Читать книгу: «Человек радостный (сборник)»
Допущено к распространению Издательским Советом Русской Православной Церкви (ИС Р17-703-0089)
© ООО «ГрифЪ», оформление, 2017.
© ООО «Издательство «Лепта Книга», текст, 2017.
© Румбах О., 2017.
Старики
Ночью был ураган. Качались и трещали деревья старого сада, ветер швырял в окна крупные капли дождя, грохотало на крыше железо – латка в прохудившемся шифере. К утру стихло. Птицы, сначала робко, вопросительно, а после в полную силу, радостно, ликующе загомонили, защебетали, запорхали с ветки на ветку, купаясь в изумрудных каплях ночного дождя.
Эрна не спала. Ей было страшно в эту ураганную ночь. Все казалось, что не выдержит, унесется крыша, что потоки дождя хлынут в ее спальню, зальют постель. Что гигантские ветви ореха, уже омертвевшие, сухие, рухнут на ветхую крышу… И что им, старикам одиноким да бездетным, делать? Как горю помочь?
Дождавшись утра, Эрна поднялась. Оделась, охая от суставной боли. Боязливо вышла во двор…
Все пело, радовалось, щебетало и славило Творца столь живо, мощно и радостно, что и в уставшее сердце пожилой женщины стала вливаться радость. Крыша была как будто на месте. Сухие ветви не рухнули – уже хорошо. Может, пару листов шифера и снесло, снизу не видать, – так это горе поправимое. Соседа можно попросить, чай не впервой.
Эрна брела в уборную, уже почти улыбаясь своим ночным страхам. Миновала опасно разбухшую от дождя стену глиняного сарая, сделала еще пару шагов… Остановилась как вкопанная, охнула и зашарила слепо рукой в поисках опоры. Закрыла глаза… Открыла…
Наваждение не исчезло. Уборная, старая, щелястая, заботливо обтянутая изнутри отжившей свое клеенкой, чтоб не дуло, лежала теперь на боку, зияя загаженной дыркой и подло обнажая срамную яму.
Утро померкло для старой женщины. Сердце глухо и неровно забилось, ноги сделались ватными.
Через час они вдвоем со стариком, хмурым спросонья и от внезапно свалившейся напасти, тужились с риском для жизни, пытаясь поднять уборную. Железобетонные полозья, на которые она опиралась, одним концом сползли в яму. Их пришлось вытаскивать, водворять на место. Раскисшие края ямы обрушивались, и полозья опять лезли вниз, и приходилось снова и снова вытягивать их из дерьма. Бедные старики уже не обращали внимания на то, что извозились по уши глиной ли дерьмом ли – не разобрать. Беда стояла над ними во весь рост, и они из последних сил пытались противостоять ей, нависшей, грозной, глумливой. Ведь снеси ветер крышу, или упади громадная ветка, проломи крышу – можно кинуться в сельсовет, попросить помощи. Не факт, что откликнутся, но надежда все-таки была бы. Но уборная…
«Оставь, оставь, Ваня, не держи», – отчаянно закричала Эрна. Огромный камень, который стоял на краю и служил опорой, пополз вдруг вниз, в яму. Старик вцепился в него жилистыми руками, впился ногтями и не пускал. Лицо его сделалось малиновым, толстые жилы вздулись на шее.
«Ваня!!!» – Эрна схватилась за сердце и зажмурилась.
Медленно, медленно, медленно – камень стал поддаваться, достиг твердой почвы. Старик не отнимая рук упал рядом с ним. Хватал ртом воздух. Сердце трепетало где-то в горле. Не чувствовал, что упал прямо в лужу, в жирную грязь.
«Ну на што, на што он тебе сдался?! Пусть бы полз себе в яму, к лешему. Жизни решиться из-за него?!» – ругнулась по вечной женской привычке и замолчала, осеклась, кинулась, насколько могла быстро, за водой.
Они сидели на узкой мокрой скамье привалившись друг к другу, мокрые, грязные, убитые. Хрипло дышали. Молодое утро звенело над ними, пело и набирало жаркую силу. А они не могли отвести глаз от задранного испода уборной, от черной дыры, высасывающей силы, от свалившегося на них горя.
Сил уже не было никаких, а меж тем главная работа еще впереди. Старик отдышался. Тяжело встал и побрел в сарай. Вернулся с бечевкой, с крючьями какими-то. Часа два возился, «впрягая» уборную в сложную эту сбрую. Примерился. «Ну, старуха, давай, помолясь… Я тянуть стану, а ты подсоби с той стороны… Да не надорвись мотри, возись потом с тобой…»
Это он зря. Это старуха обычно возилась с ним, непокорным, как с дитем малым: кормила вовремя, а еще лечила, кутала, – и все это, привычно преодолевая сопротивление и брань. Она вообще сдержанная, молчаливая. Недаром же эстонка. Смолчала и сейчас.
«Ну, взялись!..»
Уборная не поддавалась. Набухла от воды, тяжело и сыро лежала, все глубже врываясь в землю.
Потом, поддавшись для вида, раза два срывалась, бухалась оземь.
«Ну, еще раз!..»
Пошла, пошла, пошла родимая!
Вечером у старика поднялась температура. Его трясло и в груди пекло как огнем. Надо бы затопить печь. Старуха – двужильная она, что ли? – раздувала огонь. Тот не хотел жить, кис, исходя дымом, выедал глаза. Как только старик ее, заразу, топит, это ж сколько терпения надо!
Эрна вскипятила на газе травяной чай, укутала мужа старой шалью, когда-то пуховой, нашла, вооружившись лупой, аспирин.
Была напряженная какая-то, молчаливая больше обычного.
За окном стемнело. Чайник остывал, посипывая на плитке. Старик угрелся на продавленном своем диване.
И тут ее прорвало.
«Говоришь, рано еще рожать, давай поживем для себя?» – вдруг выкрикнула она незнакомым высоким голосом.
Старик вздрогнул, открыл глаза.
«Говоришь, нечего нищету плодить? А? Пеленки-распашонки пойдут?» Она стояла перед ним, маленькая, грозная, сверкая глазами. Морщинистые щеки раскраснелись. Мимолетно подумал он, что надо бы давление померить, не ровён час, удар старуху хватит. Но не задержался на этой летучей мысли.
Он знал, о чем она говорит. Удивился – тоже мимолетно.
Они никогда не говорили об этом. Никогда. Никаких упреков. Только долгая тянущая боль от невозможности что-то исправить, как-то оправдаться.
Сколько ж ей тогда было? Лет двадцать, наверное. Он на восемь лет ее старше. Оба еще студенты. Только поженились. И вот она понесла. Стыдясь и краснея, открыла ему, что беременна. А он… Да, так и сказал ей, именно этими словами. Пятьдесят лет назад. Надо же, вспомнила, слово в слово. И про нищету, и про пеленки-распашонки.
Ничего не ответил старик. Только голову со свалявшимися клочьями волос виновато втянул в плечи.
Долго молчали. Неестественно долго. Старуха, подперев дряблую щеку, сидела за столом. Смотрела невидяще куда-то в угол. Она не ждала ответа. О чем тут говорить…
Но он сказал совсем больным, отсыревшим голосом: «Ну ты же помнишь, как все было… У меня институт… И ты еще училась. Мама лежала больная… Ты же знаешь…» Сказал – и закашлялся надсадно. Схватился за грудь.
«Да, милый, знаю, знаю, – не сразу и как-то раздумчиво отозвалась Эрна. – Ничего. Ничего-о-о, как-нибудь дотянем. Господь милостив…»
Села рядом, поправила сползшую шаль, краешком прикрыла свою поясницу.
Они сидели, укутанные одним пуховым платком, одинаково старые, одинаково седые, касались друг друга острыми иссохшими плечами. И привычно смотрели в печку, которую у них так и не хватило сил растопить.
Вещи не таковы…
Воспоминание это относится ко времени, когда я работала в православном киоске большой городской больницы. Хорошее было время. Если, конечно, не принимать во внимание зарплату, если абстрагироваться от крошечной суммы, которую я там зарабатывала. И знаете, получалось. Абстрагироваться. Очень уж приятно было сидеть в новеньком, только с иголочки, киоске, теплом и уютном, среди икон, книг, свечей – милого сердцу мирка, общаться с редкими покупателями или посетителями моей крошечной, как и зарплата, библиотечки, наблюдать жизнь за окошком, которое выходило в больничное фойе, или просто читать. Фрэнсис Бэкон сказал: «Книги – это корабли мысли, странствующие по волнам времени и бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению». Он говорил о книгах вообще. А уж книги святых отцов – подлинная драгоценность. Сидишь, бывало, с книгой в руках, как на берегу шумливой реки. Киоск в больничном фойе стоял, там раздевалка, там страсти, ор непрерывный, а у меня хорошо, у меня лампада таинственно мерцает, на ней «паучок» металлический с тлеющим ладаном и – «драгоценный груз» в руках: Исаак Сирин, или Паисий Святогорец, или умница Андрей Ткачев, протоиерей…
Однажды, отработав положенные часы, зашла я в троллейбус, и дремавшая на переднем сиденье старушка встрепенулась вдруг и воскликнула: «Ой, как от нее приятно пахнет! Вы только посмотрите, как приятно от нее пахнет!» Ну да, запах ладана и восковых свечей следовал за мною повсюду. Но я не об этом.
Каждое утро, отперев киоск, я выносила и ставила перед окошком кружку для пожертвований, объемистую, литров на десять, на длинных жиденьких ножках. Она была заперта внушительным замком, ключ хранился у церковного старосты, так что доступа к ее недрам я не имела. Вот и в то хмурое зимнее утро я, тоже хмурая и какая-то сонно-зимняя, отперла киоск. Не положивши связку ключей, взялась тою же рукой, что ключи держала, за верхнее ушко кружки… да и уронила ключи в приветливо распахнутую щель.
Что делать? Заволокла обратно неуклюжую эту ногастую кружку, опрокинула ее и ну трясти. Обогнав бумажные купюры, с веселым звоном посыпались на бетонный пол монеты. И ключи было показались. Тогда я взяла линейку и…
«Здравствуйте, Ольга Петровна! Что это вы делаете?..» В окошке, ласково и понимающе улыбаясь, возникла сотрудница больницы, кастелянша – морщинистое лицо, желтоватые букли и ехидная улыбка – категорически не верующий человек, убежденная социалистка.
Что, ну что еще она могла подумать?..
Я подняла к ней красное от натуги лицо, пролепетала что-то об упавших ключах… Вышло не очень убедительно.
Вообще она хорошо ко мне относилась, эта старая женщина, всю жизнь проработавшая в больнице. Я подружилась с ее правнучкой, вместе, голова к голове, мастерили мы с девочкой картинки из засушенных цветов и листьев. Там у меня целый гербарий был с весны засушен меж кипами газет.
Кастелянша нарадоваться на нас не могла. Тихонько подходила к окошечку, подглядывала и радовалась. А мы, вздрогнув от неожиданности, но быстро оправившись, с гордостью показывали ей картинки, что смастерили.
В дни, когда Катя не могла прийти к прабабушке на работу, она передавала мне письма. «Здравствуй дарагая Ольга Петровна! Как чувствуешь? Как вообще? А я уже хожу в третий класс. Я болею и бабушка ставит мне компресс. Скоро к тебе приду. Жди…»
И я ей писала не очень длинные, но поучительные и нежные письма. Запечатывала в настоящий конверт. И кастелянша с удовольствием доставляла их маленькой адресатке.
И все было у нас хорошо. Но по-моему, в историю с упавшими в кружку ключами она так никогда и не поверила… А того не знала, что вещи порой (часто!) бывают не таковы, какими кажутся.
И еще был забавный случай. Я с торговлей чего бы то ни было дела не имела. Никогда. И с арифметикой у меня плохо. Поэтому когда предложили мне работать в киоске, я решительно отказалась. Но никто за такие деньги работать не шел. И меня уговорили, мол, и торговли-то там никакой нет, так, слезы одни, и ответственность не большая. А мне как раз исправляться надо. Смиряться. Вот все как-то и сошлось.
Девушка, что передавала мне материальные ценности, выходила замуж в другой город. Спешила очень. Оно и понятно – надо идти, пока зовут. Передавала ценности наспех, а я если и считала поначалу, хоть и с ошибками, но устав и проголодавшись, потеряла интерес к происходящему. Одно утешало: в православии всё на доверии. И никто никого нарочно подставить не стремится. В общем, девушка упорхнула замуж, а я осталась хозяйкой киоска. И было у меня, так сказать, на балансе серебро. Цепочки, крестики, кольца «Спаси и сохрани». Я все это богатство разместила на стендике, красным бархатом покрытом. Вышло красиво. В глаза сразу так и кидается. С одной стороны хорошо, а с другой – соблазн. Народ в фойе больницы всякий ходит. Вахтерши меня предупредили, что киоск этот и взламывать уже пытались, да что-то, видно, помешало. А замок там хлипенький, для честных людей разве что. Вот и стала я думать, куда спрятать серебро. Сейфа в киоске нет, шкафчики только по периметру устроены. В шкафчик ведь не положишь – сразу найдут. Так я под шкафчик решила подсунуть – подальше, сколько руки хватит. Подальше положишь – поближе возьмешь – бормочу. Встала с колен, наклонилась – не видать. Кивнула удовлетворенно. Оделась, заперла киоск и со спокойной душой устремилась к выходу. «Олечка Петровна, далеко ли собралась – кричит в спину вахтерша, – а это у тебя что?..» И тянет насмешливо из-под киоска красивый мой стендик с драгоценностями. Я и обомлела. Подсовывала-подсовывала подальше, а того не учла, что тонкие, мебельные, в общем-то, стенки киоска не доходят вплотную до пола. И стендик мой, алым бархатом покрытый, высунулся и до того в глаза кидается, что и не хочешь, а вытянешь. Такой вот конфуз.
С тех пор слух обо мне прошел промеж вахтерш как о тюте-матюте. И стали они меня, слегка презрительно, опекать. А кто и от души. Люди-то разные…
Впечатлительная
Глухая летняя ночь. Тихо, но прохлады нет – разогревшийся за день асфальт лишь отдает тепло. Петровна не спит. Думает. Новость переваривает. И уже злится на себя. Ну да, сотрудница разводится с мужем – что же теперь, не спать из-за этого? Да, они вместе всю жизнь, с детства, венчанные, сын у них подросток. Столько вместе пережито… Но ведь оба взрослые уже, знают что делают. И все же жалко. Претензий друг к другу всегда хватает, это понятно, ну так что, разводиться?
Наде уже за сорок. С какого-то момента (с какого?) стала она остервенело носиться по распродажам, наряжаться. Распустила свои роскошные, цвета спелой пшеницы волосы по веснушчатым плечам, юбки укоротила. А как принарядилась, глянула на себя – ахнула: раскрасавица! Ухаживания старого… м-м-м, как бы помягче… сослуживца принимать стала. Что он ни скажет, даже совсем плоское, она хохочет заливисто, голову назад запрокидывает, шею длинную показывает. А тот и рад стараться – и чайку ей принесет с кухни, и пироженку купит… А сам старый совсем. Ноги жиденькие, синими венами обвитые, а туда же. Он летом в офис в трусах ходит. Вроде как шорты – но ведь обыкновенные трусы семейные, только что в клеточку, тьфу! А она ничего, знай похохатывает. Смотреть тошно.
Петровна зашарила по прикроватной тумбочке, зашуршала аптечной облаткой. Свет не включала, незачем: треугольником отрезан глицин, а квадратная облатка с крупными таблетками – то тенотен, от нервов. Всё уж давно изучила, давно приноровилась к своим бессонницам.
И чего так разволновалась? Жизнь есть жизнь. Бывает, и разводятся люди. Что ж тут особенного… Но так больно стало, тревожно, зыбко, будто мир рушится…
Он и в самом деле рушится, мир. Вот и эти двое уходят друг от друга. Куда? Кто их где ждет? Это ведь кажется так, что за углом счастье неведомое притаилось, возможности разнообразные. Хлебнула Петровна в свое время этакого «счастья», врагу теперь не пожелает. Ее юный муж тоже сказал когда-то, что уходит. Такая же ночь была темная, душная. Они спать ложились. Сказал деланно-безразличным тоном и отвернулся от нее, от жены своей. А ее будто кипятком ошпарило – не ожидала совсем. Ну, ссорились, конечно, всяко бывало, за пять-то лет. Охлаждение какое-то в нем замечала, но чтоб разводиться… Нет, не ждала. И думала раньше, что это фигура речи такая – «кипятком ошпарило». А оно в самом деле так. Будто от затылка по шее и плечам горячее потекло. И руки пудовыми сделались, обвисли. Еле постель достелила. Помнит, лежала, смотрела ему в спину сухими горячими глазами. Сердце колотилось где-то у горла. Майка его едва белела в темноте. Ближе к лопатке, она знала, дырочка есть, отбеливатель проел. Все собиралась зашить, да, видно, уж не придется. Другая зашьет.
Понятно теперь, что это за командировки были…
Ни слова она не проронила в ответ. Он ждал слез, упреков. Какое-то время был напряжен, а после задышал сонно, засопел – уснул. А Петровна до утра куковала, долю свою безмужнюю осознавала, все думала, как им с дочкой теперь жить. Может, с тех самых пор и начались у нее тяжкие бессонницы.
Вот и теперь не спит, крутится в скрипучей своей постели, вздыхает да лекарства пьет. Задремлет – а тут они опять, супруги эти разнесчастные грезятся. Бредут понуро в разные стороны, а земля под ними вся иссохшая, потрескавшаяся. И жалко их – сердце так и заходится.
Муж у Нади действительно грубоватый, неласковый. Слова доброго от него не услышишь. И жадный. Надя так говорит. Но ведь детство у него было – не приведи Господь. Рассказывал, что мать его шлангом, бывало, лупцевала так, что шрамы оставались. Может, несчастье свое женское вымещала, как знать. Ведь все мы, как известно, жертвы жертв.
Конечно, Наде тяжело было с ним. Всё книжки на работе читала, психологов православных – о конфликтах в семье, о женском одиночестве. Пыталась, как учат психологи, больше разговаривать с мужем. Ужин вкусный, бывало, приготовит, сына быстренько накормит, выпроводит гулять. А сама стол на двоих сервирует, свечи высокие, как в американских фильмах, зажжет. И фраза эта, тоже американская: «Нам нужно поговорить». А муж с работы придет уставший, неловко ему, театр какой-то, честное слово. Он их терпеть не может, разговоров этих. Ну, нагрубит. Она – в слезы.
В последнее время Петровна заметила у Нади книгу «Как пережить расставание». Не обеспокоилась, знала, что та психологией интересуется. А оно вон к чему было… О-хо-хо, грехи наши тяжкие…
Петровна подушку свою горячую и влажную на другой бок перевернула. Подбила с двух сторон, чтобы удобно было. Простыню любимую фланелевую (умеют жить буржуи!) натянула до подбородка. Вздохнула протяжно: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную…»
А тут директор еще. В асфальт, говорит, закатаю тебя, никто и не узнает, если пить не бросишь, тварь. О как. Не ей, не Петровне, понятно, говорил, а родственнице своей пьющей. Но холодом могильным от слов этих так и потянуло. Так и видится Петровне асфальт, вероятно, в гараже, так в фильме каком-то было, и краешек платья шифонового торчит, не углядели – жуть.
Директор, что называется, человек с прошлым. Всякого в жизни навидался, пережил, особенно в девяностые, когда каждый крутился как мог. Но пришел в Церковь, в Бога уверовал, покаялся. Смог. И давно уж воюет с ней, с родственницей. Заставляет в церковь ходить, причащаться. Та повинуется грубой силе – не более того. И опять пьет. А он психует. Петровна ему как-то в хорошую минуту сказала, что вот вы же не можете перестать психовать, хоть и причащаетесь; я, к примеру, никак не избавлюсь от греха осуждения, а Тамара – от пьянства. И не надо требовать от нее немедленных результатов. Она же не владеет собой. Как говорит преподобный Паисий Святогорец, слишком большую власть над ней возымели темные силы, самой ей не справиться. Молиться за нее надо. Молиться, а не в асфальт закатывать.
Еще камеры эти везде понатыканы… Тоже мне, всевидящее око. Большая икона Троицы рублевской висит, а над ней аккурат глазок камеры. Петровна поднимается к себе, первым делом крестится перед иконой и поклон поясной кладет. А директор смотрит на свой монитор – и что? Млеет? Или веселится? И зачем они вообще, камеры эти? В каждом кабинете, на рабочие места нацелены. «Не обращайте, говорит, внимания». Ну да. А Петровна и домой приходит, взгляд сверлящий на затылке ощущает. Впечатлительная. Система у нее нервная.
Петровна думает обо всем об этом, о мире, стремящемся к погибели, о грехах своих и чужих, и так горько, так холодно и тоскливо становится на душе, что она рывком поднимается и, став босиком на холодные плиты пола, начинает класть земные поклоны. Колени скрипят, дыхание сбивается, но Петровна не обращает внимания. Не менее двадцати поклонов – уже по опыту знает, что меньше никак нельзя, иначе не уснуть.
Умаяв себя, к утру Петровна засыпает. Дыхание ее становится ровным, увядшие губы начинают выдувать сонное: «Пф-ф, пф-ф…», но складка меж бровей так и не хочет разгладиться.
А на следующий день, придя на работу и включив комп, Петровна читает в новостной ленте, что минувшей ночью была редкая по своей силе магнитная буря. И понимает Петровна, что это и было причиной ее ночных страданий. И что жизнь, в общем, вполне сносная штука, терпеть можно. И что сотрудница Надя, может, не насовсем разведется со своим мужем. А если и разведется, то что ж, дело житейское. И, главное, директор вряд ли закатает свою родственницу в асфальт. Вряд ли…
Бог не оставляет людей
«…Ну и вот. А врачи ей и говорят: аборт тебе, деточка, нельзя делать – родить больше не сможешь. Ритка в слезы. Стыдно ей перед бабушкой беременной объявляться. Та ее в строгости воспитывала, хоть и жалела. Мать-то ее еще ребенком на бабушку бросила, все жизнь свою устраивала… Вот Ритка и была нелюдимой, недолюбленной. Вот и кинулась к первому парню, что внимание на нее обратил. И залетела.
А вообще-то раньше все строже было, сама, небось, знаешь… Во-о-т».
Приятельница моя с пышным именем Олеся Роландовна сидит у меня в библиотеке и рассказывает о подруге своей юности.
Давно сидит. Время от времени спохватывается: «ой, тебе, наверное, работать надо. Сейчас пойду». Но остается на месте. Да и куда ей идти – дома никто не ждет. А здесь кондиционер. Чай с печеньками. Ну и свободные чисто вымытые уши.
Порывшись в сумке, Олеся Роландовна достает таблетку, запивает ее чаем, – как птица, запрокидывая голову. Продолжает рассказывать.
Мне слегка нудно, и я вполуха слушаю о злоключениях Олесиной товарки. Тоскую по компьютеру. Он тихо урчит и призывно помигивает зелеными своими змеиными глазами.
Но постепенно я увлекаюсь повествованием и уже с неподдельным интересом слушаю свою гостью.
«И что ты думаешь?.. Так и вышло. Детей у Ритки уже не случилось. А ведь ей еще раз тогда сказали, предупредили о бесплодии, уже когда она на кресло взобралась, чтобы аборт делать…
Потом появился Женя. Свет в окошке. Влюбилась страшно. Он тогда в малой авиации работал. Высокий, статный. Тоже еврей. Красавец. Женат, конечно. Дети у него. Сразу ей об этом сказал, чтобы не рассчитывала на многое. Но Ритка уже с цепи сорвалась, не остановишь. И так его приваживала, и эдак. Готовила великолепно. А он пожрать далеко не дурак. Представь, она ему намоет кило черешни, первой, дорогущей, поставит перед ним. Он уработает всё и даже не спросит, пробовала ли она сама.
Я часто тогда у них бывала. Дружили крепко. Все выходные, все праздники вместе. Как уж он там жене докладывался, не знаю, а только ночевал у Ритки часто. И отдыхали мы вместе. Другой раз сядем на диван. Он обнимет-облапит нас обеих. И доволен.
Ко мне Ритка не ревновала, знала, что у меня на мужиков глаз не горит. Мне даже неприятно было.
Годы шли. Ритка к нему все крепче и крепче привязывалась. Подруг совсем у нее не стало, я одна. И только и разговоров у нее было, что о Жене ее ненаглядном. А он полнеть стал. Диабэт у него развился. И совсем уж он был не тот красавец, которого она полюбила. Тридцать шесть лет они были вместе. Да, тридцать шесть лет… Последние пять лет он к ней таки перебрался. Сидит, бывало, по целым дням в кресле перед телевизором. А ей ничего больше и не надо. Только и слышишь: “Женя, кушать… Женя, кушать…” А у него ж диабэт. Ему бы диэту…
А когда она его на Мальдивы потащила, он чуть Богу душу не отдал. И ехать-то не хотел, там же жара. Нет, она пристала, сама билеты купила – мечта у нее, видите ли, на Мальдивах побывать. Ох, и намучился он там. С трапа самолета прямо в больницу по скорой загремел, чуть в диабетическую кому не впал.
Я тогда у дочки гостила. Целое лето. Так Ритка чуть с ума не сошла, без конца мне звонила, часами рассказывала о Жене.
А потом – бац! – Женя умирает.
И никто не идет его хоронить. Никто! Первая жена, а ведь они всю жизнь, считай, вместе прожили, не пришла. Дети из-за границы не приехали. И Ритка не посмела явиться на похороны, они ведь так и не были женаты. Думала, жена придет. Организация, где Женя когда-то работал, похоронила его. Ритка издалека провожала гроб, вся в истерике, за чужими могилками пряталась. Во жизнь!..
А теперь и сама в больнице лежит. В психушке. Вот так-то вот.
Я сама ее туда и положила. У нее странности начались. Она на работу перестала ходить. И вообще из квартиры перестала выходить. У меня ключ был, так я и за продуктами для нее бегала, и готовила. Но это ж не дело, у меня тоже возраст.
Я и так ее, и эдак. В церковь к нам заманивала, думала, может, полегчает ей.
Мне-то помогает. Я чуть что – сразу в храм, в наш, в Никольский. Постою на службе, и так благостно сделается, и опять жить можно. Я-то тоже одна мыкаюсь, дочка далече. Тоже одиноко бывает. Только храм и лечит.
Ритка на службу-то пришла, а стоять не может, тошно ей делается, дурно. Только свечки поставила.
Да она и не верует вовсе. Известное дело, некрещеная. Я ее спрашиваю, а к кому ж ты тогда ходила, если в Бога не веруешь? Она мне тихо так, безжизненно: «К Жене…»
В тот день, как Женя умер, я одна была в дочкиной квартире. Утро, помню, ясное такое, теплое. Лето, ласточки порхают, свищут. И вдруг в балконную дверь птица черная влетает. Я опешила, сердце так и оборвалось. Я сразу про Женю подумала. Полотенцем махнула, птица побилась о стекло да и вылетела. А я еще от матери знаю, что весть это. Не к добру. И точно.
Ну, пойду я… А то совсем тебе уши заездила…»
«А как же Рита?»
«Рита?.. Так я ж сказала, в больнице она. В психушке. Мать ее, старая уже совсем, приезжала с Севера. Покрутилась, хотела опеку оформить над дочерью. Видно, не получилось, она и уехала. У Ритки ж, кроме квартиры, ничего нет. Она всегда хорошо одевалась. Работала, пенсию еще получала. Я думала, у нее на счету на черный день кой что припасено, так нет же. Одно барахло. А барахла!.. Одних шуб целых три штуки. А платьев!.. А обуви!..
Ну, пойду… О-о-й, засиделась я, ноги отекли. Ну, до свидания, будь здорова. Может, еще как-нибудь зайду…»
Олеся Роландовна, припадая на замлевшие ноги, ушла. А Женя с Ритой остались. И долго, долго еще думала я о них. Жалкие, несчастные, обокравшие сами себя, жившие на своей волюшке, растерявшие и детей, и близких, и друзей. Безумцы, полагавшие счастье найти друг в друге. Какая утопия! Какая горькая насмешка!
Соблюдение заповедей Божиих, как и соблюдение законов физических, помогает нам жить не калечась (и не калеча других) в этом мире. А почитание Отца, сотворившего все, и нас тоже, навсегда избавляет от одиночества. Верующие люди, каждый в своей мере, это знают. Женя и Рита не знали. Не желали знать. Они желали друг друга. (Господи, как это ничтожно мало!) И обладали друг другом, – пренебрегая слезами и горем обманутой жены, слезами, а позже и презрением, детей, их изломанными судьбами. И если оглянуться, ничего-то не было в их жизни за тридцать шесть лет, кроме этого самого «Женя, кушать» да нескольких шуб, да несуразной той поездки на Мальдивы. И – вечный страх быть пойманными, уличенными в измене, страх позорного разоблачения.
Бедные, бедные люди!
И другая история всплывает в памяти. Совсем другая история, хотя начиналась она примерно так же, ведь, как известно, юность – время безумия.
Он – красавец, она недолюбленное когда-то дитя суровых и вечно занятых родителей. И ей тоже казалось, что вот он, любовь всей ее жизни, вот с ним она будет наконец-то счастлива. А у него семья, жена (говорил: у нас с ней давно ничего нет! Врал, конечно) и двое детей, мальчики. И героине нашей тоже хотелось дышать им, вдохнуть его в себя и не отпустить. Но болела и болела совесть. И стояли в глазах мальчики, доверчиво смотрящие в объектив, а казалось – в душу. Фотографию эту ее любимый носил при себе. Позже поняла – чтобы она на многое не рассчитывала…
Но любил. Здесь она не могла ошибиться. Потому что когда она наконец нашла в себе силы со всем этим покончить – плакали оба. Не сама решила, Господь помог. Сначала нашлась чистая женщина, одна жена одного мужа, которая сказала с бесконечным состраданием: «Почему ты соглашаешься на такую низость? Неужели ты думаешь, что не заслуживаешь большего?..» И предупредила: «Смотри, добром такие вещи не заканчиваются. Господь, Он все видит».
Она задумалась. Все в ее окружении восхищались тем, какая они красивая пара, как подходят друг другу, словно друг для друга созданы. И никто ничего подобного не говорил. Хотя знали, что он женат. И только эта женщина… Может, потому что верующая?
А потом приснился сон. Будто давно умершая мать наряжает елочку и говорит ей: «К Новому вместе будем…» Дело в сентябре было. И ей стало страшно. Вот тогда она и сказала любимому, что видятся они в последний раз. Тогда и плакали, обнявшись, вместе.
А уже через год ее можно было встретить с мужем, спокойную и счастливую. Хоть и трудностей в этой ее новой жизни было немало. А он, тот, кого она так любила, встречался со следующей женщиной, чем-то неуловимо похожей на нее прежнюю. И, вероятно, в кармане его пиджака так же лежало фото сыновей.
«Бог не оставляет людей навсегда ни в несчастии, чтобы они не изнемогли, ни в счастии, чтобы они не сделались беспечными, – говорит святитель Иоанн Златоуст, – но различными способами устрояет их спасение» (49, 383).
Вот это-то последнее нам и нужно положить на сердце: «Бог не оставляет людей… но различными способами устрояет их спасение».
Человек радостный
Середина апреля, и она влетает ко мне, вся такая весенняя, брызжущая радостью, истосковавшаяся по веселью. Моя подруга Наташа – человек радостный. Где-то прочитала, что если радость не поселилась у христианина в сердце, значит, он неправильно развивается. Наташа развивается правильно. Она, как уже сказано, радостная. А еще шумная, напористая, она полна жизни. Но на дворе пост. Последняя перед Страстной неделя. И Наташа, собираясь в город и продумывая свой образ (а как же!), учла это, конечно.
Она в яркой, в мелкий цветочек косынке, стильно повязанной; ярко-голубой, в тон глазам, майке; в бирюзовых, в тон майке, бусах и сережках. Поверх всего этого великолепия и пиршества красок надела она серый «постненький» костюм, который чрезвычайно идет к ее глазам и очень стройнит.
«Ну как ты можешь так возмутительно хорошо выглядеть, – говорю я с упреком, в котором легко читается зависть, – ведь пост на дворе!»
Она быстро опускает глаза, делает паузу (вне поста она бы мне уже ответила) и говорит обидчиво: «А зато я в косынке и брови себе не нарисовала – вот, видишь!» И она двигает кожей в месте, на котором обычно красуются брови, теперь же скучает и ждет Пасхи невыразительный белесый подшерсток.
Балеринка, Петровна и брат, или Можно ли добыть счастье вручную?
Петровна поздно вышла замуж. Всё не брали. Лицо у Петровны… Как бы это сказать… Челюсть нижняя тяжелая. И зубов как будто многовато – крупные такие, влажные, и всегда «на улице», если можно так выразиться. Очень уж Петровна веселая да улыбчивая – просто на редкость. И активная, живая.
Петровна счастлива. Годы метаний, неистовых поисков суженого, неудовлетворенности позади. Теперь – действительно счастлива, слава Богу. Муж есть, работа, квартира. Здоровье частично утрачено, но и того, что осталось, покуда хватает, – чего же еще? Но в том-то и дело, что Петровне мало быть счастливой одной. Ей горько от того, что родной ее брат несчастлив. Одинок. А по глубокому Петровнину убеждению, одинокий человек не может быть счастлив.
И давно уже Петровна старается сделать брата хоть чуточку счастливее. Например, попались ей под руку книжки небезызвестной целительницы Семеновой – и вся маленькая семья Петровны стала ежедневно закатывать себе гигантские клизмы – избавляться от воображаемых паразитов. А то, говорит, мы все какие-то бледненькие, не иначе паразиты завелись.
Семенова чрезвычайно талантливо описала, как человеческий организм кишит всякими паразитскими тварями. Единственное, пишет, спасение – клизмы. Она сама, пишет, только этим и спасается. К книжке еще картинки цветные приложены – гельминты, извлеченные из чьих-то недр, в цвете – б-р-р. Петровна вообще впечатлительная. А брат ее и муж как-то очень уж доверчивы. Забывают, что женщина, по библейскому выражению, немощный сосуд. Вот и выполаскивали в течение какого-то времени свое внутреннее содержание, пока не восстали, не возмутились, не обнаружив в этом самом содержимом ничего даже отдаленно напоминающего паразитов. Долго потом обижались на Петровну. А Петровна плечами пожимала: никто никого не неволил, взрослые же мужики, своя голова на плечах имеется…
Но речь пойдет вообще, вообще не о паразитах. Скорее, о паразитках (шутка). Это уж так, к слову вспомнились клизмы, чтобы понятно было, как сильно желала Петровна счастья своему брату. И не просто как-нибудь вяло желала, а – деятельно.
Вот однажды, например, пришла в квартиру брата, по ее собственному выражению, «вычищать авгиевы конюшни». Известное дело, брат – холостяк, и в квартире царит всегдашний беспорядок. Как же, рассудила Петровна, личную жизнь заводить, когда в квартире такая грязюка. Вот, говорит Петровна, выдраю все, потом батюшку позовем, чтобы квартиру освятил, помолился чтоб, вот Господь и даст тебе счастье, пошлет суженую. Мне же моего дал – и тебе даст. Брат соглашается. Ему, может, и самому хочется счастливым быть. И еще потому соглашается, что квартира после размена с бывшей женой досталась ему «нехорошая». Обмен после развода несколько раз срывался из-за того, что жена находила слишком хорошей квартиру, что мужу бывшему достанется. Наконец нашла эту, «нехорошую». Предыдущий хозяин, похоже, не смог в ней жить, быстро продал. А сам ее купил у наследников после смерти молодого хозяина – тот в окно выпрыгнул с девятого этажа. Что этому предшествовало, что заставило его так поступить – неведомо, но только вскоре очевидно стало, что обитает в квартире всякая нечисть. Краем глаза видел брат какое-то существо рыжее, безобразное, мужеского полу; какое-то шевеление за спиной ощущал, и мороз пробирал до самого затылка. Временами необъяснимый ужас наваливался, душил. Так что старался он больше времени на работе проводить – заодно и карьеру сделал. Словом, квартиру явно требовалось освятить.
И правда, все хорошо получилось. Выдраила Петровна и комнату, длинную, как троллейбус, и кухню – любо-дорого. Сама батюшку привезла. Круп разных в рюмки насыпали, свечи зажгли. И наполнилась квартира клубами ароматного афонского ладана, и, кажется, прыснули с неслышными воплями в разные стороны нетопыри, что жили в ней непонятно на каких правах. И молитва густо звучала из уст и широкой груди дородного священника – не хуже колокольного звона, и кропил он святой водой все углы и закоулки жилища, изгоняя нечистых. И впервые за много дней, а может, и лет, спал Петровнин брат спокойно, без удушающих сновидений и ночных мечтаний.
А того не знал, что готовится уж новое испытание в рамках, так сказать, организации его личного счастья. И что клизмы те чуть не ведерные – сущие пустяки по сравнению с тем, что еще предстояло пережить.
Прибираясь в квартире, Петровна наткнулась на альбом с фотографиями. Присела, уставшая, стала перебирать их с теплым чувством. Она успела забыть, что брат смолоду был таким красавцем. Рубашка чуть не до пупа расстегнута, обнажает мускулистую грудь, джинсы-клеш, волосы длинные ветер раздувает. Взгляд – дерзкий, самоуверенный, какой бывает только у очень зеленых юнцов. С тех пор, как говорят, укатали сивку крутые горки. И взгляд стал более умеренным и более осмысленным, и штаны он теперь классические предпочитает. Ну, и волос существенно поубавилось. Зато карьера в гору идет, положение солидное. Только вот с семьей не заладилось… Петровна берет выпавшую из альбома фотографию. С кем это он? На черно-белом фото брат стоит в обнимку с невысокой молодой женщиной, довольно приятной, аккуратненькой – волосы вьющиеся до плеч, брюки «банан», улыбается… А! Это ж, наверное, балерина та, что к нему приезжала с Севера, они там вместе учились. И в институте дружили. Вспоминает Петровна, как мать получила телеграмму от сына: «Срочно вышли денег… Вылечу из института…» Сумма крупная указана. Ну что, повздыхала, поворчала заодно на молодежь, на юную Петровну, будто она в чем виновата, и пошла деньги с книжки снимать. Мать все-таки. А он после даже не объяснил, что за нужда такая была.
Балерина эта, что с фотографии, приезжала к брату, когда семья Петровны на юг переехала жить.
Петровна тогда одна маялась, тяжело ей было. Матери уже в живых не было. Отец еще раньше помер. Квартира ей досталась от родителей сырая, печка не топится, дров негде взять. Просто руки опускались.
И вот однажды пришел к ней брат с этой самой балеринкой. И такими счастливыми они ей показались, аки голуби. Так и жались друг к другу, так и льнули. Даже позавидовала грешным делом.
«Женись на ней – говорила брату, – чем не невеста, любит тебя, это ж видно!» – «Не-е, не мое это…» – вяло отбивался брат и разговор в сторону уводил.
Много позже брат признался, что балеринка (они так между собой и звали ее – «балеринка») понесла от него и, вернувшись на свой Север, через положенное время родила сына. И раз в год, в день рождения брата, стала звонить ему по телефону. Петровна помнит эти звонки. Брат надолго уходил в кухню с телефоном. Провод от него не давал плотно закрыть дверь, и слышно было, как говорит он тихо, через большие паузы, будто успокаивает. А на другом конце провода будто плачут. Гости притихали, вслушивались. Именинник возвращался смущенным, взъерошенным каким-то.
И фотографии мальчугана присылала, вот они, кстати, тут же, в альбоме хранятся отдельной пачкой. Петровна всматривается… Мальчишка лет четырех на трехколесном велосипеде. Нос пуговкой, губы толстые… Ничего общего. Вот разве что глаза… с хитринкой такие, будто чуть припухшие. Кто его знает… А вот – постарше. В хорошеньком костюмчике, вытянулся, руки по швам, взрослого из себя строит. Ребенок как ребенок…
И закралась Петровне в голову некая мысль… Повертела она задумчиво фотографию, где голубки вместе, да и положила ее себе в сумочку. Брату ничего не сказала – дело не терпело огласки.
Только город Петровна знала, где балеринка живет. И надо же такому случиться, что в большом этом северном городе жила Петровнина родня. Это судьба – решила Петровна и выслала родне фото с просьбой разыскать человека. Фамилию, правда, к тому времени уже знала. Объяснила, что это, мол, вопрос жизни. Про смерть не стала, чтоб не пугались.
Родня исполнительная оказалась. Да и балерин в городе, хоть и большом, а все ж не так много.
Оказалось, работает балеринка в местном Дворце культуры, молодую поросль воспитывает.
Списались. Скайпов тогда еще не было – общались исключительно посредством писем. «Я помню, – писала Петровна, – как вы вместе приходили ко мне в гости, такие молодые, такие счастливые… Брат и теперь один… Очень мне хочется с племянником встретиться, поглядеть на него. Чай я ему тетя родная – не обижу. Отдыхать приезжайте, на море. У нас хоть квартира маленькая, а все же мы с мужем рады будем – в тесноте да не в обиде, верно?..»
Через месяц только письмо пришло в ответ. Балеринка писала сдержанно: «…Да, так вышло, что я растила сына одна. Было трудно, но теперь у нас все хорошо. Сын вырос, ему скоро в армию. За приглашение спасибо. Не обещаю, но постараюсь…»
Петровна довольна. Того и гляди брата пристроит в хорошие руки – семья же готовая, считай.
«Семья же у тебя готовая… – внушает Петровна брату. – Чего еще искать – сын уже есть. Знаете друг друга с юности…» – Это уже когда балеринка написала, что приезжает в гости. Воспитанницы ее, балерины будущие, на лето в лагерь едут, так она с ними увязалась.
«Да какая там семья…» – тихо психует брат и, не допивши чаю, идет к выходу обуваться. Разговор ему неприятен. Зашел в гости к сестре, а она опять за свое – сколько можно… «Ты же ничего не знаешь! Не мое это, не смогу я…»
Ей бы в самом деле и отстать… Куда там! Да и поздно уже, балеринка вот-вот приезжает.
«Детей делать – твое, а с матерью его жить, так не твое! – ехидничает Петровна вдогонку, успевает, пока дверь за братом не захлопнулась.
Ладно, решает Петровна, сама буду с ней дружить, племянника привечать. Сама гостью приму.
А все же – вот настырная! – упросила брата приехать на вокзал.
Дальше вспоминать неприятно. Как в дурном сне, когда длятся и длятся тягучие какие-то события, и плохо тебе, а проснуться не получается.
Балеринка сошла с поезда в окружении говорливой, весело-оживленной стайки воспитанниц. Они были стройные, как статуэтки, все как одна с элегантным балеринским пучком на затылке. Гостья улыбнулась и смущенно, и несколько снисходительно при виде делегации – Петровна с мужем и давняя ее любовь, поседевший, но по-прежнему стройный и элегантный, Петровнин брат.
Та встреча была мимолетной. Детей ждал автобус, на котором они отправлялись в свой лагерь на берегу моря. И балеринка с ними.
Брат нес тяжелую сумку гостьи к автобусу. Они обменивались незначащими фразами, оба были смущены и, казалось, готовы провалиться сквозь землю. И – избегали смотреть друг на друга.
Петровна была оживлена и растрогана. Она не понимала еще, что натворила. Муж Петровны доброжелательно-приветлив. Ему-то что, его дело – сторона. Не он заварил эту кашу… А брат – тот был просто в ужасе.
Договорились, что балеринка, как устроится и как позволят дела – сразу же приедет на несколько дней в город. Автобус укатил.
«Какой ужас! – проговорил брат, первым нарушив сложное молчание их маленького сплоченного коллектива, – что с людьми делает время! Ты видела? У нее зубы веером!!!» – «Ну, вероятно, у нее парадонтоз, – беззаботно отозвалась Петровна. И добавила рассудительно: – Зубы и новые можно сделать. Правда, эти все до единого придется выдернуть…»
Брат ее не слушал. Подруга юности произвела на него сильное впечатление. Он был подавлен.
Дальше было хуже. Много хуже.
Балеринка, она ведь, бедная, решила, что отец ее ребенка раскаялся (в чем? неважно!) и страстно мечтает о воссоединении семейства, мечтает о сыне…
Так часто бывает. Многие отцы, накуролесив в жизни, в преклонном возрасте ищут своих развеянных по свету детей. И размазывают старческие слезы, и трясутся, и жалко их, но и противно тоже. И далеко не все дети, уже выросшие, готовы принять их в свое сердце. Не все могут простить того, что не было рядом отцовской теплой руки, крепкого плеча, не было защиты. Что воспитывались они, часто, исключительно женщинами, и от этого что-то покорежилось в них, что-то сломалось, а что-то не проросло вовсе…
Итак, балеринка решила, что ее ждет реванш, и основательно к нему подготовилась. Накупила атласных халатов с попугаями – невыносимо алого цвета. Накупила шортиков, чтобы, значит, ножки свои все еще хорошенькие, хоть и с признаками подагры, показать. Продумала тщательно туалеты… И все никак не могла отойти от этой роли, никак не могла взять в толк, что все это ничего общего не имеет с действительностью. И губки надувала, отчего это дружок ее старинный не идет, ведь она уже здесь. И Петровна мучилась, пыталась деликатно донести, что она сама, Петровна, да муж ее, – это все, на что может рассчитывать гостья, что не чужие же они, в самом деле, люди, и поговорить им есть о чем… И накрывала столы, парила-жарила, и пыталась развлечь гостью, расспросить о сыне – все напрасно. Та лишь дулась и требовала подать ей милого дружка.
И он приходил даже пару раз – не то сестру-дурочку жалел, не то о сыне хотел послушать – как он, что он, какие планы строит, большой ведь уже, в армию скоро.
Раз затеяв игру, балеринка никак не хотела от нее отстать: утомительно кокетничала, делала глазами «мерцающие звезды», непрерывно хохотала, говорила полунамеками. О сыне вовсе не хотела говорить, напускала туману, так что и понять ничего было нельзя. Как бы приторговывала информацией о нем – как бы имела на руках козырь и придерживала его.
Господи-Господи, силы небесные – это же надо было вынести!
Брат испарялся очень быстро, что было понятно. Не отвечал на телефонные звонки. Балеринка обижалась на него, но изводила Петровну (и поделом!). От нечего делать кокетничала с Петровниным мужем. Тот не только не возмущался таким поведением гостьи, а даже и млел, – все же не всякий день за тобой балеринки ухлестывают.
Петровна чувствовала себя одинокой и глубоко несчастной. И казалось, не будет этой муке конца.
Но всему приходит конец. Абсолютно всему. Маленькие балеринки загорели, накупались в ласковом море, набрались здоровья на долгую северную зиму. Им пора было прощаться с Крымом. Уезжала и большая балеринка.
Она позвонила Петровне на работу и возмущенно спросила, собираются они ее провожать, или ей придется так и уехать не простившись.
Петровна знала, кого на самом деле хотела видеть отъезжающая, но покорно собралась и вместе с мужем – а уже смеркалось – повлеклась на вокзал. На всю жизнь запомнит Петровна лицо своей гостьи, слабо освещенное вокзальными фонарями, искаженное негодованием – злое, некрасивое лицо с торчащими зубами и брызгами изо рта. Балеринка уже не наигрывала какую-то придуманную роль, а гневно отчитывала их двоих, пожилых уже людей, Петровну и ее мужа, которые две долгие недели принимали ее у себя в маленькой квартирке и в том только и повинны были, что хотели как лучше, хотели счастья. Брату, да, но ведь и ей тоже, и ее сыну…
Как ни странно, история эта сблизила Петровну с братом. И с мужем. Они собирались вместе и тихо и умиротворенно – как пережившие опасную бурю – разговаривали. Петровна просила прощения у брата. Он не сердился на нее. Но, разумеется, и не одобрял эту ее затею – от начала и до конца. Рассказал, что тогда еще, в юности, балеринка тоже забеременела. И вышла некрасивая история. Он, юный студент, и думать не хотел о детях. Но она поступила по-своему. И преследовала потом его неистово, и жаловалась в деканат, и устраивала сцены. А поняв, что ничего у нее не выйдет, потребовала «отступных» – денег. Тогда и явилась на свет телеграмма, так возмутившая их мать: «Срочно вышли денег… Вылечу из института…»
Сделала аборт уже на очень большом сроке… «И вообще, она законченная истеричка, у нее что-то с психикой… Я всегда это подозревал…»
«Господи, да почему же ты не рассказал мне об этом раньше?!» – всплескивала руками Петровна. «Ты бы все равно мне не поверила…» И Петровна понимала, что да, не поверила бы и до последнего защищала несчастную девчонку, хотя бы из женской солидарности.
Рассказал, что встречался с балеринкой вне Петровниного дома и без «чуткого руководства» сестры. Пытался поговорить о сыне. Ведь болело же это в нем, болело. Но балеринка была непреклонна: «Сначала деньги, а уж после – стулья». Не буквально, конечно, а в смысле: сначала ты на мне женишься, а уж после поговорим о сыне. Что тут скажешь…
Шли годы. Затягивались раны. Петровна не пыталась уже вручную устроить счастье брата, больше полагаясь на волю Божию. И о здоровье его меньше пеклась. Не то чтобы совсем – трудно все-таки от привычек своих отстать, – но все-таки меньше.
Но вот однажды, уже довольно много времени прошло с тех памятных событий, Петровна, забывшись, вдруг сказала: «Слушай, а ведь у тебя есть дочка от первого брака, хочешь…» Взглянула на брата и осеклась – такими вдруг злыми сделались его глаза.
Бесплатный фрагмент закончился.
