Читать книгу: «До встречи на Сириусе»
© Нелли Зайцева, 2025
© Оформление. ООО «Издательство АЗБУКА», 2025 Издательство Азбука®
Оформление обложки Вадима Пожидаева
* * *
Мутанты
Сегодня седьмое – скоро встречусь с Деном. Я пружиню по однушке, разговариваю с зеркалом и сдаюсь радостному предчувствию.
Осталось меньше часа. Пристально слежу за цифрами: девятнадцать двадцать три, девятнадцать двадцать семь, девятнадцать тридцать одна. Еще девять минут – и выхожу. Задумала грандиозное: впервые за три года не опоздать. Расставила будильники, заранее решила, что надену и даже что скажу. «А ты говорил, что я и „вовремя“ несовместимы, получай! – репетирую перед зеркалом, – проси прощения! больше раскаяния! целуй в перстень!»
Экспрессию приберегу для встречи. Где мои джинсы?
Ден – мой лучший друг. Мы оба любим числа. Для нас они красивее букв и изящнее любых символов. Их мы всюду видим и легко запоминаем. Числа рифмуются, складываются в узоры, предсказывают погоду (восемь – к дождю) и события (четверки – к потере).
Я не знала другого человека, кроме Дена, которого приводили бы в восторг цифры, к примеру семь, одиннадцать или сорок шесть. Общая странность автоматически делала нас близкими, как если бы встретились два человека с редкой генетической мутацией.
Мы считали шаги и отправляли друг другу: шесть тысяч четыреста двадцать пять, девять тысяч восемьсот сорок два. Наш диалог в мессенджере состоял из переклички длинных чисел, без слов и пояснений. Все, что требовало других обозначений – букв, картинок, ссылок, – мы обсуждали на встречах, а переписки сохраняли безупречно красивыми. Если бы наши сообщения читали спецслужбы и искали засекреченные данные, то очень разочаровались бы, узнав, какие глупости мы скрываем.
Джинсы я наконец нашла, правда мокрыми и в стиралке. У меня дырявое ведро вместо головы. Придется надеть сухие, но старые, они велики и пузырят вокруг ширинки. Не подходят для лучшего дня, но ничего другого нет.
Мы с Деном виделись каждый месяц седьмого числа. Этой традиции уже три года, а дружим мы еще со школы. Встречи проходили в баре «Нижнее небо». О нем мало кто знал. Нас пускали туда по кодовому слову через крошечную дверь, которая сливалась с желтоватой стеной и вела в полуподвал. Нужно было пригнуть голову, нырнуть в эту нору, спуститься по ступеням, а там, в маленьком коридоре перед самим входом в бар, произнести в тусклое лицо охранника запаренный пароль, вроде несуществующей реки Флегетон.
Охранник был всегда один и тот же, с серыми глазами в темной обводке, которую я видела только у героинщиков из видосов о рехабах. Говорил он вроде вежливо, приветствовал однообразным «Добрый день, пароль, пожалуйста». Но его учтивый голос не бился с внешностью типичного сидельца за убийство сожительницы. Такие усыпляют внимание, а потом вырезают жертвам глаза.
Охранник нас пугал, но бар мы не меняли. Это было еще одной нашей «мутацией»: замечать опасность, находиться поблизости и ничего не менять. Мы торчали на адреналине и воображали себя героями катастроф. Например, что мы внутри автобуса, в который врезалась фура. Мы, конечно, уцелели и теперь стоим в эпицентре, среди криков, сирен «скорой помощи», окровавленных жертв, глазеющих очевидцев и испытываем жуткое и стыдное удовольствие от происходящего. Это бы стало настоящим событием, которое прервало бы скуку, заново запустило вялые кровотоки, напомнило о хрупкости тела и неизбежности смерти. Если бы выражение «накликать беду» работало, то мы бы давно были мертвы и утащили с собой полгорода, включая мосты и здания, пассажиров и пешеходов.
О подобных фантазиях я призналась Дену первой. Сначала он хмурил брови рытвиной. Видимо, похожее чувство в нем было промаркировано как «неодобряемое» и вытеснено на полку с экзотичным порно. А потом, убедившись, что я не издеваюсь, отпустил себя: кивал, поддакивал, будто я включила свою любимую песню и она случайно оказалась и его любимой.
Я смотрелась в зеркальный шкаф: сверху – белая футболка на голое тело и почти ничего не топорщилось, поэтому можно и так, внизу – великоватые джинсы: если оттянуть за пояс, то между животом и тканью влезет кулак. Ну, как есть.
Я вечно опаздывала на встречи. Вылетала из дома с мокрыми волосами, в одежде с отпечатками сушилки, в кроссовках на босу ногу и через семнадцать минут, запыхавшись, протискивалась в гномью дверь бара, выкрикивала охраннику пароль и, подлетая к столу, уже издали суматошно извинялась. К этому моменту Ден обычно уже выпивал полбутылки и уставал рассматривать интерьер, который за три года хоть и обветшал, но кардинально не поменялся.
При виде меня он мрачно здоровался и, пока я сыпала оправданиями, прятал взгляд, чтобы не выдать, как его бесит моя нерасторопность. Я стыдилась опозданий, злилась на себя, но в следующий раз все повторялось. Видимо, таким способом я криво, но легально, не выходя за пределы дружбы, заигрывала с ним через вину и прощение.
Встречи с Деном были моим поводом как-то перетерпеть остальное время. Мир тронулся, покатился в кювет, случилось все самое худшее, и об этом запретили говорить, а я считала дни до седьмого числа: двадцать один, восемнадцать, девять, пять. Пережидая очередной день, я уговаривала себя подождать еще немного и так перетаптывалась до встречи. Они были моим убежищем: как бы ни полыхало вокруг, как бы ни трясло, был день, место и человек, которые не гнулись, не горели и не менялись. Эта была самая устойчивая часть моей жизни, на ней держалась остальная – хлипкая и сарайного типа.
Девятнадцать сорок одна.
Уже в кроссовках, стоя среди своего склада обуви, я накрасила губы и спросила у зеркала: «Ну как? Мне идет?» В последний раз Ден видел меня в косметике на выпускном, и ему явно не понравилось: он потешался над ярким макияжем и даже в микрофон, перед всей школой, назвал меня артистом дрэг-шоу.
Я ему отомстила – заперла его партнершу по вальсу в спортзале.
Знала, что он месяц репетировал все эти дурацкие шаги, чтобы преодолеть страх перед толпой и выступить на сцене, и все равно заперла. Надо сказать, в последнем он преуспел: вышел танцевать один, вел за руку воображаемую партнершу, держал ее за талию, вращал и даже подбрасывал. Видео с танцем показали в новостях с подводкой «Выпускник школы не дождался партнершу по вальсу, но не растерялся». Его смелость сделала его популярным, а я потом еще долго напоминала, кому за это он должен быть благодарен.
После того случая на встречи с Деном я никогда не красилась и, по его версии, провела шесть лет в бледности.
Вот приду я с накрашенными губами, без повода и праздника, что он скажет? Оля, что за проказа у тебя на лице? Вслух отшутится, а про себя подумает: «Опять за свое?»
Все эти мои попытки – подмешать в дружбу флирт, нравиться ему не по-дружески – угрожали нашим встречам. Без Дена в романтическом смысле я жить могла, а без Дена как друга – уже вряд ли. Тем более что любви в нашем мире не существовало.
Я поцеловала зеркало, а потом обутой зашла в туалет, оторвала кусок от рулона бумаги и стерла им помаду.
Девятнадцать сорок шесть.
Торопливо пересчитываю ступеньки и выхожу на улицу. Меня обдает летней прохладой: после сухой и душной квартиры воздух блестит и переливается. Вдыхаю его поглубже, а потом уже забываю это делать от спешки.
В «Нижнее небо» я влетела вовремя и без помады. Охранник был по-прежнему угрюм. Я была довольна собой и подбодрила его: «Отлично выглядите». Уверена: если он окажется маньяком, то пусть вспомнит, как я была с ним мила, и отпустит меня из захваченного бара. Пока я прикидывала, как в этом случае спасать Дена, охранник сказал:
– А твоего сегодня нет.
Я открыла дверь, заглянула внутрь, в зале выпивали человек семь. Отсчитала четвертый столик от входа – пустой. Вошла внутрь, обошла бар – мрачный, в двадцать пять квадратов, без окон. Дернула ручку мужского туалета, дождалась, пока оттуда выйдет не-Ден, и пошла за наш столик.
Я прождала минут пятьдесят.
Не знаю, как выживало это место. Может, через стену работал салон интимного массажа, пока бар очищал души бизнесменов перед налоговой?..
Когда я нервничаю, то барабаню пяткой по полу. Это у меня со школы. Делала я это настолько бесяче, что получала в спину заточенными карандашами. Я обернулась на бряцанье стекла: бокалы, подвешенные над стойкой, меленько дрожали. Это из-за меня? Бармен мял что-то в металлическом ведерке. Поймав мой взгляд, он махнул рукой, но с такой отдачей, будто хотел сказать: «Круши-ломай-жги, все равно зарабатываем только на дрочильне». Я легонько кивнула, угомонила ногу и стала рвать салфетки.
За все время встреч в баре Ден опоздал лишь однажды. Я заказала черный кофе и выпила как шот – залпом и морщась. Когда сердце стало таранить ребра, я уже не могла понять, это от тревоги или кофеина. Еще через пятьдесят минут Ден не пришел. Он приходил три года вовремя и торчал на нашей дружбе не меньше меня.
Мы это никогда не обсуждали. Наш герметичный мир состоял из цифр, споров о космосе и едкого сарказма. Это был наш идейный ковчег, который мы не захламляли ничем лишним. Никакой ясности и определенности, только конспирология и псевдонаука. Догадаться, как Ден относится ко мне, я могла лишь по косвенным признакам. Например, он вытатуировал мой номер телефона на ноге и всегда приходил на встречи. Кстати, где он сейчас?
Мы не созванивались накануне, не встречались в другие дни и не знали адресов друг друга. Такие были у нас правила. Я ощущала себя внутри кино, где мы тайные агенты, которым нельзя ни с кем сближаться, а видеться можно редко и в малолюдных местах. Через год мне надоела это игра. Такая забава подошла бы уставшей супружеской паре, чтобы спасти их однообразный секс, но не нам.
Когда Ден придет, я скажу: «Слушай, ты мне важен, давай будем обычными друзьями?» Или даже так: «Я хочу на встречи с тобой краситься красной помадой, чтобы ты замечал во мне не только друга». Это почти манифест, но такой жалкий, будто мое главное требование к Дену – чтобы он заметил у меня отсутствие члена. Это не транспарант «За вашу и нашу свободу!», не петиция «Остановите насилие!», а хилое условие, которое я вынашивала последние два года. Пока другие борются за свободу или мир, я борюсь за свое право красить губы.
Если масштаб личности измерять величиной требований, то я – пылевой клещ. Самое смешное, что даже на этот ничтожный манифест я не могла решиться.
Я хочу во всем признаться. Если я ему дорога, то он не откажется от меня из-за моих откровений. Его право сказать, что ничего больше дружбы ему не подходит, и тогда мы отмотаем события, вернем все как было и я уже не буду сомневаться, приходить ли мне на встречи с красной помадой.
Ден опаздывал на два часа.
Думать о хорошем я могла только принудительно, контролируя мысли, а о худшем – естественным образом. Ден, скорее всего, утонул, потому что так и не научился плавать. Или упал в люк, потому что разглядывал чужие кованые балконы. Или его сбила машина. Это ожидание беды во мне как-то сочеталось с уверенностью, что Ден будет рядом всегда.
Протокол на случай, если кто-то из нас не придет на встречу, мы тоже обсуждали. Я просила связаться с Уфологическим отделом полиции, заявить, что меня выкрали гуманоиды, и выдать мои фотки, чтобы они там передали всем постам. Я даже придумала легенду, чтобы подставить инопланетян: якобы за день до пропажи я жаловалась на волнообразную боль в голове и исписывала листы датами будущей трагедии. Ден тогда назвал меня «мамкиным контактером» и подгонял, чтобы я быстрее закончила свою инструкцию.
Я игнорировала его спешку и тщательно выбирала фотки для ментов: здесь я на венском стуле в черных перчатках, фотосессия какая-то, вот селфач норм, пусть все запомнят меня серьезной, а здесь я в купальнике до того, как похудела, – пусть в минуты скуки полицаи наметят на мне зоны для липосакции. Ден вытерпел мой бред, а после – очень серьезно отчеканил свой список на случай, если он не придет:
– не звонить;
– не искать;
– не паниковать;
– дождаться утра.
Я ждала, что он добьет перечень каким-то объяснением, пусть и очень тупым, но он молчал.
Мы часто говорили о смерти и даже обсуждали наши похороны. Однажды мы так заморочились, что придумали их сценарии и отправили в четыре ивент-агентства на просчет. Одно без пояснения прислало ссылку на ритуальные услуги, еще два – проигнорировали (вот бы посмотреть на их лица), а четвертое, видимо, восприняло нашу блажь со всей серьезностью и прислало смету. Так мы узнали, сколько денег нам нужно на пышные похороны.
В Сети Ден был последний раз семь часов назад. На его стене запись трехдневной давности – репост статьи «сто аргументов в пользу плоскости Земли». Видимо, собирал материал для наших кухонных споров о разной несусветице.
– Как мне надоели байки о шарообразной Земле! Спроси у любого индюка из международного правительства, почему запрещены полеты над Антарктидой, – и он засунет язык в жопу! – изображал Ден.
– Вас интересуют формы Земли!? И это после того, как мы проиграли биологическую войну китайцам? О державе надо думать, орудия подносить! Стране не нужны теоретики! – ответила я.
Салфетки за столиком превратились в снежную горку. Прошло еще сорок минут.
Телефон его родителей у меня был. Номер мне дала его мама – на последнем звонке вместе с таблетками и фразой: «Оля, пригляди, пожалуйста, за Денисом, он у нас долбоеб». После линейки мы всем классом уехали в лес с палатками отмечать свободу от школы и пить с учителями водку. У Дена была куча непереносимостей и реальный риск задохнуться от отека Квинке. К здоровью он относился как фаталист и пробовал очередное дешевое пойло по принципу «была не была». В нашей дружбе я была за старшую: вырывала из рук запрещенку, кормила таблетками и даже пару раз вызывала «скорую».
Могу ли я сейчас позвонить его маме?
Родители Дена жили за двести километров отсюда, в другом городе, из которого мы когда-то уехали. Первое, что они у меня бы спросили сразу после того, как всполошились, была ли я у него дома.
Я бы никак не могла объяснить аномалии наших отношений, которые сильно поменялись со школы: «нет, я там не была, э-э-э-э, нет, я не знаю, где он живет, да-а-а, мы общались все это время, нет, я не могу звонить, у меня инструкция…» Да и как они мне помогут разделить переживания? Пусть они волнуются вместе со мной, перебирают худшие версии, стучат пятками по полу. В конце концов, это они вырастили такого долбоеба, почему я одна мучаюсь?
Особенно жестоким мой звонок будет, если окажется, что Ден просто уснул. Представим, что последние пару-тройку суток он готовил срочный перевод, потому что дотянул до дедлайна и, как обычно, за несколько дней сделал месячный объем. Потом прилег, уснул по-мертвецки, не услышал будильника, а тут мы с его мамой, как настоящая команда, обзваниваем морги.
Версия с отсыпным мне настолько понравилась, что я в нее поверила. Она убаюкала тревогу и перекрыла кран с худшими мыслями. Я даже решила ему не звонить: ну, во-первых, разбужу, а во-вторых, он же просил дождаться утра.
Для порядка я досидела до полуночи, выпила три настойки с барменом, как в фильмах про одиночек, и пошла домой пешком, считая шаги, – одиннадцать тысяч триста пятьдесят два.
Отправила в диалог новую цифру, под ней появились блеклые галочки. Зашла на страницу Дена: «Денис Скуратов был в Сети шестого июля». А сейчас уже восьмое. Утром позвоню его брату, он нормальный, не будет доставать вопросами. Узнаю у него адрес Дена, приеду и буду звонить в дверь, пока звонок не охрипнет. В жопу все эти правила, инструкции и мистификации. Ден выйдет, и я устрою ему расправу.
Я уже в кровати, меня рубит сон. Нужно придумать для него какие-то изощренные наказания, но в голове вместе идей только предсонная муть. В общем, я каким-то способом заставлю его страдать, а потом… Повисну на него всем весом, обмякну, отменю все правила и не отпущу больше никогда.
Мысль была такой приятной, что начала густеть и заволокла ум. Меня накрыло тишиной.
Утром, еще черным и вялым, меня разбудил виброзвонок. Я приложила телефон к уху, не открывая глаз. Границу между своей комнатой и сном, где я брожу по чьей-то даче, я еще не отсекала, но на автопилотное «алло» меня хватило.
Я услышала знакомый голос, вроде Ден, он как раз сейчас был со мной на даче, закрылся в одной из комнат, но я никак не могла найти, в какой именно. «Ден, ты где? Я тебя везде ищу», – услышала я свой хриплый, еще не разбуженный голос. Меня дважды позвали по имени, резко, как будто окрикнули от опасности типа: «Оля! Осторожно! Сосулька!»
Покрутила головой – я в своей квартире: на полу джинсы, меню из бара, пыльные звездочки на ламинате от подошвы, из-под кровати торчит шнурок. Я свесила руку до пола и пошарила ей в поисках кроссовок, голос окрикнул меня по имени в третий раз. Я замерла и вслушалась: «Оля, Ден прошлой ночью сгорел в пожаре. Мы опознали тело по татуировке. Похороны через два дня, приезжай».
Я поднесла экран телефона к глазам: «Эдик, брат Дена».
Синдром попутчика
Мы едем в мой родной город на «Блаблакаре», состав случайный, имен не спрашиваем. Собрались только женщины: деловитая блондинка за рулем, которая успевала удаленно отгружать партии БАДов, девушка с ногтями-стилетами, сидевшая со мной на заднем – она все время засыпала и билась головой о стекло; спереди, на пассажирском, девчонка лет семнадцати, из ее наушников доносилось вялое техно. Попутчицы не задали мне ни одного вопроса, хотя видок у меня напрашивался минимум на дежурное «С тобой все в порядке?». Грязные волосы, черная толстовка, рукава натянуты до пальцев, невзирая на плюс двадцать семь.
Помню, как мама трепалась со всеми соседками в поездах: долго, откровенно и обо всех превратностях тяжелой бабьей доли. Раньше мне это казалось ужасно романтичным: доверить человеку всю свою жизнь, узнать о нем самому вплоть до судимостей и абортов, очиститься до пустоты, до ветра в голове, ощутить вдруг в темноте погашенного света, что эта незнакомка тебе ближе, чем кровная сестра, а потом, на утро, попрощаться вежливым «Будете в Коломне, заезжайте», навсегда разъехаться и больше не вспоминать.
Сейчас уже не принято нагружать случайных людей личными историями. Самые тяжелые – относят психотерапевтам, средней тяжести – попадают на суд к друзьям, обычно маскируемые под «зацени прикол», а какие-то – тихо бродят внутри. Я разглядывала своих попутчиц, и мне хотелось сказать: «А у меня друг позавчера умер». Причем вот именно так, как новость, будто я купила за тысячу фантастические кроссовки и готова слить адреса и промокоды. Но я не видела лиц, не считая глаз блондинки в зеркале заднего вида, поэтому не смогла бы оценить их замешательства, а значит, и продолжать разговор.
Мое безумие должно сдерживаться. Взглядами удивленными или возмущенными. Это мои тормоза, иначе вместо бурного разговора я получу пудовую тишину. Я молчала и причитала про себя, как измельчали люди и разучились милосердию.
В мае я прошла мимо девушки в приступе эпилепсии. Ей стало плохо прямо на улице. Я опаздывала, к ней уже спешили другие люди, и, уболтав совесть, проскочила к автобусу. Если смотреть на жизнь магически, то в меня попал мой же бумеранг: равнодушие за равнодушие. Ей было плохо тогда, мне – сейчас. Какое тогда было число? Шестнадцатое. То есть бумеранг долетел до меня за пятьдесят пять дней. Пятьдесят пять – это полный провал, как число. Пухлая раскоряка и абсолютная безвкусица. Интересно, если у меня сейчас пойдет пена изо рта, блондинка продолжит впаривать БАДы по стране? А семнадцатилетка вынет наушник? К девице у окна ноль вопросов, пусть отсыпается.
Оставалось сто километров, полдороги позади. Позавчера мне сказали, что Ден сгорел. Я не могла представить, что от него осталось: обугленные головешки, как в костре? Или изувеченное тело с крупными кровавыми ожогами? Мне сказали, что опознать его удалось чудом: накануне он перебивал тату с моим номером, которое успело посинеть за два года, после сеанса на ногу ему наклеили заживляющий пластырь, материал сохранил почти целым кусочек кожи. Интересно, какие цифры там остались?
Я не понимала, что значит «умер». Мы полжизни с Деном говорили о смерти, как-то для себя ее определяли, но на деле «умер» ничем не отличалось от «ушел» или «уехал». Я воспринимала это так, будто он где-то далеко и поэтому мы не сможем видеться какое-то время. До слов «никогда» и «навсегда» я тоже не могла дойти умом. Представим, что седьмого августа он не придет – ну хорошо, отъезд, расстояния, понимаю, но седьмого сентября же все в силе?
Соседка в очередной раз щелбанулась о стекло, проснулась и стала ошалело озираться, будто ее из криокамеры разморозили после десятилетней комы. Я ей шепнула: «Сейчас 3023». На это она сморщилась, будто воняло канализацией, отвернулась к окну и стала рассматривать кривые штакетники заборов. А я – делить на два номера машин впереди.
Фразу «Его больше нет» я тоже отрицала. Есть же наш диалог с числами, фотки с последней встречи, наш бар, наши приколы. Разве это не доказательства, что он есть? Как оно все может быть, если его нет?
Был еще один аргумент, за который я цеплялась, самый сомнительный и самый надежный: я физически чувствовала его присутствие. Уже пора сдаваться психиатрам? Мне говорят: человек мертв, а я просто знаю, что они не правы.
Со вчерашнего утра я не заплакала ни разу и боялась, что на похоронах не смогу скорбеть со всеми. Приличные люди убиваются, заливают все слезами, самые достойные – воют до инфаркта. А я – позор коллектива – буду стоять с сухим лицом, куда такое годится? Поэтому меня будут судить, признают виновной в бездушности и дадут два пожизненных. Интересно, за сколько до нужных областей мозга доходит осознание смерти близкого? Когда включается подача слез и горевание? В октябре, вместе с отоплением?
С другой стороны, имела ли я право на бурную скорбь? Реветь до пены на губах, до хрипоты из горла? Я же не мать ему и не мать его детей, кому нужна моя истерика? Кому важно, что он мой лучший друг? На похоронах не будет титров, которые объяснят мой приступ. Солировать в скорби должны родные. А я буду ходить и подвывать общему хору. Всем и так проблем хватает, чтобы еще и меня успокаивать.
О том, как Ден умер, я ничего не знала, с его братом я больше не говорила. Его мама опубликовала на своей стене ВК две строчки о том, что прощание состоится в десять утра, без причин и объяснений, с точкой в конце. Все, не могу больше думать, попутчицы, алло, есть вообще у вас сердце?
– Пятьдесят коробок в Норильск, десять… сейчас, подожди, сверю с табелем. Так-с, двенадцать, ДВЕ-НА-ДЦАТЬ в Челябинск! Вот эти два заказа экспресс-доставкой, остальное – обычной. Пришли мне квитанции в «Вотсап», курьера пока придержи, скоро заправка, остановлюсь и проверю все, – командовала блондинка и сама все время копошилась то в телефоне, то в сумке.
Интересно, сколько процентов ее внимания остается на вождение? Обгоняет фуру по встречке, перед бампером чужой машины сворачивает вправо, образуя третью полосу – платформа девять и три четверти для взрослых, – по встречке летит легковушка, чудом разъезжаемся. Так близко к катастрофе я не была никогда, а у меня ни испуга, ни восторга, одно равнодушие.
На заправке я зашла в ВК. «Денис Скуратов был в Сети шестого июля», а сегодня уже десятое. Впервые за три года я отправляю буквы в диалог:
Ден, они все ебнулись, думают, что ты сгорел. Ты где?
Вчерашние цифры не прочел и под последним сообщением две бледные галочки. Где тебя носит?
Въезжаем в город: завод, одноэтажные дома в сайдинге, чувствуется тренд на фисташковый – у каждого третьего такой. Ну или где-то есть склад, откуда покупают по дешевке или выносят под шумок с девизом «жизнь такая, крутимся». Проезжаем водонапорную башню посреди города: ржавая толкушка с лестницей. Видела ее на выставке знакомого художника, он жил в большом городе, а рисовал малый. В местности он «нашел геометрический ритм с крышами и проводами», перенес на холст с контурами, покрасил все в серо-голубой, получилось не чудище, как в реальности, а венец конструктивизма.
Художник подписал картину точным адресом, видимо, так хотел повысить привлекательность местечка для туристов. Я не понимала, как нужно любить этот город, чтобы выбрать для пейзажа ржавую бочку, отыскать в ней прекрасное и ввести в заблуждение непосвященных.
Вроде бы похвально: смотрит любящими глазами и преображает в красоту. Но что, если приманка сработает? Вот приедет человек в глубинку, чтобы лично увидеть знаменитость, а там безобразина на трубе, вокруг фисташковые дома, ямы, пивнушки, и мужики сморкаются в ладошку. Родной город полагается любить, возвращаться в него с благоговением, но я не находила для этого повода. На официальном сайте местной администрации есть вечный, вне зависимости от ротации мэров, раздел с неофициальным гимном, там такие строчки:
У нас на витрине водки полно,
но если пьют, то хмельное вино,
на углу ментовка, на улице грязь,
в каждом углу похмеляется пьянь.
Песней гордятся, ее опубликовали на муниципальном ресурсе и поют в День города на главной площади. Авторы песни видели действительность трезво, были скромны и непритязательны в своем воображении, мол, да, не Карловы Вары, зато посмотрите, какие душевные алкаши.
Кто подпевал под «грязь» и «пьянь», видимо, находили в песне уютную градообразующую идею: с перегаром, неказистая и чумазая, но моя. Так говорят про проблемных мужей: «Да, пьяница, дебошир, бездельник, но отец, отца не выбирают». Если бы очередной законотворец-патриот с виллой в Италии протащил статью за осквернение малых городов, то я бы села.
Не спасла долбоеба
Блондинка остановила почти у дома, я кинула «спасибо», забросила рюкзак на плечо и хлопнула дверью с силой. Представляю, как пишу ей отзыв в приложении: «У нее есть все: кондиционер, салон с новенькими чехлами, отличные навыки экстремального вождения, душистая висюлька – все, кроме эмпатии».
До дома пять минут. Иду мимо лебедей из шин, пальм из пластиковых бутылок, заросших палисадников, стухших от дождей мягких игрушек, одиноких стариков в окнах, наркоманского притона с запахом йода, высохшего пруда и сгоревшего дома, который лет десять стоит с заколоченными окнами как памятник пожару. Все эти пейзажи – хроника распада для меня.
Восемнадцать лет я жила в грустных картинках Димы Маркова. Он любил своих героев, понимал и жалел, хотел все исправить, делал что мог. А мне после школы хотелось только уехать. Тогда я считала, что так жить и ничего не менять – личный выбор местных. «Мне и здесь хорошо», – говорила бабушка. Мечты у нее были скромные: зубы вставить, коз завести. Из-за ее трудной жизни в том числе мне хватило решимости уехать подальше от уличных туалетов, щелей в школьном полу, огородов с картошкой, круговорота долгов и колючей безнадеги.
Сейчас, по прошествии лет, их выбор мне казался скорее вынужденным, чем добровольным. Когда у тебя в городе закрылся последний кинотеатр «Комсомолец», а из развлечений остались только алкомаркеты, то отчаяться и спиться легко. Но что я могла? Должно ли мне быть стыдно, что я не хотела так жить?
Захожу во двор. Ключ, как обычно, спрятан без хитрости: под ковриком. Родители на работе, я не предупреждала, что приеду. Пришлось бы объяснять повод, отвечать на вопросы: как? когда? что случилось? Я все еще писала сообщения в чат с Деном и ждала ответа. Что им сказала бы? После похорон легче не станет, но вдруг яснее?.. Вечером увидимся, расскажу как смогу.
Мою волосы под душевой лейкой, одеваюсь по погоде и вызываю такси до кладбища. Пока жду, гуглю свои симптомы – заторможенность, расфокус, безразличие – и ставлю себе интернет-диагноз: шок – первая стадия проживания горя. Ее еще называют душевной анестезией, похожа на защитную реакцию, чтобы не дать психике поехать. Шок сдерживает боль, включает оцепенение. Странно, я была на похоронах дважды, но никогда не видела растерянных людей. Все с пониманием дела промакивали глаза платками, говорили о человеке в прошедшем времени. Подыгрывали?
Сажусь в такси, водителем оказывается старый папин друг. «Замужем? жених есть?» – стандартные вопросы, когда тебе за двадцать.
– Дядь Жень, вы только пока папе не говорите, что я здесь и куда еду, хорошо? Вечером ему все сама расскажу.
Водитель наконец сращивает конечную точку и мою черную футболку, доезжаем до кладбища в тишине.
Сбор назначили у кирпичной церкви с двориком, огороженным низким каменным забором, внутри к нему примыкает маленький дом. Тут живет священник с семьей. Ограждение размечало границы: здесь – территория мертвых, тут – для живых. Держимся группами, не смешиваемся, мирно соседствуем.
Возле церкви полукругом стояли человек семь, всем за сорок, молчали, но не рассыпались. Никого не узнаю из них, наверное, дальняя родня, которую не зовут на родительские собрания. Поодаль замечаю Егора. Мы не виделись год, но он все тот же: волосы лукового цвета, костлявые пальцы с сигаретой, стоит один. Мы учились вместе. До восьмого класса он был придурком: не справлялся с гормонами, врывался в женский туалет и шлепал девчонок по задницам. Я много раз отхватывала, до жгучего горения, скроена была удачно. Потом у него появилась девушка и приняла удар на себя. Ей мы обязаны спасением наших жоп и чести.
После того как Егор перестал быть придурком, мы стали дружить втроем – Ден, он и я, а в девятом классе организовали «орден нищенствующих вандалов»: оммаж к ленинградскому сообществу, но только без амбиций и талантов.
Мы сбрасывались на баллончики с краской и изрисовывали асфальт перед муниципальными зданиями. Егор умел взламывать личные страницы ВК, и мы читали переписку местных чиновников. Самые обличающие цитаты мы выписывали крупными буквами под их окнами и так мстили за окружающую убогость.
Сейчас это казалось мелким хулиганством, а не политической акцией: у наших петроглифов не было ни целей, ни требований. Но мы чувствовали себя значимее и полезнее. Наверное, тогда и появилась тяга к риску: нас могли поймать и осудить – взлом, вандализм, оскорбление чести и достоинства, – но мы продолжали.
Но у всего есть предел. После того как перед библиотекой появилось «Будем крутить блядей на вертеле» метровыми буквами с подписью автора цитаты, Егору подожгли коврик на крыльце перед домом. Огонь быстро залили, дома оказалась бабушка с чутким нюхом, но мы сильно испугались и поставили себе зарубочку «больше никаких протестов», углубились в ченнелинг, апокалипсис, аномалии и в другую бездоказательную, но безопасную чушь. Сначала бесконечно возмущались, как люди могут быть такими идиотами, а потом прониклись к верящим. Поняли, что любые попытки убедить кого-то в бредовости их идей – это еще одна форма цинизма. Убеждения, пусть и кривые, помогали людям как-то вывозить жизнь. Что может быть хуже неопределенности? Что может быть скучнее одиночества во Вселенной? Как можно найти смысл в жизни, если все заканчивается темнотой? Короче, до самого выпуска мы втроем были командой первоклассных фриков, а потом вдвоем с Деном переехали. Егор остался. Общение затухло. Ничего личного, но двести км решают.
Я молча подхожу к Егору. Он спрашивает: «Как ты?» Я не отвечаю, зависнув, а потом спохватываюсь, извиняюсь и обнимаю его. Егор рассказывает мне, что накануне смерти Ден снял новую квартиру, поджег себя вместе с ней, и его считают самоубийцей.
Я лезу в телефон, листаю переписку.
– Что, остаетесь на связи? – спрашивает Егор без иронии.
Я прикидываю в голове, кому он может рассказать и какие последствия. А потом вспоминаю, как я сама много знаю про Егора, и отвечаю с иронией:
– Да, на астральной.
Слежу за лицом Егора: расправлено, ничего не вздыбилось, не сжалось, не сузилось. Егор все еще мутант, и тут двести км бессильны.
Подъезжает черная газель, паркуется за воротами, недалеко от нас. Спереди, рядом с водителем Эдик – брат Дена, его голос объявил мне о смерти.
Из машины выходят родители Дена: его мама в черном платье, в черной косынке, высокая, сухая, черные волосы торчат спереди челкой и вытягиваются по спине расплетенной косой. Среди мам нашего класса она казалась мне самой красивой: вот мы стоим первым рядком, еще щекастые гномы, а вторым – мамы, мы их закрываем до груди, среди них самая высокая – тетя Лена, тоненькая, как балерина, будто ее только для любования придумали.
Даже сейчас, когда неуместно быть красивой, она такой остается. Под печатью горя и нетронутых сном ночей. Угловатые скулы, губы и глаза с яркой обводкой, острый нос. Как бы не ляпнуть «Хорошо выглядите». Я вспоминаю ее старую просьбу на выпускном: «Оля, пригляди, пожалуйста, за Денисом, он у нас долбоеб». Есть ли у просьб срок давности? Можно меня оправдать по его истечении? «Теть Лен, получается, недоглядела?» – мысленно обращаюсь я к ней.
Она идет ровно, держится хорошо, командует разгрузкой гроба. Трое крепких ритуальщиков вытаскивают красную коробку с бархатными воланами. Я ставлю диагноз – шок, первая стадия. Но не как у меня, с оторопью и растерянностью, а с деятельным активизмом. Когда не останется дел, навалится вся правда, тогда можно вырвать на себе все волосы, а пока – логистика, организация, суета, на этом держится.
Рядом безучастно стоит отец. Пытаюсь додумать природу его отстраненности: наверное, он думает сейчас: «Ей это жизненно необходимо, поэтому не лезу, не мешаюсь, подставляю руки, когда падает».
К маме Дена подходит кто-то из тех, кому за сорок, она ловит взгляд, немая пауза, какая-то невербальная перекличка, будто он у нее спрашивает: «Как это могло случиться?», и на нее наваливается весь ужас – в гробу ее сын.
Химическая реакция молниеносная – сыпется вся собранность мелкой крошкой, мать выгибается в спине буквой «г» (ее подхватывает муж), красивое лицо искажается, горло выпускает страшный полурык-полувой, что-то древнее и звериное. Хочу ударить себя кулаками по ушам и оглохнуть. Я отворачиваюсь, боюсь поймать ее взгляд, напомнить об обещании. Впервые чувствую слезы на щеках, но они как будто не изнутри, а льются водой с крыши, стекают по лицу без облегчения и боли.
Красный гроб несут к вырытой могиле. Не заметила ее, хотя она совсем недалеко от церкви, рядом с ней – низкие насыпи, готовые сровняться с землей, и надгробия с овальными портретами: они не черно-белые, а песочные. Никто не улыбается, никто не дожил до семидесяти, у них с Деном общая фамилия.
Полукруг расцепляется (отныне каждый сам за себя в этой семейной драме), его покинувшие медленно и по одному подходят к могиле. Почему так мало людей? Никто больше не любил? Потом вспоминаю про самоубийство и додумываю: смерть с примесью позора, не от болезни, чтобы можно было отвечать «угас за месяц», а сбой в воле, акт слабости. Уже никто с гордостью не скажет: «У нас в семье самоубийц не было, все до последнего ножками стучали». Будто существует смерть благородная – от неизлечимой болезни, и стыдная – от собственных рук. Хотя кто подтвердил, что это он сам себя?
В церковь заходит толпа в черном, четверо из них несут черный лакированный гроб. Складываю одно с другим: Дена отпевать не будут. С какой-то дальней полки ума достаю пыльное знание: самоубийство – тяжкий грех. Я бы поспорила. Навредить другому – грех, а распоряжаться собой – право.
В шуточном сценарии похорон Дена был тверк («обязательно пригласите Егора, он тащится от жоп») и прожарка («наговорите про меня гадостей напоследок, Оля, не подведи»). Открываю диалог, пишу:
Ден, твои похороны – полное говно. Еще эти пошлые бархатные воланы, как на гробу у Сталина. Тухлую вечеринку может исправить только твое воскрешение. Сойдет за прожарку?
Гроб закрыт, внутри – изуродованное тело. Я дважды видела мертвых, и про каждого из них нельзя было сказать «лежал как живой». Они теряли привычные черты, раздувались, синели, как ни старались ритуальные визажисты. Ни одного из них мне не хотелось поцеловать в лоб, в них не было никакого сходства с прежними живыми. Их тела вызывали брезгливость, как бы я их ни любила до смерти.
В фильмах, когда умирает чей-то любимый человек, покинутый продолжает держать его за руку и прижимать к себе. Это мне не казалось противным. Видимо, дело не в самой смерти, а в неприязни к изувеченности. Лежали бы мертвые в гробу, как Белоснежка в своем саркофаге: румяные, свежие, без следов разложения, можно было бы и в лоб, и в губы целовать.
Я боялась, что если не увижу труп, то всю жизнь буду ждать возвращения Дена. Буду ходить в наш бар и сидеть одиночкой до полуночи, накидываться с барменом, а на вопрос «Ты одна?» крутить головой: «Кое-кого жду».
Гроб поставили рядом с ямой, крышка запечатана, чтобы ненароком не показать степень ожогов. Заглянуть – никак. Как мне еще убедить мозг, что его больше нет? Рядом крест с овальной фотографией Дена, тоже в сепии. Похоже на селфи. Ден на ней серьезный, как и все в этом ограждении.
Я буравлю взглядом дату смерти – семь ноль семь двадцать три. Цифра какая-то подстроенная, подгаданная, неестественная. В такие обычно женятся и намечают кесарево. Если бы Ден действительно задумал себя убить, он бы выбирал случайную, будто бусинки просыпались на пол, что-то вроде восемь одиннадцать двадцать три. Прибавлю это доказательство к предыдущему – «потому что я чувствую, что он живой», подпишу эту коробочку «не вскрывать».
Гроб спускают на веревках в низину. Нет ведущих и главных, нет никого, кто скажет: «А сейчас мы организованно берем горсть земли из той кучи и кидаем». В сценарии похорон Дена была прописана тамада, у которой все тосты в пошлых стишках. Представила, что внутри этого застойного воздуха, материнского воя и немоты гостей появилась такая веселушка, – и в животе стянулся узел. Так нельзя. Ден, мы с тобой ничего не знали о смерти.
Держусь тех, кто постарше: они опытные, знающие, не двух, не трех уже похоронили. Егор ловит мой взгляд, пожимает плечами, я улыбаюсь от растерянности. Уголки его губ дрогнули в ответной улыбке и тут же расправились, пока никто не видел. Первой подходит мама Дена, сзади ее страхует отец. Замечаю белые, покрытые инеем проволочки на спине среди черных волос. Можно поседеть за три дня?
Она зачерпывает землю из кучи, так много, сколько вмещает кулак, пальцы расходятся, черная крупа сыпется мужу на ботинки. Рука не поднимается, не слушается, своевольничает. Кулак становится ладонью, и освобожденная земля летит под ноги. Мать смотрит на свои запачканные серые туфли, голова висит, словно отрубленная. Эта беспомощность ее добивает, беда прессуется к беде: землю обронила и сына не сберегла. Муж берет ее за плечи, мягко отворачивает от могилы и выводит за ограду, как маленькую. Она выглядит рассеянной и безумной. Вблизи ее лицо кажется бледным, хрупким и зернистым, будто состоит из соли. По нему волнами текут струйки, она плачет уже без изгиба и воя.
К тете Лене подходит незнакомец, у него глаза серые, в мутной оболочке, как у мертвой рыбы. Он обнимает мать так, как могут только родные, она упирается ему в плечо лбом, впитывает силы и новым залпом выпускает крик в рубашку. Откуда-то появляется табуретка, пузырьки, вонь корвалола и нашатыря. Ее обступают. Толпа поглощает ее, съедает с головой.
Ты чего натворила?
Душевую кабину заполнил кумар. Хотелось не только смыть кладбище, но и прокипятить тело. Кажется, что я пропахла смертью, унесла ее с собой. Я читала роман, где женщины обмениваются кожей: снимают, как комбинезон, через шрамы и надевают чужую. Я бы свою тоже стянула и отдала в химчистку. Она мне в целом нравится: гладкая, мягкая даже на стопах, но этот кладбищенский запах из помета грачей, синтетических цветов, поминальной водки и сырой земли не побороть даже растворителем.
Моя кожа раскраснелась от кипятка и жесткой мочалки, уже горит и чешется, как от комариных укусов, еще немного – и останутся ссадины, хватит кожу мучить. Раздвигаю душевые дверцы, иду к мутному отражению в зеркале, вглядываюсь и вижу трещину посередине, от головы до живота: расхожусь на две части, как дерево после молнии. Ден, ты был моей левой или правой? Если бы я назвала тебя своей половиной, ты бы промыл мне рот с мылом. А сейчас уже ничего не сделаешь.
От двери ванной – пять шагов наискосок, чувствую себя шахматной фигурой, перемещаясь по этим квадратам родительского линолеума, три приставными, поворот, еще четыре размашистых шага – и я на кухне. Подхожу к крану: мыльница справа, губка слева – таков мамин закон. Мир пойдет прахом, сгинет, сгорит в пожаре, перекувырнется на голову и обратно, но мыльница с губкой останутся на месте. Любые перестановки и возражения в духе «а какая разница?» приближают смельчака к кончине.
Открываю холодильник, в отсеке для яиц – разброд: пустые ячейки случайные, без логики. Сначала навожу порядок, а потом беру два крайних – мамина дочка.
Вообще яйца невкусные, в любой интерпретации, – хоть вари, хоть жарь, хоть чистым золотом поливай. Но их все равно все едят. Утром швырнул их на сковороду и пошел чистить зубы – понимаю, удобно. Я тоже научилась их есть, сначала на завтрак, а потом как прижмет: если нет времени, сил или ничего другого съестного. Их можно спасти: посыпать зеленью или залить соусом. Но сегодня не до изысков: поддерживаю жизнедеятельность минимальными усилиями. С утра выпила только жженый кофе на заправке. Кофе – спонсор моей тревожности, но сейчас это даже помогает: придает взвинченности и сил.
Смотрю на часы в коридоре, прикидываю, сколько у меня есть времени до встречи с родителями – минут сорок, – достаю комп из сумки. Захожу на страницу Дена, на аватарке его портрет, нарисованный карандашом, – линии расходятся от центра, тянутся от носогубки до уха и исчезают за границами листа.
Никогда не спрашивала у Дена, кто его так нарисовал. Наверное, тому человеку он нравился. Это было взаимно? Что я вообще знаю о Дене, не считая школьных историй? Как часто он болел? С кем встречался? Мы обсуждали трехмерную математику, «Дачу лунного короля», звезду «полынь» и другие глупости. Но поверить, что Ден, с которым я дружила, это тот же Ден, который убил себя, я не могла. Поэтому отрицала версию с самоубийством. Это бы означало, что я его совсем не знала. Кто я вообще тогда такая? Ему и себе.
Вспоминаю парня с мутными глазами, который на похоронах подставил рубашку для слез тети Лены. А он кто такой? Не похож на местного и не похож на родню. Пишу Егору:
Видел высокого парня-дохлую-рыбу?
Который платок-для-матери?
Да, кто такой, не знаешь? Подозрительный.
Не-а. Проведи спиритический сеанс, Ден уже у праотцов, подскажет, кто чё.
Иди потычь в математичку.
Поговорили.
Лезу читать местные новости: житель города сжег себя в квартире. И фотка Дена из ВК: клетчатая рубашка, прищуренные глаза, будто резко включили свет, губы тесно сомкнуты. Ей пара лет, рассматривала ее много раз, а теперь – листаю вниз скорее. В тексте говорится о следах горючего и самоубийстве как основной версии следствия. Строчки царапают глаза, заполняют меня горечью. В голову через буквы просачивается: он правда мертв. Я опускаю руки, расслабляю тело, смиряюсь, горечь заполняет меня до пояса, но все прерывает дикая нежданная злость, как будто мрачная мелодрама про потерю близкого прерывается низкопробным боевиком с кетчупом вместо крови. Самоубийство?!
Ввожу заголовок в поиск, и выпадают еще четыре текста разных медиа, скопированные слово в слово. Нахожу контакты главреда одного из них, набираю и просто даю рту выплюнуть скопленный яд, в котором я мариновалась два дня:
– Дичь свою убери про Дениса Скуратова! Я его лучше всех знаю! Не мог он сам себя убить! Не мог. Если проверять факты не умеешь, спроси у меня! Я его лучший друг…
Выхожу из тела и смотрю, как быстро растериваю всю решительность, и кривлю рот от подступающего плача. У меня нет ни сил, ни доказательств, только густая боль. Человек по другую сторону слушает до конца, а после спокойно отвечает: «Легче?» Я кидаю трубку и опадаю на пол.
Я как мать на похоронах, потерявшая землю, только некому отвести за оградку и плечо подставить.
Опять пишу Егору:
Дело есть.
(Молчание.)
Взломай мне страницы Дена.
Егор читает и ничего не печатает.
Громыхает входная металлическая дверь, подрагивают стекла в рамах от удара: узнаю папин замах. Успеваю вскочить с пола.
– О, ты чего здесь? Опять натворила чего? – спрашивает он вместо «привет», вешая фуражку на ручку шкафа.
Я подхожу к папе и утыкаюсь глазами в плечо, мочу ему рубашку слезами. Он деревенеет, сжимается, усыхает. Немного стоим под мои всхлипы, потом он вспоминает, что у него есть рука, и накрывает ей мою голову. Его ладонь большая, надежная, как черепичная крыша, и соединяет мои части, которые разъединила трещина. Я накрываю его руку своей, чтобы он вдруг ее не убрал, и впервые говорю вслух:
– Ден умер.
Хочется сплюнуть фразу, чтобы она не осела во рту, не обосновалась в воздухе, в моей видимости, в папиной памяти. Не вижу – значит не существует, не говорю – значит не произошло, не признаю – значит неправда. Сколько я еще так протяну?
Становится стыдно, что я принесла в дом плохие вести. Я то самое «горе луковое» в семье, у которого «все не слава богу»: то в больницу попаду, то подерусь, то из универа вылечу. Где твоя ответственность за семью? Дочь судьи и полицейского, не посрами, не шатайся, учись. А я – все наоборот.
Когда они нашли у меня баллончики с краской, а город уже украшали надписи из взломанных сообщений, папа меня отхлестал проводом от переходника. Мне не было стыдно, плохо или обидно, я просто держала в голове, что меня не убьют, не покалечат, а удары когда-нибудь кончатся. Под отцовской яростью прятался страх: если всплывет, что к надписям причастна я, то они с мамой рухнут с высоких должностей. В маленьком городе другой такой работы не найти, поэтому пришлось бы мельчать и беднеть.
Мне хотелось выпутаться из семейных ожиданий, чтобы каждый раз не взвешивать: это достойно моей фамилии? а это? Поэтому после взбучки я продолжила писать разоблачающие цитаты на асфальте. Но, марая имена родителей, я была не похожа на себя: все, кроме глаз, спрятано под чужой одеждой. Под чужой одеждой никто не вычислит, не опознает. Сойдет за заботу?
Мой отец стоит недвижимо и ждет, пока я освобожу его руку. Телефон вибрирует, дергаюсь, сбиваю с головы конструкцию. На экране сообщение от Егора: номер, который я знаю наизусть, и набор из букв и цифр.
Мне уже не нужно ничье плечо, лишь одиночество. Отец успевает только спросить: «Когда?..» Я торопливо отвечаю: «Седьмого июля!» – и хлопаю дверью в свою комнату.
Закрываюсь изнутри, ввожу пароль, захожу внутрь карандашного портрета. В сообщениях помимо моих висит непрочитанное от седьмого июля. На аватаре женское лицо. Открываю диалог и внизу, сразу же за белой пустотой, читаю: «До встречи на Сириусе».
Бесплатный фрагмент закончился.
