Читать книгу: «Смех и горе», страница 7

Шрифт:

Глава сорок первая

Так все это и сделалось. Портной одел меня, писаря записали, а генерал осмотрел, ввел к себе в кабинет, благословил маленьким образком в ризе, сказал, что «все это вздор», и отвез меня в карете к другому генералу, моему полковому командиру. Я сделался гусаром недуманно-негаданно, против всякого моего желания и против всех моих дворянских вольностей и природных моих способностей. Жизнь моя казалась мне погибшею, и я самовольно представлял себя себе самому не иначе как волчком, который посукнула рука какого-то злого чародея, – и вот я кручусь и верчусь по его капризу: езжу верхом в манеже и слушаю грибоедовские остроты и, как Гамлет, сношу удары оскорбляющей судьбы купно до сожалений Трубицына и извинений Постельникова, а все-таки не могу вооружиться против моря бед и покончить с ними разом; с мосту да в воду… Что вы на меня так удивленно смотрите? Ей-богу, я в пору моей воинской деятельности часто и много помышлял о самоубийстве, да только все помышлял, но, по слабости воли, не решался с собою покончить. А в это время меня произвели в корнеты, и вдруг… в один прекрасный день, пред весною тысяча восемьсот пятьдесят пятого года в скромном жилище моем раздается бешеный звонок, затем шум в передней, бряцанье сабли, восклицания безумной радости, и в комнату ко мне влетает весь сияющий Постельников!..

Глава сорок вторая

Увидав Постельникова, да еще в такие мудреные дни, я даже обомлел, а он ну меня целовать, ну меня вертеть и поздравлять.

«Что такое?» – думаю себе, и как я ни зол был на Постельникова, а спрашиваю его, с чем он меня поздравляет?

– Дружище мой, Филимоша, – говорит, – ты свободен!

– Что? что, – говорю, – такое?

– Мы свободны!

«Э, – думаю, – нет, брат, не надуешь!»

– Да радуйся же! – говорит, – скот ты этакий: радуйся и поздравляй ее!

– Кого-с? – пытаю с удивлением.

– Да ее, ее, нашу толстомясую мать Федору Ивановну! Ну, Россию, что ли, Россию! будто ты не понимаешь: она свободна, и все должны радоваться.

– Нет, мол, не надуешь, не хочу радоваться.

– Да, пойми же, пентюх, пойми: с-в-о-б-о-д-е-н … Слово-то ты это одно пойми!

– И понимать, – говорю, – ничего не хочу.

– Ну, так ты, – говорит, – после этого даже не скот, а раб … понимаешь ли ты, раб в своей душе!

«Ладно, – думаю, – отваливай, дружок, отваливай».

– Да ты, шут этакий, – пристает, – пойми только, куда мы теперь пойдем, какие мы антраша теперь станем выкидывать!

– Ничего, – отвечаю, – и понимать не хочу.

– Так вот же тебе за то и будут на твою долю одно: «ярмо с гремушкою да бич».

– И чудесно, только оставьте меня в покое.

Так я и сбыл его с рук; но через месяц он вдруг снова предстал моему изумленному взору, и уже не с веселою улыбкою, а в самом строгом чине и начал на вы.

– Вы, – говорит, – на меня когда-то роптали и сердились.

– Никогда, – отвечаю, – я на вас не роптал.

Думаю, черт с тобой совсем: еще и за это достанется.

– Нет, уж это, – говорит, – мне обстоятельно известно; вы даже обо мне никогда ничего не говорите, и тогда, когда я к вам, как к товарищу, с общею радостною вестью приехал, вы и тут меня приняли с недоверием; но Бог с вами, я вам все это прощаю. Мы давно знакомы, но вы, вероятно, не знаете моих правил: мои правила таковы, чтобы за всякое зло платить добром.

«Да, – думаю себе, – знаю я: ты до дна маслян, только тобой подавишься», и говорю:

– Вы очень добры.

– Совсем нет; но это, извините меня, самое злое и самое тонкое мщение – платить добром за оскорбления. Вот в чем вопрос: хотите ли вы ехать за границу?

– Как, – говорю, – за какую за границу?

– За какую! Уж, конечно, за западную: в Париж, в Лондон, – в Лондоне теперь чудные дела делаются… Что там только печатается!.. Там восходит наша звезда, хотите почитать?

– Нет, – говорю, – не хочу.

– Но отчего же?

– Да так, не хочу, да и только…

– И ехать не хотите?

– Нет, ехать хочу, но…

– Что за но…

– Но меня, – говорю, – не пустят за границу.

– Отчего это не пустят? – и Постельников захохотал. – Не оттого ли, что ты именинник-то четырнадцатого декабря… Э, брат, это уже все назади осталось; теперь на политику иной взгляд, и нынче даже не такие вещи ничего не значат. Я, я, – понимаешь, я тебе отвечаю, что тебя пустят. Ты в отпуск хочешь или в отставку?

– Ах, зачем же, – отвечаю, – в отпуск! Нет, уж я, если только можно, в чистую отставку хочу.

– Ступай и в отставку, подавай по болезни рапорт – и катай за границу.

– Да мне никто и свидетельства, – говорю, – не даст, что я болен.

Постельников меня за это даже обругал.

– Дурак! – говорит, – ты извини меня: просто дурак! Да ты не хочешь ли, я тебе достану свидетельство, что ты во второй половине беременности?

– Ну, уж это, – говорю, – ты вздор несешь!

– Держишь пари?

– И пари не хочу.

– Нет, пари! держи пари.

И сам руку протягивает.

– Нечего, – говорю, – и пари держать, потому что все это вздор.

– Нет, ты держи со мною пари.

– Сделай милость, – говорю, – отстань, мне это неприятно.

– Так что ж ты споришь? Я уж знаю, что говорю. С моего брата на перевязочном пункте в Крыму сорок рублей взяли, чтобы контузию ему на полную пенсию приписать, когда его и комар не кусал; но мой брат дурак: ему правую руку отметили, а он левую подвязал, потом и вышел из этого только один скандал, насилу, насилу кое-как поправили. А для умного человека ничего не побоятся сделать. Возьмись за самое легкое, за так называемое «казначейское средство»: притворись сумасшедшим, напусти на себя маленькую меланхолию, говори вздор: «я, мол, дитя кормлю; жду писем из розового замка» и тому подобное… Согласен?

– Хорошо, – отвечаю, – согласен.

– Ну вот, только всего и надо. И сто рублей дать тоже согласен?

– Я триста дам.

– На что же триста? Ты, милый друг, этак Петербургу цены портишь, – за триста тебя здесь теперь ведь на родной матери перевенчают и в том тебе документ дадут.

– Да мне уж, – говорю, – не до расчетов: лишь бы вырваться; не с деньгами жить, а с добрыми людьми…

Постельников вдруг порскнул и потом так и покатился со смеху.

– Прекрасно, – говорит, – вот и это прекрасно! Извини меня, что я смеюсь, но это для начала очень хорошо: «не с деньгами жить, а с добрыми людьми»! Это черт знает как хорошо, ты так и комиссии… как они к тебе приедут свидетельствовать… Это скоро сделается. Я извещу, что ты не того…

Постельников помотал пальцем у своего лба и добавил:

– Извещу, что у тебя меланхолия и что ты с оружием в руках небезопасен, а ты: «не с деньгами, мол, жить, а с добрыми людьми», и вообще чем будешь глупее, тем лучше.

И с этим Постельников, сжав мою руку, исчез.

Глава сорок третья

Два-три дня я прожил так, на власть Божию, но в большом расстройстве, и многим, кто видел меня в эти дни, казался чрезвычайно странным. Совершеннее притворяться меланхоликом, как выходило у меня без всякого притворства, было невозможно. На третий день ко мне нагрянула комиссия, с которой я, в крайнем моем замешательстве, решительно не знал, что говорить.

Рассказывал им за меня всё Постельников, до упаду смеявшийся над тем, как он будто бы на сих днях приходит ко мне, а я будто сижу на кровати и говорю, что «я дитя кормлю»; а через неделю он привез мне чистый отпуск за границу, с единственным условием взять от него какие-то бумаги и доставить их в Лондон для напечатания в «Колоколе».

– Конечно, – убеждал меня Постельников, – ты не подумай, Филимоша, что я с тем только о тебе и хлопотал, чтобы ты эти бумажонки отвез; нет, на это у нас теперь сколько угодно есть охотников, но ты знаешь мои правила: я дал тем нашим лондонцам-то слово с каждым знакомым, кто едет за границу, что-нибудь туда посылать, и потому не нарушаю этого порядка и с тобой; свези и ты им кой-что. Да здесь, впрочем, все и довольно невинное: насчет нашего генерала и насчет дворни. В Берлине ты все это можешь даже смело в почтовый ящик бросить, – оттуда уж оно дойдет.

Признаюсь вам, принимая вручаемый мне Постельниковым конверт, я был твердо уверен, что он, по своей «неспособности к своей службе», непременно опять хочет сыграть на меня. Ошибался я или нет, но план его мне казался ясен: только что я выеду, меня цап-царап и схватят с поличным – с бумагами про какую-то дворню и про генерала.

«Нет, черт возьми, – думаю, – довольно: более не поддамся», и сшутил с его письмом такую же штуку, какую он рассказывал про темляк, то есть «хорошо, говорю, мой друг; благодарю тебя за доверие… Как же, отвезу, непременно отвезу и лично Герцену в руки отдам», – а сам начал его на прощание обнимать и целовать лукавыми лобзаниями, да и сунул его конверт ему же самому в задний карман. Что вы все, господа, опять смотрите на меня такими удивленными глазами? Не кажется ли вам, что я неблагодарно поступил по отношению к господину Постельникову? Может быть и так, может быть даже, что он отнюдь и не имел никакого намерения устраивать мне на этих бумажонках ловушку, но обжегшиеся на молоке дуют и на воду; в этом самая дурная сторона предательства: оно родит подозрительность в душах самых доверчивых.

И вот, наконец, я опять за границей, и опять на свободе, на свободе после неустанного падения на меня стольких внезапных и несподеванных бед и напастей! Я сам не верил своей свободе. Я не поехал ни в Париж, ни в Лондон, а остался в маленьком германском городке, где хотел спокойно жить, мыслить и продолжать мое неожиданно и так оригинально прерванное занятие науками. Все это мне и удалось: при моей нетребовательности за границею мне постоянно все удается, и не удалось долго лишь стремление усвоить себе привычку знать, что я свободен. Проходили месяцы и годы, а я все, просыпаясь, каждое утро спрашивал себя: действительно ли я проснулся? на самом ли деле я в Германии и имею право не только не ездить сегодня в манеже, но даже вытолкать от себя господина Постельникова, если б он вздумал посетить мое убежище?

Наконец всеисцеляющее время уврачевало и этот недуг сомнения, и я совершенно освоился с моим блаженнейшим состоянием в тишине и стройной последовательности европейской жизни и даже начал совсем позабывать нашу российскую чехарду.

Глава сорок четвертая

Так тихо и мирно провел я целые годы, то сидя в моем укромном уголке, то посещая столицы Европы и изучая их исторические памятники, а в это время здесь, на Руси, всё выдвигались вопросы, реформы шли за реформами, люди будто бы покидали свои обычные кривлянья и шутки, брались за что-то всерьез; я, признаюсь, ничего этого не ждал и ни во что не верил и так, к стыду моему, не только не принял ни в чем ни малейшего участия, но даже был удивлен, заметив, что это уже не одни либеральные разговоры, а что в самом деле сделано много бесповоротного, над чем пошутить никакому шутнику неудобно. В это время старик, дядя мой, умер и мои домашние обстоятельства потребовали моего возвращения в Россию. Я этому даже обрадовался; я почувствовал влечение, род недуга, увидеть Россию обновленную, мыслящую и серьезно устрояющую самое себя в долготу дней. Я приближался к отечеству с душевным трепетом, как к купине, очищаемой божественным огнем, и переехал границу крестясь и благословляясь… и что бы вы думали: надолго ли во мне хватило этого торжественного заряда? Помогли ли мне соотчичи укрепить мою веру в то, что время шутовства, всяких юродств и кривляний здесь минуло навсегда, и что под веянием духа той свободы, о которой у нас не смели и мечтать в мое время, теперь все образованные русские люди взялись за ум и серьезно тянут свою земскую тягу, поощряя робких, защищая слабых, исправляя и воодушевляя помраченных и малодушных и вообще свивая и скручивая наше растрепанное волокно в одну крепкую бечеву, чтобы сцепить ею воедино великую рознь нашу и дать ей окрепнуть в сознании силы и права?..

Как бы не так!

Глава сорок пятая

Прежде всего мне пришлось, разумеется, поблагоговеть пред Петербургом; город узнать нельзя: похорошел, обстроился, провел рельсы по улицам, а либерализм так и ходит волнами, как море; страшно даже, как бы он всего не захлестнул, как бы им люди не захлебнулись! «Государь в столице, а на дрожках ездят писаря, в фуражках ходят офицеры»; у дверей ресторанов столики выставили, кучера на козлах трубки курят… Ума помраченье, что за вольности! Офицеры не колотят приказных ни на улицах, ни в трактирах, да и приказных что-то не видно.

– Где бы это они все подевались? – спрашиваю одного старого знакомого.

– А их, – отвечает, – сократили, – теперь ведь у нас все благоразумная экономия. Служба не богадельня.

– Что же, и прекрасно, – говорю, – пусть себе за другой труд берутся.

Посетил старого товарища, гусара, – нынче директором департамента служит. Живет таким барином, что даже и независтливый человек, пожалуй, позавидовал бы.

– Верно, – говорю, – хорошее жалованье получаете?

– Нет, какое же, – отвечает, – жалованье! У нас оклады небольшие. Всё экономию загоняют. Квартира, вот… да и то не из лучших.

Я дальше и расспрашивать не стал; верно, думаю, братец ты мой, взятки берешь и, встретясь с другим знакомым, выразил ему на этот счет подозрение; но знакомый только яростно расхохотался.

– Этак ты, пожалуй, заподозришь, – говорит, – что и я взятки беру?

– А ты сколько, – спрашиваю, – получаешь жалованья?

– Да у нас оклады, – отвечает, – небольшие; я всего около двух тысяч имею жалованья.

– А живешь, мол, чудесно и лошадей держишь?

– Да ведь, друг мой, на то, – рассказывает, – у нас есть суммы: к двум тысячам жалованья я имею три добавочных, да «к ним» тысячу двести, да две тысячи прибавочных, да «к ним» тысяча четыреста, да награды, да на экипаж.

– И он, стало быть, – говорю, – точно так же?

– А конечно; он еще более; ему, кроме добавочных и прибавочных, дают и на дачу, и на поездку за границу, и на воспитание детей; да в прошедшем году он дочь выдавал замуж, – выдали на дочь, и на похороны отца, и он и его брат оба выпросили: зачем же ему брать взятки? Да ему их и не дадут.

– Отчего же, – любопытствую, – не дадут? Он место влиятельное занимает.

– Так что же такое, что место занимает; но он ведь службою не занимается.

– Вот тебе и раз! Это же почему не занимается?

– Да некогда, милый друг, у нас нынче своею службой почти никто не занимается; мы все нынче завалены сторонними занятиями; каждый сидит в двадцати комитетах по разным вопросам, а тут благотворительствовать… Мы ведь нынче все благотворим… да: благотворим и сами, и жены наши все этим заняты, и ни нам некогда служить, ни женам нашим некогда хозяйничать… Просто беда от благотворения! А кто в военных чинах, так еще стараются быть на разводах, на парадах, на церемониях… вечный кипяток.

– Это, – пытаю, – зачем же на церемонии-то ездить? Разве этого требуют?

– Нет, не требуют, но ведь хочется же на виду быть… Это доходит нынче даже до цинизма, да и нельзя иначе… иначе ты закиснешь; а между тем за всем за этим своею службою заниматься некогда. Вот видишь, у меня шестнадцать разных книг; все это казначейские книги по разным ученым и благотворительным обществам… Выбирают в казначеи, и иду… и служу… Все дело-то на грош, а его нужно вписать, записать, перечесть, выписать в расходы, и все сам веду.

– А ты зачем, – говорю, – на это дело какого-нибудь писарька не принаймешь?

– Нельзя, голубчик, этого нельзя… у нас по всем этим делам начальствуют барыни – народ, за самым небольшим исключением, самый пустой и бестолковый, но требовательный, а от них, брат, подчас много зависит при случае… Ведь из того мы все этих обществ и держимся. У нас нынче все по обществам; даже и попы и архиереи есть… Нынче это прежние протекции очень с успехом заменяет, а иным даже немалые и прямые выгоды приносит.

– Какие же прямые-то выгоды тут возможны?

– Возможны, друг мой, возможны: знаешь пословицу – «и поп от алтаря питается», ну и из благотворителей тоже есть такие: вон недавно одна этакая на женскую гимназию собирала, да весь сбор ошибкою в кармане увезла.

– Зачем же вы не смотрите за этим?

– Смотрим, да как ты усмотришь, – от школ ее отогнали, она кинулась на колокола собирать, и колокола вышли тоже не звонки. Следим, любезный друг, зорко следим, но деятельность-то стала уж очень обширна, – не уследишь.

– А на службе писарьки работают?

– Ну нет, и там есть «этакие крысы» бескарьерные… они незаметны, но есть. А ты вот что, если хочешь быть по-старому, по-гусарски, приятелем, – запиши, сделай милость, что-нибудь.

– На что это записать?

– А вот на что хочешь; в этой книге на «Общество снабжения книгами безграмотного народа», в этой на «Комитет для возбуждения вопросов», в этой – на «Комитет по устройству комитетов», здесь – «Комитет для обсуждения бесполезности некоторых обществ», а вот в этой – на «Подачу религиозного утешения недостаточным и бедствующим»… вообще все добрые дела; запиши на что хочешь, хоть пять, десять рублей.

«Эк деньги-то, – подумал я про себя, – как у вас ныне при экономии дешевы», а, однако, записал десять рублей на «Комитет для обсуждения бесполезности некоторых обществ». Что же, и в самом деле это учреждение нужное.

– Благодарю, – говорит, вставая, мой приятель, – мне пора в комитет, а если хочешь повидаться, в четверг, в два часа тридцать пять минут, я свободен, но и то, впрочем, в это время мы должны поговорить, о чем мы будем разговаривать в заседании, а в три четверти третьего у меня собирается уже и самое заседание.

Ну, думаю себе, этакой кипучей деятельности нигде, ни в какой другой стране, на обоих полушариях нет. В целую неделю человек один только раз имеет десять минут свободного времени, да выходит, что и тех нет!.. Уж этого приятеля, бог с ним, лучше не беспокоить.

– А когда же ты, – спрашиваю его совсем на пороге, – когда же ты что-нибудь читаешь?

– Когда нам читать! мы ничего, – отвечает, – не читаем, да и зачем?

– Ну, чтобы хоть немножко освежить себя после работы.

– Какое там освежение: в литературе идет только одно бездарное науськиванье на немцев да на поляков. У нас совсем теперь перевелись хорошие писатели.

– Прощай же, – говорю, – голубчик, – и с тем ушел.

Экономия и недосуги этих господ, признаюсь, меня жестоконько покоробили; но, думаю, может быть это только в чиновничестве загостилось старое кривлянье на новый лад. Дай-ка заверну в другие углы; поглазею на литературу: за что так на нее жалуются?

Глава сорок шестая

Пока неделю какую придется еще пробыть в Петербурге, буду читать. В самом деле, за границей всего одну или две газетки видел, а тут их вон сколько!.. Ведь что же нибудь в них написано. Накупил… Ух, боже мой! действительно везде понаписано! Один день почитал, другой почитал, нет, вижу – страшно: за человеческий смысл свой надо поопасаться. Другое бы дело, может быть интересно с кем-нибудь из пишущих лично познакомиться. Обращаюсь с такой просьбою к одному товарищу: познакомьте, говорю, меня с кем-нибудь из них. Но тот при первых моих словах кислую гримасу состроил.

– Не стоит, – говорит, – Боже вас сохрани… не советую… Особенно вы человек нездешний, так это даже и небезопасно.

– Какая, – возражаю, – возможна опасность?

– Да денег попросят, – им ведь ни добавочных, ни прибавочных не дают, – они и кучатся.

– Ну?

– Ну, а дал – и пропало, потому это «абсолютной честности» не мешает; а не дашь, – в какой-нибудь газетке отхлещут. Это тоже «абсолютной честности» не мешает. Нет, лучше советую беречься.

– Было бы, – говорю, – еще за что и отхлестать?

– Ну, у нас на этот счет просто: вы вот сегодня при мне нанимали себе в деревню лакея, и он вам, по вашему выражению, «не понравился», а завтра можно напечатать, что вы смотрите на наем себе лакея с другой точки зрения и добиваетесь, чтоб он вам «нравился». Нет, оставьте их лучше в покое; «с ними» у нас порядочные люди нынче не знакомятся.

Я задумался и говорю, что хоть только для курьеза желал бы кого-нибудь из них видеть, чтобы понять, что в них за закал.

– Ах, оставьте пожалуйста; да они все давно сами друг про друга всё высказали; больше знать про них не интересно.

– Однако живут они: не топятся и не стреляются.

– С чего им топиться! Бранят их, ругают, да что такое брань! что это за тяжкая напасть? Про иного дело скажут, а он сам на десятерых наврет еще худшего, – вот и затушевался.

– Ну, напраслина-то ведь может быть и опровергнута.

– Как раз! Один-то раз, конечно, можно, пожалуй, и опровергнуть, а если на вас по всем правилам осады разом целые батальоны, целые полки на вас двинут, ящик Пандоры со всякими скверностями на вас опрокинут, – так от всех уж и не отлаешься. Макиавелли недаром говорил: лги, лги и лги, – что-нибудь прилипнет и останется.

– Но зато, – говорю, – в таких занятиях сам портишься.

– Небольшая в том и потеря; уголь сажею не может замараться.

– Уважение всех честных людей этим теряется.

– Очень оно им нужно!

– Да и сам теряешь возможность к усовершенствованию себя и воспитанию.

– Да полноте, пожалуйста: кто в России о таких пустяках заботится. У нас не тем концом нос пришит, чтобы думать о самосовершенствовании или о суде потомства.

И точно, сколько я потом ни приглядывался, действительно нос у нас не тем концом пришит и не туда его тянет.

Текст, доступен аудиоформат
4,9
6 оценок

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
12 декабря 2008
Дата написания:
1871
Объем:
220 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Public Domain
Формат скачивания:
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,6 на основе 9 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,4 на основе 10 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,9 на основе 502 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 8 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 125 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 918 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 5 на основе 5 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 17 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 18 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,5 на основе 54 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,3 на основе 17 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 9 оценок
По подписке