Читать книгу: «Собрание сочинений. Том I. Поэтические сборники», страница 2
Это Прокофьеву повезло! Родившийся в 1900 году, в 1919-м он вступил в РКП(б), воевал на Петроградском фронте, был в плену у Юденича, бежал, в 1920-м окончил Петроградский учительский институт Рабоче-крестьянской Красной армии – вот это, знаете ли, биография!
А Шубину что было на этом героическом фоне делать? Как о себе заявить?
Революционной и боевой биографии не досталось. Ну так хотя б иными трагедиями раскрасить годы юные.
В том же 1933 году появляется у Шубина стихотворение «Колокол».
Эту церковь строили недавно
(Двадцать лет – совсем пустячный срок…)
Вот она блестит пустыми главами,
Жёлтыми, как выжженный песок.
В год, когда навеки исчезали
В битвах имена фронтовиков, —
Колокол в Тагиле отливали
В девятьсот четырнадцать пудов.
………………………………
Месяц для него опоку ладил
Тщательно, как делать всё привык,
Старший брат мой, пьяница и бабник,
Лучший по округе формовщик.
И в земле, очищенной от гальки,
Выверенной с каждой стороны
Деревянный шлем заформовали
В яме двухсаженной глубины.
Печь плескала раскалённой медью,
Выпуск начинать бы хорошо…
Мастер ждал хозяина и медлил.
И ещё хозяин не пришёл —
Брат мой крикнул: «Выпускай-ка, Костя!
Что хозяин! Ждать их – сволочуг…»
Мастер, задохнувшийся от злости,
Обругался шёпотом и вдруг,
Багровея бородатой мордой,
Как медведь присадист (ну, держись!..)
Снизу вверх ударил в подбородок
Кулаком… И брат свалился вниз
Прямо в форму. Бросились, немея,
К лестнице в двенадцатый пролёт:
Может быть, они ещё успеют,
Может быть, кривая пронесёт…
Но уже, рассвирепев с разлёта,
Искры рассевая высоко,
Шёл металл сквозь огненную лётку
Белый, как парное молоко.
И когда с шипением и гудом
Подошла белёсая гроза,
Брат ещё смотрел – через секунду
Лопнули и вытекли глаза.
Старший и единственный брат Павла – Андрей, конечно же, был вполне себе жив.
Но если в случае с этой балладой можно сослаться на то, что рассказчик здесь – лицо абстрактное, равно как и его брат, то про автобиографические стихи 1935 года «Слово в защиту», где Шубин рассказывает о себе, так сказать уже сложнее.
Там у старшего брата-повествователя появятся протезы (напомним процитированные выше строки: «Седая мать, холодный едкий дым, / Протезы брата, выбитая озимь…»). Читатель неизбежно догадывается, что брат потерял конечности в сражениях империалистической войны.
На самом деле ноги-руки у Андрея были на месте.
Но что там брат! Годом раньше Шубин безжалостно похоронил мать своего лирического героя:
Но не этим памятно мне детство…
Не его дешёвое наследство
Мне дано сегодня вспоминать —
Боль мою вынашивать такую…
Кто-то умный всё, о чем тоскую,
Выразил коротким словом – мать.
…………………………………….
И доныне памятной осталась
Тела её слабого усталость
К вечеру почти любого дня…
И ещё я смерть её запомнил…
В чёрных, бо́льных трещинах ладони,
Сроду не ласкавшие меня.
(«Мать», 1934)
Родившая одиннадцать детей Ольга Андриановна, быть может, не всегда имела возможность приласкать младшего сына; в любом случае проживёт она долго – схоронив ещё в молодости четверых малых детей, переживёт, увы, и младшего своего сына – поэта.
Отношения меж ними, оговоримся сразу, были добрейшие, и, едва начав зарабатывать литературой, Шубин будет неизменно переводить деньги в родной дом, с какого-то времени, по сути, начав содержать стареющих родителей, а потом и вовсе заберёт мать к себе жить.
Единственный сын Павла Шубина, внук Ольги Андриановны, напишет в воспоминаниях, что отец был у неё самым любимым из всех детей – с самого его младенчества она души в нём не чаяла.
Но поэзия! Поэзия требовала с него жертв неслыханных!
Во все времена поэзия – не только безжалостное соревнование в мастерстве, но ещё и в перипетиях биографий. Поэтому в 1935 году Шубин пишет программное стихотворение «Где-то за Окой»:
Я нигде не мог ужиться долго.
Мне хотелось навсегда узнать,
Чем живёт страна,
О чём над Волгой
Зори астраханские звенят.
Широко открытыми глазами
Мне хотелось видеть светлый мир,
Где Хибиногорск цветёт садами
И дымит заводами Памир.
И меня во все концы бросало
На пути открытом и глухом,
От Владивостока до Урала —
Слесарем, шахтёром, пастухом;
И везде дарила жизнь простая
Мне работу, песни и жильё.
И не знаю я, когда устанет
Сердце ненасытное моё!
Из трёх перечисленных профессий (слесарь, шахтёр, пастух) Шубин официально владел и занимался только первой. Впрочем, здесь стоит признать, что большинство поэтов и одной не владели.
В том же 1935 году в стихотворении «Родина» Шубин пишет:
Семь лет я дружил с незнакомою речью
В казахских кибитках,
В калмыцких возах.
Долины Памира, сады Семиречья
Семь раз отцвели у меня на глазах.
Я мёрз или слеп от горячего пота,
Меня малярия трясла через день.
И всё же подруги-друзья, и работа,
И радость, и песня встречали везде.
Мы хату, где выросли, любим. И всё же
Я твёрдо не знаю до нынешних дней,
Донская ль станица мне будет дороже
Иль, может, сады Семиречья родней.
Как бы он сочинял такое, если б три года себе не накинул!
Тогда же, в 1935 году, в стихотворении «В который раз идти на перепутья…» к Уралу и Семиречью прибавляются Днепрострой и некое не названное море, куда, вполне возможно, уходит лирический герой в плаванье:
А я, носивший к Днепрострою камень,
Я видел от Кремля в полуверсте
И лирика с трахомными глазами,
И первый трактор, уходящий в степь.
И всё, что было,
Всё, что есть сегодня,
Солёным ветром бьющее в глаза,
Уходит в море, поднимая сходни,
Чтоб никогда не приходить назад.
В следующем году тема будет продолжена:
В глазах дремучей зеленью рябя,
Шумел Амур, и кедрачи шумели.
Нас было трое молодых ребят,
Небритых сорок дней.
И перед нами
Лежали пади, словно в полусне.
Я вижу их с закрытыми глазами
Сейчас смелей и, чем тогда, ясней.
Я понял дух охотничьей удачи,
Когда, всадив по обух топоры,
Над краем зверьей, сумрачной норы,
На старых кедрах, розовых, как медь,
Мы сделали зарубки, обозначив,
Где людям жить и городу греметь.
(«Город», 1936)
Если бы он стал однажды по-настоящему знаменит, завистники и ревнивцы разыскали бы, разрыли вехи его истинной биографии. Откопали б осмысленную путаницу в датах, ложную беспризорность, брата в добре и здравии, неслучившиеся поездки.
О, как бы в него вгрызались тогда, как бы кусали, как бы выводили на чистую воду! Требовали бы покаяться и замолчать навсегда!
На самом деле всё это значения не имеет – был, не был.
Это – великолепные стихи. Мы же читаем стихи, а не к трудовой награде Шубина посмертно представляем? Стихи – вот. Полнокровные и яростные. Неважно, где он там был, не был. Он уже самим фактом написания стихов – был там, работал на это.
И тем не менее.
Когда б шубинскую биографию на самой беспощадной чистке разобрали бы на самые малые составляющие, в какой-то момент он взял бы да и выложил на стол свою трудовую книжку.
(Чудо, но одна из них сохранилась до наших дней!)
Да, там нет Днепростроя и казахских кибиток.
И тем не менее в трудовой Павла Николаевича Шубина значится: «1 ноября 1931 – 7 марта 1932, место работы: Владивосток. Должность: слесарь».
Он взял – и махнул из Ленинграда во Владивосток! И отработал там четыре месяца! Он там был! Просто когда, спустя год, сочинял стихи, напутал некоторые вещи – такое случается.
Более того.
Вернулся на свой прежний завод и был восстановлен в прежней должности он только 21 ноября 1932 года! То есть семь месяцев неведомо где скитался.
Вот откуда эти семь лет! Каждый месяц – за год шёл!
Быть может, следы его путешествий разыщутся, но пока никаких документальных известий о том периоде в жизни Шубина нет. Трудовая книжка их не зафиксировала, а воспоминаний о том времени никто не оставил.
Может, он и успел в эти семь месяцев, минуя трудовые договоры, поработать пастухом, а то и на шахте – на самой неквалифицированной работе.
С этим – вполне себе весомым опытом – он и вернулся в Ленинград. И шагнул в поэзию.
Домысливая в мелочах и датах, он не обманывал в главном!
Поэтому совершенно спокойно утверждал:
Я говорю суровые слова —
Так жизнь меня большая научила.
И песня, как тугая тетива,
Всегда звонка и так же осторожна,
И, как стрела в груди врага, права.
И, может быть, моя простая сила
Лишь только тем красива и жива,
Что никогда не знала дружбы с ложью.
(«Я говорю суровые слова…», 4 января 1935)
Отучившись год на вечернем отделении конструкторского техникума им. Калинина, Шубин его бросил, точно теперь уже поняв, что призвание его в другом.
В 1935 году он поступает на филологическое отделение Ленинградского пединститута им. Герцена.
И прямым текстом жалуется на невозможность жить сразу несколько разных жизней:
Мне б в хлебном поле вырастать,
Мне б полыхать огнём,
Водить в тумане поезда
В безбрежии твоём;
В Магнитогорске лить чугун,
Лететь сквозь ночь к звезде…
И горько мне, что не могу
Я сразу быть везде!
Характерно, что стихотворение это носит симптоматичное название «Зависть». По смыслу оно созвучно его же посвящению Николаю Островскому под названием «Жадность».
Он жадно и завистливо желал обрушиться в жизнь, при том что уже успел зачерпнуть и её дорог, и её ветров.
Но, обретя опыт путешествий, проехав наискосок всю страну, Шубин твёрдо понял: если не научишься быть настоящим поэтом – ни о чём рассказать всё равно не сможешь. Опыт сам по себе ничего не значит. Чтобы петь о свершениях – нужны не только свершения: в первую очередь надо выучиться петь.
Строго говоря, и Эдуарда Багрицкого судьба в «сабельный поход» не водила и на кронштадтский лёд не бросала, и Владимир Маяковский город-сад, им воспетый, не строил, и большинство из тех событий, о которых сочинял сначала частушки в «Окнах РОСТА», а потом писал огромные поэмы, воочию не наблюдал.
И тем не менее именно они стояли в центре советской поэзии.
И вот, предвкушая своё огромное, невероятное, от Памира до края мира будущее, Шубин описывал и ту жизнь, которую теперь ему, студенту, пришлось познать:
Как мы жили? —
В немеркнущем гуле
С поздних лекций
В столовую шпарь…
Песни,
Смех,
Толкотня в вестибюле,
Ночь.
Закутанный в иней январь.
И – кино на углу, за полтину,
И – квартал в болтовне искружив, —
Сон в четвёртом часу,
Ламартина
До утра под щеку положив.
(«Студенты», вторая половина 1930-х)
Надо понимать, что свою мифологию Шубин создавал ещё и в силу гласного и негласного студенческого соревнования.
Современник (на год моложе) Шубина, выпускник ЛГПИ им. А.И. Герцена 1938 года писатель Константин Константинович Грищинский вспоминал, как в 1930-е выглядел набор абитуриентов в Герценовский институт: «Тогда я не замечал ни мамаш, ни папаш. В очереди стояли люди большей частью в зрелых годах. Одеты были все по-разному: кто – в городском костюме, кто – в рубашке с деревенской вышивкой, кто – в красноармейской гимнастёрке».
И хотя здесь Шубин уже был не самым молодым (ему исполнился 21), но в институт зачастую шли ребята куда опытнее его, и с настоящей беспризорностью, и с войной за плечами.
Несмотря на то что Шубин, кардинально сменив направление, решил учиться филологии, на вступительных экзаменах, помимо литературы и обществоведения, ему пришлось сдавать химию, физику и математику; а дальнейшее обучение также предполагало предельно широкий кругозор.
Учили там – строго, всерьёз, многому.
Грищинский продолжает: «Внимание к вопросам дисциплины было исключительно высокое. Прогул на фабрике и прогул в институте считались деяниями почти что равноценными. Спуска в этом не было».
Жил Шубин в одном из четырёх герценовских общежитий.
«В каждой аудитории обитало до полутора десятков человек. Посредине каждой из них стоял пятиметровый длинный стол – наследие бывшего Воспитательного дома. Кроме тумбочек и дряхлых стульев, иной мебели здесь не было.
<…>
У входа была устроена вахта. Охранники-старики дежурили круглые сутки. А рядом, в холодной камере, были полуголодные овчарки и дворняги. Днём их держали взаперти, а ночью выпускали. Собаки в поисках пищи бегали по коридорам и лестницам, охраняя тем самым кафедры и деканаты от возможного проникновения нечистых рук.
Собаки обретали свободу в полночь. Беда студенту, если он приходил в общежитие позднее. Стучишь в окно сторожки и не достучишься. Кряхтя, встает со своего ложа недовольный сторож-старик и, поминая всех святых, открывает скрипучую дверь. Свистком собирает разбежавшихся собак, придерживает их за ошейник и напутствует: “Ну, беги, малец! Смотри, чтоб успел… Злые ведь…” Что есть духу бежишь по темным катакомбам в сторону столовой. Благо каждый выступ и поворот знакомы. Одного боишься: как бы не упасть, потеряешь время».
Где подрабатывали студенты?
«На Фонтанке, от Невского до самого цирка, по той стороне, где ныне филиал Публичной библиотеки, была мощённая булыжником набережная с редкими, тускло светившимися фонарями. Вся эта набережная представляла собой грандиозный склад дров. К гранитному берегу реки причаливали баржи, груженные осиновыми, ольховыми и березовыми плахами. Вот эти баржи студенты и разгружали. Деньги выдавались грузчикам наличными…»
Шубин, физического труда никогда не чуравшийся, имел тогда ещё и должность корреспондента газеты «За большевистские пед. кадры», где выступал фельетонистом.
Грищинский вспоминает одну историю про Шубина: «Однажды под псевдонимом “Троглодит старший” (“младшим” был один из его сокурсников) он написал фельетон “Придётся дать выговор”. В нём он живописал поход по общежитию № 1 комиссии, возглавляемой пом-директора Яковлевым (А. И. Яковлев (род. 1903 – погиб на фронте в 1941) – прим. З.П.). Толкнув дверь комнаты № 589, Яковлев решительно шагнул вперёд. В комнате на грязном столе лежала внушительная куча окурков. Засиженные мухами лампочки почти не освещали комнаты. На подоконниках лежала пыль ещё доисторического периода.
– Как же вы тут живёте? – обратился Яковлев к взъерошенной фигуре.
– Так я же Жук! – весело ответила фигура. – Нам в навозе сподручно. И вообще, у нас даже староста, именуемый Карасём, привык и великолепно плавает.
Студент Жук на следующий день после выхода газеты пришёл в редакцию. Он был возмущён, что фельетонист отождествил его с навозным жуком. Редактор выслушал его внимательно, а потом сказал, чтоб тот уносил подобру-поздорову ноги, а то фельетонист бока намнет, чтоб не ходил жаловаться».
Слава у Шубина в герценовском была совершенно однозначная. Он был хороший и весёлый товарищ, но физическую силу, если на то была необходимость, применял без раздумий. Раз уж назвался беспризорником, прошедшим к тому же горы и моря, – отступать некуда.
Он и не отступал.
Грищинский характеризует его так: «Умный, сильный и злой».
И далее ещё точнее: «Вот он: бритая летом голова, большие надбровные дуги, волевая челюсть и взор – глубокий, словно сверлящий, испытывающий».
«Жизнь не баловала Шубина», – пишет Грищинский, и здесь мы понимаем, что все его сокурсники в поэтическую шубинскую мифологию верили совершенно всерьёз.
«…и был он, вероятно, на самом деле злым», – продолжает Грищинский.
(«Злой» – как отметит вскоре советская критика, один из самых частых эпитетов в стихах Шубина. «Злой» и ещё: «горький»).
«Шубин любил позлословить. Одним это нравилось, другим нет. Жук, высмеянный в фельетоне, отнюдь не был единственным и главным его недоброжелателем.
Пожалуй, самым яростным противником Шубина как поэта был Михаил Горелов, студент с физмата. Высокий, худой, с растрепанными длинными волосами, Горелов обладал странностями: то до сумасшествия штудировал учебники по астрономии, то рассеянно бродил по коридору, то писал стихи. Однажды он принёс в редакцию целую тетрадь своих стихов. Дали их прочитать Шубину, на рецензию. Павел, не стеснявшийся в выражениях, назвал гореловские стихи чушью».
«Однако был злым Павел скорее внешне. В глубине души томились чистые и ясные чувства любви к товарищам, родному краю, институту…»
«В институт поступил не только для того, чтобы стать педагогом, а “для ликвидации недостатка культуры”», – пишет Грищинский, судя по всему, цитируя самого Шубина.
Развивался он, впрочем, сразу по нескольким направлениям.
Накануне поступления в институт Шубин всерьёз займётся боксом. На второй год занятий получит боксёрский разряд. И начнёт участвовать в соревнованиях на ринге. Сокурсники ходили на него смотреть.
Кажется, это исключительный случай в русской литературе. Подраться у нас иные любили, но чтобы выйти в профессионалы – это редкость.
При этом вот ведь какой парадокс! Слесарное дело хотя бы упоминал, про беспризорника, пастуха и шахтёра говорил, а про бокс и победы на ринге – даже вскользь не вспомнил.
Равно как и про одесские свои дела моряцкие – которые в поэзию его странным образом не попали.
Равно как и впоследствии – про собственные военные приключения.
Скромность? Да вроде бы, на первый взгляд, не его качество. И тем не менее…
Грищинский продолжает: «Мы шагали в будущее непроторёнными дорогами. Сегодня даже не представить себе, как мы тогда ликовали, когда комендант объявлял, что для набивки матрацев привезли свежую солому. Белья постельного не было и в помине».
«В институтском клубе ежедневно играл студенческий джаз-оркестр, и мы все поголовно учились танцевать – кто в специальной школе, а кто самоучкой. Просто удивительно, как сочеталось это несколько наивное увлечение модными танцами с походами на разгрузку барж, жаркими речами на комсомольских собраниях, настойчивым желанием сдать на “Ворошиловского стрелка”».
Помимо джаз-оркестра и танцевальной школы, в клубе были духовой оркестр, кинотеатр, драматический коллектив, университет культуры, кружок стенографии, тир, аттракционы. Обязательно проходили новогодние костюмированные балы и маскарады.
Грищинский: «Какими чудесными были вечера-маскарады! Должно быть, целое костюмированное ателье проката рядом с Казанским собором опустошалось нашими студентами, лишь только объявлялось об очередном вечере».
«Работали лектории – литературный, музыкальный и др<угие> высококачественные, бесплатные и потому доступные для всех».
«Устраивались встречи с писателями и поэтами. Запомнился вечер стихов Н. Асеева, М. Светлова, И. Уткина. Уткин интересно рассказывал о своей жизни, а одет был так ярко, что в шутку студенты назвали его Индюковым. Были и другие встречи – с Б. Лавреневым, Н. Брауном и др.»
И неожиданно упоминает: «Шубин тоже выступал с чтением своих стихов».
Это были первые его публичные выступления.
Грищинский: «Если разобраться, чем жили мы в те годы, то нужно честно сказать, что жили мечтой. Молодёжь есть молодёжь. Нам хотелось и танцевать, и любить, страдать. Были не прочь и выпить после удачно сданного экзамена».
О герценовском институте Шубин напишет несколько блистательных стихов: то время явно заслуживало самого поэтического к себе отношения.
Даже невзирая на происходившее тогда в стране.
Пожалуй, именно благодаря институту, обучаясь с 1935 по 1939 годы, Шубин в известном смысле «пропустит» пик репрессий. Пребывавший пока ещё вне перипетий литературной и тем более политической жизни, не имевший ни должностей, ни связей, живший в общаге, непрестанно читающий, готовящийся к разнообразным экзаменам, подрабатывавший грузчиком, занимающийся боксом, молодой, истово верящий в социализм, безусловно счастливый – он вернётся к теме репрессий только после войны. Эта тема сама его нагонит.
Тогда же на повестке стояло совсем другое.
Грищинский: «Среди студентов тех лет почти не было равнодушных. Были споры, несогласия, ошибки и заблуждения, но так, чтобы плыть по волнам, таких примеров среди нас не было.
<…> к власти пришёл германский фашизм. А кто не понимал, что фашизм – война!
<…>
К военному обучению все относились спокойно. Как-то получалось, что если не занимаешься оборонной работой, то грош тебе цена как комсомольцу и студенту. Значок “Будь готов к труду и обороне” был таким почётным, что на обладателя смотрели как на орденоносца.
В институте было два больших тира. Один находился в подвальном помещении, второй – на чердаке. Каждый вечер под сводами нижнего и верхнего тиров раздавались резкие хлопки выстрелов. Студенты-осоавиахимовцы под руководством инструкторов терпеливо отрабатывали технику стрельбы из малокалиберных винтовок.
Чтобы стать “Ворошиловским стрелком”, надо было извести не один десяток патронов и основательно потренироваться в наводке. Со специальной вышки начиналась и учёба парашютному спорту. Ринуться вниз с вышки на парашюте должен был уметь каждый студент без исключения. Поэтому парашютныхвышек существовало в городе не менее чем полдесятка».
Шубин, ещё в детстве штурмовавший колокольни, с парашютом прыгал неоднократно. Имел значок ГТО.
«…В расписание наше, кроме обычных предметов, вошло и военное дело. Студенты наизусть изучали уставы, русскую трёхлинейную винтовку, овладевали строем».
И снова о Шубине: «Твёрдый характер и отличная физическая закалка выдвинули Павла и в армии. Он оказался на редкость требовательным помкомвзвода, неумолимым службистом. Едва горн на вышке лагеря проигрывал сигнал “Вста-а-в-а-й!”, как Шубин, носивший в петлицах три треугольничка, врывался в палатку».
(Три треугольника означали старшего сержанта.)
«“Гррыщинский! – рычал вбежавший в палатку Шубин. – А ну вылезай на физзарядку. Ещё раз опоздаешь – получишь два наряда вне очереди!” Я вылезал в трусах, босиком и мчался бегом на плац, покрытый утренней росой. “Вот тебе и товарищ!” – мелькала смешанная с чувством обиды мысль.
Однако “гроза” быстро рассеивалась. Через пару часов, на стрельбище, в ожидании своей очереди я ложился за бугорком подремать. В такие минуты ко мне подходил Пашка и устраивался рядом. Обычно мы говорили о поэзии…»
Шубин предельно серьёзно относился ко всему: учёбе литературной и учёбе военной. Он знал, что это и его личное будущее.
И ещё он чувствовал ответственность перед сокурсниками и преподавателями, что уже прошли то, к чему он себя готовил.
О чём отлично напишет в стихах:
…Но вот этот угрюмый, лобастый
Человек,
Что за кафедру встал, —
Он, тащившийся Нерченским, узким
Трактом,
И в двадцать пять, облысев,
Он поёт с нами и по-французски,
Задыхаясь, читает Мюссе.
Что сказать? —
Разве в Пинских болотах
Были ночи на отдых добрей,
Если
Выдержал сотни походов,
Там,
Под шквальным огнём пулемётов,
Под огнём полевых батарей,
Томик Пушкина без переплёта
Вместе с кольтом лежал в кобуре, —
Что, романтик?
Так – прочь эту патоку
Трезвых:
Сон от зари до зари;
Наплевать нам на трезвость!
Гори,
Наша звонкая,
Наша романтика,
Наша молодость, чёрт побери!
(«Студенты», 7 ноября 1936)
Чьи имена в поэтическом смысле были тогда для Шубина определяющими?
Точно не Маяковский: не был тогда и никогда не будет.
Время от времени назывались в литературоведческом разговоре о Шубине имена Багрицкого и Тихонова. Односельчане вспоминают, что этих поэтов, наезжая домой, он мог декламировать буквально часами. Их влияние безусловно присутствовало, но и оно не стало основным.
Говорят также о влиянии поэтики Есенина на Шубина.
Однако есенинское воздействие сразу, с первых же публикаций Шубина, было преодолено.
Шубин вообще пропустил период эпигонства.
Влияние Есенина было скорей опосредованное – через трёх есенинских в самом широком смысле учеников: Ивана Приблудного, Бориса Корнилова и Павла Васильева.
Иван Приблудный (настоящее имя Яков Петрович Овчаренко) родился в 1905 году в Харьковской губернии, в малороссийской станице, успел застать Гражданскую и повоевать.
Борис Корнилов родился в 1907 году в нижегородском селе.
А Павел Васильев появился на свет в городке Семипалатинской губернии, в казахских степях, в 1910 году (по старому стилю – 23 декабря 1909 года).
Разница у всех троих с Шубиным – в возрасте и происхождении – совсем небольшая, но они первыми коснулись ставших ключевыми и для Шубина тем.
Гражданская война, стройки, эпоха свершений.
А также: полуголодная жизнь провинциальная – которая и горечью наделила, и стала великим даром – ведь до их появления из этих уголков в большую Россию, в её столицы не являлся ни один поэт.
А они явились! Ражие, яркие, все красивые, как на подбор. Цепкие, хвастливые, задорные.
Приблудный публиковался с 1923 года, первую книгу выпустил в 1926-м.
Корнилов начал публиковаться в том же 1923-м и первую книгу выпустил в 28-м.
Васильев публиковался в периодике с 1926-го. Несмотря на то что единственная его прижизненная книга вышла в 1934 году, с 1930-го он присутствовал на страницах самых престижнейших, «центровых» советских журналов и газет, явственно претендуя на звание первого поэта нового поколения.
Получалось в итоге, что к моменту, когда заявил о себе Шубин, каждый из них сначала пережил взлёт, а потом и падение, не всегда, впрочем, заметное для стороннего глаза – в том числе для студентов Герценовского института, которым никто, конечно же, не сообщал, что Васильева арестовали ещё в феврале 1937-го, Приблудного – в апреле того же года, а Корнилова – в ноябре.
Но стихи всех троих Шубин отлично знал, помнил наизусть, носил в сердце. О всех троих он был так или иначе наслышан.
Про Васильева и его хулиганские скандалы писали в центральных газетах.
Корнилов из нижегородской своей деревни в 1926 году приехал в Ленинград и славу приобрёл уже здесь. Шубин мог его видеть на поэтических вечерах и точно был знаком с его первой женой – поэтессой и красавицей Ольгой Берггольц: она публиковалась в журнале «Резец».
Приблудный тоже некоторое время жил и даже учился в Ленинграде, когда перевёлся из Высшего литературно-художественного института в Ленинградский университет – правда, это было задолго до приезда Шубина в город на Неве.
У Приблудного Шубин позаимствовал приём самоиронического отстранения. Когда лирический герой смотрит сам на себя со снисходительной улыбкой, как бы заранее понижая пафос. Тем же умением обладал, хоть и в меньшей степени, Корнилов, но у Приблудного этот приём возведён был в основной: тут, кажется, играло роль ещё и его малороссийское происхождение – сами эти, чуть дурашливые, интонации верхнедонскому Шубину, кстати, вполне себе прилично «размовлявшему», были изначально понятны.
Взгляните, к примеру, на эти вот стихи Шубина:
Это всё же как-то странно:
Кто же встанет утром рано,
Чтоб извлечь кусок штанины
В кипятильнике из крана?
Кто же, уподобясь гуннам,
Спляшет, нашего быстрее,
Перед идолом чугунным —
Вечнохладной батареей —
И, во сне увидев лето,
Свирепея на морозе,
До упада, до рассвета
Будет спорить о Спинозе?
Как смогу на свете жить я
Без такого общежитья!
(«Герценовцам», 1939)
И теперь сравните эту интонацию с интонацией (в данном случае уместно сказать – с походочкой эдакой, враскачку, с папироской, зажатой в углу рта) Ивана Приблудного:
Монреаль, как вам известно
(а известно это всем), —
Живописнейшее место
Для эскизов и поэм.
Он и в фауне и флоре
Лучше Африк и Флорид;
Тут и горы, здесь и море,
Синь и зелень, и гранит.
Если б был я Тицианом,
Посетив эти места, —
На Венеру с толстым станом
Я не тратил бы холста.
(«Случай в Монреале», 1927)
Или его же:
Например: вчера, недаром,
Репортера суетливей,
Копошился во мне Байрон,
С «Чайльд-Гарольдом» в перспективе,
Жоржи Занд во мне галдели
Мягко, женственно, цветисто,
И высказывался Шелли
Против империалистов.
И сейчас во мне томится
Что-то вроде «Илиады»,
Но едва начнёт родиться,
Как стеной встают преграды.
И слегка коснувшись лиры,
Пропадают, бесталанны,
И Гомеры, и Шекспиры,
И Гюи деМопассаны…
(«Размышления у чужого парадного подъезда», 1928)
Оба эти стихотворения из второй книги Ивана Приблудного «С добрым утром» (1931), которая (как вспоминала жена Шубина – Галина) имелась в его библиотеке.
Но ещё больше дали Шубину Васильев и Корнилов.
У них общая моторика стиха – с её повествовательностью и некоторым многословием: когда краски как бы набрасываются с размаху на холст, когда авторы «вытягивают» не по одной словесной рыбе, а сразу сетью – авось, поймается и золотая: если широко закинуть, водорослей и лиственной пади не боясь.
У них общая, почти нарочитая (точно не есенинская) – бодрость подачи. Ставка на преодоление, победительность.
Общий – географический (снова не есенинский) размах – когда поэт хоть в степи, хоть в море, хоть на горе чувствует себя своим, на своём месте.
Сравните, скажем, стихи Павла Шубина о преодолённой беспризорности, путешествиях, стройках, что мы цитировали выше, – с этими стихами Бориса Корнилова:
Я землю рыл, я тосковал в овине,
Я голодал во сне и наяву,
Но не уйду теперь на половине
И до конца как надо доживу.
И по чьему-то верному веленью —
Такого никогда не утаю —
Я своему большому поколенью
Большое предпочтенье отдаю.
Прекрасные, тяжёлые ребята, —
Кто не видал, воочию взгляни, —
Они на промыслах Биби-Эйбата,
И на пучине Каспия они.
(«Под елью изнурённой и громоздкой…», 1933)
Есенин никогда б не стал писать стихов о горах или океанах. У него были «Персидские мотивы», но и те с постоянной оглядкой на рязанский месяц и рязанских кур.
Есенин много прожил в Петрограде, но не оставил, в отличие от Шубина, никакого «ленинградского текста», кроме разве что «Воспоминания» 1924 года, в то время, как у Шубина Ленинград – одна из ключевых тем наряду с казачьей, степной, наряду с орловской, наряду с карельской, наряду с владивостокской (и это не конец и даже не середина списка).
То же самое характерно и для Корнилова, и особенно для Васильева – у которого, как и у Шубина, наблюдается нарочитая географическая щедрость, присутствует и московская тема, и казахская, и казачья (степная), и владивостокская (морская), и сибирская, и много ещё какая.
И те метафорические ряды, что последовательно выстраивали Корнилов, Васильев и Шубин, иной раз делают их стихи родственными до степени смешения.
Борис Корнилов:
Всё цвело. Деревья шли по краю
Розовой, пылающей воды;
Я, свою разыскивая кралю,
Кинулся в глубокие сады.
(«Всё цвело. Деревья шли по краю…», 1933)
Павел Васильев:
Сначала пробежал осинник,
Потом дубы прошли; потом,
Закутавшись в овчинах синих,
С размаху в бубны грянул гром.
(«Сначала пробежал осинник…», 1936)
Павел Шубин:
Там ведут свои стаи на плёсы
Голоса лебедей-трубачей,
И бегут по лощинам берёзы,
Словно вестники белых ночей;
<…>
(«Память! Всей своей далью и ширью…»,16 декабря 1942)
У одного – деревья идут по краю воды, у другого – осинник убегает, прячась от дождя, берёзы бегут по лощинам. И как же это всё зримо, как прекрасно.
Животное чувство языка, животная, кровная метафорика роднит всех троих, и объяснение тому, пожалуй, самое элементарное: в детстве у всех троих – ну или у их соседей точно – скотина в доме жила, они знали её тепло и запах, они выбредали из своих изб к первой зелени и радовались ей, как живой, потому что она несла жизнь – и человеку, и зверью. У них общая зрительная, слуховая, обонятельная память.
Борис Корнилов:
Мы ещё не забыли пороха запах,
мы ещё разбираемся
в наших врагах,
чтобы снова Триполье
не встало на лапах,
на звериных,
лохматых,
медвежьих ногах.
(«Триполье», 1933–1934)
Павел Васильев:
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+39
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе