Читать книгу: «Эпоха революций и поколения, которые их вершили. 1760–1820», страница 2
История эпохи атлантических революций в том виде, как я ее здесь рассказываю, предполагает совершенно иной взгляд на революционные изменения. Конечно, революции XVIII и начала XIX века иногда приводили к быстрым, даже резким политическим переменам. Классическими примерами можно считать отмену юридических привилегий в ночь на 4 августа 1789 года во время Французской революции и принятие Декларации независимости США 4 июля 1776 года. Но для того, чтобы произошли глубокие и устойчивые изменения – наподобие тех, которые определили историческое значение эпохи атлантических революций, – обычно требовалось время. Жители Северной Америки решили выйти из состава Британской империи в первые шесть месяцев 1776 года. Но Британии потребовалось семь лет, чтобы признать их отделение, и прошел еще не один десяток лет, прежде чем новая нация смогла уверенно встать на ноги. Несмотря на весь размах декларации французского Национального собрания 4 августа, истинные последствия конца «феодализма» стали ощущаться лишь много лет спустя11.
Второй вывод этой книги заключается в том, что ученым необходимо переосмыслить то особое место, которое мы отводим Американской и Французской революциям в истории современной политики. Эти революции обычно превозносят за то, что они создали образец стабильного, демократического, республиканского национального государства, в настоящее время доминирующего в нашем мире. В этой системе координат испано-американскую борьбу за независимость и Гаитянскую революцию обычно относят к «южноатлантической» второй волне революций, имевших более авторитарный характер и менее устойчивые результаты12. Этот довод не выдерживает критики, если рассматривать его в расширенном контексте нескольких поколений революционной эпохи, как я предлагаю сделать в этой книге. Между революциями в южных и северных регионах Атлантики, безусловно, были важные отличия. Но общие закономерности изменений, происходивших со временем в обоих регионах, поражают намного сильнее. До 1800 года революции провозглашали радикальные идеи, но были скованы тяжестью культуры старого режима. Революционные союзы этого периода, включая те, что складывались во Франции и Северной Америке, отличались нестабильностью и недолговечностью. Только после 1800 года новое поколение, обладавшее более гибкими взглядами, смогло закрепить революционные достижения первой фазы (хотя и со значительным антилиберальным уклоном).
В-третьих, эта книга предлагает пересмотреть концепцию «исключительности» в истории революционной эпохи. Идея «исключительности», подразумевающая, что только одна из революций периода уникальна и важна или имела необыкновенно прогрессивные последствия, была постоянным спутником революционной истории с самого ее начала. С XIX до конца XX века эти утверждения обычно носили положительный характер. Специалисты по истории Французской революции заявляли, что именно «их» революция была, по словам одного из ее выдающихся исследователей, единственной «настоящей» революцией в XVIII веке. Историки Американской революции с таким же жаром отстаивали центральное место своей революции в «длительном течении мировой истории» и утверждали, что она превратила «Америку в самую либеральную, демократическую и современную нацию в мире». В последние годы наблюдается удивительно широкое распространение негативно-исключительных взглядов на Американскую революцию. Эти сообщения, вносящие важные поправки в агиографический нарратив, который слишком долго распространялся, не вызывая каких-либо сомнений, рассматривают основание США как уникальное в негативном смысле явление, скомпрометированное расистскими взглядами патриотического движения и его тесной связью с рабовладельческой системой13.
Рассматривая историю сразу нескольких революционных поколений, мы неизбежно начинаем сомневаться в исключительности каких бы то ни было эпизодов революционной эпохи. Революционеры конца XVIII и начала XIX века, безусловно, боролись за создание нового мира. Но чтобы придать революционным идеям конкретный облик, воплотить их в действительность, им приходилось одновременно заниматься совершенно обыденными повседневными делами: маршировать, писать письма, молиться, есть. Неизбежное переплетение теории и практики, видений и реальности означало, что везде, где за эти 60 лет революция смогла пустить прочные корни, в теле новой политики сохранялись призрачные следы старых обычаев. Американскую революцию, несомненно, преследовали призраки рабства и расовых предрассудков. Каждую революцию той эпохи омрачала тень ее собственного старого режима, а также привычек и мировоззрения ее главных героев. Это ощутимое и, вероятно, неразрешимое противоречие остается постоянной трещиной в заложенном атлантическими революциями фундаменте, на котором построен наш современный политический мир.
Часть I
Бремя старого режима
(1760–1783)
1
Иерархический миропорядок

12 марта 1776 года, вторник. Председатели и советники парижского парламента, облаченные в алые парадные мантии, вошли в один из просторных залов Версальского дворца. В углу на помосте, покрытом гобеленом с геральдическими лилиями, стояло предназначенное специально для этого случая высокое кресло. Советники и председатели прошли к своим местам на скамьях, ряды которых начинались у подножия кресла и занимали все обширное помещение14.
В положенный момент председатели парламента встали и в сопровождении приставов и герольдов направились к дверям, чтобы встретить короля. Король прибыл в окружении свиты принцев. За ними следовала процессия из губернаторов провинций, иных должностных лиц и рыцарей. В центре комнаты два пристава и шесть герольдов опустились на колени, держа церемониальные посохи. Последним шел хранитель печатей, главный судебный чиновник короля15.
Торжественный спектакль, грандиозный даже по меркам того времени, отображал вековечный и будто бы незыблемый политический уклад. В представлении французской монархии, весьма идеализированном, каждый элемент политического космоса находился на предназначенном ему месте. Тончайшие нюансы статуса определяли, кто когда входил и где сидел, и воспроизводили политический порядок, при котором каждый человек занимал неизменное положение относительно центра – самого короля.

Lit de justice в 1780-х гг. Гравюра Абрахама Жирарде. Из архива Музея Карнавале, Париж
Усевшись, король произнес всего несколько слов. «Я собрал вас здесь, чтобы сообщить о своих намерениях, – объявил он. – Их разъяснит вам мой Хранитель Печатей»16. И хранитель огласил сенсационные повеления, которые король отдал в этот день. Изучив плачевное положение бедняков в своем королевстве, король решил издать ряд указов, реформирующих практически все стороны жизни французского общества: он отменял принудительную трудовую повинность для крестьян, разрешал свободную куплю-продажу зерна и распускал гильдии и иные корпоративные организации.
Члены парламента, одного из могущественных суверенных собраний королевства, не согласились с приказами короля. Первый председатель выступил с резкой речью, критикуя короля за попытку навязать реформы. Его коллега Антуан-Луи Сегье воздал должное королю, который не остался равнодушным к «отчаянному положению» многих бедных французов, неспособных «заработать себе пропитание». Но он умолял короля не перекладывать поддержку бедняков на плечи «владельцев собственности». Члены парламента признавали бедственное положение крестьянства. Как сильные мира сего, они не хотели нести финансовую ответственность за решение этой проблемы17.
Но король пришел не слушать, а требовать. Цель lit de justice (буквально: «ложе справедливости») заключалась в том, чтобы призвать короля как источник правосудия и дать ему возможность возобладать над волей своих подданных – даже упрямых дворян из парламента, – не оставив им другого выбора, кроме как «внести в реестр» (ратифицировать) эти указы. Когда все закончилось, когда они это сделали, король снова заговорил. Он произнес всего несколько коротких фраз: «Я жду, что вы будете подчиняться моим желаниям. Я желаю править только справедливым и законным образом. Если возникнут затруднения, я разрешу их». Затем он встал и «отбыл в том же порядке, в каком прибыл»18. Заседание lit de justice было окончено.
Реформы, которые король протолкнул через парламент в 1776 году, вполне соответствовали своему времени. Они могли дать толчок экономическим и социальным изменениям в королевстве и сгладить некоторые застарелые проявления неравенства. Но сам ритуал lit de justice, послуживший средством утверждения этих реформ, можно было назвать каким угодно, только не современным. Ритуал воспроизводил образ мира, застывшего в полной неподвижности. Резкий контраст между содержанием социальных реформ, которые продвигал король, и тем, каким способом он навязывал их своим непокорным подданным, отражал более масштабный парадокс того времени: эпоха революций зарождалась в неоспоримо иерархическом мире.
Признаки социального и экономического расслоения прослеживаются в человеческих обществах задолго до появления первых письменных памятников. В раннее Новое время, примерно с 1500 по 1800 год, неравенство оставалось нормой бытия, при этом многочисленные разновидности неравенства пересекались и взаимно усиливали друг друга. Основополагающую роль во всех европейских обществах играл набор предположительно естественных иерархий, помещавших человека по праву рождения на ту или иную ступень и определявших разницу между знатью и простолюдинами, мужчинами и женщинами, а также между представителями различных расовых и этнических каст. В американских колониях Европы фундаментом общественного порядка служила кастовая система. В эти столетия европейцы постепенно пришли к убеждению, что коренные американцы и люди африканского происхождения образуют отдельные популяции, обладающие характерными физическими отличиями. К XVIII веку обе эти группы воспринимались как подчиненные касты со статусом, передающимся из поколения в поколение19.
Иерархию, обусловленную происхождением, усиливали и другие виды неравенства. Унаследованное богатство находилось в основном (хотя и не только) в руках знати. Законы утверждали и обостряли существующее социальное неравенство. Правовые привилегии, дарованные гильдиям и корпорациям, а также государственным церквям, позволяли им не платить налоги и самостоятельно управлять внутренними делами. Индейские общины в Испанской Америке были обложены обременительными податями. Институт рабовладения превращал большинство чернокожих людей в Америке не более чем в движимое имущество с точки зрения закона20.
В XVII веке, который ученые назвали «веком кризиса» Европы, произошло частичное размывание этих иерархий. Это столетие ознаменовалось чередой необыкновенно опустошительных войн и гражданских беспорядков, прокатившихся по всей Европе. Кризисы делали жизнь людей тяжелее, но вместе с тем они способствовали некоторому сокращению неравенства – или, по крайней мере, частичному ослаблению власти господствующих классов. И Английская революция, и Гражданская война (1630-е и 1640-е годы), и разрушительная Тридцатилетняя война в Германии (1618–1648), по-видимому, привели к некоторому сглаживанию экономического неравенства. Эгалитарные политические теории, безусловно, процветали: в Англии левеллеры21 призывали к перераспределению национального богатства в пользу бедных22.
В конце XVII века тенденция начала меняться. Неравенство снова возросло, а социальное расслоение усилилось. В обеих Америках эти изменения были вызваны углублением и ужесточением границ между расовыми кастовыми группами. Провозглашение Code noir («Черного кодекса») во французских колониях серьезно ограничило права рабов и урезало возможности свободных цветных людей. В Вирджинии и Каролине новые рабовладельческие кодексы предоставляли абсолютную юридическую власть поработителям и законодательно закрепляли постоянный характер рабства. Законодатели в этих и других колониях также ограничили возможности для освобождения и сократили права свободных цветных людей23. К середине XVIII века потомки африканцев, не важно, свободные или рабы, были юридически и социально подчинены белым колонистам и не имели почти никакой надежды на улучшение своего положения. В Испанской Америке коренные жители долгое время считались гражданами отдельной, формально равноправной «республики индейцев», но в течение XVIII века испанская корона вела систематическое наступление на автономию и ограниченные привилегии этой «республики»24.
Еще одной причиной существенного углубления неравенства по обе стороны Атлантики в XVIII веке стал колоссальный экономический рост. На протяжении всего столетия Британия, Франция и Нидерланды процветали, преимущественно благодаря своим колониальным владениям. Сами колонии также быстро развивались. Объем производства Британской Северной Америки в 1700–1774 годы увеличился в семь раз. Некоторые регионы Испанской Америки пережили настоящий экономический бум. Это особенно касалось ранее относительно слабо развитых областей, таких как эстуарий реки Плейт (современный Буэнос-Айрес). Упомянутый рост обеспечивался по большей части усилиями рабов. Именно их труд и страдания сделали такие товары, как сахар, кофе и табак, доступными даже для самых скромных домохозяйств свободных людей в других регионах Атлантики25.
Распределение выгоды в ходе экономического бума XVIII века происходило крайне неравномерно. Уровень жизни белых рабочих, от башмачника до искусного ткача, несколько вырос. По мере роста производства и торговли то, что раньше считалось предметом роскоши, стало более дешевым и широкодоступным. Но выгоды рабочих были намного меньше тех выгод, которые получали держатели капитала: владельцы ценных земель в Европе, владельцы земли и рабов в Америке и владельцы производительных капитальных благ, таких как корабли, фабрики и тому подобное. Львиная доля материальной прибыли от расширения плантаций, торговли и производства доставалась тем, кто уже был богат. Точные цифры распределения богатства для раннего Нового времени не всегда доступны, но сохранившиеся свидетельства вполне красноречивы. Во Франции существенная и все возрастающая часть национального богатства в XVIII веке была сосредоточена в руках дворян, богатевших в основном благодаря поглощению состояний, заработанных незнатными семьями в промышленности, торговле и плантационном сельском хозяйстве26.
Доля совокупного богатства общества, принадлежавшая остальным 90% евро-американского населения, с начала XVIII века до 1770-х годов, наоборот, неуклонно уменьшалась. Даже в относительно эгалитарных обществах, таких как общество Массачусетса, наблюдалось «усиление расслоения и неравенства». Наиболее яркой иллюстрацией этой драмы XVIII века служили рабовладельческие общества Атлантики – государства Карибского бассейна, южного побережья Северной Америки и отдельных областей континентальной Испанской Америки. Во французском Сан-Доминго рабы африканского происхождения составляли почти 90% населения. Они сами по себе были имуществом – по крайней мере, с точки зрения закона – и, следовательно, не могли ничем владеть. Вся собственность на острове принадлежала оставшимся 10% населения, а также отсутствующим землевладельцам. Это был «последний случай неравенства», известный нам в мировой истории27.
Неравенство изменило культурную структуру общества XVIII века. Богатые и бедные в Европе всегда жили по-разному, начиная от обустройства своих жилищ и заканчивая манерой речи. Экономическое расслоение XVIII века усилило культурный разрыв и сделало его более явным. Элита евро-американского мира, от богатых ремесленников до дворян, стремилась подражать аристократической культуре, приметы которой совпадали повсюду, от Южной Америки до Центральной Европы. Самыми заметными особенностями этой культуры были определенные правила поведения в обществе, сдержанная элегантность в одежде и привычка социализироваться в обособленных местах, закрытых от взглядов публики. Разумеется, внутри элитной культуры сохранялись некоторые различия, обусловленные разницей финансовых возможностей и региональными традициями. Но эти различия почти терялись на фоне растущей пропасти, отделявшей аристократические манеры элиты от культуры рабочего класса. Рабочие культуры разных регионов обладали намного большим разнообразием. Однако у них было одно важное общее качество: когда знатные мужчины и женщины в XVIII веке частично ушли из общественных пространств, эти пространства оказались заняты представителями рабочего класса. В самых разных местах – на улицах Парижа и Бостона, на полях плантаций Сан-Доминго и рыночных площадях Чарльстона – люди низкого происхождения неожиданно утвердили свое господство28.
Даже тем, кому исключительно повезло с происхождением и талантами, было совсем не легко добиться успеха в стратифицированном обществе середины XVIII века. Луи-Огюстен Боск родился в 1759 году в семье среднего достатка. В 1776 году, когда произошло описанное выше заседание lit de justice, ему было около 17 лет. Первые десятилетия его жизни наглядно показывают, с какими трудностями сталкивалась его семья и миллионы других, подобных ей, в попытках выбиться наверх в условиях общественного неравенства при позднем старом режиме.
Отец Луи-Огюстена, Поль Боск, был крайне целеустремленным человеком. До рождения сына он успел занять скромное место в парижских ученых кругах и регулярно публиковал свои работы в изданиях научных академий и обществ. Но признание шло к нему слишком медленно: он чувствовал, что его эссе и экспериментам не уделяют должного внимания или даже вовсе их игнорируют. В 1769 году, возможно устав от бесплодных попыток войти в избранный круг парижских ученых, он согласился занять место управляющего на новой стекольной фабрике близ Сен-Флура, на юге Центральной Франции29.
Пока отец пытался продвинуться в обществе, молодой Луи-Огюстен жил «дикарем» в доме своей бабки по материнской линии. В возрасте десяти лет его отправили в школу-пансион в Дижоне. Хотя школой управляли монахи, учителя не требовали, чтобы он являлся к мессе, и позволяли ему читать труды деистов и скептиков (возможно, даже поощряли это). Обучение в школе также составляло часть стратегии Боска-старшего, стремившегося подняться выше своего нынешнего положения. Поскольку его дед по материнской линии был артиллерийским офицером, молодой Боск имел преимущество при поступлении в артиллерийский корпус. Это требовало знакомства с наукой и прикладного образования с особым упором на математику. Латынь и греческий были хороши для поэтов, но чтобы заставить пушку стрелять, требовалось знание геометрии и химии. Однако это не мешало Боску жадно впитывать культуру светского обхождения и учиться надлежащим образом держать себя и вести беседу.
Едва Луи-Огюстен достиг возраста, когда отец надеялся протолкнуть его в круги французской знати, произошла катастрофа. Стекольная мануфактура, в которую Боск-старший вложил свои деньги и от которой зависела его репутация, потерпела окончательный крах. У его сына больше не было возможности пойти в армию. Однако Поль нашел для Луи-Огюстена место в королевской администрации, в недавно созданной комиссии по делам королевских земель. Десятки лет спустя Луи-Огюстен хорошо помнил тот день, 28 февраля 1777 года, когда отец вызвал его в Париж. Это был знаменательный момент – конец его формального образования и начало новой жизни на службе Французскому государству30.
Новое положение Луи-Огюстена Боска было тесно связано с заседанием lit de justice, состоявшимся годом ранее. В 1774 году на французский трон взошел новый король, Людовик XVI. Он принял власть после смерти своего деда, короля Людовика XV, более известного как Луи ле Бьен Эме (Возлюбленный). В отличие от деда и его предшественника Людовика XIV, «короля-солнца», новый правитель был истинное дитя XVIII века. Молодой монарх, настроенный вполне серьезно и осознающий необходимость реформ, отличался, однако, ужасной неопытностью. В первые пять лет своего правления он попеременно прислушивался то к одним, то к другим советникам, имевшим совершенно разные представления о том, как реорганизовать монархию и все государство. Lit de justice было частью программы экономических реформ одного из них – Анн-Робера Тюрго, занимавшего пост генерального контролера финансов в 1774–1776 годы31.
Бурный поток перемен увлек Боска за собой. Должность, которую выхлопотал для него отец, была создана в 1776 или 1777 году преемниками Тюрго, Луи-Габриэлем Табуро и протестантским финансистом и налоговым реформатором Жаком Неккером. Но всего через год в ходе очередной резкой смены политического курса, типичной для этого времени, должность была упразднена, и вместе с ней пропала синекура Боска. Впрочем, Боск был далеко не единственным, чьи мечты о славе разбились о скоропалительные реформы начала правления Людовика XVI. Маркиз де Лафайет, видный либеральный аристократ, позднее известный своим участием в Американской войне за независимость, похожим образом попал впросак со своей военной карьерой. В 1773 году он едва успел получить многообещающее назначение в кавалерийский полк, как новый военный министр решил реформировать армию, и эта должность была признана излишней. Однако Лафайет мог опереться на ресурсы и связи своей богатой и влиятельной семьи. Для Боска потеря надежного места на государственной службе была равносильна катастрофе32.
Спасение пришло в виде еще одной государственной должности, на этот раз в почтовом ведомстве. Предложение поступило от Клода-Жана Риголе д’Оньи, выдающегося аристократа, чей сын до недавнего времени служил в королевской артиллерии. Риголе занимал влиятельную должность генерального интенданта почты. Могущество человека, занимающего этот пост, происходило не только из обширных возможностей покровительства и пожалованной королем щедрой пенсии. Как глава почтовых и курьерских служб королевства, Риголе мог, за редким исключением, получать информацию раньше всех остальных. Задолго до появления телекоммуникаций тот, кто держал в руках почтовую службу, имел доступ ко всем секретам королевства33.
Приступая к новой работе в почтовом ведомстве, Боск вряд ли рассчитывал, что его ждет блестящее будущее. Почтовая служба раннего Нового времени была чрезвычайно осязаемой и материальной. Люди писали письма от руки, собственноручно складывали конверты, надписывали адрес и запечатывали сургучом, оставляя оттиск большого пальца или прикладывая узнаваемый знак. Не было никаких механических сортировочных машин, и далеко не у всех домов, куда доставляли письма, имелись номера. Работники почты вручную разбирали корреспонденцию, вглядываясь в наспех нацарапанные адреса. У курьеров, доставлявших письма по назначению, были свои трудности: на одном письме могло быть указано только имя адресата и название улицы, другое следовало вверить заботам трактирщика. Дни Боска были заполнены совершенно непримечательными и обыденными делами. Спрашивал ли он себя, что стало с карьерой его мечты, когда сидел на заседаниях административного совета почтовой службы, где обстоятельно обсуждали вопрос о необходимости непромокаемой униформы для парижских почтальонов?34
Однако молодой почтовый чиновник не падал духом и, при всей непримечательности своей новой должности, старался стать с ее помощью более интеллектуально востребованным. Одно из дополнительных преимуществ работы в почтовом ведомстве заключалось в том, что Боск мог бесплатно отправлять письма. Поскольку в те времена почтовые расходы обычно оплачивал получатель, каждое его письмо представляло собой небольшой подарок для адресата. Эта привилегия также делала его полезным посредником в чужой переписке. Вскоре, как он несколько помпезно утверждал в мемуарах, он «стал центральным звеном в переписке всех натуралистов Европы» и «другом тысяч людей, которым оказывал эту услугу, впрочем, никогда не забывая об умеренности»35.
Отвлекаясь от самохвальства Боска-младшего, мы можем отметить, что в начале своей карьеры он столкнулся с теми же социальными ограничениями, которые преследовали его отца. У Боска, выходца из семьи с небольшим состоянием, не имевшей выдающихся заслуг по военной или церковной линии, было мало шансов подняться по ступеням традиционного французского общества старого режима. Правильно разыграв доставшиеся ему карты и приложив усилие, он мог рассчитывать на определенное благосостояние и некоторую уверенность в завтрашнем дне. К концу 1770-х годов он этого и достиг: его должность приносила около 3000 ливров в год, обеспечивая молодому дворянину не слишком роскошное, но респектабельное существование. Но та великая судьба, к которой, по-видимому, стремились и он сам, и его отец, как и возможность войти в высшие правительственные или научные круги Франции, по-прежнему оставалась недостижимой.
Подобный опыт был знаком многим в странах Атлантики. Судьбу ребенка, родившегося и выросшего в середине XVIII века, как правило, определяло его происхождение. От жизни было принято ожидать постоянства, а не перемен. Даже в регионах, производивших более эгалитарное впечатление, таких как Британская Северная Америка, возможности социальной и экономической мобильности оставались ограниченными и в течение XVIII века только сокращались36.
Постоянство – главное правило жизни в Массачусетсе, одном из экономических и культурных центров североамериканских колоний Британии. Высшие круги Бостона, по сути, представляли собой закрытую корпорацию. Томас Хатчинсон, вице-губернатор, а затем губернатор колонии в последние годы ее пребывания под властью Британии, был выходцем из семьи, представители которой уже в 1630-е годы занимали в колониях ведущие позиции. Джон Хэнкок, финансист и лидер американского патриотического движения, ставший одним из главных противников Хатчинсона, получил большую часть своего состояния в наследство. Хэнкок начал свою жизнь на вершине социальной лестницы и закончил ее там же. У тех, кто начинал ниже, было крайне мало шансов пробиться наверх. Наглядным примером может служить Джон Адамс-старший, отец американского революционера и будущего президента США Джона Адамса. Родившегося в 1691 году в семье местных зажиточных фермеров Джона Адамса – старшего уважали в обществе. Он занимался сельским хозяйством, а в холодное время года – изготовлением обуви. Как и его предки, он заседал в городском совете и был прихожанином местной церкви. Однако Джон Адамс – старший закончил свою жизнь почти тем же, кем начал, – выдающимся жителем маленького городка.
Южные колонии Британской Северной Америки отличались большей социальной ригидностью, чем северные колонии. Американский революционер Артур Ли, в конце 1770-х годов состоявший вместе с Джоном Адамсом на дипломатической службе, происходил из семьи потомственной знати, правившей южными колониями. Его предки приехали в Вирджинию в XVII веке и скопили значительное состояние в виде земельных владений. С 1640-х годов Ли занимали в колонии важные руководящие посты. Отец Ли также получил власть по наследству – он был владельцем сотен рабов и одним из самых выдающихся граждан колонии37.
Жизнь порабощенных людей в некотором смысле отличалась тем же постоянством, что и жизнь прочно удерживающей свои позиции южной знати. Возьмем Лизетт, «старую негритянскую девку», ненадолго появившуюся в городской хронике Чарльстона, Южная Каролина, за несколько лет до Американской революции. Она была торговкой – одной из рабынь, покупавших и продававших овощи и фрукты, большую часть которых порабощенные люди выращивали в собственных садах. Вероятно, Лизетт была относительно «преуспевающей» рабыней: она оставила след в истории, поскольку ее обвинили в соучастии в «грабеже», что позволяет предположить ее вовлеченность в более масштабные коммерческие схемы38. Однако, какую бы прибыль ни получала Лизетт, она почти наверняка родилась, жила и умерла рабыней. В ее мире не существовало возможности сильно изменить свой статус.
Все больше и больше людей в эти годы оказывались в рабстве, пересекая гибельную черту между свободой и несвободой. В 1700–1775 годы объем трансатлантической работорговли вырос вдвое, увеличиваясь с одного до двух миллионов человек каждые 25 лет. Попавшие в рабство почти неизбежно оставались в этом состоянии на всю жизнь – почти во всех регионах атлантического мира для порабощенных людей оставалось все меньше путей к свободе39.
Постоянство было главным правилом жизни в Испанской Америке. Знатная женщина, такая как Мария Риваденейра, могла рассчитывать на беззаботную жизнь и даже некоторую долю власти. Доходы, которые приносили земли и шахты ее семьи, позволили ей в молодости занять высокое положение в одном из монастырей Куско. Она оставалась там на одной из верхних ступеней женской религиозной иерархии города почти до конца своих дней. Монастырская служанка Мануэла Гонсалес жила с ней под одной крышей, но совершенно другой жизнью. Много десятков лет она прислуживала одной из монахинь и в награду за преданность своей госпоже получила в наследство маленькую келью. Но она не могла даже мечтать о возможности подняться к тем вершинам власти и богатства, о которых ей ежедневно напоминала самим своим существованием Мария Риваденейра.
Иерархический миропорядок накладывал неизбежный отпечаток на экономические и социальные реалии XVIII века. Но в некоторых уголках этого мира начали зарождаться мечты об изменениях и мысли о равенстве.
XVIII век стал апогеем эпохи Просвещения – разветвленного «полифонического интеллектуального движения», затронувшего множество самых разных областей, от философии, политики и политэкономии до социальной и культурной критики. Деятели эпохи Просвещения придерживались разных взглядов, но имели некоторые точки соприкосновения. Одно из наиболее важных общих убеждений просветителей гласило, что все люди имеют одинаковое происхождение и природу и на некотором основополагающем уровне все они равны. Это побуждало многих просветителей выступать за значительное изменение существующего социального и политического порядка. Мыслители, представлявшие разнообразные течения эпохи Просвещения, считали необходимым отменить юридически зафиксированные или культурно закрепившиеся формы неравенства. Правовые барьеры в торговле и профессиональной деятельности, дискриминация в отношении членов религиозных меньшинств и чрезмерная роскошь вызывали у них негодование. Некоторые подняли знамя борьбы с рабством и империализмом. Хотя тех, кто считал, что существование рабства и империи никак не противоречит их концепции естественного (не)равенства, было намного больше40.
Начислим
+18
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе
