Читать книгу: «Нашим друзьям»

Шрифт:

Билли, Гуччо, Алексису и Джереми Хэммонду, стало быть,

«Нет другого мира. Есть просто другой уклад жизни».

Жак Месрин

Серия «Планы на Будущее»

Марка серии – рисунок Д. Бурлюка. 1914


Перевод с французского и примечания Марии Лепиловой


Перевод сделан по изданию: Comité invisible. A nos amis. Paris: La Fabrique éditions, 2014


Издательство и переводчик благодарят Степана Михайленко за помощь в подготовке книги


На обложке – фото, сделанное в 2012 г. в Мельбурне, Австралия


При перепечатке этого текста или его фрагментов желательно указывать имя переводчика


© La Fabrique éditions, 2014

© Книгоиздательство «Гилея», 2016


Наконец пришло время восстаний

Наконец пришло время восстаний. Начиная с 2008 года они вспыхивают с такой частотой и в стольких странах, что кажется, будто вся структура этого мира распадается на части. Десять лет назад прогнозы восстания вызывали насмешки у людей, которые твёрдо стояли на ногах; теперь же за дураков держат тех, кто прочит восстановление порядка. Нет ничего устойчивее, ничего долговечнее, твердили нам, чем Тунис под управлением Бен Али, деловитая эрдогановская Турция, социал-демократическая Швеция, баасистская Сирия, накачанный транквилизаторами Квебек или Бразилия со своими пляжами, пособиями Bolsa Familia1 и миротворческими полицейскими отрядами. Все мы знаем, что произошло потом. От стабильности не осталось и следа. Да и политики теперь дважды подумают, прежде чем присудить какой-либо стране тройное А1.

Восстание может разразиться в любое мгновение, по любому поводу, в любой стране; оно может привести к чему угодно. Государственные деятели ходят по краю пропасти. Похоже, они боятся даже собственной тени. ¡Que se vayan todos!2 – так звучал лозунг, ставший теперь народной мудростью, генерал-басом этой эпохи, ропотом, что прокатился по толпе, а затем вдруг, в самый неожиданный момент, взвился, как топор, над головами. Самые ушлые политики даже выдвинули этот лозунг в качестве предвыборного обещания. Другого варианта у них нет. Безнадёжное отвращение, откровенный негативизм, абсолютное отрицание – вот единственные распознаваемые силы в сегодняшней политике.

Пришло время восстаний, но не время революций. Редко доводилось видеть нечто подобное событиям, произошедшим в последние годы, когда повсюду, от Греции до Исландии, повстанцы в такой короткий срок брали штурмом такое количество правительственных зданий. Захватить площадь в самом центре города, разбить палаточный лагерь, соорудить баррикады, походные кухни или бытовки и проводить там собрания – вскоре эти действия станут таким же естественным политическим рефлексом, каким вчера были забастовки. Кажется, сама эпоха теперь вырабатывает собственные шаблоны: взять хотя бы All Cops Are Bastards (ACAB)3 – фразу, которую при каждом всплеске возмущения некий причудливый интернационал пишет на стенах во всех городах от Каира до Стамбула, от Рима до Парижа или Рио-де-Жанейро.

Но как бы ни нарастало напряжение под нашим небом, революция повсюду будто задыхается на стадии протеста. В лучшем случае происходит смена режима, которая ненадолго утоляет желание изменить мир, а затем снова вызывает неудовлетворение. В худшем – революция служит трамплином для тех, кто, шагая под её же знаменем, только и думает о том, как бы её подавить. Кое-где, например во Франции, отсутствие уверенных в себе революционных сил открывает путь тем, кто профессионально симулирует как раз-таки уверенность в себе и выставляет её напоказ: фашистам. Беспомощность приводит к озлобленности.

Придётся признать, что мы, революционеры, потерпели поражение. Не потому, что с 2008 года революция как конечная цель так и осталась для нас недостижимой, а потому, что нас постоянно лишали самого процесса революции. Проиграв, можно возненавидеть целый мир и найти разнообразные объяснения и даже научные обоснования для тысячи несправедливостей, а можно задуматься о наших внутренних рычагах, которыми пользуется враг и которые определяют неслучайный, закономерный характер наших неудач. Быть может, нам стоит взглянуть, например, на пережитки левизны в революционной среде, обрекающие её не только на поражение, но и на почти всеобщую неприязнь. Известные притязания на нравственное превосходство, которое оказалось революционерам не по зубам, – вот одна из причуд, унаследованных от левых. Равно как и неоправданное стремление навязать окружающим правила жизни – по-настоящему прогрессивные, просвещённые, современные, верные, разложенные по полочкам, безупречные. Стремление это вызывает мысль об убийстве у всякого, кого без предупреждения отбрасывают в лагерь реакционеров-консерваторов-мракобесов-узколобых-неотёсанных-отсталых. Неистовое соперничество революционеров с левыми не отталкивает их друг от друга, а наоборот, удерживает на одной территории. Пора отдать швартовы!

После «Грядущего восстания»2 нас повлекло туда, где полыхала эпоха. Мы читали, мы боролись, мы говорили с товарищами из разных стран и из групп разных направлений, и вместе с ними мы натолкнулись на невидимые препятствия этих времён. Некоторые из нас погибли, другие оказались в тюрьме. Мы не сдались. Мы не перестали строить новые миры и обрушивать удары на старый миропорядок. Из путешествий мы возвращались с уверенностью в том, что наши протесты – отнюдь не беспорядочные, единичные, бессвязные события, каковые ещё только предстоит соединить. Так выглядит лишь спектакль, который разыгрывают в реальном времени СМИ, намеренно управляя общественным сознанием. Так выглядят противоповстанческие меры, действующие даже на этой низшей стадии. Мы стали очевидцами не каких-то разрозненных акций протеста, а единой мировой волны восстаний, неуловимо сообщающихся друг с другом. Всемирного желания объединиться, единственным объяснением которого может быть всемирная обособленность. Всеобщей ненависти к полиции, свидетельствующей о разумном отказе от всеобщей раздробленности, за поддержанием которой эта полиция следит. Повсюду считывается неизменная тревога, глубинная паника, сопровождаемая приливами чувства собственного достоинства, а вовсе не возмущения. То, что происходит в мире с 2008 года, – отнюдь не беспорядочная россыпь абсурдных вспышек, возникающих в герметичных национальных пространствах. Это – целостная историческая последовательность, везде, от Греции до Чили, выстроенная по законам единства времени и места. И лишь чёткий глобальный взгляд способен охватить истинное значение происходящего. Нельзя позволить, чтобы у одних лишь капиталистических think tanks4 был доступ к прикладным аспектам этой закономерности.

Любое, даже самое незначительное местное восстание распространяется вовне, изначально заключая в себе нечто глобальное. Оно поднимает нас всех до уровня эпохи. Но эпоха – это ещё и то, что можно почувствовать у себя внутри, стоит лишь погрузиться вглубь сознания, прислушиваясь к переживаниям, улавливая зрительные образы, эмоции и ощущения. Там вырабатывается метод познания и принцип действия; там же кроется объяснение невидимой связи между чистой политической силой уличных боёв и подлинным самосознанием одиночки. Эпоху следует искать внутри каждой ситуации и каждого человека. Именно там «мы» встречаемся, находим настоящих друзей, разбросанных по свету, но идущих вместе.

Конспирологи – это контрреволюционеры хотя бы потому, что они признают право на конспирацию только за власть имущими. И если по всей очевидности сильные мира сего устраивают заговор, пытаясь сохранить свои позиции, то не менее очевидно, что заговоры замышляются повсюду: в коридорах зданий, у кофейных автоматов, за палатками шаурмы, на захваченных территориях, в мастерских, во дворах, на вечеринках, в любовных историях. И все эти связи, все эти разговоры, все эти дружеские встречи сплетаются, точно капилляры, расходясь по миру, образуя действующую историческую партию – «нашу партию», как говорил Маркс. Несомненно, объективной конспирации мироустройства противостоит рассеянная конспирация, в которую мы напрямую вовлечены. Но самая большая неразбериха царит среди нас. На каждом шагу наша партия сталкивается с собственным идеологическим наследием; она запутывается в сплошной сети опроверженных и поверженных революционных традиций, которые всё ещё требуют уважения. Однако стратегическое мышление зарождается в сердце, а не в голове, и ошибка идеологии состоит как раз в том, что она отделяет мысль от сердца. Иными словами, нам нужно выломать дверь там, где мы уже оказались. Единственная партия, которую необходимо создать, – это уже существующая партия. Мы должны избавиться от всего мыслительного хлама, мешающего нам отчётливо осознать нашу общую ситуацию, нашу «общую наземность», цитируя Грамши. Наследство нам досталось без завещания.

Действенность броской формулы «Нас 99 %»3 – как и любого другого рекламного лозунга – заключается не в том, чтó она сообщает, а в том, чего она не сообщает. Не сообщает она ничего о личности 1 % власть имущих. Этот 1 % отличает не богатство – в Америке богатых людей больше 1 %, и не известность – они, скорее, держатся в тени, да и кто в наши дни не имеет права на свои пятнадцать минут славы? Отличает их прежде всего то, что они организованы. Они организовывают свои действия, чтобы организовать жизнь окружающих. Реальность этого лозунга довольно сурова, и число здесь ни при чём: можно быть одним из 99 % и жить в полном подчинении. И наоборот, массовые погромы в Тоттенхэме весьма наглядно доказывают, что из нищеты можно выбраться, организовав свою жизнь. Между толпой нищих и толпой нищих, готовых действовать сообща, есть большая разница.

«Организоваться» никогда не значило вступить в единую организацию. Организоваться – это действовать сообразно с общим восприятием на всех уровнях. И недостающий элемент здесь вовсе не «народный гнев» или лишения, не решимость активистов, не расширение критического сознания и даже не увеличение числа анархистских выступлений. Единственное, чего нам не хватает, – это общего восприятия ситуации. Без такого цементирующего вещества все выступления бесследно растворяются в небытии, жизнь становится похожей на сон, а восстания превращаются в материал для школьных учебников.

Каждодневный новостной поток – тревожный для одних, крайне возмутительный для других – формирует наше представление об этом, в общем-то, непонятном мире. Его хаотичный ритм и есть тот туман войны, в котором он становится неуязвимым. Но именно благодаря его неуправляемости им на самом деле можно управлять. В этом-то и вся хитрость. Превратив кризисные меры в способ управления, капитализм не просто вытеснил культ прогресса и заменил его угрозой катастрофы, а присвоил себе всю сегодняшнюю стратегическую информацию, общую оценку текущих операций. И с этим следует бороться. В вопросах стратегии для нас важно на два шага опережать мировые власти. Нет никакого «кризиса», из которого нужно искать выход. Есть война, в которой нужно одержать победу.

Всеобщее понимание ситуации складывается не из одного текста, а из международных дискуссий. Для того чтобы дискуссия состоялась, необходимы высказывания. И это одно из них. Мы подчинили традицию и революционные позиции стандартам исторической конъюнктуры и попытались обрезать тысячи воображаемых нитей, удерживающих революционного Гулливера на земле. Мы наощупь искали ходы, манёвры, мысли, которые бы позволили нам выбраться из сегодняшнего тупика. Не существует революционного движения без языка, способного описать наше нынешнее положение и в то же время обозначить его потенциальный разлом. И вот наш вклад в создание такого языка. С этой целью наш текст публикуется одновременно на восьми языках и на четырёх континентах. Если мы – везде, если имя нам легион, то отныне нам нужно организоваться, сплотиться всем миром.


Афины, декабрь 2008


Merry crisis and happy new fear5

1. Кризис – это способ управления. 2. Настоящая катастрофа – это катастрофа экзистенциальная и метафизическая. 3. Апокалипсис разочаровывает.


1. Из нас, революционеров, современная история сделала полных дураков. И так или иначе, мы до сих пор сами же потакаем этому одурачиванию. Сей факт вызывает болезненные ощущения, и потому его принято отрицать. Мы слепо верили в кризис – так слепо и так давно, что не заметили, как неолиберальный режим превратил эту веру в своё основное оружие. Подводя итоги 1848 года, Маркс писал: «Новая революция возможна лишь вслед за новым кризисом. Но наступление её так же неизбежно, как и наступление этого последнего»4. Собственно, остаток жизни он провёл в ожидании масштабного, бесповоротного кризиса капитала, предвещая его при каждой судороге всемирной экономики, но так его и не дождавшись. И сейчас есть ещё марксисты, выдающие нынешний кризис за “The Big One”6 в попытке заставить нас считать дни до наступления их занятной версии Судного дня.

«Если хочешь добиться перемен, – советовал Милтон Фридман своим Чикаго-бойз, – спровоцируй кризис». Капитализм не только не опасается кризисов, но теперь даже взялся за их опытное производство. Точно так же вызывают лавины, чтобы контролировать их силу и время возникновения. Точно так же сжигают поля, чтобы, устранив горючий материал, остановить надвигающийся пожар. «Где и когда» – вопрос возможности или тактической необходимости. Общеизвестно, что с момента вступления в должность в 2010 году директор Греческой статистической службы постоянно подтасовывал экономические показатели, преувеличивая государственные долги, чтобы оправдать вмешательство «тройки»5. Очевидно, «кризис государственного долга» был самоличной заслугой одного человека, который в ту пору ещё получал официальную зарплату от МВФ – организации, призванной «помогать» странам в кризисной ситуации. Так в европейской стране был в натуральную величину проведён неолиберальный эксперимент по полной реорганизации общества для оценки действенности правильной политики «структурного регулирования».

Кризис – с присущим этому слову медицинским оттенком – воспринимался на всём современном этапе как некое внезапное или цикличное естественное явление, которое требует срочного решения, способного упразднить общую нестабильность критической ситуации. Результат мог быть удачным или нет, в зависимости от эффективности лечения. Критический момент был также моментом критики – коротким временны2 м промежутком, допускающим спор о симптомах и о методах лечения. Теперь же всё совсем не так. Лечение больше не выводит нас из кризиса. Наоборот, кризис вызывается ради лечения. Отныне «кризисом» называют всё, что намереваются реорганизовать, точно так же, как «террористами» зовут всех, кого собираются убить. В 2005 году «кризис пригородов»6 во Франции послужил поводом для самой значительной градостроительной кампании из всех, что были проведены под непосредственным управлением министерства внутренних дел за последние тридцать лет.

В устах неолибералов кризис превратился в двойной стандарт. Впрочем, сами они предпочитают термин «двойственная истина». С одной стороны, кризис – это живительное мгновение «созидательного разрушения», открывающее возможности, порождающее новаторство, предоставляющее шансы предпринимателям, среди которых выживут лишь лучшие, самые целеустремлённые, самые конкурентоспособные. «Возможно, в этом-то и проявляется суть капитализма: “созидательное разрушение”, отказ от устаревших технологий и вчерашних производственных процессов в пользу новых – вот единственный способ повысить уровень жизни <…>. Капитализм провоцирует конфликт в каждом из нас. Мы по очереди играем роль напористого предпринимателя и роль лежебоки, втайне мечтающего о менее соревновательной и менее жёсткой экономике, при которой у всех были бы одинаковые доходы», – пишет Алан Гринспен, занимавший с 1987 по 2006 год должность председателя Федеральной резервной системы США7. С другой стороны, кризисный дискурс используется в качестве политической методики управления населением. Непрерывная реорганизация всего, от схем управления до программ социальной помощи, от предприятий до городских районов – это единственный способ обеспечить постоянное уничтожение среды существования и, следовательно, перекрыть кислород оппозиции. Риторика изменений позволяет ломать все привычки, разрушать все связи, сводить к нулю всякую уверенность, подрывать солидарность, поддерживать хроническую экзистенциальную нестабильность. Она соответствует стратегии, которую можно сформулировать следующим образом: «Создавая условия для непрекращающегося кризиса, предотвратить любой действительный кризис». В повседневной жизни эта тактика выражается в пресловутом противоповстанческом принципе «дестабилизации с целью стабилизации», который заключается в том, что власти умышленно провоцируют хаос, чтобы порядок стал более востребованным, чем революция. Как в микроменеджменте, так и в управлении целыми странами устойчивое шоковое состояние населения гарантирует упадок сил, разобщённость, и в итоге с каждым человеком по отдельности и со всеми вместе можно делать почти всё что угодно. Массовая депрессия, в данный момент охватившая Грецию, – это запланированный результат политических решений «тройки», а вовсе не их побочный эффект.

Некоторые так и не поняли, что «кризис» был не экономическим явлением, а политической мерой правительства, и они превратились в посмешище, второпях объявив на гребне кредитного жульничества о «смерти неолиберализма». Мы переживаем не кризис капитализма, а триумф кризисного капитализма. «Кризис» означает, что меры правления ужесточаются. Кризис стал ultima ratio7 властей. Наша эпоха соизмеряла всё с отсталостью прошлого, от которого она нас якобы спасла; теперь же мерилом всему служит приближающаяся катастрофа. Зарплаты греческих служащих урезали в два раза, приведя аргумент, что им вообще могли ничего не платить. Каждый раз, когда во Франции увеличиваются сроки выхода на пенсию, то в оправдание звучит довод о «спасении пенсионной системы». Сегодняшний постоянный и всесторонний кризис слишком далёк от кризиса в классическом понимании, от решающего момента. Теперь кризис – это конец без конца, затянувшийся апокалипсис, извечная, по-новому эффективная отсрочка действительной катастрофы и, соответственно, постоянное чрезвычайное положение. В нынешнем кризисе нет места обещаниям, наоборот, он снимает с властей все ограничения на используемые методы.


2. Все эпохи тщеславны. Каждая хочет казаться неповторимой. Наше время намерено войти в историю как столкновение между экологическим кризисом планетарного масштаба, всеобщим политическим кризисом демократических систем и неотвратимым энергетическим кризисом, увенчав всё это вялотекущим, но зато «беспрецедентным для последнего столетия» экономическим спадом. Такие перспективы льстят, усиливают чувство удовлетворения от жизни в столь уникальную эпоху. Достаточно лишь пролистать газеты 1970-х годов, прочитать отчёт Римского клуба от 1972 года о «Пределах роста», статью кибернетика Грегори Бейтсона о «Корнях экологического кризиса», написанную в марте 1970 года, или доклад Трёхсторонней комиссии о «Кризисе демократии», опубликованный в 1975 году, чтобы убедиться в том, что мы живём под мрачным светилом тотального кризиса по меньшей мере с начала семидесятых годов. Довольно здравый анализ ситуации можно найти ещё в тексте Джорджо Чезарано «Апокалипсис и революция», опубликованном в 1972 году. Если когда-то седьмую печать и сняли, то произошло это явно не вчера.

В конце 2012 года совершенно официальная организация Центр по контролю и профилактике заболеваний США для разнообразия выпустила комикс под названием “Preparedness 101: Zombie apocalypse”8. Посыл прост: население должно подготовиться к любым обстоятельствам – к ядерной или природной катастрофе, ко всеобщему сбою системы или к восстанию. Материал заканчивался таким выводом: «Если вы готовы к апокалипсису зомби, то вы готовы к любому чрезвычайному происшествию». Образ зомби заимствован из гаитянской традиции вуду. В американском кино тьмы восставших зомби – это излюбленная аллегория всеобщего восстания чернокожего пролетариата. Вот, значит, к чему нужно быть готовым. Теперь, когда больше нет советской угрозы, обеспечивающей психопатическую сплочённость граждан, сгодится что угодно, лишь бы население всегда было готово защищаться, а точнее – защищать систему. Необходимо поддерживать состояние бесконечного ужаса, чтобы предотвратить ужасный конец.

В этом официальном комиксе отражены все стороны западного ложного сознания. Очевидно, что настоящие живые мертвецы – это мелкая буржуазия из американских suburbs9. Очевидно, что банальное стремление к выживанию, экономический страх перед повсеместным дефицитом, осознание абсолютной невыносимости принятого образа жизни возникают не только после катастрофы: всё это уже сейчас сопровождает безнадёжную struggle for life10 каждого человека, живущего при неолиберальном режиме. Разрушенная жизнь – это не угроза, а нечто, что уже происходит изо дня в день. Все это видят, все это знают, все это чувствуют. Walking Dead11 – это salary men12. Наша эпоха бредит апокалипсическими сценариями, составляющими добрую половину кинематографической продукции, не только из-за эстетического наслаждения, уместного в рамках данного развлекательного жанра. В общем-то даже Откровение Иоанна Богослова вполне соответствует канонам голливудской фантасмагории со всеми этими воздушными налётами свирепых ангелов, небывалыми наводнениями, зрелищными бедствиями. Только вселенская разруха, гибель целого мира может хотя бы отчасти вернуть к жизни офисного работника, самого неживого существа из всех. «Скорей бы уже конец!» и «Пусть это длится вечно!» – вот два вздоха, которые по очереди доносятся от одной и той же изнемогающей цивилизации. Сюда примешивается ещё и старый кальвинистский привкус умерщвлённой плоти: жизнь – отсрочка приговора, в ней не может быть полноты. Разговоры о «европейском нигилизме» возникли неспроста. В самом деле, этот товар так хорошо экспортировался, что в мире наступило перенасыщение. Что же до «неолиберальной глобализации», то получили мы в основном глобализацию нигилизма.

В 2007 году мы писали, что «проблема, стоящая перед нами, – не в кризисе общества, а в угасании цивилизации»8. В те времена после подобного заявления можно было прослыть визионером. Но «кризис» развился именно в предсказанном направлении. И даже АТТАК9 признаёт «кризис цивилизации», что уже говорит о многом. Дальше – больше: американский ветеран войны в Ираке, ставший советником по «стратегии», писал осенью 2013 года в New York Times: «Сейчас, когда я задумываюсь о будущем, я представляю, как морские волны обрушиваются на Нижний Манхэттен. Я вижу голодные бунты, ураганы и толпы климатических беженцев. Я вижу солдат 82-го воздушно-десантного полка, стреляющих в мародёров. Я вижу повсеместные электрические сбои, порты, превратившиеся в развалины, отходы с Фукусимы и эпидемии. Я вижу Багдад. Я вижу затопленный Рокавейский полуостров. Я вижу чужой и опасный мир. <…> Главная проблема климатических изменений вовсе не в том, как Министерство обороны готовится к войне за ресурсы, и не в том, какие дамбы нужно строить для защиты Алфабет-сити, и не в том, когда следует эвакуировать Хобокен10. Проблему эту не решить покупкой гибридного автомобиля, подписанием соглашений или выключением кондиционера. К самой серьёзной проблеме нужно подходить с философской стороны: необходимо понять, что наша цивилизация уже погибла». По окончании Первой мировой войны её стали называть «смертной» – каковой она бесспорно и была во всех смыслах этого слова.

На деле клиническая диагностика конца западной цивилизации была проведена ещё сто лет назад, и последующие события лишь подтвердили поставленный диагноз. С тех пор все пересуды об этом – лишь жалкие попытки отвлечься. Отвлечься прежде всего от уже наступившей, причём довольно давно, катастрофы, от катастрофы, в которую превратились мы сами, от катастрофы, которой стал Запад. Это в первую очередь экзистенциальная, эмоциональная, метафизическая катастрофа. Она заключается в невероятной отчуждённости западного человека от мира, заставляющей его, к примеру, распоряжаться и повелевать природой – а ведь властвовать мы стремимся лишь над тем, что внушает нам страх. Недаром человек отгородился от мира таким количеством экранов. Обособившись от всего сущего, западный человек превратил жизнь в унылое пространство, в мрачное, враждебное, механическое, абсурдное небытие, которое он непрестанно вынужден переворачивать вверх дном посредством собственного труда, канцерогенного активизма, поверхностной, истерической суеты. Его без конца бросает от эйфории к отупению, от отупения к эйфории, и он пытается компенсировать свою непричастность к миру, собирая всевозможные квалификации, протезы, связи, неиссякаемые технологические побрякушки, в итоге не приносящие ничего, кроме разочарования. Он на глазах становится эдаким переоснащённым экзистенциалистом, без устали что-то сооружающим, переоборудующим, не желающим терпеть реальность, с которой он не в силах совладать. «Чтобы понять мир, – прямым текстом заявлял этот придурок Камю, – человек должен свести его к человеческому, наложить на него свою печать»11. Западный человек просто-напросто пытается приукрасить свой развод с существованием, с самим собой, с «окружающими» – весь этот ад! – называя его «свободой» или же забываясь на тоскливых вечеринках, в идиотских развлечениях и в лошадиных дозах наркотиков. Настоящая, эмоциональная жизнь для него не существует, поскольку ему противно жить; на самом деле от жизни его тошнит. Ему удалось закрыться от всего самого неустойчивого, неустранимого, осязаемого, телесного, тяжёлого, жаркого и утомительного, что только есть в реальности, перенеся эти силы в воображаемое, визуальное, удалённое, цифровое пространство Интернета, в котором нет ни трения, ни слёз, ни смерти, ни запаха.

Фальшь западных апокалипсических пророчеств – в том, что они приписывают нам такой траур по миру, на который мы не способны. Не сам мир пропал, а мы его потеряли и теряем до сих пор; не его ждёт скорый конец, а с нами покончено, нас отрезало, отбросило, именно мы, как в бреду, разрываем все жизненные связи с реальностью. Это не экономический, не экологический и не политический кризис, это прежде всего кризис присутствия. Дошло до того, что потребительский must13 – традиционный iPhone или «хаммер» – разработан на основе замысловатого технического принципа отсутствия. С одной стороны, iPhone сосредоточивает в одном аппарате все приспособления для контакта с миром и с окружающими людьми: это и фонарь, и фотоаппарат, и ватерпас, и музыкальное звукозаписывающее устройство, и телевизор, и компас, и путеводитель, и средство связи; с другой стороны – это протез, отрезающий любой доступ к действительности, удерживающий человека в режиме непрерывного, удобного полуприсутствия и произвольно контролирующий часть его реальности. Недавно даже появилось приложение для смартфонов, которое помогает решить проблему «круглосуточной связи с виртуальным миром, изолирующей нас от реального мира». Приложение вышло под милейшим названием «GPS for the Soul»14. А «хаммер», в свою очередь, – это возможность перевезти свой аутистский замкнутый мирок, защиту от всего на свете в самые труднодоступные уголки «природы» и вернуться оттуда в сохранности. Тот факт, что своей новой производственной перспективой компания Google назвала «борьбу со смертью», лишь доказывает, как мало мы понимаем в жизни.

На последней стадии слабоумия Человек даже возомнил себя «геологической силой»; он докатился до того, что назвал одну из фаз планетарной эволюции в честь своего рода – «антропоценом». Последний раз он хватается за главную роль, и пусть теперь ему придётся корить себя за испоганенную окружающую среду – море, небо, сушу и недра земли – пусть теперь он пеняет на себя за неслыханное истребление растений и животных. Примечательно, однако, что он по-прежнему продолжает разрушительно воздействовать на мир, хотя именно эти разрушительные действия и привели к разрухе. Он вычисляет скорость таяния ледников. Он измеряет результаты уничтожения нечеловеческих форм жизни. Об изменении климата он судит не по собственным эмпирическим наблюдениям – такая-то птица перестала прилетать в определённый период, такое-то насекомое больше не стрекочет, такое-то растение не зацветает в одно время с другим – нет, он оперирует цифрами, средними показателями, научными данными. Он думает, что есть какой-то смысл в его выводах о повышении температуры на столько-то градусов или о сокращении количества осадков на столько-то миллиметров. Он даже принялся рассуждать о «биологическом разнообразии». Он следит за увяданием земной жизни из космоса. Захлёбываясь от гордыни, он теперь с отеческой снисходительностью «охраняет окружающую среду», которая его об этом, в общем-то, и не просила. Всё это похоже на последний, безнадёжный бросок.

Объективные бедствия служат прикрытием прежде всего для иной катастрофы, ещё более очевидной и масштабной. Истощение природных ресурсов, возможно, зашло не так далеко, как истощение личностных, жизненных ресурсов, постигшее наших современников. Мы так смакуем подробности уничтожения окружающей среды ещё и для того, чтобы скрыть ошеломляющие развалины, нагромождённые у нас внутри. Каждый нефтеразлив, каждая бесплодная долина, каждый исчезнувший вид – это образ наших душ, превратившихся в лохмотья, отражение нашего отсутствия в этом мире, нашей сущностной неспособности в нём жить. Фукусима иллюстрирует полный провал человека и его господства, порождающего лишь руины и эти, казалось бы, нетронутые японские долины, где ещё десятки лет никто не сможет жить. Вечное разложение, решительно превращающее мир в необитаемое место: в конце концов Запад уподобит свой образ жизни тому, чего он больше всего боится, – радиоактивным отходам.

Когда спрашиваешь у самых ярых левых активистов, в чём смысл революции, они не задумываясь отвечают: «Сделать человека центром Вселенной». Чего эти левые не осознают, так это того, насколько мир устал от человека, насколько мы устали от человечества – этого вида, возомнившего себя венцом творения, считающего себя вправе разгромить всё вокруг, потому что ему, дескать, всё принадлежит. «Сделать человека центром Вселенной» – такова была западная идея. Все мы знаем, что получилось в итоге. Пришло время бежать с корабля, предав человеческий род. Нет такой большой человеческой семьи, которая смогла бы жить отдельно от всех миров, всех известных вселенных, всех форм жизни, разбросанных по земле. Нет человечества, а есть лишь земляне и их враги – все жители Запада, независимо от цвета их кожи. Нам, революционерам, с нашим атавистическим гуманизмом, стоило бы почаще обращать внимание на мятежи коренных жителей Центральной и Южной Америки, вспыхивающие один за другим вот уже двадцать лет. Их девизом могла бы стать фраза: «Сделать землю центром Вселенной». Это – война, объявленная Человеку. Быть может, объявив ему войну, удастся вернуть его на землю, если только он, по своему обыкновению, не притворится глухим.

3. 21 декабря 2012 года по меньшей мере 300 журналистов из 18 стран заполонили деревушку Бюгараш во французском департаменте Од. Ни в одном ныне известном календаре майя никакого конца света на тот день не намечалось. Слух о том, что эта деревня имеет какое-то отношение к несуществующему пророчеству, был, разумеется, уткой. И тем не менее телевизионные каналы со всего мира отправили туда армады репортёров. Всем хотелось посмотреть, найдутся ли ещё люди, действительно верящие в конец света, если и в сам свет мы больше не верим, если мы едва ли в силах поверить в собственную любовь. В тот день в Бюгараше не было никого – никого, кроме бесчисленных участников этого спектакля. Журналистам пришлось снимать сюжеты друг о друге, о бесцельном ожидании, о скуке и о том, как ровным счётом ничего не происходило. Попавшись в собственную ловушку, они являли собой зрелище, на самом деле напоминающее конец света: журналисты, ожидание, несостоявшиеся события.

Нельзя недооценивать апокалипсическую горячку, исступлённое предвкушение Армагеддона, пропитавшее нашу эпоху. Её экзистенциально-порнографическая коллекция состоит из пророческих документальных фильмов, демонстрирующих при помощи спецэффектов, как в 2075 году полчища саранчи истребят виноградники Бордо, а южные берега Европы захватят толпы «климатических мигрантов» – тех самых, которых Фронтекс12 уже сейчас усиленно старается уничтожить. Конец света безнадёжно стар. Ещё со времён ранней античности апокалипсические страсти бурлили в умах бесправного народа. С тех пор ничего не изменилось, разве что в наше время апокалипсис полностью растворился в капитализме, перейдя к нему в подчинение. Перспектива катастрофы – вот рычаг, при помощи которого нами сегодня управляют. Хотя если и есть что-то, чему не суждено сбыться, так это предсказание конца света, будь он экономическим, климатическим, террористическим или атомным. О нём возвещают лишь затем, чтобы призвать к мерам по его предотвращению, то есть зачастую чтобы обосновать необходимость управления. Ни одна политическая или религиозная организация ни разу не признала поражение лишь ввиду того, что факты опровергли её прогнозы. Ведь прогнозы нужны не затем, чтобы оправдываться в будущем, а затем, чтобы влиять на настоящее: здесь и сейчас навязать ожидание, бездействие, подчинение.

Нет никакой надвигающейся катастрофы, есть лишь та, что уже произошла. Притом совершенно ясно, что большинство фактических бедствий предоставляют нам возможность спастись от бедствия повседневности. Множество примеров свидетельствуют об избавлении от экзистенциального апокалипсиса, которое приносит настоящая катастрофа: будь то подземные толчки в Сан-Франциско в 1906 году или ураган «Сэнди», обрушившийся на Нью-Йорк в 2012-м. Мы склонны полагать, что в экстренной ситуации взаимоотношения между людьми обнажают глубинное, неискоренимое человеческое зверство. Мы желаем, чтобы каждый разрушительный подземный толчок, каждый экономический крах и каждый «теракт» подтверждал древнюю химеру естественного состояния и тянущуюся за ней вереницу неконтролируемых бесчинств. Когда рухнут хлипкие запруды цивилизации, мы хотим, чтобы на поверхности оказалась та самая «мерзкая суть человеческая»13, не дававшая покоя Паскалю, все эти дурные страсти, «человеческая природа» – завистливая, жестокая, слепая и отвратительная, которая чуть ли не со времён Фукидида служит основным доводом власть имущих – но это лишь фантазия, увы, опровергнутая большинством бедствий, известных истории.

Как правило, вымирание цивилизации не выливается в хаотичную войну всех против всех. Во время серьёзной катастрофы подобная воинственная риторика нужна лишь для оправдания первоочередной защиты имущества от мародёрства – силами полиции, армии или, за неимением лучшего, специальных охранных дружин. Она также может служить прикрытием для злоупотребления ситуацией со стороны самих властей, как, например, в истории с итальянской Службой гражданской безопасности после землетрясения в Л’Акуилле14. Если принять распад этого мира как данность, то наоборот, открывается путь к новому устройству жизни, в том числе и жизни в «экстренной ситуации». Так, жители Мехико, где в 1985 году произошло сильнейшее землетрясение, возродили на развалинах города революционный карнавал и образ супергероя, спешащего на помощь людям, – легендарного силача Супер Баррио. В эйфорической попытке взять в свои руки городское существование и все его самые что ни на есть бытовые проявления, они провели параллель между крушением зданий и крахом политической системы, освобождая, по мере возможности, жизнь города от правительственного давления и восстанавливая разрушенные дома. О том же с восторгом говорил и житель Галифакса после урагана 2003 года: «Однажды утром люди проснулись, и всё изменилось. Электричество отключилось, все магазины были закрыты, ни у кого не работали средства связи. И тогда вдруг все собрались на улице, чтобы поговорить и поделиться впечатлениями. Уличным праздником такое не назовёшь, но все одновременно вышли из домов – и было какое-то радостное ощущение от того, что видишь этих людей, хотя ты с ними даже не знаком». Так и жители Нового Орлеана, столкнувшись в первые дни после «Катрины» с бездействием официальных властей и с паранойей спецслужб, стихийно сплотились в небольшие сообщества и каждый день вместе добывали себе пропитание, лекарства и одежду, пусть даже для этого им и пришлось разграбить несколько магазинов.

Пересмотреть революционную идею как нечто, способное нарушить ровный ход бедствия, значит для начала очистить её от накопившегося апокалипсического налёта. Это значит понять, что только в данном вопросе и состоит отличие марксистской эсхатологии от всеохватных имперских притязаний США – тех, что и сейчас напечатаны на каждой долларовой купюре: “Annuit coeptis. Novus ordo seclorum”15. Социалисты, либералы, сенсимонисты, русские и американцы времён Холодной войны – все они всегда с одинаковой неврастенической одержимостью стремились открыть новую эру, основать царство мира и стерильного благополучия, где больше не будет опасностей, где все противоречия, наконец, разрешатся, а весь негатив исчезнет. Усилиями науки и промышленности будет создано процветающее, полностью автоматизированное и окончательно усмирённое общество. Нечто вроде земного рая, организованного по образцу психиатрической лечебницы или туберкулёзного санатория. Идеал, о котором могут мечтать лишь смертельно больные существа, переставшие даже надеяться на ремиссию. “Heaven is a place where nothing ever happens”16, – как говорится в песне.

Вся оригинальность и скандальность марксизма сводилась к идее о том, что для вступления в золотой век нам необходимо пережить экономический апокалипсис. Остальные же теоретики считали эту меру излишней. Мы не ждём ни золотого века, ни апокалипсиса. На земле никогда не будет мира. Отказаться от мысли о мире – вот единственный настоящий мир. Перед лицом западной катастрофы левые, как правило, принимаются сетовать и изобличать врагов, расписываясь в собственной беспомощности, которая вызывает презрение даже у тех, кого они предположительно защищают. Чрезвычайное положение, в котором мы живём, не нужно изобличать, его нужно направить против самой власти. Тогда мы в свою очередь освободимся от какого бы то ни было почтения к закону – пропорционально степени обретённой безнаказанности и в соответствии с установленными соотношениями сил. Перед нами открывается совершенно свободное пространство для любых решений, любых начинаний, если только они учитывают тонкости ситуации. У нас есть лишь историческое поле битвы и расположенные на нём силы. Простор для действий неограничен. Историческая жизнь протягивает нам руку. Есть множество причин отвернуться от неё, но все они – лишь следствие невроза. Увидев апокалипсис в недавнем фильме о зомби, бывший служащий ООН приходит к такому здравому выводу: «It’s not the end, not even close. If you can fight, fight. Help each other. The war has just begun» – «Это не конец, ничего подобного. Если можете сражаться, сражайтесь. Помогайте друг другу. Это лишь начало войны».

Оахака, 2006


Они хотят заставить нас управлять, но мы на эту провокацию не поддадимся

1. Характер современных восстаний. 2. Демократических восстаний не бывает. 3. Демократия – управление в чистом виде. 4. Теория свержения власти.


1. Умирает человек. Его убивает полиция: напрямую или опосредованно. Это никому не известный человек: безработный, «торгаш», спекулирующий на том и на сём, старшеклассник из Лондона, Сиди-Бузида, Афин или Клиши-су-Буа. Его называют «молодым человеком», и неважно, сколько ему лет: 16 или 30. Его называют молодым человеком, потому что с точки зрения социума он ничего из себя не представляет и потому что в ту пору, когда быть взрослым означало добиться чего-то в жизни, молодыми считались как раз те, кто ничего из себя не представлял.

Человек умирает, по стране прокатывается волна возмущения. Первое вовсе не причина второго, а лишь повод для столкновения. Александрос Григоропулос, Марк Дагган, Мохаммед Буазизи, Масиниса Герма – имя погибшего становится в эти дни, в эти недели нарицательным, оно превращается в символ всеобщей безымянности, повсеместного лишения прав15. И поначалу восстание – это дело тех, кто ничего из себя не представляет, тех, кто валяет дурака в кафе, на улицах, в жизни, в университете и в Интернете. Оно увлекает за собой любой неустойчивый элемент общества – сперва плебеев, затем мелкую буржуазию – из тех, что в избытке отсеиваются в процессе распада социальной системы. Всё, прослывшее маргинальным, отсталым или бесперспективным, снова оказывается в эпицентре. В Сиди-Бузиде, в Кассерине, в Тале именно «психи», «изгои», «неудачники», «фрики» первыми разнесли весть о смерти их собрата по несчастью. Они взобрались на стулья, на столы, на памятники во всех общественных местах, по всему городу. Их клич взбудоражил всех, кто был готов прислушаться. Вслед за ними в бой вступили старшеклассники – те, кто и не рассчитывает на какую-либо карьеру.

Восстание продолжается несколько дней или несколько месяцев, приводя к краху режима или же к крушению всех надежд на мир в обществе. Само движение оказывается безымянным: нет ни лидеров, ни организации, ни требований, ни программы. Призывы, коли таковые имеются, как будто тонут в отрицании существующего порядка, превращаясь в обрывочные крики: «Прочь!», «Народ требует свержения системы!», «Плевать мы хотели!», “Tayyip, winter is coming”1716. По телевизору и в радиоэфирах должностные лица штампуют извечные клише: всё это сборище чапульджу17, хулиганьё, террористы, повылезавшие неизвестно откуда и наверняка прикормленные иностранными спецслужбами. Среди повстанцев нет подходящего претендента на престол, один только знак вопроса. Восстания поднимают не бедняки, не рабочие, не представители мелкой буржуазии, не массы. Они слишком разнородны, чтобы выдвинуть своего представителя. Нет какой-либо новой революционной единицы, появление которой до сих пор осталось бы незамеченным. Если же речь идёт о «народе», вышедшем на улицу, то это не тот народ, который существовал изначально, – наоборот, это тот народ, которого изначально не было. Не народ провоцирует восстание, а восстание провоцирует появление народа, порождая общий опыт и общее сознание, человеческую материю и язык настоящей жизни, которые ранее были утеряны. Прошедшие революции сулили новую жизнь, современные восстания дают к ней ключи. Объединения каирских экстремистов не были революционными до «революции», они существовали всего лишь как группировки, способные противостоять полиции; и только взяв на себя столь заметную роль во время «революции», они в силу обстоятельств оказались вынуждены поставить перед собой задачи, которые обычно возлагаются на «революционеров».

Это и есть событие: не медийный феномен, сфабрикованный для того, чтобы утопить мятеж в море показных аплодисментов, а реальные встречи, произошедшие на месте. Выглядит это событие далеко не так зрелищно, как «движение» или «революция», но значит оно гораздо больше. Ведь никогда не знаешь, чем может обернуться встреча.

Именно таким образом – на молекулярном уровне, незримо – восстания проникают в жизнь городских кварталов, сообществ, сквотов, «общественных центров», отдельных людей в Бразилии и в Испании, в Чили и в Греции. Не потому, что они запускают некую политическую программу, а потому что они приводят в движение революционное будущее. Ведь всё пережитое оставляет такой яркий след, что, приобретя этот опыт, люди хранят ему верность, держатся вместе, создавая нечто, чего – как теперь становится понятно – им не хватало в прошлой жизни. Если бы после исчезновения с радаров СМИ испанское движение, захватившее площади, не инициировало в кварталах Барселоны и за их пределами целый процесс коллективизации и самоорганизации, то в июне 2014 года не было бы трёхдневных бунтов в предместье Сантс, помешавших сносу сквота «Кан Виес», а затем все жители города не стали бы общими усилиями восстанавливать повреждённое здание. Там была бы лишь горстка сквотеров, протестующих – при полном равнодушии публики – против очередного выселения. Здесь формируется вовсе не зародыш «нового общества», не организация, которая окончательно свергнет одну власть, чтобы утвердить на её месте другую, а коллективная сила, которая согласованно и продуманно обрекает власть на бессилие, постепенно срывая все её планы.

Революционеры – это зачастую те люди, для которых революции оказываются самой большой неожиданностью. Но в современных восстаниях есть что-то, что особенно сбивает их с толку: восстания основываются уже не на политических идеологиях, а на этических истинах. Для любого современного человека сочетание этих двух слов звучит как оксюморон. Устанавливать истину должна наука, не так ли? И наука не имеет никакого отношения к нравственным нормам и прочим условностям. В современном представлении Мир находится по одну сторону пропасти, человек – по другую, а язык позволяет перебросить между ними мост. Нас учили, что истина – это незыблемая точка над бездной, постулат, адекватно описывающий Мир. Мы весьма кстати позабыли о длительном пути к познанию, когда вместе с языком нам открывалась и связь с миром. Язык отнюдь не описывает мир, наоборот, он скорее помогает нам его построить. А потому этические истины – это не истины о Мире, а те истины, опираясь на которые, мы в этом мире живём. Эти истины, положения – высказанные или подразумеваемые – можно почувствовать, но нельзя доказать. Сжатые кулаки, долгий, молчаливый взгляд, устремлённый в глаза мелкого начальника, – вот одна из таких истин, ничуть не уступающая яростному выкрику «восставать нужно всегда». Это те истины, которые связывают каждого из нас с самим собой, с окружающей действительностью и друг с другом. Они приводят нас к настоящей общей жизни, к неразлучному, совместному существованию без оглядки на иллюзорные стены нашего Я. Местное население готово рисковать жизнью ради того, чтобы площадь не превратилась в парковку (как, например, в испанском Гамонале), чтобы парк не вырубили под постройку торгового центра (как Гези в Турции), чтобы лесная зона не стала аэропортом (как в Нотр-Дам-де-Ланд), и это происходит прежде всего потому, что всё, что мы любим, всё, что нам дорого, – люди, места или идеи, – всё это тоже часть нас. Наше самоощущение не сводится к некоему Я, проживающему свой срок в физическом теле, которое обтянуто кожей и снабжено комплектом якобы свойственных ему качеств. Когда громят мир, под ударом оказываемся мы сами.

Как бы парадоксально это ни звучало, но даже если этическая истина выражена через отрицание, одно только слово «Нет!» уже прямиком погружает нас в существование. Что не менее парадоксально, индивид практически перестаёт ощущать собственную индивидуальность, и порой одного самоубийства достаточно для того, чтобы вся конструкция общественной лжи разбилась вдребезги. Поступок Мохаммеда Буазизи, совершившего самосожжение перед мэрией города Сиди-Бузид, служит тому ярким доказательством. Взрывная сила этого действия обусловлена его мощнейшим посылом: «Навязанная нам жизнь не стоит того, чтобы жить», «Мы рождены не для того, чтобы терпеть от полиции такие унижения», «Вы можете превратить нас в ничтожества, но вы никогда не отнимете у нас ту часть независимости, которая дана всем живым» или же «Посмотрите на нас, мы, жалкие людишки, униженные и едва сводящие концы с концами, мы – выше тех уловок, при помощи которых вы оголтело пытаетесь удержать свою немощную власть». Вот что отчётливо звучало в этом поступке. Если телевизионное интервью Ваиля Гонима, записанное после того, как его задержали «службы», так резко развернуло ситуацию в Египте, то это потому, что сквозь его слёзы пробивалась истина, отзываясь в сердцах людей. Так, в первые недели движения Occupy Wall Street18 – пока вечные управляющие не сколотили пресловутые «рабочие группы» для подготовки решений, за которые собранию затем оставалось лишь голосовать – образцовым выступлением перед полуторатысячной толпой были слова того парня, однажды сказавшего: “Hi! What’s up? My name is Mike. I’m just a gangster from Harlem. I hate my life. Fuck my boss! Fuck my girlfriend! Fuck the cops! I just wanted to say: I’m happy to be here, with you all” («Привет! Как делишки? Меня зовут Майк. Я простой гангстер из Гарлема. Меня задолбала эта жизнь. К чёрту босса! К чёрту подружку! К чёрту ментов! Я просто хотел сказать: я рад, что оказался здесь, вместе со всеми»). И его слова семь раз повторил хор «человеческих рупоров», которые выполняли функцию микрофонов, запрещённых полицией.

Настоящей идеей Occupy Wall Street были вовсе не требования повышения зарплаты, обеспечения достойным жильём или улучшения условий страхования – их только потом налепили на это движение, как наклейки на бегемота – а отвращение к жизни, которую нам навязали. Отвращение к жизни, где все мы одиноки, и в этом одиночестве каждый из нас вынужден зарабатывать себе на жизнь, искать себе жильё, пропитание, возможности саморазвития и лечения. Отвращение к жалкому существованию городского жителя – культивируемое недоверие / утончённый, модный скепсис / поверхностные, мимолётные любовные истории / как следствие – неистовая сексуализация любого знакомства / затем периодический возврат к удобному и безнадёжному разрыву отношений / постоянная рассеянность, и следовательно, невнимание к себе, и следовательно, страх перед самим собой, и следовательно, страх перед окружающими. Коллективная жизнь, которая начала налаживаться в Зукотти-парке – в палатках, на холоде, под дождём, в самом мрачном сквере Манхэттена, оцепленном полицией, была, разумеется, вовсе не всесторонней vita nuova19, а лишь той точкой, из которой особенно отчётливо видна тоска городского существования. Наконец-то мы вместе начали осознавать наше общее положение, наше поголовное превращение в само-предпринимателей. Это экзистенциальное потрясение выражало самую суть движения Occupy Wall Street, пока в нём ещё чувствовалась свежесть и жизнеспособность.

Задача современных восстаний – в том, чтобы найти желаемую форму жизни, а не в том, чтобы изучить природу довлеющих над ней учреждений. Однако признаться в этом значило бы тотчас же признать этическую несостоятельность Запада. К тому же в таком случае победу, одержанную очередной исламистской партией в результате очередного восстания, нельзя было бы оправдать предполагаемой умственной отсталостью населения. Наоборот, пришлось бы признать, что сила исламистов кроется как раз в том, что их политическая идеология представляет собой прежде всего систему этических предписаний. Иными словами, они успешнее остальных политиков, собственно, потому, что на политику они не опираются. А стало быть, пора перестать жаловаться и бить тревогу каждый раз, когда какой-нибудь прямодушный подросток предпочитает вступить в ряды «джихадистов», а не в отряд офисных работников-самоубийц. И пора по-взрослому смириться с той рожей, с тем нелестным отражением, что смотрит на нас из зеркала.

В 2012 году в Словении, в мирном городке под названием Марибор начались уличные беспорядки, которые впоследствии охватили добрую половину страны. Восстание в такой стране, где царят почти что гельветические нравы, – вот уж что и вправду неожиданно. Но удивительнее всего то, что бунт поднялся, когда обнаружилась прямая зависимость между растущим количеством полицейских радаров в городе и деятельностью некоей частной организации, которая, пользуясь связями в правительстве, прикарманивала почти все штрафы. Разве существует какая-нибудь менее «политическая» предпосылка для восстания, чем дорожные радары? Но разве есть что-либо более этическое, чем негодование человека, когда его обдирают как липку? Это Михаэль Кольхаас18 XXI века. Особое место, которое почти во всех современных протестах занимает тема вездесущей коррупции, свидетельствует о том, что эти протесты в первую очередь этические, и лишь затем политические, или даже о том, что они политические именно постольку, поскольку в них выражено презрение к политике, в том числе и к политике радикального толка. Пока сторонники левых позиций отрицают существование этических истин, компенсируя этот недуг слабой, но удобной моралью, фашисты так и будут выдавать себя за единственную положительную политическую силу, поскольку они – единственные, кому не приходится извиняться за свою жизнь. Они продолжат триумфальное шествие, по-прежнему обращая энергию каждого зарождающегося восстания против самих же повстанцев.

Быть может, здесь также кроется причина провала – иначе никак не объяснимого – всех «движений против политики жёсткой экономии», которые должны были бы при нынешних условиях воспламенить всё вокруг, а вместо этого они по десятому разу беспомощно расплёскиваются по Европе. А всё потому, что вопрос жёстких экономических мер задают не там, где он по-настоящему важен: а именно – на территории резких этических разногласий в отношении того, что значит жить – и жить хорошо. Вкратце дело обстоит так: в странах с протестантской культурой суровая экономия скорее понимается как добродетель, а в большинстве южных европейских стран экономить значит по сути расписаться в полной несостоятельности. Происходящее сейчас объясняется не просто тем, что одни пытаются навязать жёсткую экономию другим, и последние от неё отказываются, а тем, что одни в принципе считают экономию благом, а другие, хоть и не осмеливаясь заявить об этом вслух, в принципе полагают, что экономия – это нищета. Упрямо бороться против мер экономии значит не только усиливать конфликт, но и ко всему прочему рассчитывать на поражение, в глубине души принимая идею жизни, которая вас не устраивает. Незачем выискивать причины нежелания «людей» бросаться в заранее проигранную битву. Скорее нужно понять истинную суть конфликта: некий протестантский идеал счастья – трудолюбие, экономность, строгость, честность, прилежность, умеренность, скромность, сдержанность – навязывается всей Европе. Мерам жёсткой экономии необходимо противопоставить прежде всего другую жизненную модель, которая, например, состоит в том, чтобы делиться, а не экономить, разговаривать, а не молчать, сражаться, а не терпеть, праздновать наши победы, а не избегать их, общаться с окружающими, а не стоять в стороне. Сложно даже представить себе, какую силу набрало движение коренных жителей американского субконтинента, когда они превратили идею buen vivir20 в политический лозунг. С одной стороны, это чётко очерчивает грани того, за что и против чего идёт борьба; с другой – это позволяет постепенно обнаруживать множество других вариантов «хорошей жизни», вариантов, которые, несмотря на все различия, не противоречат – или, по крайней мере, не должны противоречить – друг другу.

2. Западная риторика сюрпризов не преподносит. Каждый раз, когда массовое восстание приводит к свержению сатрапа, которому ещё вчера кланялись все посольства, то это якобы признак народного «стремления к демократии». Уловка стара, как Афины. И она настолько эффективна, что даже ассамблея движения Occupy Wall Street сочла нужным в ноябре 2011 года предоставить бюджет в 29 000 долларов двум десяткам международных наблюдателей, чтобы те контролировали законность египетских выборов. На что товарищи с площади Тахрир, которым предполагалось таким образом помочь, ответили: «Не для того мы затеяли революцию на улицах Египта, чтобы просто-напросто сформировать парламент. Наша борьба – в которой, как нам казалось, вы с нами заодно, – ставит перед собой гораздо более широкие задачи, нежели учреждение отлаженной парламентской демократии».

Если идёт борьба против тирана, то это вовсе не обязательно борьба за демократию – с таким же успехом можно бороться и за другого тирана, за халифат или же просто из любви к борьбе. Но если и существует что-то, не имеющее никакого отношения к арифметическому закону большинства, так это восстания, победа которых зависит от качественных критериев – от решимости, мужества, уверенности в собственных силах, стратегической смекалки, коллективной энергии. Если выборы уже два века подряд используются как самый популярный (после армии) метод подавления восстания, то это потому, что повстанцев не может быть большинство. Что же до пацифизма, который так естественно сочетается с идеей демократии, то и здесь тоже стоит дать слово нашим соратникам из Каира: «Те, кто утверждает, будто египетская революция была мирной, не видели, каких мучений мы натерпелись от полиции, они не видели сопротивления революционеров, а порой и силы, которую им приходилось применять для защиты оккупированных территорий и пространств. По признанию самого правительства, сожжены 99 полицейских участков, разбиты тысячи полицейских машин, и все офисы правящей партии превратились в пепелище». Восстание не считается ни с какими формальностями, ни с какими демократическими процедурами. Оно, как и любое массовое явление, навязывает собственные правила пользования общественным пространством. Как и любая жёсткая забастовка, оно воплощает политику свершившегося факта. Восстанием правит инициатива, деятельное соучастие, поступок; принятие решений переносится на улицу в напоминание о том, что слово «народный», «популярный» происходит от латинского populor – «громить, разрушать». Восстание – это вся полнота самовыражения: в песнях, на стенах, в речах, в битвах, это отсутствие взвешенного подхода. Наверное, волшебство восстания можно передать так: ликвидировав демократию как проблему, оно тотчас создаёт нечто, выходящее за её пределы.

Безусловно, найдётся немало идеологов, вроде Антонио Негри или Майкла Хардта, которые по итогам последних восстаний делают вывод о том, что «демократическое общество сформируется со дня на день», и которые предлагают «научить нас демократии», предоставив нам «необходимые навыки, умения и знания для того, чтобы мы сами могли собой управлять». По их мнению, как без излишней утончённости обобщает один испанский негрист, «от Тахрира до Пуэрта-дель-Соль, от площади Синтагма до площади Каталонии повсюду раздаётся крик: “Демократия”. Так зовут призрака, который сегодня бродит по миру». И правда, всё бы шло как по маслу, если бы демократическая риторика была лишь неким голосом, доносящимся с небес, и нынешние власти или те, кто метит на их место, пытались бы извне наложить этот голос на каждое восстание. Его бы почтительно слушали, точно проповедь священника, и покатывались бы со смеху. Однако приходится признать, что эта риторика всё же оказывает определённое влияние на умы, сердца и сражения. Свидетельством тому служит нашумевшее движение так называемых «возмущённых». Мы заключаем слово «возмущённые» в кавычки, поскольку в первую неделю оккупации Пуэрта-дель-Соль все сравнивали это движение с захватом площади Тахрир, но ни слова не было сказано о безобидной брошюрке социалиста Стефана Эсселя19, воспевавшего гражданское восстание «сознаний» лишь с тем, чтобы предотвратить настоящее восстание. Лишь после операции по смене дискурса, которую газета El País (тоже связанная с социалистической партией) провела во вторую неделю оккупации, это движение получило своё слезливое прозвище, обеспечившее ему львиную долю резонанса и обозначившее его рамки. Аналогичный случай произошёл и в Греции, когда повстанцы, захватившие площадь Синтагма, в один голос отказались от навязанного СМИ ярлыка “aganaktismenoi”, «возмущённые», и предпочли называться «движением площадей». При фактически принятом нейтралитете «движение площадей» в общем и целом гораздо лучше справлялось со своим многообразием и даже запутанностью, со всеми этими причудливыми собраниями, где марксисты сосуществовали с тибетскими буддистами, а поклонники Сиризы уживались с патриотической буржуазией. Этот впечатляющий манёвр давно известен: сначала нужно символически подчинить себе движения, расхваливая их за то, чем они не являются, а потом в нужный момент поглубже их зарыть. «Никто не лжёт так много, как негодующий», – об этом говорил ещё Ницше20. Он лжёт о своей непричастности к тому, что вызывает его негодование; он делает вид, что не имеет отношения к тому, что его возмущает. Он всюду трезвонит о своём бессилии, чтобы легче было уйти от любой ответственности за ход событий; затем он преобразовывает это бессилие в нравственное чувство, в чувство нравственного превосходства. И этот бедолага думает, что у него есть права. Как разъярённые толпы совершают революции, мы видели, но мы ни разу не видели, чтобы возмущённые массы были способны на что-либо, кроме беспомощных протестов. Буржуазия оскорбляется и мстит; а мелкая буржуазия возмущается и снова прячется в свою конуру.

Лозунгом «движения площадей» стала фраза “¡Democracia real ya!”21 потому, что захват Пуэрта-дель-Соль спровоцировали пятнадцать «хактивистов»21 под конец демонстрации, созванной по инициативе одноименной платформы 15 мая 2011 года – платформы “15М”, как её называют в Испании. И речь здесь шла не о прямой демократии по аналогии с рабочими советами, и даже не о подлинной демократии, как в античности, а о реальной демократии. Неудивительно, что «движение площадей» образовалось в Афинах, в двух шагах от места формальной демократии – Национальной ассамблеи. До той поры мы наивно полагали, что реальная демократия и есть та действующая, существующая с незапамятных времён модель: с заведомо лживыми предвыборными обещаниями, с регистрационными отделами под названием «парламенты» и с утилитарными сделками, рассчитанными на то, чтобы облапошить весь мир в интересах различных лобби. Но для «хактивистов» из “15М” реальность демократии была скорее предательством «реальной демократии». И тот факт, что движение начали киберактивисты, играет не последнюю роль. Призыв к «реальной демократии» значит следующее: с технической точки зрения, все эти ваши выборы раз в пять лет, ваши толстобрюхие депутаты, которые не умеют пользоваться компьютером, ваши заседания, похожие на плохой спектакль или на кучу малу, – всё это безнадёжно устарело. Сегодня в мире новых коммуникационных технологий, Интернета, биометрической идентификации, смартфонов и социальных сетей вы окончательно вышли в тираж. Теперь есть возможность учредить реальную демократию, то есть непрерывно, в реальном времени проводить опрос населения, реально предоставлять на рассмотрение народу каждое принимаемое решение. Один автор уже предсказывал нечто подобное в 1920 году: «Представьте себе, что однажды, благодаря хитроумным изобретениям, каждый сможет выразить своё мнение о политических вопросах в любой момент, не выходя из дома, с помощью приборов, записывающих все эти мнения на некое центральное устройство, которое потом просто покажет результат»22. Он усматривал в этом «доказательство полной приватизации государства и общественной жизни». Именно такой непрерывный опрос подразумевался, пусть и на отдельно взятой площади, когда «возмущённые» молча поднимали и опускали руки, выслушивая каждого следующего оратора. Здесь толпа лишилась даже традиционного права шумно приветствовать или освистывать выступающих.

С одной стороны, «движение площадей» перенесло, а точнее, обрушило кибернетическую фантазию о вселенской гражданственности на реальность, а с другой стороны, оно стало тем редчайшим мгновением, когда люди встречаются, действуют, устраивают праздники и берут в свои руки общественную жизнь. Этого-то и не могла понять вечная микробюрократия, которая выдаёт свои идеологические прихоти за «мнение ассамблеи» и пытается контролировать всё вокруг, ссылаясь на то, что ни одно действие, движение или заявление не имеет права на существование, если его не «утвердила ассамблея». Для всех остальных это движение окончательно развеяло мифический образ всеобщего собрания, то есть миф о централизованном управлении. В первый вечер, 16 мая 2011 года на площадь Каталонии в Барселоне вышло 100 человек, на следующий день их было уже 1000, затем – 10 000, а в первые выходные там собралось 30 000 человек. Каждый понимал, что при таком количестве людей нет больше никакой разницы между прямой и представительной демократией. На ассамблее приходится выслушивать чушь, а ответить невозможно – точь-в-точь как при просмотре телевизора; к тому же это место изнуряет своей театральностью, которая кажется тем более фальшивой, чем сильнее присутствующие стараются изображать искренность, печаль или восторг. Крайняя бюрократизация комиссий восторжествовала даже над самыми стойкими, и комитету, ответственному за «идеологическое содержание», потребовалось две недели, чтобы произвести на свет никудышный и жалкий документ длиной в две страницы, в котором обобщалось, по их мнению, «то, во что мы верим». Тогда, в этой абсурдной ситуации анархисты вынесли на голосование идею о том, чтобы сделать ассамблею просто местом для дебатов и информационным пространством, а не органом, принимающим решения. Смех да и только: вынести на голосование решение о прекращении голосования. Ещё смешнее стало тогда, когда это голосование сорвали три десятка троцкистов. А поскольку от подобных микрополитиков прямо-таки веет скукой и жаждой власти, все в конечном итоге отвернулись от надоевших ассамблей. Неудивительно, что участники движения Occupy23 оказались в точно такой же ситуации и пришли к тому же выводу. В Окленде и Чапел-Хилле заключили, что ассамблея не имеет права определять, каким образом та или иная группа может или хочет действовать, и что это место должно существовать только для обмена мнениями, а не для принятия решений. Если какая-либо идея, выдвинутая на ассамблее, и укоренялась, то лишь благодаря тому, что достаточное количество человек считали её достойной воплощения, а не из-за какого бы то ни было принципа большинства. Решения укоренялись или нет, но их никогда не утверждали. В июне 2011 года несколько тысяч участников «генеральной ассамблеи» на площади Синтагма проголосовали за проведение акции в метро; в назначенный день на место встречи явилось от силы двадцать человек, готовых к действиям. Так стало понятно, что вопрос «принятия решения», не дающий покоя чокнутым демократам по всему миру, с самого начала был лишь надуманной проблемой.

То, что в «движении площадей» культ генеральной ассамблеи пошёл ко дну, никоим образом не компрометирует практику собраний. Важно лишь понимать, что собрание не может породить нечто, чего там нет. Если созвать тысячи посторонних людей, не имеющих ничего общего, кроме того, что все они оказались на одной площади, то не стóит ждать от них невозможных при подобной разобщённости действий. Не стóит, например, полагать, будто у участников ассамблеи вдруг возникнет настолько искреннее взаимное доверие, что они вместе решатся на рискованный незаконный шаг. Само существование такого отвратительного явления, как общее собрание сособственников, должно было уже предостеречь нас от пристрастия к генеральным ассамблеям. Ассамблея отражает просто-напросто уровень сформировавшейся общности. Собрание студентов – это не то же самое, что районное собрание, а районное собрание – это не то же самое, что собрание жителей района, выступающих против «реструктуризации». Собрание рабочих в начале забастовки отличается от собрания рабочих в конце забастовки. И разумеется, оно имеет мало общего с Народной ассамблеей Оахаки24. Единственное, что при известных усилиях может создать любое собрание, – это общий язык. Но там, где единственная общая черта – отчуждение, можно услышать лишь бесформенный язык разобщённой жизни. А значит, возмущение – это действительно максимальная степень политической напряжённости, которой только может достичь индивид, превратившийся в изолированный атом и принимающий экран телевизора за весь мир, а свои чувства – за мысли. Пленарная ассамблея всех этих атомов – насколько бы трогательной такая сопричастность ни была – обнаружит лишь паралич, вызванный псевдопониманием политики, и главным образом неспособность как-либо влиять на ход мировых событий. Это похоже на множество лиц, прижавшихся к стеклянной стене и с изумлением рассматривающих механическую вселенную, которая продолжает вращаться без них. Чувство коллективного бессилия, сменившее радость от того, что они встретились и пересчитали друг друга, разогнало владельцев палаток марки Quechua так же успешно, как дубинки и слезоточивый газ.

И всё же было в захватнических движениях нечто большее – то, что как раз не связано с театральностью ассамблеи, то, что возникает из удивительной способности живых существ селиться, селиться даже в самых нежилых местах: в центре столиц. Всё, что политика со времён классической Греции презрительно отбрасывала в область «экономики», управления внутренних дел, «выживания», «воспроизведения», «повседневного существования» и «труда», напротив, утвердилось на оккупированных повстанцами площадях как признак коллективной политической силы и таким образом вышло из частной сферы. Именно там раскрылся потенциал бытовой самоорганизации: одним за раз удавалось накормить до 3000 человек, другим – в считанные дни построить деревню или же оказать медицинскую помощь раненым, и это, пожалуй, свидетельствует об истинной политической победе «движения площадей». Свою лепту внесут и захваченные Таксим и Майдан, продемонстрировав искусство обороны баррикад и изготовления коктейлей Молотова в производственных масштабах.

Тот факт, что столь банальная и невыразительная форма организации, как собрание, вызывала такой благоговейный трепет, много говорит о природе демократических чувств. Если восстание подразумевает сначала гнев, а затем ликование, то увязшая в формализме прямая демократия – это прежде всего отражение тревожности. Только бы не произошло нечто, выходящее за рамки предсказуемых процессов. Только бы ни одно событие не вышло из-под контроля. Только бы справиться с ситуацией. Только бы никто не чувствовал себя обманутым и не вступал в открытый спор с большинством. Только бы никому и никогда не приходилось в одиночку объяснять и отстаивать свою позицию. Только бы никто никому ничего не навязывал. С этой целью различные механизмы ассамблеи – от поочерёдных выступлений до безмолвных аплодисментов – формируют совершенно монолитное ватное пространство, где нет никаких неровностей, кроме череды монологов, и где исчезает необходимость бороться за убеждения. Если демократ должен так жёстко структурировать окружающие условия, то это потому, что он им не доверяет. А не доверяет он им оттого, что по сути он не доверяет себе. Именно боязнь с ними не справиться и вынуждает его пытаться во что бы то ни стало их контролировать, даже если зачастую контроль приводит к их разрушению. Демократия – это прежде всего комплекс процедур, при помощи которых мы придаём форму и структуру этой тревожности. Незачем осуждать демократию, ведь тревожность не осуждают.

И лишь всестороннее внимание – внимание не только к тому, что говорится, но и главным образом к тому, что умалчивается, внимание к тому, кáк произносятся слова, к тому, чтó читается в глазах и в молчании – может избавить нас от пристрастия к демократическим процедурам. Нужно заполнить пустоту, которую демократия поддерживает между изолированными атомами, вниманием друг к другу и совершенно новым вниманием к общему миру. Наша задача заключается в том, чтобы заменить механический режим аргументации режимом правды, открытости, восприимчивости к окружающему пространству. Ночная встреча и разговор Тристана и Изольды в XII веке – это «парламент»; общение людей, собравшихся по воле случая и обстоятельств на улице, и есть «ассамблея». Вот что нужно противопоставить «суверенитету» генеральных ассамблей и пустой болтовне в парламентах: вновь обретённый эмоциональный заряд, который несут слова, истинная речь. Противоположность демократии – вовсе не диктатура, а истина. И восстания никогда не бывают демократическими именно потому, что они представляют собой мгновения истины, обнажающие власть.

3. «Величайшая демократия в мире» затевает – не вызвав при этом особых общественных возражений – глобальное преследование одного из своих агентов, Эдварда Сноудена, опрометчиво обнародовавшего её всеохватную программу слежки за средствами коммуникации. На деле бóльшая часть наших славных западных демократий превратилась в распоясавшиеся полицейские режимы, а большинство сегодняшних полицейских режимов с гордостью называют себя «демократиями». Никто особенно не возмущался, когда очередного премьер-министра вроде Папандреу25 без предупреждения отстранили от должности за то, что ему пришла в голову совершенно недопустимая идея передать политику своей страны, то есть тройки, в руки избирателей. Впрочем, в Европе теперь довольно регулярно приостанавливаются выборы, если возможен незапланированный результат; а порой население вынуждено голосовать повторно, если итоги выборов не соответствуют ожиданиям Европейской Комиссии. Демократы «свободного мира», которые ещё двадцать лет назад самодовольно выпячивали грудь, теперь, вероятно, рвут на себе волосы. Известно ли, что в разгар скандала из-за участия в программе шпионажа PRISM26 Google отделался лишь лекцией Генри Киссинджера, рассказавшего работникам компании о необходимости сотрудничества и о цене нашей «безопасности»? Всё же смешно представить себе, как человек, в 70-е годы провернувший все фашистские государственные перевороты в Южной Америке, разглагольствует о демократии перед такими «крутыми», такими «непогрешимыми», такими «аполитичными» сотрудниками штаб-квартиры Google в Силиконовой долине.

На ум приходит цитата из трактата «Об общественном договоре» Руссо: «Если бы существовал народ, состоящий из богов, то он управлял бы собою демократически. Но правление столь совершенное не подходит людям»27. Или же другое, более циничное высказывание Ривароля: «На свете существуют две истины, которые следует помнить нераздельно. Первая: источник верховной власти – народ; вторая: он не должен её осуществлять».

В «Пропаганде» – книге основоположника public relations Эдварда Бернейса – первая глава под названием «Организуя хаос» начинается так: «Сознательное и умелое манипулирование упорядоченными привычками и вкусами масс является важной составляющей демократического общества. Приводит в движение этот невидимый общественный механизм невидимое правительство, которое является истинной правящей силой в нашей стране»28. Эти слова написаны в 1928 году. Когда мы говорим о демократии, то по сути предполагаем тождественность между управляющими и управляемыми, какими бы средствами эта тождественность ни достигалась. Отсюда и эпидемия ханжества и истерии, охватившая наши земли. При демократическом режиме управлять нужно не слишком заметно; хозяева наряжаются в костюмы рабов, а рабы мнят себя хозяевами. Первые, властвуя во имя благосостояния масс, обречены на пожизненное лицемерие, а вторые бьются в истерике, воображая, будто у них есть «покупательная способность», «права» или же какое-то «мнение», которое без конца втаптывается в грязь. А поскольку лицемерие – это по определению буржуазная благодетель, то к демократии всегда липнет нечто неисправимо буржуазное. В таком деле народное чутьё не обманывает.

Неважно, идёт ли речь о демократе-обамовце, или же о яром стороннике рабочих советов, и неважно, как мы себе представляем «народ, управляющий сам собой», вопрос демократии всегда зависит от вопроса управления. Такова аксиома, безотчётная уверенность: управление необходимо. Управление – это особый вид власти. Управлять не значит заставить некое тело повиноваться и не значит обеспечить выполнение Закона на конкретной территории, пусть даже посредством старорежимных пыток. Король царствует. Генерал командует. Судья судит. Управлять – это совсем другое. Это значит руководить поведением населения, миллионами, за которыми нужно следить, как пастух следит за стадом, чтобы максимизировать их потенциал и направить свободу в нужное русло. Это значит учитывать и формировать их желания, образ действия и мыслей, привычки, страхи, склонности, окружение. Это значит использовать целый комплекс мер – риторических, полицейских и материальных стратегий, чутко прислушиваясь к народным настроениям, к их непредсказуемым перепадам; это значит действовать, всегда учитывая эмоциональную и политическую конъюнктуру и предотвращая мятежи и бунты. Воздействовать на окружающую среду и постоянно изменять её переменные, воздействовать на одних, чтобы влиять на поведение других, чтобы держать стадо под контролем. В целом это значит вести безымянную, безличную войну почти на всех фронтах человеческого существования. Войну за влияние – тонкую, психологическую, опосредованную.

1.Семейный кошелёк (португ.) – название социальной программы помощи малоимущим семьям (здесь и далее внизу страницы – примечания переводчика).
2.«Пусть они все убираются» (исп.).
3.«Все копы ублюдки» (англ.).
4.«мозговой центр» (англ.).
5.«Весёлого кризиса и счастливого нового страха» (англ.).
6.«Большой», «Великий», здесь: «Тот самый» (англ.).
7.последний довод (лат).
8.«Готовность 101: Апокалипсис зомби» (англ.).
9.жилые районы, пригороды (англ.).
10.борьба за выживание (англ.).
11.Ходячие мертвецы (англ.) – название популярного амер. телесериала.
12.офисные служащие (англ.).
13.обязательный атрибут (англ.).
14.«Навигатор для души» (англ.).
15.«Он покровительствует нашим начинаниям. Новый порядок веков» (лат.).
16.«Рай – это место, где никогда ничего не происходит» (англ.) – строчка из песни группы Talking Heads 1979 г.
17.«Тайип, зима близко» (англ.).
18.Захвати Уолл-стрит (англ.).
19.новая жизнь (итал.).
20.жить хорошо (исп.).
21.«Реальная демократия сейчас!» (исп.).

Бесплатный фрагмент закончился.

724,90 ₽