Читать книгу: «Фумана»

Шрифт:

Серия «Novel. Национальный бестселлер»


Paolo Malaguti

Fumana


© 2024 Giulio Einaudi editore s.p.a., Torino

Published by arrangement with Grandi & Associati, Milano.



Перевод с итальянского Юлии Моисеенко



© Моисеенко Ю., перевод на русский язык, 2026

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

«Стригой1 родятся, а не становятся, ведь эти женщины отличаются от других».

Мария, крестьянка (Моргано, 1985)

«Шлюху легко распознать, а стригу нет: шлюха у всех на виду, а стрига свою природу скрывает».

Санто, крестьянин (Кодевиго, 1993)

«Не здоровайся утром до «Аве Мария» и вечером после «Аве Мария» ни с кем, кто повстречается на дороге: никогда не знаешь, стрига перед тобой или нет».

Даниэла, домохозяйка (Бузо, 1991)

«Стрига Бетин умерла при пожаре лачуги, где жила. Люди сказали: „Истинный крест, она была настоящая стрига, потому что погибла в огне“».

Эльвия, студентка (Санта-Лучия-ди-Пьяве, 1992)

«Люди говорили: все, кто расчесывает волосы на ночь, – ведьмы».

Клара, домохозяйка (Гризиньяно-ди-Дзокко, 1994)
 
«Плоть вопящая,
кость отданная
и нерв перекрученный».
 
Заговор костоправки
Элена (Вигодарцере, 1985)

1. С чего все началось

Сентябрь 1882 года

За старухой пришли, когда уже смеркалось. Но даже если бы день был в самом разгаре, только сумасшедший не отказался бы идти. Старуха, однако, сказала «да», закуталась в черную шаль, взяла свой зонтик и вышла.

Те, у кого была крепкая крыша, поднялись наверх, взяв мешки с мукой, семена, кур и кроликов. А кому-то хватило и дамбы – лишь бы забраться повыше.

Уже две недели вода Адидже застаивалась, пенилась и крушила все, начиная от Анджари и ниже. Паводок перелился в Канальбьянко и прорвал дамбы сначала у Бергантино, а потом у Фрассинелле. Теперь весь участок земли между Адидже и По превратился в сплошное грязевое болото.

Дождь хлестал прямо по голове, заливаясь в уши. Мужчина, шагавший впереди старухи по черному полю, вдруг спросил:

– Не боитесь?

Она засмеялась и ответила:

– Брось, в мои годы боятся лишь одного – зажиться на этом свете.

Серая лачуга растворялась на фоне серого неба. Женщина лежала в хлеву, и ее крики перекрывали порывы сирокко, под которыми стонали огромные тополя.

Старуха воскликнула:

– Почему ты не отнес ее на крышу?

Мужчина ответил, что боялся повредить нарождающееся создание и что женщина слишком громко кричит.

В этот момент раздался тревожный набат. Колокола гудели где-то далеко – слышалось лишь смутное эхо, которое ветер то подхватывал, то гасил. Впрочем, сомневаться не приходилось: это в Полезелле, выше по течению, перерезали канал Фосса. А значит, вскоре волна паводка придет сюда.

Старуха подумала, что не стоит терять время на разговоры, и вошла. В хлеву с низким давящим потолком, под тусклым светом фонаря, подвешенного к балке, на сене лежала худая и бледная девушка. Она голосила, как мартовские коты, когда дерутся за своих самок, – то приглушенно стонала, то разрывала воздух криком отчаянной боли. А рядом преспокойно жевала корова, время от времени поворачивая морду, чтобы взглянуть на роженицу.

Старуха спросила, потрогав живот:

– Это первый?

Мужчина у нее за спиной кивнул, не моргая округлившимися глазами.

– И ты – отец? – уточнила она.

Он выпалил:

– А кто же, по-вашему? Сын? – и выбранился.

Повитуха (она была стара – седых волос не перечесть, а лет и подавно – и хорошо знала свое дело) даже бровью не повела, сухо ответив, что в таком случае пусть убирается прочь: он и без того уже причинил достаточно вреда.

Потом взяла за руку девушку, изнуренную болью, и сказала:

– Не волнуйся, первый раз всегда так. Потом они сами выпрыгивают.

Девушка закричала еще громче, затем простонала, что больше никогда не позволит мужчине к себе прикасаться, если нужно терпеть эти адские муки.

Повитуха с понимающим видом усмехнулась, утирая пот с ее лба.

– Все вы так говорите. А потом дьявол ухитряется пристроить свой хвост, а мужчины – кое-что другое.

Минуты тянулись медленно. Старуха то и дело бросала взгляд на дверь хлева. Мужчина стоял там и всматривался в темноту окрестных полей – ждал, когда покажется волна грязи.

Наконец роженица совершила последнее усилие. Тогда повитуха, несмотря на долгий опыт, вытаращила глаза и выпалила:

– Господи! С первого же раза! Надо поставить свечу святой Анне за то, что она послала вам такую благодать!

Вскоре младенец подал голос, явно выказывая свое недовольство этой юдолью слез, в которой вдруг оказался.

У матери посинели губы и вновь увлажнился лоб. Она с трудом прохрипела:

– Дай мне ее.

Повитуха засмеялась:

– Ишь ты, а кто тебе сказал, что это девка? – и принялась пеленать ребенка.

– Сама знаю, – ответила мать, принимая сверток.

В этот самый миг поток прорвавшейся крови запачкал сено вокруг. Повитуха схватила девочку и уложила в колыбель, а потом попыталась заткнуть течь, однако ей уже не раз доводилось видеть подобное: кровь была темной, чуть ли не черной, и хлестала без передышки. Оставалось только молиться вполголоса.

Мужчина вернулся, крича, что звонит большой колокол в Адрии, что вода уже близко и надо убираться отсюда любой ценой. Тут он увидел жену с белой тряпкой, закрывшей лицо, и кровь.

Старуха сказала:

– Господь наш сегодня послал тебе радость и горе. Держи крепко и то и другое.

Она показала ему девочку, лиловую от надсадного крика и такую страшную, что будь она вдвое краше – все равно получилась бы страхолюдина; но с черными-пречерными густыми волосами, что, по словам повитухи, сулило в будущем настоящую красоту.

Старуха хотела объяснить отцу, какую благодать получило его дитя, однако мужчина уже не слушал. Он даже не притронулся к дочери. Обезумевший, со стеклянными глазами, он прошипел что-то – ругательство или молитву, поди пойми, – и вышел вон, не обращая внимания на паводок, стремительно заливающий поле.

Повитуха только головой покачала: не бросаться же вдогонку за беглецом.

Она взяла сверток, перевесила его на шею, отыскала деревянную лестницу и вскарабкалась на крышу лачуги – как раз вовремя. После чего всю ночь просидела с раскрытым над головой зонтом, напевая невесть что вместо колыбельных, лишь бы убаюкать бедное дитя, надрывавшееся криком от голода.

На рассвете все вокруг покрылось мутной водой. Наконец по улице кто-то проплыл на лодке, и старуха попросилась на борт. Она сообщила, что в хлеву остались мертвая женщина и живая корова, и велела отвезти себя на большую дамбу, где собралась огромная куча народу. Происходившее больше напоминало бы деревенский праздник, если бы не колокольный набат и вытянутые лица.

Повитуха принялась искать отца, расспрашивала людей… Напрасно. То ли он укрылся в другом месте, то ли был пожран грязью и теперь почивал где-то рядышком со своей женой. Старуха не стала долго об этом раздумывать: ее ждало другое дело. Она нашла священника, поведала ему о несчастье и спросила, остались ли у покойной родные: им нужно сказать нечто важное.

Священник тоже не сомкнул глаз в минувшую ночь, и забот у него было по горло – приглядывать за целой толпой пострадавших. Все же он подробно расспросил, где жила несчастная мать, а потом молвил:

– Это дочь Петролио.

И отвернулся, потому что в такой день следовало заниматься не мертвыми, а живыми.

Разумеется, старуха не сразу кинулась искать этого Петролио – сперва полагалось сделать кое-что поважнее. Она прошла изрядный отрезок дамбы и наконец нашла ту, кого искала. Месяц назад повитуха принимала пятого ребенка у Карлы из Кавецци, чья семья проживала сразу за Вольташирокко, если пройти вдоль Канальбьянко со стороны Смергончино.

Крепкая Карла рожала как по маслу, и мясо с вином у нее не переводились, потому что Кавецци жили на широкую ногу: и земля у них была, и скотина.

Увидев Карлу, сидящую на дамбе посреди своей горластой оравы, повитуха сказала:

– На, заработай себе кусочек рая.

Карла приняла узелок на колени и дала девочке грудь. Малышка тут же перестала хныкать.

– Смотри, как тянет. Есть хотела, бедная. А чья она? – спросила Карла.

– Той, что уже отмучилась, – ответила старуха. Однако потом прибавила: – Ее ждет такая удача, какая нам с тобой и не снилась.

Карла не стала расспрашивать. Во-первых, ей и со своей ребятней хватало хлопот, а во-вторых, повитуха, уладив дело, сразу же удалилась: в те дни слишком многие на этой бедной земле нуждались в ее помощи.

Девочка пробыла у кормилицы меньше недели. Потом пришел дед, тот самый Петролио, которого священник назвал повитухе, и забрал ее.

– Оставьте, она мне не в тягость, – сказала Карла.

Но старик не желал и слушать. Совсем недавно ему пришлось собственными руками хоронить дочь, ведь тот мужлан, отец новорожденной, как выбежал из хлева, так больше ни разу и не показывался.

– У меня теперь только эта, – пробурчал Петролио. – Уж я о ней позабочусь. Козу вот взял.

Он смущенно покосился на пышную грудь женщины и добавил:

– Ну, знаете… для молока.

Затем спросил, сколько женщине причитается за труды, поблагодарил, нахлобучил шляпу. И перехватил узелок, будто сухое полено, приготовленное для печки. Карла испуганно проговорила:

– Если вы собираетесь выкинуть девочку в реку, то лучше оставьте здесь.

Старик поудобнее пристроил внучку на руках и ответил, что просто отвык от этого дела, но уж как-нибудь справится: все же своя кровь. И ушел.

Минули месяцы. Прошло и проклятое наводнение. Дамбы отстроили заново, грязь расчистили, мертвых предали земле. Отслужили мессу, даже устроили крестный ход, чтобы всем миром возблагодарить Господа за то, что Он все уладил. Может быть, насельники неласковой низины и сомневались в душе: есть ли смысл благодарить Господа за то, что буря кончилась, поскольку, если разобраться, Он же ее и наслал. Но в таких делах лучше не вступать с Богом в пререкания – еще, чего доброго, опять осерчает. Словом, люди перекрестились, громко прочитали молитвы от молний и бурь и зажили дальше как придется, надеясь дотянуть до седых волос, не увидев ни одного подобного бедствия.

Об отце девочки больше ничего не слышали. В Вольташирокко мало кто верил в его погибель, хоть наводнение и прокатилось по всем полям. Большинство утверждало, что он нашел себе где-то другую бабу, чтобы и ту загубить – может, в Каварцере, а может, во Франколино.

Другие утверждали, будто несчастный подался в Америку – как, кстати, многие и сделали после наводнения восемьдесят второго года, мечтая сбежать от беспросветной нищеты, затопившей поля.

Так девочка осталась со своим дедом, которого все, включая священника, исстари звали Петролио. Скверное дело – дожить до шестидесяти и обнаружить, что ты теперь вместо отца беспомощному младенцу.

Петролио никогда особенно не везло. Он рано овдовел и с тех пор не женился. Однако никогда не жаловался – вот и теперь не начал. Просто тянул свою лямку.

– Почему вы не отдадите ее в приют? – спрашивали женщины, наблюдая, как Петролио таскается с малышкой туда-сюда по гумнам Вольташирокко, словно святой Христофор с Иисусом, как его изображают на фасадах старых церквей.

Старик пожимал плечами, качал головой и отмалчивался.

Всю жизнь его ремеслом была ночная ловля рыбы в здешних лагунах – от Мочениги до Веньеры и до Пападополи. Огромные пространства стоячей воды – где-то пресной, а где-то солоноватой – занимали в те времена почти целиком проклятый клочок земли, где реки чудовищно вязнут в грязи, прежде чем сгинуть в море. Точь-в-точь как люди, которые, пока молоды, транжирят дни и недели, а когда замечают, что дошли до края, начинают пятиться и дорожить каждым часом, который им остался.

Все, что было нужно Петролио для жизни, – старый сандоло, больше похожий на ореховую скорлупу, нежели на приличную лодку, длинная острога, расходящаяся на конце на множество крючковатых зубьев, да лампа на осветительном керосине. Старик прикреплял ее к носу сандоло, чтобы приманивать лягушек, угрей и линей.

И если с лодкой и острогой старик управлялся сам, то керосин приходилось добывать. Поэтому во всех селах, деревнях и гумнах между Адрией и Лорео, когда был базарный день, старик ходил и спрашивал:

– Керосин2 есть?

Так и прилепилась к нему со временем пахучая кличка.

По правде говоря, это была единственная фраза, с которой он обращался к людям. Старик не ходил ни в трактир, ни в церковь и жил с дочкой на краю Вольташирокко, сразу за необычным изгибом Канальбьянко, который и дал название деревне.

Тут надо сказать, что после наводнения, отнявшего у него дочь и давшего внучку, Петролио душой и телом посвятил себя одному весьма странному крестьянскому бунту, который потом обретет название «ла Бойе». В те дни даже обездоленным на короткий миг показалось: если как следует взяться, то дела можно изменить к лучшему.

У Петролио была куча причин злиться на пьемонтцев, превративших его в треклятого итальяшку. Потому что раньше, при двуглавом орле, он неплохо зарабатывал контрабандой соли и табака туда-сюда через По. Теперь же, когда кругом была Италия, будь она неладна, – и границы отодвинулись неизвестно куда3, нужда стала прижимать сильнее, а прорыв Адидже довершил остальное.

Петролио привязывал девочку на спину и носил с собой по площадям, на митинги, где даже частенько был зван на трибуну. Потому что, глядя на него – худющего, лысого, с толстой красной девчонкой, орущей прямо над ухом, – люди очень хорошо понимали, как выглядит угнетенный народ, который больше не желает покорно гнуть шею.

В Вольташирокко многие говорили: добром это не кончится, не дело растить ребенка по-цыгански, без матери. Но Петролио всякому, кто почитал своим долгом прийти и растолковать ему, как правильно жить, отвечал одно и то же:

– Мой батя дожил аж до девяноста. Знаешь, какой у него был секрет? Он всегда поступал по-своему.

Иногда, если забастовка проходила в мантуанских краях, Петролио пропадал по два-три дня. И девчонка, которой едва исполнилось два года, не только не страдала от этого, но, казалось, даже радовалась всему: и ночам у костров, и песням, и крестьянским выкрикам: «Кипит, кипит наша злость, да и выплеснется!» Даже выстрелам – не петардным, а настоящим ружейным залпам господ и карабинеров.

Когда эти двое возвращались в Вольташирокко, время от времени какая-нибудь женщина приходила постучаться в дверь лачуги и спросить, не нужно ли постирать тряпки, принести малышке еды. Потому, разумеется, что Бог велел поить жаждущих и кормить голодных; но еще и потому, что любопытство – могучий зверь, который никогда не спит, а этот чокнутый старик, таскающий ребенка на баррикады, представлял собой слишком лакомый кусочек для любителей совать нос в чужие дела.

Петролио неопределенно хмыкал в ответ и качал головой: не надо. После таких отказов женщины возвращались к колодцу излить душу перед товарками: старик – просто самонадеянный хвастун, и если девчонка откинется, как ее мать, ему не на что будет жаловаться, чтоб он пропал, одичалый козел.

Лючия из Боскетти и Дезолина из Мальконтенти, известные в деревне тем, что глазищи у них остры, а язык еще острее того, однажды исхитрились проникнуть в дом Петролио – так потом неделями судачили на все лады, рассказывая, что они там видели и чего не видели.

Малютка даже спит не в колыбели (уверяли сплетницы, тараща глаза), а в медном котле, подвешенном к балкам под потолком. Когда она хнычет, старик толкает котел, тот начинает качаться, и дикарка опять замолкает. И еще кругом хлам, грязь, а уж вонь какая! Потому что старик там же солит и коптит рыбу, которую ловит в сезон, а потом продает в голодные времена.

Короче говоря, заключали они, не по-людски это – оставлять бедное дитя расти в подобном месте. Впрочем, на том разговор и заканчивался, потому что никому в деревне не хотелось брать в дом лишний рот, да еще девчонку. Кроме того, наступили дни, когда беднякам казалось, что все может измениться с минуты на минуту и что наконец-то даже крестьяне начнут жить не хуже господ.

Да только ничего не изменилось. Весной тысяча восемьсот восемьдесят пятого года хозяева решили, что с мятежниками пора кончать: явилась армия, открыла огонь. Кого ранили, кого посадили в кутузку.

Не важно, что через год двадцать два бунтовщика были полностью оправданы – мораль истории ясна: нищему надеяться не на что, кроме как на райскую долю за гробом.

Многим эта история осточертела. Они не стали ждать – собрали вещички и укатили за океан, в Америку. У тех, кто остался, работы прибавилось, плата стала чуть выше, и жизнь пошла-поехала вновь по наезженной колее.

Петролио был слишком стар, а внучка слишком мала, чтобы пускаться в дальнее плавание; так они и застряли в Вольташирокко. И каждый раз, когда по весне иней покидал дамбы Канальбьянко и люди высовывали носы со своих подворий, находились желающие поспорить, что один или же одна из этих двоих, а то и оба вместе скопытились от холода, или голода, или от какой-нибудь хвори при их-то несуразном образе жизни.

Ан нет – год за годом они были вновь тут как тут: старик ходил и выспрашивал керосин, а девчонка сначала ездила на спине деда, а потом все время цеплялась за его черную мозолистую руку, как будто боялась, что ее у него украдут.

2. Как Фумана стала Фуманой

Зима 1892 года

Девчонке предстояло стать пропащей сорвиголовой – в деревне все были в этом уверены, как в том, что март – месяц паршивый. Ничего удивительного: очаг да юбка делают женщину честной, а у дикарки не было ни того ни другого.

Она больше обреталась на улице, нежели дома, точь-в-точь как коровы летом, и всегда носила штаны из фустаньо4, из-за которых смахивала на одного из тех оборванцев, что от скуки и злости швыряют камни в цыплят.

Петролио сам ее принарядил. Выудил штаны со дна старого сундука и подогнал, где надо, при помощи лески. Добавил шерстяную фуфайку на зиму и рубаху из хлопковой ткани на лето. А поскольку в этих краях зимой морозы суровые и кусачие, старик раздобыл промасленный, потрепанный табарро5, в котором дыр было больше, чем материи, и выкроил из него накидку, а из остатков шерсти соорудил здоровенный колпак. Тот вышел таким чудным, что походил на шапки древних венецианских дожей.

На свое счастье, девчонка не знала, кто такие дожи, и едва ли слыхала о святом Аполлинарии, покровителе Вольташирокко, поскольку дед не брал на себя труд водить ее по воскресеньям к обедне. Так что маленькая бродяжка не обращала внимания ни на фасон колпака, ни на жалостливые взгляды, которые бросали на нее женщины, когда она проходила с дедом по улице.

Зато, едва научившись переставлять ноги, девочка показала, что ей до смерти хочется узнать, как устроен этот мир. Поэтому при любой удобной возможности она ускользала из дома и отправлялась куда-нибудь – то в деревню, то в засеянные поля, то к бесконечным топям лагун.

Петролио был начеку и, уходя, всегда запирал засов: внучка, хоть и коротконогая, бегала так, что загляденье – спасибо козьему молоку, поленте и мягкому, жирному маринованному угрю, которыми дед без устали пичкал малышку с тех пор, как у нее прорезались первые зубы.

Беда приходила зимой. В этой части света, где все переплелось – земля, море, река, – опускаются такие туманы, что стоят неделями. Иногда, в пору полнолуния, и вовсе не разберешь, день теперь или ночь: бледный перламутровый свет одинаков и ровен, так что либо держи в кармане часы, либо смирись и ложись спать, когда захочется, а поднимайся, когда проснешься. Тут и свихнуться недолго. Вдруг, например, ощутить внутри необъяснимое желание привязать себе камень на шею и броситься в По.

Из-за этих треклятых туманов Петролио в первые годы выбивался из сил, пытаясь уследить за внучкой. Ему даже приходило на ум посадить ее на цепь, как собаку, в особенности после того, как, вдобавок ко всему, малявка научилась самостоятельно отодвигать засов. И стоило деду задремать перед углями в очаге с потухшей трубкой, свисающей из морщинистых губ, или уйти на рыбалку – беглянка срывалась с места, а потом ищи-свищи в этом безбрежном море серых теней.

Накидывая табарро и зажигая фонарь, чтобы пробиться сквозь мглу, Петролио бранился на чем свет стоит – и в то же самое время молил душу своей дочери, чтобы та положила руку на голову непослушной девчонки, уберегла ее от колодцев, помойных ям, лютых ангуан6, болотных змеев, зыбучих песков, венецианцев и всех прочих напастей, что исстари водятся в здешних краях.

Впрочем, ничего не случалось – вернее сказать, ничего дурного. Петролио всегда находил свою внучку. И как только видел перед собой ее раскрасневшиеся щеки и сверкающие глаза, желание отвесить ей оплеуху тут же проходило. Дед даже не ругался, просто хватал ее за шиворот, почти выдирая из сырой земли, взваливал на плечо или зажимал под мышкой и уносил прочь, не проронив ни слова.

Именно тогда девчонка и получила имя Фумана, что на здешних низинах означает «туман». История умалчивает о том, как ее звали прежде и кто придумал перекрестить – сам Петролио или другой из жителей Вольташирокко. Важно, что с тех пор для всех она была просто Фуманой.

Петролио находил очень странным, что внучка не боится темноты, а, наоборот, словно ждет первых дней осени, когда все утонет в тумане, чтобы снова сбежать неизвестно куда. Вскоре, однако, он перестал размышлять об этом, тем более что убедился на опыте: Фумана изучила берег Канальбьянко, поля и края больших лагун лучше любой охотничьей собаки и опасаться ей нечего.

К тому же, как понял старик со временем, она убегала не куда попало, а всегда шла вдоль дамбы, почти до самого Смергончино, и останавливалась на опушке леса графов Пападополи, в саму же чащу, под вечно сумеречную дубовую сень, заходить не решалась.

Он неизменно находил ее там – сидящую на сырой траве, похожую на камень, обросший мохом.

Фумана не перечила, когда Петролио приходил за ней. Разве что изредка шептала чуть слышно:

– Еще чуточку, деда.

Со своей стороны, Петролио ни разу не спрашивал у внучки, что, черт возьми, она находит приятного в том, чтобы теряться в тумане, и что ее там привлекает. Жизнь научила его простой истине: если можешь обойтись без лишних вопросов, лучше не задавай их.

И вот однажды – Фумане было тогда лет семь, не больше, Петролио мог бы поклясться, – подходя к тому месту, где он обычно ее находил, дед услышал в густом тумане два голоса. Один из них, само собой, внучкин. А вот другой – тоже вроде бы женский – показался старику незнакомым.

Ничего слишком странного, да? Странности начались, когда Петролио подошел к Фумане, потому что она сидела там, как всегда, в одиночестве. С ней были только пустая мгла влажного воздуха и, чуть поодаль, там, где начиналась роща Пападополи, легкий шелест листвы. И больше ничего.

Петролио мельком огляделся по сторонам, затем покосился на внучку. Та смотрела на него с обычным своим счастливым и безмятежным видом, разве что щеки у нее разрумянились посильнее обычного да глаза блестели чуть ярче.

Он тогда ни о чем не спросил. Да и не слишком удивился, в конце концов: старик и сам, когда ходил на ночную рыбалку по водным лабиринтам, то и дело видел странные огоньки, слышал крики животных, каких больше никогда в жизни не слыхал, а порой даже улавливал таинственные мелодии, словно где-то под водой играли на церковном органе.

Петролио этому даже не удивлялся – в крайнем случае осенял себя крестом и читал «Аве», благо совесть у него была более-менее чиста и спокойна.

Помимо побегов в туман, Фумана вела себя даже слишком хорошо для дикарки, выросшей без матери. Дом она не убирала – дед ее этому не учил. Зато весной, когда солнце начинало пригревать, стирала золой одежду и простыни на широкой пойме Канальбьянко – там, где река образовывала почти недвижную заводь с прозрачной водой. Люди исстари называли это место монашеской заводью.

Там Фумана стирала и отчищала все сразу, даже кастрюли, в которых дед разделывал рыбу, а потом мылась сама. Стягивала штаны из фустаньо и рубаху из хлопковой ткани, спускалась в теплую мелкую воду и терла себя пучками жесткой травы, сдиравшими грязь и старую кожу, наросшую за зиму.

Первые годы дед ходил вместе с ней. Это он показал внучке нужное место, научил полоскать простыни в воде и находить пучки той самой мыльной травы, как он ее называл. Но когда Фумане стукнуло десять, дед перестал провожать ее к монашеской заводи и начал наказывать, чтобы она хорошенько смотрела по сторонам, прежде чем купаться, – нет ли каких паршивцев в кустах.

Фумана росла точно на дрожжах. Штаны из фустаньо Петролио перешивал уже невесть сколько раз, да еще прикупил новую рубаху с фуфайкой, но и этого внучке хватило всего-то на пару лет.

Если посмотреть издали, Фумана все еще походила на парня. Юбок она отродясь не носила: в доме у деда такого добра не водилось, к тому же он считал их неудобными и опасными при той жизни, что вела эта непоседа.

Одни только черные волосы выдавали с первого взгляда, что Фумана – девчонка. Старик никогда не стриг огромную гриву курчавых кудрей, это было единственной прихотью внучки. Долгими зимними вечерами она сидела у окна и пыталась распутать пальцами эту копну. А однажды, пока дед не видел, попробовала смазать волосы жиром угря, после чего целый день просидела с головой, смоченной разведенным уксусом. Еле сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, Петролио ходил по лачуге и строго ворчал:

– Что за глупость – перевести зазря столько жира! Попробуй-ка появиться на людях в таком виде; все мухи от Каванеллы до Остильи слетятся на твою голову. И молись, чтобы уксус отмыл этот ужас, не то придется обрить тебя налысо, словно каторжника из Кьоджи или какого-нибудь чесоточного.

Конечно, если посмотреть Фумане прямо в лицо, можно было увидеть ее глаза – глубокие, черные, кожу – шелковистую, белую, до странности бледную для той, кто все время на воздухе, и улыбку, всегда готовую появиться на маленьких пухлых губах, напоминающих ягоды рускуса, алеющие на свежевыпавшем чистом снегу.

Как-то вечером в самом начале лета, когда светлячки беззвучно роились в воздухе над зарослями кипрея вокруг деревни, Петролио, не говоря ни слова, протянул Фумане бумажный сверток.

Никогда прежде не получавшая никаких подарков, она ответила недоуменным взглядом, не понимая, чего хочет дед. Однако некоторые вещи не нуждаются в объяснениях, и девочка догадалась – разорвала бумагу, чтобы обнаружить внутри… маленькую острогу, с нее саму ростом, – вдвое меньше дедовой, зато с такими же металлическими зубьями, которые красиво отсвечивали в пламени лампы.

– Я заказал его у Санте, кузнеца, из особенных гвоздей. Если будешь правильно обращаться, она тебе будет служить, пока не состаришься.

Старик не добавил больше ни слова. Накинул на плечи табарро (потому что даже летом на великой равнине сырость пробирает до костей), взял свою острогу, керосиновую лампу и вышел. Только в этот раз он не закрыл за собой дверь.

Застыв на пороге, Фумана провожала глазами тень деда, удалявшуюся медленными шагами по полю, смотрела на небо, все еще лиловое на западе, на светлячков…

А потом поняла. И, схватив свою острогу, побежала следом.

3. Долина Моченига

Июнь 1893 года

Фумана не знала, какими словами описать клубок спутанных чувств и мыслей, что теснились в ее сердце и голове, пока она спешила вслед за дедом по утопающему во тьме полю. Прежде всего была глухая радость оттого, что она стоит на пороге чего-то нового – приключения тем более прекрасного, что оно нагрянуло столь неожиданно, когда девочка уже собиралась идти спать на соломенном тюфяке, как и в любую другую ночь своей юной жизни.

Еще – глубокая, почти умилительная благодарность за острогу, самый первый подарок, который дед ей преподнес, если не считать того, что он взял ее в дом и вырастил как родную дочь.

А кроме того, острога, которую она судорожно сжимала в руках, словно какой-нибудь разбойник мог вынырнуть из темноты и отнять ее, внушала девочке незнакомое прежде чувство гордости, собственного достоинства – оттого, что теперь она может работать наравне с дедом, а еще оттого, что ее вот так, неожиданно и почти без единой просьбы, посвятили в новую жизнь, которая казалась девочке бесконечно богаче и красивее прежней, оставленной где-то далеко позади.

Неразговорчивая, как и дед, и привыкшая проводить дни в одиночестве, Фумана по дороге не раскрывала рта, даже не пытаясь выразить словами то, что чувствовала. Она просто шла за стариком в самую гущу ночи, отгоняя набегающий сон.

Поле никогда ее не подводило. Более того, за эти годы оно стало ее единственным товарищем по играм.

Петролио ни разу не водил внучку в маленькую церквушку Вольташирокко, расположенную в самой высокой точке на повороте Канальбьянко. В деревню они наведывались разве что для того, чтобы пройтись по базарам. В остальное время Фумана хлопотала по дому. Сверстницы рано выучились от взрослых коситься на нее с подозрением, которое дикарка, впрочем, охотно возвращала – она не понимала, как можно проводить жизнь в таких одеждах, явно неудобных, чтобы бегать по дамбам и по высокой, мокрой от росы траве.

Деревенские мальчишки гуляли с ней вдоль изгородей и по широкому руслу По, когда отмели обнажали длинные полосы белого песка, где было так удобно играть в кладоискателей. Но эти короткие приключения не приводили к глубокой и прочной дружбе.

А теперь Фумане не хватало времени. Порой она присоединялась к мальчишкам, если те окликали ее, проходя мимо лачуги, тем не менее быстро возвращалась домой, чтобы успеть приготовить еду до прихода деда.

Итак, они дошли до сандоло, спрятанного в гуще тростника на краю долины Моченига. Канальбьянко и По, слишком широкие и глубокие, полные коварных течений и предательских водоворотов, не годились для ночной ловли. В реках жизнь, конечно, присутствует, причем во всем ее изобилии, – однако проносится быстро, мощно, жестоко и неуловимо.

В каналах и тем более в долинах все кажется недвижимым – словно и не обитает ничего в этом бесконечном лабиринте из воды и земли. Но стоит задержаться на последней границе суши и, затихнув на время, прислушаться – и ощутишь в широких просторах, упирающихся в невидимое море, мощную дрожь тысяч жизней, волнение пресной воды, когда она смешивается с солоноватой, близкие и далекие щелчки сломанных веток, шелест листьев, потревоженных человеческой ногой, или чьей-то лапой, или клювом, а то и какой-нибудь потусторонней тварью. А еще – клики уток, цапель и журавлей, то радостные, то жалобные, и тихие всплески рыб и лягушек у поверхности воды, до того застывшей и гладкой, что она представляется разлитым маслом, зеленым хрусталем, гладким изумрудным простором.

Фумана никогда не углублялась одна в долины: она понимала, насколько опасны подобные места для тех, кто не знает их как свои пять пальцев. Заблудиться там – пара пустяков. Нет ни дорог, ни тропинок. К тому же дед много раз объяснял ей, что болото любит менять свою форму: там, где прошлой осенью был канал или огромная, с виду бездонная заводь, через год найдешь лишь островок, поросший травой и кустами.

Нечего и надеяться выбраться оттуда, не умея ориентироваться по звездам или же по особым знакам, которые рыбаки и разбойники испокон века вырезали на стволах высоченных деревьев – либо еще живых, либо уже обратившихся в собственные скелеты и непонятно как вообще ухитрившихся вырасти там, где даже камышу, казалось бы, нелегко удержаться хилыми корешками среди ненадежного ила.

Плыли долго. Дед правил сандоло молча, отталкиваясь длинным шестом от близкого дна или же от травянистого берега одного из маленьких островков, которые они огибали. Казалось, лодка – это игла, а долина Моченига – огромный холст, по которому Петролио искусно и терпеливо выводит узоры изысканной вышивки.

Когда старик убрал шест на дно сандоло и зажег фонарь, Фумана уже не представляла себе, находятся ли они в миле, в десяти милях или всего в нескольких шагах от места отплытия: таинственное блуждание отняло всякое ощущение перспективы; однако непонимание не пугало ее, а наполняло неожиданным и трепетным чувством свободы – тем более что девочка твердо знала: дед никогда не позволит, чтобы с ней случилось что-то плохое.

– А теперь смотри в оба, – произнес Петролио.

И, не прибавив больше ни слова, принялся ловить рыбу, а Фумана – смотреть в оба. Сидя на корме сандоло, она внимательно изучала движения старика, постепенно понимая, на каком отрезке остроги сжимаются пальцы, как медленным и ровным движением, чтобы не спугнуть рыбу или лягушку, следует вытягивать руку, наносить удар и потом извлекать добычу… В то же самое время Фумана вдыхала всей грудью воздух, чувствовала прикосновения ветерка к своей коже и черным, как ночь, волосам – и впивалась глазами в темноту, пытаясь познать ее, приобщиться к ней.

Фумана привыкла проводить в одиночестве целые дни, и разговоры не то чтобы глубоко ей опротивели, а просто казались бессмысленной тратой времени. Но как же трудно было сдержать поток вопросов, которые тогда назойливо вертелись на языке!

Как, например, называется эта заводь, где они остановились? И что за странные растения с длинными мягкими ветвями, густыми, будто волосы великана, облепили болото со всех сторон? И почему Петролио не вылавливает подчистую всех рыб, которые приплывают поглазеть на светящийся шарик лампы под маленьким днищем?

И вот, совершенно неожиданно, пришел первый ответ. Сняв с остроги последнего линя и бережно уложив его в ивовую корзину, Петролио затушил фонарь, а потом, пока глаза привыкали к темноте, коротко сказал:

– Главное не в том, чтобы много наловить, это дело нехитрое. Главное, – продолжил он, хватая шест и отталкиваясь, – это наловить ровно столько, сколько нам нужно. Если рыба молодая, или старая, или негодная, или если это мать, которой предстоит метать икру, – ее лучше отпустить на волю.

Фумана слушала и, разумеется, понимала не все из того, что рассказывал дед, но совершенно не беспокоилась по этому поводу. Отчасти потому, что знала: у нее впереди целая жизнь, чтобы постичь все тайны рыбалки в долине Моченига; а отчасти потому, что луна, красноватая и огромная, опускалась в густой тростник, отчего болото засветилось странными янтарными отблесками, и Фумана увязла в этом великолепном зрелище, словно муха в патоке.

Петролио вздохнул, привычно раскурил трубку, не переставая при этом орудовать шестом по мелководью, и замолчал уже до конца пути, предоставив болоту сопровождать их лодку на разные голоса и лады.

4. Подняться наверх

Июль 1893 года

– Да разве ж это дело?

Вопрос уже в четвертый раз подряд задал священник, дон Джелиндо. Пастырь знал своих овец слишком хорошо: приглашать Петролио в Божий дом – значит прождать его до второго пришествия. И вот в понедельник, ближе к закату, он подоткнул свою сутану, сел на велосипед и проехал от церкви Святого Аполлинария по дамбе Канальбьянко до самой лачуги Петролио.

Открывая дверь, Петролио сразу понял все: если священник лично является к вам, значит, скорее всего, собирается прочитать отдельную проповедь. Случись это в любом другом месте, старик не стал бы ждать, пока дон Джелиндо повторит свой вопрос в четвертый раз – давно придумал бы отговорку и благополучно отчалил. Однако священник прижал его к стенке: из собственного дома Петролио убежать не мог. Волей-неволей пришлось отвечать.

– Дело ли, не знаю. Но и неправильным мое поведение не назвать, святой отец.

Дон Джелиндо только-только успел отдышаться после велосипедной поездки в черной сутане под лучами летнего солнца, но при этих словах у него на шее вздулись вены, а лицо вновь побагровело.

– Как это «неправильным не назвать», сын мой? Как? Девушка – речь ведь идет о девушке! Которая и так уже выросла без материнского утешения… Ну, это ладно… И которую ни разу не видели в церкви… И это можно бы пропустить! Но сначала она бегает по полям одичавшая, хуже цыганки! А теперь ты еще и таскаешь ее с собой рыбачить в долине? Кем, по-твоему, вырастет эта бедняжка, старый ты хрыч?

Петролио ожидал чего-то подобного, и выходка дона Джелиндо его в общем-то не задела, разве что слегка позабавила. Не прошло и месяца с тех пор, как он впервые взял Фуману на рыбалку: кто-то, должно быть, видел, как они возвращались домой на рассвете, и этот кто-то, должно быть, счел своим долгом пойти и выложить все священнику.

– Святой отец, я стар и знаю только одно ремесло, – буркнул Петролио, кивнув на кастрюли, в которых мариновался улов прошлой ночи. – Мне оно кажется честным. Да и святой Петр был рыбаком.

Священник, поняв, что лобовой атакой тут ничего не добьешься, сменил тактику и попытался вразумить старика. Заговорил о том, что Фумана еще ребенок, но скоро станет женщиной, а тогда…

– Тогда и подумаю, как настанет время! – рявкнул старик.

Его резкий тон, нахмуренные брови и выражение лица заставили дона Джелиндо серьезно кивнуть, поспешно благословить хозяина сквозь густой кухонный чад и быстро выйти вон, пробормотав себе под нос: «Слава Иисусу Христу». Петролио ответил: «во веки веков, аминь», но священник уже давил на педали по пыльной белой дороге вдоль дамбы.

И все бы хорошо, однако разговор долго потом не отпускал старика. Словно кусок, застрявший в горле, – ни проглотить, ни выплюнуть. В конце концов, святоша не так уж и неправ, если рассудить. Да, в общем, придется же когда-нибудь умирать. Или Фумана однажды… Ну и как оно будет? Найдется ли мужчина, готовый жениться на ней – выросшей вот так, как трава у забора?

Время от времени старик задумывался об этом, но потом насущные заботы отвлекали его. Вот и сейчас, благодарение Богу, Фумана вбежала на кухню, чтобы извиниться за опоздание: она задержалась у сына Джобасси, в их доме родился новый теленок, а еще приятель показывал ей цыплят, а потом затащил на голубятню – проверить гнезда… Петролио смерил ее необычно долгим взглядом, но все же позволил серебристому потоку быстрых и радостных внучкиных слов унести и смыть с души все тревоги.

Потом отправил ее мыть руки над тазом – колокола давно прозвонили «Ангелус», пора было садиться за стол.

Визит дона Джелиндо был подобен летней грозе, что нарушает череду безоблачных дней. Петролио обманывал себя, что все уладится само собой, и продолжал жить как прежде. Он ходил на рыбалку с Фуманой после заката, и они оставались на воде до двух, а порой и до четырех утра.

Долина Моченига стала их вторым домом, но случалось, что, поднимаясь по канавам и протокам, Петролио водил Фуману и в долину Веньеру, и в Сагреду, и в Риторту… Придя домой, Фумана валилась на постель и лежала не шевелясь до самого полудня. Петролио же, которому хватало нескольких часов сна, вставал в восемь – солить, сушить, мариновать добычу, в зависимости от сезона и улова.

Фумана схватывала все на лету, и через три месяца Петролио, хоть он никогда в этом не признался бы, по ночам приходилось выкладываться по полной: у девчонки был глаз канюка и кошачья прыть. Иногда она замирала надолго с острогой, занесенной над головой, поставив правую ногу на узком носу сандоло. Стояла не шелохнувшись, как будто болотная ангуана наслала на нее порчу. А потом вдруг острога летела вниз, и Фумана, довольно улыбаясь, доставала добычу.

С самого начала Петролио приметил в ее движениях одну странность, которой не мог объяснить, потому что ничему такому девочку он не учил. Снимая с остроги еще трепещущую рыбу, Фумана быстро подносила ее к губам и тут же опускала в ивовую корзину на дне сандоло.

Петролио плохо видел, что она делает, – отчасти из-за тусклого света лампы, отчасти потому, что девочка стояла к нему спиной, а ее густая копна кудрей сливалась с темнотой. Но что-то там явно происходило.

Старик терпел сколько мог. И наконец, однажды ночью на исходе лета, медленно подталкивая сандоло к дому, не выдержал:

– Что ты там делаешь с рыбами каждый раз?

Фумана полулежала на носу, ничком на мешке из пеньки, свесив руку за борт и пропуская между пальцами теплые тихие волны. Она слегка развернулась, посмотрела на него ясными и честными детскими глазами и просто ответила:

– Я говорю им спасибо за то, что они разрешили себя поймать.

Петролио спорить не стал, но долго потом переваривал услышанное. Для него подводная живность представляла собой всего лишь еду. Если он старался ловить только правильную рыбу и только в правильное время, то не потому, что жалел, а из тех же соображений, которые заставляют крестьянина срывать спелый плод, а незрелый оставить на ветке.

Откуда же у внучки взялась эта жалость, эта привычка – благодарить рыбу? Скажи такое дону Джелиндо – тот, пожалуй, еще и благословил бы девчонку за то, что она обращается со зверьем как с добрыми христианами.

Старик дожил до своих лет потому, что научился не забивать себе голову лишними мыслями. Вернувшись домой, он больше об этом не думал. Однако в глубине души чувствовал: странность внучки (обычное ребячество, на посторонний взгляд) связана с давним случаем, когда дед услышал беседу внучки с кем-то неизвестным в тумане, а потом никого не увидел.

Старик твердо усвоил: когда ответы опаснее вопросов, лучше оставить все по-прежнему и помалкивать.

После визита дона Джелиндо никто больше не являлся им докучать. Правда, когда они ходили в Адрию продавать рыбу, люди часто указывали на девчонку с ухмылкой, которая не оставляла сомнений в том, о чем они судачат.

Фумана пребывала еще в том счастливом возрасте, когда на подобные вещи не обращают внимания. Ну, а Петролио – старый, но жилистый и сухопарый, – если уж кто-то откровенно гоготал у него под носом, задумчиво доставал длинный узкий нож, которым разделывал рыбу, и, будто рассуждая сам с собой, задумчиво говорил, что рыбу хотя бы съедаешь, когда ее потрошишь, а вот если нанизать кишки на нос надоедливому болвану – придется потом тащиться на каторгу, и все удовольствие.

Обычно болван понимал столь прозрачный намек и убирался восвояси.

Но однажды утром все пошло иначе. Закончив торг на площади у кафедрального собора Святых Петра и Павла, Петролио отправил Фуману к насосу за двумя ведрами воды – сполоснуть прилавок перед уходом. Та послушалась и пошла. У насоса она увидела девочку примерно своих лет – неизвестно чью дочку, которая тоже набирала воду, с остервенением поднимая и опуская длинный изогнутый рычаг из темного металла.

Незнакомка оглядела Фуману и, дождавшись паузы, подала голос:

– Я знаю, кто ты. Та самая рыбачка, которая одевается как мужик.

Фумана внимательно обдумала услышанное, рассмотрела девочкину длинную голубую юбку и белый передник, а потом, улыбнувшись, ответила:

– Да, это я.

Девочка не ожидала такой реакции и решилась добавить:

– Моя мама говорит, что ты никогда не найдешь себе мужа, если будешь так жить.

Потом она осторожно приблизилась и сразу же отпрянула, сморщив нос.

– Впрочем, как ни вырядись, кто подберет такое сокровище? Чем это от тебя разит?

Живя с Петролио, Фумана не слишком натренировала свои ораторские способности. Она поняла, что девочка ее оскорбила (правда, непонятно зачем), и хотела бы ответить как следует, но от внезапно нахлынувших злости и стыда у нее перехватило дыхание. Не придумав ничего лучше, рыбачка развернулась и пошла обратно к деду – с пустыми ведрами.

По дороге Фумана торопилась переваривать две новости, от которых ей стало хуже, чем от самого оскорбления: во-первых, запах ее родного дома окружающие воспринимают как вонь; а во-вторых, в жизни каждой девушки, видимо, рано или поздно должен появиться мужчина, который ее «подберет».

Когда Петролио спросил, почему она не принесла воды, Фумана не выдержала и разрыдалась посреди площади. День уже клонился к вечеру, так что слышали ее немногие, да и те не стали бы вслушиваться.

Петролио, как ни старался, едва понимал беспомощный лепет внучки среди горестных всхлипов. Наконец с грехом пополам разобрал, что речь о рыбе и о мужьях. И если по поводу рыбы он еще мог бы сказать пару умных слов, то про мужей не знал ровным счетом ничего – вернее, сама мысль завести с внучкой беседу в подобном роде пугала его сильнее, чем угроза внезапной бури во время ловли.

Дед вытер ей глаза шершавыми пальцами, сказал (чуть более сердито, чем собирался): мол, незачем так распускаться на людях, велел сейчас же взять себя в руки. А потом решил пустить дело на самотек, надеясь, что когда буря утихнет, Фумана и сама забудет обо всех этих глупостях.

Старик надеялся зря. Ему пришлось вернуться к этой теме в тот же вечер, когда, по случаю подходящей луны, они собрались на рыбалку.

– От нас дурно пахнет, деда?

Фумана не стала ходить вокруг да около. Петролио мысленно поблагодарил своего ангела-хранителя за то, что внучка не пошла сразу с козырей, не спросила о муже. Хоть немного времени, чтобы приготовиться.

– Да брось, – ответил он, делая вид, будто занят сумкой, которую на самом деле уже уложил. – У каждой работы свой запах. Благоухает лишь тот, кто ничего не делает, как важные господа.

Петролио посмотрел на Фуману. Она выслушала молча, но, видимо, не успокоилась. Тогда он вздохнул и закончил:

– Нет плохих и хороших запахов. Есть честные и бесчестные. Если работаешь честно – можешь ходить с высоко поднятой головой, даже если от тебя чуть-чуть пахнет рыбой.

Фумана серьезно кивнула, с минуту покрутила в руках конец веревки, свернутой кольцами у ножек большого деревянного стола, и заговорила снова:

– А почему мужчина обязательно должен меня «подобрать»? Почему я не могу остаться здесь навсегда?

Петролио опустил сумку на пол и раскурил трубку.

– Дорогая моя, – начал он, медленно затягиваясь и смакуя дым, – не думай о таких вещах. Они придут сами собой, как приходят зимний холод и летнее тепло.

Фумана удовлетворилась ответом; на том, казалось бы, все и закончилось. В ту ночь, когда они по очереди метали острогу с носа сандоло, Петролио чувствовал себя неловко – как если бы камешек забился в башмак, чего никак не могло случиться, поскольку в лодку старик всегда залезал босиком. Он-то понимал: когда-нибудь эти вопросы возьмут верх и разожгут пламя страхов, которые тлели, словно угли под пеплом, в глубинных уголках его совести.

Фумана ему ведь даже не дочь. Старый ворчливый хрыч, что он мог ей дать… В общем, может, дон Джелиндо и прав; наверное, Петролио и впрямь не заменит внучке отца и мать; наверное, жизнь, которую они вместе ведут, не такая уж правильная, несмотря на всю привязанность девочки к деду.

Из этого все более мрачного водоворота мыслей его вырвал голос Фуманы. Девочка нарушила тишину, и рыба, на которую нацелился Петролио, уплыла.

– В общем, если уж этому суждено быть, пусть он тоже будет рыбаком. – Видно, Фумана все это время обдумывала что-то свое. – И я сама его «подберу», – заключила девочка. – Не позволю, чтобы подобрали меня.

«Ох и дурак же этот дон Джелиндо, да и все остальные», – подумал дед, даря темноте одну из своих редких улыбок. Потому что такая ясная и чистая мысль не могла прийти в голову дурно воспитанному ребенку. А значит, он все-таки сделал для внучки что-то хорошее.

5. Монашеская заводь

Июнь 1894 года

Петролио не подозревал, что Фумана в мыслях часто возвращалась к разговору о мужьях, которые «подбирают» женщин, и спрашивала себя: то ли с ней что-то не так, раз она не похожа на других девчонок в деревне, то ли прав дед и главное – вести себя хорошо да жить по совести?

Фумане шел двенадцатый год, и ее посетило незнакомое чувство: впервые на памяти девочки слова Петролио не успокоили ее до конца. Если бы у нее была мать и она росла как все – дома, играла бы на площади, ходила бы в церковь, – может, все сложилось бы иначе?

Когда вдруг накатывала тоска, Фумана сердилась и винила себя: ей казалось, что сомневаться в единственном человеке, который так ее любит, нехорошо. Стараясь отогнать недостойные мысли, девочка бралась за уборку в доме, раскладывала по местам дедовы снасти, а если не помогало, бежала до самой долины Моченига или вдоль дамбы на Канальбьянко. Вода – хоть неподвижная и позеленевшая от водорослей, хоть быстрая, желтая, вся в опасных омутах – успокаивала Фуману одним своим видом. Тяжелые мысли будто тонули в ней, пропадая из вида вместе со всей той невидимой жизнью, что росла, металась и умирала в непостижимых глубинах.

Однажды утром, на излете мая, Фумана, одолеваемая очередным приступом тоски, решила, что пора бы постирать простыни: погода установилась теплая, земля после апрельских дождей хорошо просохла и больше не дышала сыростью.

Девочка связала пеньковые простыни в узел, взяла из очага ведро мелкой золы, кусок мыла, твердого, точно камень, и направилась к монашеской заводи.

Солнце стояло в чистом голубом небе, по которому легкой вереницей плыли к морю белоснежные облака. Фумана проворно взбежала по травянистому склону дамбы. Ее длинные, стройные ноги выглядели очень изящными, но таили в себе удивительную силу и ловкость – плод долгих часов, прожитых на качающемся сандоло.

Оказавшись на тропинке на самой вершине дамбы, Фумана огляделась. Внизу молчаливо текла Канальбьянко, исчезая на востоке за поворотом. Отсюда видны были крыши Вольташирокко, колокольня, верхняя часть фасада Сант-Аполлинаре. Деревня словно вымерла. Конечно, внизу жизнь проходила своим чередом, но Фумане, невесть почему, нравилась эта иллюзия полного одиночества.

Девушка быстро прошла расстояние, отделявшее ее от заводи, и в нужный момент, окинув последний раз взглядом окрестности, сошла с вершины, спускаясь по диагонали к воде.

Каждый раз, оставляя дамбу за спиной и приближаясь к Канальбьянко, Фумана будто входила в другой, не до конца знакомый мир. Менялись звуки, запахи, даже воздух ощутимо свежел. Особенно волновала девушку двойственная природа этой мирной реки, которая несколькими лье выше по течению называлась уже не Канальбьянко, а Тартаро. Петролио рассказывал, что в давние времена здесь то и дело случались землетрясения, а потом власти республики Святого Марка взялись за большие работы – прорыли новые каналы, изменили старые русла, и реки в этой земле, зажатой между Адидже и По, переплелись друг с дружкой сильнее, чем змеи в брачный период.

С Канальбьянко все было в порядке, это имя Фумане нравилось. А вот Тартаро – нет: оно отдавало чем-то дурным, каким-то зверем, который сидит себе тихо в засаде, но в нужный момент может разинуть пасть и сожрать вас одним глотком – как мамон7 из страшных сказок.

Приятное ощущение влажного и теплого песка под босыми пятками отогнало эти мысли, точно рой назойливых комаров. Перед девушкой расстилался водоем – с первого взгляда широкий пруд, а на деле уже река.

Рассказывали, что когда-то здесь находился женский монастырь. Однажды в ноябре, несколько столетий назад, Канальбьянко взбесилась – как любит время от времени – и сожрала всю пойму, которую возделывали монахини. Женщин спасти удалось, но здание смыло, не осталось камня на камне, только этот широкий амфитеатр неподвижной воды.

Говорили, что от монастыря, погребенного под наносным песком и грязью, уцелел лишь мраморный пол церкви с надгробными плитами. А среди могил есть одна – древней аббатисы, дочери самого императора (история не уточняла какого, но Фумане и титула было достаточно), – которую похоронили вместе с драгоценными кольцами и диадемой.

Фумана ничуть не боялась оставаться одна в этом обиталище древних мертвецов – наоборот, она была рада, что души монахинь могут за ней присматривать. Поэтому, не теряя времени, она замочила простыни, придавила их четырьмя большими камнями и принялась тереть золой и мылом.

Стояло половодье, вода поднялась выше обычного и сделалась мутной. Фуману не беспокоило, что приходится полоскать белье в желтоватой воде – главное, смыть с ткани зиму, а речной запах, который долго потом не выветривался, даже помогал ей видеть хорошие сны.

Покончив с работой, раскрасневшаяся и разгоряченная, она разложила простыни на солнечном травянистом склоне, хорошенько их расправив. Потом огляделась. Никого. Даже птицы попрятались.

Должно быть, полдень уже миновал; укрытая дамбой, она не слышала колоколов. Тем временем по каналу медленно проплыл длинный баркас, пришедший из-под Мантуи. Фумана спокойно подождала, пока лодочники скроются вниз по течению, а вода Канальбьянко вновь успокоится, после чего стянула штаны и рубаху и с быстротой ящерицы юркнула в воду.

Монашеская заводь встретила ее прохладными объятиями. Фумана никогда не решилась бы прыгнуть прямо в сильное течение. Какой бы невозмутимой ни казалась со стороны Канальбьянко, она все равно была большой рекой, и девушке не хватило бы сил выбраться из водоворотов и омутов, умеющих в два счета затянуть пловца вниз, на дно, или внезапных ледяных струй, что сводят ногу судорогой и заставляют утонуть в двух шагах от берега.

А впрочем, Петролио приносил ее на эту заводь еще малышкой – купал и учил держаться на воде. Все это были прекрасные, дорогие сердцу воспоминания: крепко державшие ее дедовы руки, порой его смех. Солнце, вода, рябь, ослепительные блики, веселый плеск.

Фумана сунула голову под золотистую пелену, и все вокруг как будто исчезло. Даже с открытыми глазами она видела только легкое медовое свечение над собой – там, где продолжал сиять полдень.

Хорошо бы, подумалось ей, остаться здесь надолго. Пропускать целые дни, недели, сезоны, подобно жабе на дне пруда, не заботясь о том, что творится снаружи. Хорошо бы совсем ничего не видеть и не слышать. На мгновение Фумана поймала себя на зависти императрице-аббатисе, погребенной где-то тут много веков назад.

Эта мысль застала ее врасплох, и по спине побежал холодок. Фумана вынырнула из воды – резко, с силой. Длинные черные волосы налипли на лицо, но девушке не пришлось их откидывать, чтобы понять: ее одиночество нарушено.

Она быстро поплыла к берегу, но вдруг вспомнила, что раздета.

– Ты Фумана, – донесся голос.

Она снова сунула голову в воду, откинулась назад, вынырнула и наконец огляделась по сторонам. Перед ней, у разложенных простыней, сидел какой-то мальчишка. Должно быть, на год или два старше. Она его уже видела, но не знала по имени и не помнила, чтобы они когда-нибудь разговаривали.

– Да. А что? – ответила Фумана, не вылезая из воды.

– Так, – ответил парень.

Потом встал, скинул деревянные башмаки и снял рубаху.

Фумана слишком долго соображала, что он затеял – засмотрелась на его белую гладкую грудь, где проступали под кожей ребра. Но когда мальчишка спустил штаны и побежал к воде в чем мать родила, девушка все поняла, но уже ничего не могла поделать – да и не знала, что именно должна или хотела бы сделать. Ей оставалось только смотреть во внезапном остолбенении на ту часть тела, которую мальчишка, бежавший к воде, ничуть не старался прикрыть.

Честно говоря, ничего нового.

Как и другие девчонки в деревне, Фумана часто видела, как ее сверстники, возвращаясь с игр вдоль дамбы, останавливались в ряд и соревновались, кто дальше пустит струю. Так что ее смущало не то, что она увидела. Все остальное было иначе.

Во-первых, они совершенно одни. И, главное, она голая.

Пока девушка с трудом наводила порядок в мыслях, мальчишка успел добежать до берега, нырнуть и быстро доплыть до середины заводи. Там он остановился и, медленно двигаясь по кругу, крикнул:

– Давай сюда, тут хорошо!

То, что мальчишка не поплыл к ней, успокоило Фуману, позволило перевести дух.

– Нет, не пойду. А ты кто? – крикнула она в ответ.

Голос у нее слегка задрожал. Наверное, от холода, ведь она уже долго находилась в воде.

– Лука! Кто же еще! – крикнул парень, окунулся с головой и долго так оставался, после чего вынырнул с шумом, держа в руке длинную черную палку. – А ты аббатисы не боишься?

Фумана помотала головой, повернулась к берегу и прикинула расстояние до штанов и рубахи, оставленных беспечно на солнышке.

– Молодец, – довольно кивнул Лука, медленно приближаясь. – Я видел, ты хорошо плаваешь. А правда, что вы с Петролио ходите лягушек ловить?

– Не вздумай подплывать! Да, ходим ловить лягушек. А ты что делаешь?

– Здорово, – пробормотал Лука, не останавливаясь, будто про себя. – Мой батька не дает мне острогу. Говорит: слишком глуп, поранишься.

Фумана решила, что на сегодня разговоров хватит, хотя не могла не признать: приятно слушать, как этот парень хвалит ее и завидует тому, что она умеет.

Девочка подплыла к берегу, схватила два камня покрупнее и запустила их в Луку. Тот нырнул с головой, а когда появился снова, она уже надела рубаху и натягивала штаны.

– Ты что, с ума сошла? – крикнул он ей вслед. – Убьешь – по ночам приходить буду, за ноги хватать!

– Еще чего, – засмеялась Фумана, наконец-то чувствуя себя спокойно, стоя на берегу и не сводя глаз с Луки. – Кстати, учти: если засидишься там, аббатиса придет и утащит тебя за собой!

– Ну, пусть приходит! – крикнул мальчишка. – Из воды ей меня не выгнать! И знай, что я твой зад видел, а вот ты моего дружка больше не увидишь! Пока, Фумана!

И он лениво поплыл вперед, напевая какую-то неизвестную песенку.

Девушке уже не было холодно – наоборот, от слов Луки она вся вспыхнула. Отжав длинные мокрые волосы, Фумана сложила простыни, связала их в узел и опрометью побежала домой.

У нее перехватывало дыхание, а сердце колотилось где-то под горлом так сильно, как не билось даже тогда, когда они с дедом возвращались с богатой рыбалки с тяжелыми корзинами на голове. Впрочем, она не стала слишком задумываться над этой странностью. Но поняла, что произошло нечто неправильное, если не сказать неприличное. Вдруг кто-нибудь, проходя по дамбе, видел ее в воде с этим самым Лукой? Она даже испугалась. А если Петролио обо всем узнает? Сердце в груди так и екнуло. И девушка поклялась себе никогда и ни за что не рассказывать старику о случившемся.

Было очень обидно впервые в жизни утаивать что-то от деда. Даже о том, что творилось тогда в тумане, она охотно рассказала бы, если бы Петролио догадался спросить. А об этом – нет. Здесь что-то другое. Что именно – она не понимала. Другое.

Вернувшись в лачугу, девушка подумала: «Странная штука жизнь». Но при этом улыбка не сходила с ее лица.

В то лето Фумана пришла на монашескую заводь еще только однажды, на излете августа. Она продержалась больше двух месяцев, борясь с искушением, хотя иногда говорила себе, что сходит просто помыться. Хотя знала: если пойдет, то будет безотрывно смотреть на тропинку на дамбе, надеясь, что там появится Лука.

Заводь была на прежнем месте, только вода стояла ниже и сделалась заметно прозрачней – река обмелела. Фумана на мгновение замерла: еще не поздно вернуться. Но если дед увидит, что она пришла домой с сухими волосами, то спросит, почему это внучка раздумала мыться, как собиралась. Не размышляя больше, она разделась и нырнула.

Странное дело: сколько Фумана себя помнила, столько и купалась, однако теперь все было не так. Тополя шумели по-старому, стоя за спиной полукругом в пойме. Какие-то лягушки глазели на нее – то ли с любопытством, то ли с неудовольствием. Цапля лениво бродила по грязи в протоке, что соединяла заводь с рекой. Даже монахини под церковным полом – если они там вправду были – никуда не делись.

Но Фумана обо всем этом больше не думала. Место будто выцвело, потеряло плотность и цвет, превратилось в простую декорацию, в сцену для нее – и, конечно, для Луки.

Мальчишка так и не появился.

Назавтра, как девушка предугадала по небу и по травам, грянула гроза. Оставалось надеяться, что осень смоет противную плесень с мыслей и все вернется на круги своя. Тогда единственной заботой будет ходить на рыбалку с дедом, теряясь в тумане.

Вышло иначе.

6. Кровь

Сентябрь 1894 года

Минул сбор винограда, трава на дамбе пожелтела от первых холодов. Пришли дожди, Канальбьянко разлилась, обняла пойму, и монашеская заводь слилась с мутной водой, устремившейся к морю. Фумана так и не сумела забыть Луку, но дел было невпроворот, и мысль о нем притупилась, стала привычной.

Стоило со двора донестись мальчишечьим голосам, она бросала все и бежала к двери – посмотреть, нет ли среди них Луки. Однако его все не было.

Иногда Фумана думала: хорошо бы он в гости зашел за чем-нибудь, ну хотя бы сушеной рыбы купить. С этой мыслью порой проходил весь день, а к вечеру, когда становилось ясно, что вновь ничего не будет, ее брала тихая, гложущая злость – и на парня, и на себя.

Она могла бы сама отправиться поискать его – деревня Вольташирокко не так уж и велика, не трудно узнать, на каком подворье он проживает. Ночами, во время рыбалки, она по целым часам придумывала, как сделает это завтра же, чуть проснется: причешется, наденет чистую рубаху и пойдет – просто поглядеть, как там у людей дела.

Не раз, погруженная в грезы наяву, она пропускала угря, который уходил прямо из-под носа, и застывала с занесенной острогой. Тогда Петролио ругался и велел отойти в сторонку: «Если уж надумала спать, сиди дома».

В конце концов Фумана так и не пошла искать Луку. Потому что мысли и планы, такие точные и верные ночью, к утру улетучивались, оставляя ее наедине с прежней нерешительностью и слабой, еле теплящейся надеждой.

Даже туман, всегда приходивший на помощь, как верный товарищ, больше не приносил с собой ответов.

Иногда – Фумана уже и не помнила, когда и от кого научилась этому, – она заходила в серую пелену, добиралась до опушки леса Пападополи, садилась и долго ждала, прислушиваясь. Однако не слышала того, на что надеялась. Притом каждый шорох заставлял ее оборачиваться – не из страха, а так, на всякий случай, вдруг из тумана покажется лицо того парня, который засел у нее в голове, как заноза в пальце.

– По-моему, у тебя какая-то хворь, – заявил однажды Петролио за ужином.

Он взял миску с теплым молоком, налил туда на два пальца граппы и щедро всыпал горсть сухих трав. Каждую весну дед ходил по лугам, собирал ромашку, шалфей, дикий чеснок, ивовую кору, подорожник и невесть что еще и всем этим впоследствии лечился от каждой хвори – как телесной, так и душевной.

Фумана не решилась сказать ему, что дело вовсе не в пищеварении. Огорчать деда не хотелось, да и потом, может быть, он отчасти прав. С некоторых пор она и вправду чувствовала себя не так, как всегда: грудь, которая как раз начала расти, отчего-то ныла; под мышками часто кололо, точно при весенней лихорадке; в костях поселилась ломота, а внизу живота то и дело все сжималось и тянуло, будто невидимая рука стискивала внутренности.

Фумана не привыкла болеть, а уж ныть из-за этого и подавно, поэтому жила себе как ни в чем не бывало. И вот когда дед дал ей молоко с граппой и травами, она выпила все не споря, после чего послушно легла – ведь подобное пьют, чтобы пропотеть под одеялом.

Девочка слышала, как дед вышел на рыбалку один. И огорчилась: впервые с тех пор, как они стали вместе ходить в долину, она не села в сандоло. Впрочем, оставаться одной ей было не в тягость, а в последнее время даже начало нравиться. Если и заболела, пусть так: можно отлежаться и вновь стать самой собой.

Она проснулась внезапно. Который час? Совершенно не разобрать. Петролио еще не вернулся, и дом наполняла ночная тишь. Фумана повернула голову к окну, уже понимая, что все равно там ничего не увидит – новолуние. Рубаха промокла насквозь: пропотеть получилось на славу, но ткань теперь неприятно липла к телу. Девочка села, чтобы снять рубаху, и вдруг почувствовала странное.

Сначала она больше удивилась, чем испугалась. Вроде бы за дом, в нужник, не тянуло. Однако под ней было мокро. Встала, закутавшись в одеяло, отыскала на ощупь лампу, повозилась с фитилем, пока он не загорелся. И увидела на рубахе красноватые пятна. Вернулась к постели – простыни тоже замараны.

Тут ее охватил глухой ужас. Что еще за напасть? Деда не было. И даже когда он вернется – а от этой мысли становилось еще страшнее, – она не представляла себе, что ему сказать. К страху примешивался какой-то темный, глубокий стыд. Фумана попыталась припомнить, слышала ли когда-нибудь о подобном.

В памяти всплыла фраза, оброненная каким-то деревенским рыбаком много лет назад. Судача с Петролио про общих знакомых, тот рассказывал, как один из них помер от пьянства. «Даже кровью ходил под себя», – заключил тогда рыбак, качая головой.

Эта фраза пульсировала у нее в висках. Фуману трясло, она судорожно дышала, но воздух не наполнял легкие – так бывает во сне, когда видишь себя под водой, а вынырнуть не получается.

В этот момент вошел Петролио с корзиной рыбы и большой острогой на плече. Фумана упала на колени у своей постели и повернулась к деду – лицо бледное, перекошенное, рот открыт, а сказать ничего не может.

Старик опустил корзину. Блестящий угорь соскользнул на пол и недвижно застыл. Петролио хотел подойти, успокоить внучку, заговорить с ней. Потом увидел пятна. Тут и он перестал что-либо понимать – но по другой причине, чем внучка.

Дед бросился к двери, а прежде чем исчезнуть в темноте, обернулся к Фумане и прошептал:

– Не бойся.

И даже улыбнулся. Фумана никогда не видела у деда такого лица. Не будь она почти совершенно уверена, что умирает, – могла бы очень удивиться.

Лена, знахарка, запомнила эту ночь навсегда. Она сладко спала и смотрела хороший сон (там были ее покойная мать и тарелка со свежими смоквами), как вдруг кто-то бешено заколотил кулаками в дверь, будто хотел ее высадить.

Лена не слишком удивилась: бывает, корове придет пора ночью разродиться, а теленок лежит неправильно, или в деревне кому-нибудь из больных срочно требуется ее уменье.

– Иду, иду, чтоб тебя! – пробормотала она, слезая с кровати и, тяжко кряхтя, доплелась до двери.

Увидев на пороге Петролио, знахарка все-таки удивилась – ей никогда не приходилось иметь дело с этим стариком, который слыл настоящим отшельником и, кроме керосина, подарившего ему прозвище, ни у кого ничего не просил. Однако даже не это врезалось ей в память в ту ночь.

Петролио не сказал ни слова, схватил разбуженную женщину за руку и почти силком доволок до своей лачуги на самой окраине. По дороге Лена пыталась вытянуть из него хоть какие-нибудь подробности, но старик не отвечал, только подталкивал ее вперед или грубо дергал за руку, когда она спотыкалась в ночной темноте.

Наконец они замерли у лачуги. Старик перевел дух, посмотрел Лене прямо в глаза и, указав подбородком на дверь, прошипел:

– Фумана.

Потом уселся в дальнем конце двора, раскурил трубку, сложил руки на коленях: его дело сделано.

Лена открыла дверь и увидела девочку – та дрожала, все еще стоя на коленях на полу, укрывшись одеялом. Разглядев пятна крови, Лена присела на край постели и, почти не произнося ни слова, но взяв Фуману за руки и ласково их поглаживая, мало-помалу успокоила ту, что была уже не ребенком.

Неожиданно Фумана, до того не вскидывавшая глаз – наверное, от стыда, – подняла голову и со слабой улыбкой посмотрела на Лену. И тут знахарка все поняла. Эта ночь навсегда врезалась ей в память.

Когда Фуману удалось уложить обратно в постель, уже светало. Близилась сентябрьская заря с тонкой дымкой, предвестницей настоящих туманов, и небо было лиловым, холодным, совсем не летним. Лена вышла и полной грудью вдохнула влажный воздух, пахнущий виноградом. Петролио, дымивший своей трубкой без передышки, не сдвинулся с места. Лена подошла к нему и сказала, что все в порядке: теперь Фумана знает.

Старик молча кивнул, достал маленький кошель из черной кожи и вынул монету.

– Оставь, старый дурень, – отмахнулась женщина. – А вот скажи-ка лучше: ты помнишь, когда родилась Фумана?

Петролио ответил косым подозрительным взглядом, убрал монету и буркнул:

– Чего там не помнить. Во время наводнения на Адидже, в конце сентября восемьдесят второго.

Лена задумалась на мгновение, помедлила, потом уточнила:

– Она родилась в сорочке, верно?

Петролио кивнул, округлив глаза. Такого он не ожидал, ведь правда была известна только ему. Повитуха, которая принимала роды у его дочери и видела, как именно девочка появилась на свет, вскоре умерла. А тот негодяй, отец девочки, ушел, даже не дослушав. Поэтому старуха сама нашла Петролио – уже после того, как пристроила Фуману к кормилице, – и все ему рассказала.

Спасаясь от наводнения, повитуха спешила залезть на крышу с младенцем на шее и не смогла сохранить никаких доказательств. Но в тот день поднесла костлявые указательные пальцы к губам, сложила их крестом и поцеловала, поклявшись ранами Христовыми, что говорит правду: Фумана родилась в сорочке.

Старик никогда не рассказывал об этом внучке. Отчасти виной тому было его нежелание ворошить прошлое, вспоминать смертные муки дочери. Отчасти – сложность, с какой давались ему слова. И к тому же со временем истина и без того откроется, а он не был уверен, что если выложить все Фумане начистоту, ей от этого станет легче.

Лена слушала молча, порой кивая, словно бы уже знала некоторые подробности.

– Ладно, – заключила она. – Теперь молчать нельзя. Завтра же расскажи все бедняжке.

Она пожала старику руку и пошла к себе, на ходу крикнув напоследок:

– Когда будет не нужна, присылай Фуману ко мне. Ей это будет на пользу.

Ее собственная мать умерла, когда Лене не было и двадцати, но успела передать дочери свое умение. Роза, у которой было двенадцать детей, открылась лишь ей одной.

– Это не потому, что я тебя люблю больше других, – смеялась, бывало, мать, раскатывая длинной скалкой тесто на залитой солнцем кухне. – Просто я в тебе увидела способности. А в остальных – нет.

Когда мать слегла и все приходили прощаться, Лена, в ту пору еще незамужняя, все время оставалась у ее постели. Она видела вереницу близких родственников, потом дальних, а потом еще более длинную вереницу тех, кому Роза когда-то сделала добро.

Оставшись наконец-то вдвоем, Лена решилась. Не могла же она дать матери умереть, так и не задав этого вопроса:

– Но как мне узнать того самого?

Роза улыбнулась и вздохнула.

– Придет время – поймешь, моя милая. Не бойся.

Она закрыла глаза, нащупала руку дочери и прошептала:

– Я навсегда с тобой.

И испустила дух.

Лена вышла замуж два года спустя. Детей этот брак не принес. Муж умер от лихорадки, когда ей еще не было сорока.

Родственники говорили: она молода, опять заведет семью. Но Лена только смеялась. Один раз обжечься – куда ни шло, можно списать на ошибку молодости, а взять в дом еще одного мужа, чтоб терпеть – вот это уж точно была бы глупость.

Она жила, как и прежде, занимаясь тем, чему ее научила мать. Осталась одна печаль: Лена всегда верила, что и у нее однажды родится дочка, в которой она разглядит способности. Однако получилось иначе.

А потом она вошла в лачугу Петролио и увидела Фуману.

Лена шагала домой, пока разгорался рассвет, заливая огнем мокрые от росы крыши, и украдкой вытирала глаза. Она и не помнила, когда плакала в последний раз. Но ей давно уже не жилось так легко.

7. Вопрос одежды

Сентябрь 1894 года

Следующие дни принесли в жизнь Фуманы новые перемены. От одной из них она охотно отказалась бы: однажды вечером после ужина дед, кое-как скрывая смущение: то кашлянет, то промычит что-то невнятное – протянул ей бумажный сверток, перевязанный бечевкой.

Фумана за всю жизнь получила в подарок только острогу и не знала, как себя вести в подобных случаях, тем более что Петролио стоял будто вкопанный и молчал, ничем ей не помогая.

Она просто взяла сверток и тут же, не сходя с места, развернула его. Там лежала рубаха из белого хлопка – тоньше тех пеньковых, которые она годами носила, перешивая их и заштопывая. На воротнике красовались два маленьких вышитых розовых цветка. А под рубахой обнаружилась юбка – темно-синяя, длинная, в складку; сразу видно, не из дешевых.

Фумана видела в жизни много юбок и знала: другие женщины носят их с малых лет и до старости. Но при той жизни, которую она обычно вела, ей как-то не приходило в голову, что и самой придется ходить в таком же. Не нужно семи пядей во лбу, чтобы понять: с таким хвостом позади куда сложнее удерживать равновесие в сандоло.

Петролио, видно, все прочел на ее лице, потому что покраснел так, будто проглотил раскаленный уголь, и смятенно промямлил:

– Эх, теперь, когда…

Слова застряли у него в горле. По сути, он ничего не сказал, но высказал все.

Фумана не захотела перечить деду, поблагодарила его и убрала юбку в сундук у кровати. Петролио, со своей стороны, рад был не возвращаться к этому разговору. И когда потом внучка продолжала по-прежнему ходить по дому и на рыбалку в неизменных штанах из фустаньо, он ничего не возразил.

Наутро после вручения юбки Петролио, продумав всю ночь, произнес перед внучкой самую длинную и трудную речь в своей жизни.

Причем, по сути, не так уж и плохо справился: всего четырежды запнулся да пару раз выбранился. Еще несколько часов назад ему казалось, что он ясно все представляет, а теперь каждое слово давалось ему с ужасным трудом – как будто зуб выдирал.

В конце концов Петролио перевел дух, раскурил трубку, и внучка наконец услышала подноготную о своей сорочке: что это такое и что означает, а также все остальное.

О матери Фумана знала только одно: та скончалась. Дед иногда водил девочку на могилу под деревянным крестом. Как именно все случилось и какой была женщина, которая произвела ее на свет, – этого Фумана не знала. Ей всегда было стыдно расспрашивать. А уж про сбежавшего отца и подавно. Они с дедом просто никогда об этом не заговаривали. И вот пожалуйста, на тебе: оказывается, мать умерла сразу после родов, а Фумана появилась на свет в сорочке, и хотя счастливая одежда, единственный материнский подарок, пропала во время наводнения, все равно это великая благодать.

Сначала Фуману охватила какая-то глухая, давняя злость, подспудно закипавшая все эти годы внутри, о которой девушка даже не подозревала. Казалось, будто Петролио украл у нее что-то важное, столько лет помалкивая о том, что касается ее напрямую. Но потом Фумана внезапно расплакалась и, будь ее воля, бросилась бы деду на шею. Однако старик – у него тоже ком застрял в горле – отвернулся, буркнув: дескать, слезы годятся разве только в море. А потом, чтобы переменить разговор, пока не сорвался голос, пробормотал, что сегодня утром как-нибудь сам управится с делами.

– Ступай-ка к Лене, – закончил он и протянул ей корзинку, в которую положил две баночки маринованного угря и кружок соленой боттарги8. А сам ушел, хлопнув дверью.

Фумана поспешила вытереть слезы и растерянно замерла посреди комнаты. Только-только взошедшее солнце освещало лачугу нежным розоватым светом. Девушка решила, что дед отправил ее к Лене, чтобы расплатиться за помощь. Поэтому не стала задавать лишних вопросов и спокойно отправилась к дому знахарки, стоявшему на противоположном конце Вольташирокко, со стороны Адрии.

Дом был аккуратный, чистый, с двориком, словно отчерченным по линейке и циркулю. На окнах – вышитые занавески, а ставни даже выкрашены в ярко-красный цвет, под стать сентябрьскому солнцу. Фумана много раз проходила мимо, но никогда не присматривалась. А теперь, когда настал час войти, вдруг поняла, что ее собственная лачуга выглядит настоящей помойкой.

Она прошла по короткой дорожке и постучала. Лена проворно открыла. Рукава у нее были засучены, руки по локоть в муке.

– А, ты пришла. Заходи, заходи, – сказала она и, тут же развернувшись, устремилась обратно. – Не могу стоять – тесто заветрится!

Фумана вошла в просторную кухню, которая занимала, казалось, три четверти всего дома, и уставилась на большой стол, довольно грубо сколоченный, но прочный и чистый. На нем Лена, орудуя огромной скалкой, раскатывала тесто. Сильные руки Лены двигались безупречно – чувствовалось точное знание, куда и когда следует нажать. А потом вдруг одним-единственным, легким на вид движением она накручивала край теста на скалку, приподнимала его, словно широкую желтую простыню, и переворачивала.

– Так, – сказала женщина, – теперь начинка.

Фумана не успела и глазом моргнуть, как уже натирала на терке твердую грану9, крошила ножом мортаделлу10, толкла зерна перца и мускатный орех. Лена давала указания уверенным и ласковым голосом, так что девушка, в жизни ничем подобным не занимавшаяся, понимала все с полуслова.

– Это каппеллетти11, вот как они называются. Их делают в тех краях, откуда родом была моя мать. Не здешнее блюдо, не наше. Покойница-матушка выросла в Понтелагокуро, вот и научила меня. Смотри хорошенько, секрет в том, как накрутить тесто вокруг мизинца. Именно мизинца, поняла, не какого-то другого пальца. А то получатся не каппеллетти-шапочки, а каппеллаччи – огромные шляпищи!

Фумана завороженно смотрела, как Лена с невероятным проворством раскладывает начинку на тесте длинными рядами одинаковых маленьких комочков, потом режет тесто на правильные квадратики, а дальше творит настоящее волшебство: складывает пальцами квадратик с начинкой в виде треугольничка, потом соединяет два нижних уголка – и каппеллетто готов.

До сих пор Фумана умела разве что приготовить поленту, а вершиной ее кулинарного искусства было снять с лягушек шкурки и поджарить их в сале, обваляв в муке. Но такое! Она могла бы вечно стоять на кухне и любоваться, однако поручение уже было исполнено. Девушка отдала корзинку, знак благодарности, и теперь чувствовала себя почти что чужой, хотя Лена и не думала ее выпроваживать.

По счастью, неловкую тишину внезапно нарушил громкий стук в дверь, и женский голос окликнул хозяйку:

– Лена, это я, Фульвия!

Лена быстро вытерла руки о большой передник, взяла Фуману за плечи, поставила ее перед аккуратным строем уже готовых, а также еще не долепленных каппеллетти и обронила:

– А дальше – сама: глаз у тебя зоркий, ты все поняла. Про мизинец не забывай! Я сейчас вернусь.

Фумана осталась одна в огромной кухне, уверенная в глубине души, что она совершенно не способна справиться с новой обязанностью.

Но, удивительное дело, не испытывала ни страха, ни даже растерянности. Просто выдохнула, взяла один каппеллетто и попробовала сделать такой же. В первый раз получилось ужасно, оставалось только одно – заживо похоронить его в собственном животе. Второй образец получился почти нормальным, третий – уже хорошим, и мало-помалу дело пошло.

А поскольку для лепки каппеллетти уши не требуются, Фумана поневоле начала слушать, что же происходит в соседней комнате. Там, кроме Лены и недавно пришедшей гостьи, оказался еще и мужчина – до девушки долетало его низкое бормотание. Женщина тоже иногда вставляла словечко. Лену было почти не слышно. Она говорила негромко – и, похоже, не просто так, а словно читала молитву, а может, какой-нибудь заговор, не разберешь.

Фуману охватило жгучее любопытство, и если бы не бесконечные ряды каппеллетти, она бы непременно подкралась к двери. Потом вдруг все замолчали, и через некоторое время – очень долгое, как показалось девушке, – в доме воцарилась полнейшая тишина. Казалось, Лена и ее таинственные посетители ушли, оставив Фуману в одиночестве.

Минут через тридцать послышался долгий вздох, а потом голос Лены:

– До завтра. И натощак, смотри у меня!

Потом в прихожей задвигались, попрощались, и Лена вернулась на кухню. Она оглядела готовую работу и довольно улыбнулась.

– Хорошая девка, – изрекла она, осматривая каппеллетти. – Сразу видно, хватаешь на лету.

Фумана обрадовалась похвале и, чтобы не портить впечатления, сдержала приступ жгучего любопытства – она так и не поняла, что творилось у них за стеной, хотя твердо знала: там происходило нечто интересное.

Они продолжали работать. Фумана молчала, как на рыбалке с Петролио. Лена без умолку говорила о том и о сем; голос у нее был веселый и бойкий – как и руки, лепившие каппеллетти.

Когда работа закончилась, за окном давно прозвонило полдень, и Фумана тихо сказала, что если она больше не нужна, то пойдет обед деду стряпать.

– Ступай-ступай, – ответила Лена. – Впрочем, нет, погоди. Ты все равно не успеешь ему ничего приготовить. – И сунула ей в руки корзинку, с которой девчонка пришла. Рыба оттуда уже исчезла, зато появилась банка с бульоном и сверток с огромным количеством каппеллетти.

– Но я… – замялась Фумана. – Мне нечем заплатить за беспокойство.

Лена засмеялась – и этот смех заполнил всю кухню. Казалось, он проник Фумане в уши, в голову, накрыл ее теплой волной и принес с собой нежданное счастье.

– Глупости, какое там беспокойство! Ты составила мне компанию!

Потом Лена, будто улучив подходящую минуту, посерьезнела и заговорила иначе:

– А не хочешь ли узнать, чем я там занималась?

Фумана покраснела. Неужели эта женщина умеет читать чужие мысли? Первым порывом было отрицательно мотнуть головой, но потом – раз уж Лена сама спросила – она подняла глаза и кивнула.

Хозяйка взяла ее за руку и повела из кухни. Фумана на миг испугалась. Не задать ли стрекача, пока не поздно? Сколько она слышала историй, которые начинались именно так: любопытного заманивали в чулан или в навозную кучу, а там – съедали, резали на куски, превращали в жабу…

С другой стороны, уйти вот так, сразу, было бы невежливо. И потом – странное дело – Лена внушала ей доверие. Внезапное, непонятное, какого девушка не испытывала еще ни к кому на свете, кроме Петролио.

Женщина привела ее в ту самую таинственную комнату. Фумана успела напридумывать себе бог знает чего, а обстановка оказалась самой обычной: кровать с высокой шерстяной периной, пара стульев, деревянный столик со свечой, иголка с ниткой, четки, на стене – картинка со Святым Семейством.

Лена уселась на кровать и начала:

– Того мужчину мучает антонов огонь.

Фумана кивнула. Она знала эту болезнь: под кожей горит, особенно на спине и груди, тело покрывается волдырями, как будто ее ошпарили, а боль такая – хоть волком вой.

– Ну и что? – спросила Фумана, не понимая, куда та клонит.

– А ничего! Я его вылечу.

Они пробыли в той комнате часа два. Солнечный луч успел пройти положенный ему путь по кирпичному полу, а Фумана совсем забыла про Петролио. Тем временем дед прекрасно понял: чтобы не остаться голодным, придется самому сообразить ужин – угря на решетке да корку хлеба.

Первая часть услышанного не слишком удивила девушку. Лена оказалась из тех женщин, которые лечат людей – в здешних краях таких звали стригосками. Фумана слышала об их существовании, однако не представляла себе, что повстречается лично. Впрочем, чему удивляться? Она вообще мало знала о деревенских обитателях – при той бродячей жизни, которую вела до сих пор.

Лена делала многое: сиропы от лихорадки, мази от обморожения, умела находить в канавах и за дамбами нужные травы от головной боли, от зубов, от прострела и прочего.

Но главное – Лена, как всякая уважающая себя стригоска, умела отчитывать болезни. Ради этого к ней и приходили. Она отчитывала бородавки, радикулит, рожу, а в особенности – огонь. Не важно, был ли то настоящий ожог у ребенка, сунувшего руку в кипящее масло, или священный антонов огонь, который непонятно откуда берется и от которого даже знатные господа с докторами не ведают, как избавиться.

Лена делала свое дело – произносила слова, чертила определенные знаки, и через несколько дней ожоги проходили. К ней шли со всей округи, даже из-за реки, а иногда из города приезжали богатые синьоры в хорошей одежде.

Лена отчитывала и другие, душевные хвори, но об этом упомянула чуть ли не шепотом:

– Всему свое время.

Если бы в этот момент Лена остановилась и сказала: достаточно на сегодня, иди домой, – все было бы хорошо. Однако на этом разговор не закончился.

Знахарка поведала, что переняла умение отчитывать болезни от своей матери. Та выбрала ее изо всех дочерей, потому что дар был именно у нее. А сама Лена так и не родила.

– У каждого свои радости и свои горести, – сказала она со вздохом.

Так и оставалась стригоска без ученицы, пока не повстречала Фуману.

При этих словах юная рыбачка подняла голову, густо покраснела и пристально уставилась на собеседницу, словно кошка на добычу. Лена выдержала ее взгляд, улыбнулась и, приподняв брови, спросила:

– А ну скажи-ка, девонька: делала ты когда-нибудь то, чего другие дети в деревне не делают?

Фумана никогда об этом не задумывалась. Она нечасто сталкивалась со сверстниками, однако во время редких летних прогулок и рыбной торговли присматривалась к другим девчонкам и получила некоторое представление о том, как живется тем, у кого нормальная семья.

– Я… – прошептала она. – Я люблю уходить в туман, когда зима.

Лена улыбнулась, как будто ждала этого ответа.

– А дед? Он рассказал тебе про твою сорочку?

Фумана кивнула, чувствуя странную неловкость, словно речь шла о чем-то постыдном.

Глаза у Лены блестели – то ли от волнения, то ли просто от радости. Некоторое время она молчала, потом взяла руки Фуманы в свои. Ладони у Лены были крупные, почти как у Петролио, но мягкие, а главное – теплые, уютные, точно гнездо. Фумана поначалу отнеслась к этому жесту с подозрением, а потом вдруг почувствовала себя удивительно хорошо. Как будто некая тяжесть спала с плеч, с рук, с головы.

– Я тоже родилась в сорочке, – сказала Лена. – Твоя мать сделала тебе большой подарок.

Фумана хотела спросить еще о многом, но знахарка, словно почувствовав, какое беспокойное любопытство овладевает гостьей, поднялась и всплеснула руками:

– Пресвятая Дева! Заболтались мы! Беги домой, а то дед небось с ума сходит!

Фумана вновь оказалась на улице, только с банкой бульона и свертком каппеллетти. Теплый послеполуденный свет ударил в глаза, и она зажмурилась. Девушка шла очень быстро – даже побежала бы, но боялась споткнуться и разбить драгоценную банку. В голове роились разные мысли, и как ни пыталась она разложить их по полочкам, получалось плохо.

Фумана не считала себя особенной. По крайней мере, в том смысле, какой вкладывала в это слово Лена. Другое дело – она всегда подозревала, что не такая, как все. Иногда испытывала досаду, а в иные дни думала, что жизнь в лачуге с дедом ей нравится и ни на какие юбки да длинные косы она ее не променяет.

Фумана вернулась домой с опозданием больше чем на четыре часа. Петролио только буркнул что-то, но даже улыбнулся, когда увидел каппеллетти.

Ужинали молча. Вместо привычной рыбы в этот вечер на столе было другое кушанье. В остальном же ужин ничем не отличался от бесчисленного множества прочих. И все же…

И все же доесть бульон – наваристый, вкусный, душистый – у Фуманы не получилось. Она подносила ложку ко рту и вдруг замирала, устремясь умом вслед за роем сбивчивых мыслей. Петролио тоже, как ни старался держаться невозмутимо, явно чувствовал себя не в своей тарелке. Внучка видела, как он ерзал на стуле, как его взгляд метался от тарелки к остывшему очагу, от очага к остроге.

Словно в доказательство того, что жизнь уже не вернется в прежнее русло, Петролио, собираясь на рыбалку, вдруг застыл на пороге и спросил:

– А ты? Идешь?

Фумана в это время убирала со стола и стояла к деду спиной. Зачем он спрашивает? Неужели думает, будто в доме у Лены что-то случилось? Может, ему известно еще что-нибудь, о чем неизвестно ей? Или Петролио просто не хочет больше брать ее с собой?

– Иду.

Ответ прозвучал скомканно, с некоторой поспешностью – потому что задумайся Фумана еще хоть на миг, сомнения взяли бы верх, и она сказала бы нет.

Петролио подал внучке ее острогу.

– Тогда пошли, только живо! – И добавил: – Ты уже подросла… Придется поставить древко подлиннее.

Фумана улыбнулась. И правда, острога, подаренная дедом, стала ей мала, едва доставала до пояса. И эта простая фраза подействовала, как теплый ветер, который за мгновение до грозы легко разгоняет тучи.

В ту ночь они наловили очень много – это была одна из самых удачных рыбалок. На обратном пути Фумана сидела на носу сандоло, опустив руку в теплую черную воду, и украдкой наблюдала за дедом, высокая темная фигура которого маячила на корме.

Да, ночь выдалась прекрасная. И сколько таких ночей у них впереди! Впрочем, это не означало, что все осталось по-прежнему. Фумана чувствовала: уже ничего не поделать. Это было в порядке вещей, как смена времен года, как рассветы и закаты. Немного страшно, но, пожалуй, даже приятно. На следующий день ей предстояло вернуться к Лене.

1.В книге используются два слова для обозначения народных целительниц, и между ними есть важное различие.
  Стригоска (итал. strìgossa) – Фумана и Лена называют себя стригосками спокойно, потому что для них это просто профессия, которой они владеют: знание трав, заговоров, врачевания. Это слово в их устах звучит нейтрально, почти как «лекарка» или «знахарка».
  Стрига (итал. stria) – это природа, сущность человека, то, с чем рождаются. В глазах суеверных односельчан стрига – не просто женщина, умеющая лечить, а «ведьма», связанная с потусторонними силами. Именно поэтому жители Вольташирокко боятся стриг, а сами целительницы никогда не называют себя этим словом.
  Фумана и Лена всегда четко разделяют их в своем сознании: они – стригоски (по профессии), а не стриги (по природе). Здесь и далее примечания переводчика.
2.Petrolio (итал.).
3.В период с конца XVIII века по 1870 год происходило национально-освободительное движение итальянского народа против иноземного (прежде всего австрийского) гнета за объединение раздробленных итальянских государств в единое национальное государство. Центром объединения страны стало Савойское королевство (Пьемонт-Сардиния).
  До этого Апеннинский полуостров был раздроблен на множество государств. Контрабанда соли и табака через эти рубежи, в том числе через реку По, была обычным промыслом для жителей приграничных областей. После объединения Италии внутренние границы исчезли: вся страна оказалась под единой юрисдикцией Турина (а затем Рима). Для бывших контрабандистов это означало крах привычного уклада: больше не осталось «чужих» таможен, где можно было с выгодой переправлять товары. Поэтому Петролио и злится на пьемонтцев: они не только «сделали из него итальянца», но и лишили заработка.
4.Фустаньо – плотная хлопчатобумажная ткань, похожая на фланель или бумазею, но более плотная. В XIX – начале XX века широко применялась для пошива рабочей и повседневной одежды крестьян, рыбаков, ремесленников – из-за прочности, теплоты и дешевизны.
5.Табарро – плащ с капюшоном и характерным свободным покроем, традиционный для Северной Италии.
6.Ангуаны – в фольклоре Венето и альпийского региона женские духи воды, обитающие в реках, озерах и родниках. Считалось, что они могут быть как покровительницами вод, так и опасными существами, способными утащить неосторожного путника под воду или зачаровать его. В народе их боялись и старались не тревожить
7.Mamòn (или Mammone) – это персонаж итальянского и венецианского фольклора. Это страшилище, людоед, чудовище, которым пугали детей. Обычно его изображали как огромного страшного зверя или демона, который прячется в темных местах (в колодцах, подвалах, в зарослях, в норах) и похищает или пожирает непослушных детей. В некоторых регионах Италии Mammone – это также имя дьявола или злого духа. Он похож на нашего бабая или буку, только более зловещий и опасный.
8.Боттарга – вяленая, соленая икра, чаще всего из кефали или тунца. Ее извлекают целиком, засаливают, сушат и прессуют. В результате получаются плотные темно-оранжевые «колбаски» длиной до 20 сантиметров. Это традиционный итальянский деликатес, который используют как приправу: натирают на терке в пасту, салаты, соусы или просто подают тонкими ломтиками с маслом.
9.Грана – общее название для целой категории твердых, сухих итальянских сыров из коровьего молока, которые используют для натирания. Они имеют зернистую, рассыпчатую структуру. Самый известный представитель этого семейства – сыр грана падано, а также знаменитый пармезан.
10.Мортаделла – традиционная итальянская вареная колбаса.
11.Каппеллетти – разновидность итальянской пасты с начинкой, название которой переводится как «маленькая шапочка» или «шляпки». По форме они напоминают треуголку, которую носили в Италии в XVII веке.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
5,0
1 оценка
359 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
01 октября 2026
Дата перевода:
2026
Дата написания:
2024
Объем:
292 стр. 4 иллюстрации
ISBN:
978-5-04-254202-2
Издатель:
Переводчик:
Правообладатель:
Эксмо
Формат скачивания:
Входит в серию "Novel. Национальный бестселлер (Эксмо)"
Все книги серии

Похожие книги