел.
Потом дверь открылась.
Человек в кожаной куртке вышел. За ним вышел Арик.
Арик проводил его до машины. Не до двери — до машины, через тротуар, три метра. Человек сел. Арик остановился на пороге своего магазина и стоял, пока машина не отъехала от тротуара и не скрылась за поворотом на Кирова.
Потом ещё постоял.
Потом вошёл.
Я знал Арика Мостового два года. Я видел, как он встречает людей и как провожает. Он провожал до двери всех — покупателей, поставщиков, меня. Он хлопал по плечу, смеялся, говорил «заходи ещё» и возвращался к прилавку раньше, чем за человеком закрывалась дверь.
До машины Арик не провожал никого.
И никогда, ни разу за два года, я не видел, чтобы он стоял на пороге и ждал, пока кто-то уедет.
Бесплатный фрагмент закончился.
