Читать книгу: «С высоты птичьего полета», страница 3

Шрифт:

Так все и пошло. Папа оказался одним из немногих, кому удалось отстоять свою квартиру. Бровкины же время пребывания в нашей квартире понапрасну не тратили: все, что можно было унести на себе, унесли. Благо, тащить было недалеко – в соседнем доме тоже были квартиры «под бронью». На этот раз отбить свое жилище прежним владельцам не удалось.

Всякий раз, встречаясь с кем-нибудь из ненавистного мне семейства, я переживала страшные муки: здороваться или не здороваться. Воспитанная девочка должна здороваться со всеми, но искренняя девочка не должна кривить душой. И потому я пулей пролетала мимо, а внутри меня все кричало: «Отдай муфточку, гадина!».

Не без душевного трепета поднимаюсь я на второй этаж дома-визави. Когда-то до войны в угловой квартире – вернее, в одной из двух ее комнат – жили тетя и племянник. Племянник был моим ровесником, и звали его Стасик, а тетю – Пава. Диковинные имена для нашего дворового заповедника. Стасик, Станислав – что-то нездешнее, может быть даже «заграничное», мнилось мне в этом имени. Да и Пава в качестве женского имени представлялось странным. Вряд ли о тете Паве у Пушкина было в «Царе Салтане»: «А сама-то величава, выступает будто пава…». Что-то мало похоже это на Стасикову тетю. Она, уж если так говорить, скорее на ходулях шагает, а не выступает. Был до войны в соседнем дворе, где «графиня», один человек – ходил на ходулях – таких длинных палках с перекладиной для ног.

И мне, и маме чрезвычайно хотелось, чтобы мы со Стасиком вместе играли. Мама считала и тетю, и племянника выходцами из «интеллигентной среды». И даже больше – из поляков. Одно это могло взволновать мою романтическую душу. Мне не доводилось видеть еще ни одного иностранца. В самом Стасике, как и в его имени, было действительно нечто иноплеменное. Да ведь и на каком языке они разговаривают? А вдруг по-польски? Как быть тогда?

Несмотря на множество подобных вопросов и на видимую нерасположенность тети Павы крепить дружеские связи с ближними и дальними соседями, мое знакомство со Стасиком представлялось вполне реальным. Стасик был во дворе моим единственным ровесником – с кем же мне тогда и играть, как не с ним.

По воскресным дням тетя Пава выходила со Стасиком во двор погулять. Выглядело это таким образом. Тетя Пава, жестко распрямив спину и надев большие очки, читала книгу, стоя в непосредственной близости от своего подъезда. Стасик, сияя синими очами и мытыми розовыми щеками, с косым пробором в густых волосах, в чистенькой курточке и с большим бантом под подбородком также стоял, держа спину параллельно стене, рядом с тетей Павой. В руках он держал иногда самолетик, а в другой раз воздушный шарик. Ни тот, ни другая не двигались.

Освещенная ярким утренним солнцем неподвижная пара у стены противоположного дома вызывала в мамином сердце сострадание к «несчастному мальчику, у которого и так печальное детство… растет без родителей…». И мама начинала выпроваживать меня во двор: «Пойди поиграй со Стасиком – ему же совсем не с кем поговорить». Мне и самой очень хотелось поговорить со Стасиком. В голову, правда, не приходило, о чем бы это можно было с ним разговаривать. К тому же и сомневалась я, умеет ли он играть в «классики» или «салочки» – ведь он поляк. А, может быть, он и не поймет меня… Сомнения терзали мою алчущую знакомства с иномирянином душу. Наконец, выставленная мамой во двор, подхожу к тете Паве.

«Здравствуйте. Можно мне поиграть со Стасиком?». Холодно оглядев меня поверх очков, тетя Пава милостиво позволяет. «Только убедительно прошу не бегать, не прыгать и от меня не отходить». А что же тогда делать?

«Ты ходишь в детский сад?» – спрашиваю я Стасика. «Да», – слишком кратко и безо всякой интонации отвечает он. «А почему же я тебя там не вижу?» – «Я хожу в специальный детский сад».

Меня возят на машине в детский сад, который, как я полагаю, один для всех детей. Но, кажется, Стасику хочется развеять мое невежество, и он с выраженным превосходством говорит: «Это интернат для детей работников Коминтерна…». Он даже не успевает договорить фразу, как бдительная тетя Пава хватает племянника за руку: «Стасик, нам давно пора домой. До свидания, девочка».

Обиженная я бегу домой и со слезами пеняю маме: «Зачем ты меня заставила идти играть со своим Стасиком… Он не умеет играть… И тетка его злая… И вообще они не хотят со мной дружить. Никогда больше не пойду к их дому…». Утешая, мама дает мне понять, что в жизни этой семьи есть тайна, которая разъяснится, когда я подрасту. Коминтерн, конечно, разъяснился. Еще в школе – на уроках истории. А вот со Стасиковыми родителями так и осталась полная неясность.

Как и мы, тетя и племянник уехали во время войны из Москвы и так и не вернулись больше в свою комнату. Однако Стасик меня не забывал, как выяснилось много позже, когда он окончил Архитектурный институт, а я университет. Как-то в начале осени он, без всяких предуведомлений, позвонил по нашему еще довоенному номеру и предложил встретиться во дворе между нашими домами.

Признаться, я тоже нет-нет да и вспоминала красивого неподвижного мальчика из моего детства. Почему-то была уверена, что без тетки мы смогли бы найти о чем поговорить и, кто знает, может быть, стали бы даже друзьями.

Ожидая часа встречи, я волновалась – все пыталась представить облик Стасика, как будем здороваться: за руку или легким кивком головы… Вспоминались дворовые пересуды, будто бы тетя Пава не разрешала Стасику ни до чего дотрагиваться, чтобы не заразиться. Таким ли послушным он остался…

Мне не приходило в голову ни одно разумное объяснение, зачем он хочет меня видеть – что я ему? В глубине души пыталась пустить корни обольстительная мысль, что Стасик увидел меня в «Огоньке». На большой фотографии во всю страницу была изображена группа девушек, в живописных позах пишущих письмо в дружественную Болгарию. Кто-то сидел в профиль, две девушки – обладательницы лучших в школе кос – по воле известного всей стране огоньковского фотографа Тункеля демонстрировали свои юные спины в коричнево-черной форме. Группа состояла исключительно из отличниц и хорошисток – претенденток на медали. Одним словом, сливки десятого класса «А». Меня же немолодой тучный Тункель явно выделял – посадил в самом центре. Почти неделю ежедневно мы – избранницы – оставались после уроков в школе и часами отрабатывали композицию. Наконец, все! Вышел номер «Огонька» с нашей фотографией. И пришла слава… казалось, все проходящее воинскую службу мужское население Советского Союза впало в любовное неистовство… Но это уже другой сюжет и здесь ему не место.

После исторического снимка прошло пять лет. Уж, казалось бы, можно было и раньше позвонить, если фотография так вскружила голову тетиному племяннику… Мелькнула совсем дикая мысль: а что, если Стасик сознательно держал все эти годы себя в руках, чтобы явиться ко мне независимым человеком с дипломом… и упасть на колени с предложением руки и сердца…

И вот в урочный час воскресного осеннего вечера мы со Стасиком сошлись под тусклым фонарем, едва освещавшим наш ставший таким маленьким двор. Возникшее с самого начала напряжение придавало неестественность нашему поведению. Стасик был хвастлив и заносчив – я насмешлива до саркастичности. Он хвастал своим отличным дипломом, победой его проекта на конкурсе молодых архитекторов. Козырял именами лауреатов – то ли его учителей, то ли поклонников его таланта. Мне было неловко слушать и тем более отвечать в таком же духе. Мне хотелось расспросить его о родителях, о тетке, а он пытался заставить меня оценить оригинальность его проекта – а там и оценивать-то, на мой взгляд, было нечего. В рассеяном свете висящей высоко на столбе слабой лампочки он торжественно демонстрировал любительскую фотографию своего проекта – два неравных луча на плоской тарелке – памятник кому-то или чему-то.

Прощаясь, я попросила Стасика передать привет тете Паве…

Давно пора было вернуться к другим обитателям квартиры, в которой до войны жили тетя и племянник, да захлестнули сантименты. Ну, вот и возвращаемся.

Другими же обитателями были художник и его жена. Правда, о них я узнала позднее, хотя и была эта пара из первооснователей лётного кооператива. Возможно, так бы и разошлись наши дороги, не приключись эта бесконечная, безнадежная война с «немецко-фашистскими захватчиками».

Первые картины с участием Антонины Викторовны в жизни нашей семьи относятся к зиме сорок второго-сорок третьего года. К началу зимы стал совершенно очевиден неуспех нашей попытки вырастить поросят. Подаренные маминым крестным отцом еще ранней весной два поросенка оказались непригодными для полноценного откорма, то ли вследствие отсутствия нужных знаний и опыта, то ли в результате моего над ними опекунства. Так или иначе, но к зиме вместо жирненьких боровков, как обещал дядя Митя – мамин крестный, мы имели двух полудиких вертлявых и тощих скотов, похожих на гончих псов. Мало того, что не сбывались расчеты родителей на создание доброго запаса мяса и сала – иными словами, рушилась надежда хоть самую малость подкормить худосочных своих детей – но им в самой категорической форме следовало решить, что делать с плодами эксперимента. С величайшим трудом добываемое в заводской фабрике-кухне прокормление для наших питомцев не шло впрок. Поросята на глазах утрачивали чуть набранную за лето легкую мясистость – едва ли заметную стороннему наблюдателю. Продать? Так кто же купит таких задохликов? Да и кто из нас сможет их продать? Нет, это не решение вопроса. Так значит убить? Заколоть? Ну, будет хоть что-то мясное – кости, шкурка, да и мясо кое-где местами имеется… Кстати вспомнилось, что у Елены Молоховец в ее поваренной книге еще дореволюционного издания есть рецепт превосходного горохового супа с участием свиной шкурки. Что уж там говорить о хрящиках, ушках, рыльце, без которых даже и думать нечего приготовлять добрый студень.

К слову сказать, вспомнила о Елене Молоховец наша соседка Антонина Викторовна, у которой еще с более приятных для нее времен имелись знаменитые «Советы молодой хозяйке». Вот и считайте, что эти самые «Советы» и решили судьбу моих питомцев. Ах, не знала Елена Молоховец, какую трагическую роль сыграет она в жизни незадачливой советской свинарки…

Итак, их надо было заколоть! Но кто? Кто это сделает? Невозможно было представить папу, всаживающего кинжал в извивающегося беззащитного порося. О маме и говорить нечего. Антонина Викторовна вроде бы была согласна попытаться – у нее и ножи подходящие имелись. И как будто помнилось ей, как надо держать поросенка, куда ткнуть ножом, чтобы разом покончить с несчастным.

После первой неудачной попытки, когда с большим трудом удалось отловить разбегавшихся поросят, было решено призвать самого дарителя дядю Митю – человека кулацкой закваски – по утверждению папы. Дядя Митя не посрамил чести «настоящего хозяина». Одно порося было принесено в жертву плотским вожделениям, другое – возвращено в живом виде самому дарителю и убийце.

Это был один из самых трагических моментов моей жизни. Предсмертный визг закалываемого, алая кровь на белом снегу перед сараем, в котором бешено метался и, как казалось, еще более истерично визжал предчувствующий собственную смерть брат умерщвляемого… И мой вой в подушку от невозможности ничего изменить в этом мире.

А тут как раз и новый год. Антонина Викторовна сноровисто помогла маме управиться с тушкой, наварила холодца, насолила сала – откуда что взялось. При свете керосиновой лампы под энтузиазм репродуктора за тяжелым дубовым столом в минутной расслабленности вокруг долгожданной жертвы расселись ее несостоявшиеся палачи. Видно на славу удался холодец, да и сало оказалось не таким жестким, как предсказывала мама, раз уж так разрезвились пирующие, что пустились в пляс. Вернее сказать, плясала одна Антонина Викторовна. Уверяя всех, что из «этой промерзлой бандуры не вытянуть и звука», мама села за пианино и, постепенно оживляясь сама и подогревая его своим темпераментом, стала наигрывать незнакомую мне мелодию, которую напевала ей Антонина Викторовна. Это была цыганочка. Певунья же, притопнув полной ножкой, повела плечами, изогнула руки лебедиными шеями и закружилась в буйном вихре. И нет уже больше алчного убийцы, только и думающего, как бы превратить несчастных поросят в мясо. Вьется передо мной прекрасная бабочка, вся струясь от головы к ногам каким-то особым страстным трепетом. Как же она красива! Какие искры высекает танец из ее круглых темно-вишневых глаз…

Печеная картошка была единственным моим угощением на этом странном новогоднем пиру – плоть невинно убиенного моего подопечного взывала к отмщению, но… Но вместо ненависти моя душа наполнилась восхищением и благодарностью. Да, да, самой решительной благодарностью – то, что дала мне в ту ночь Антонина Викторовна, не было похоже ни на что из прежней моей очень краткой жизни. Я не знала, как назвать пережитое мною. Я чувствовала, что это подхватывает и уносит меня ввысь и волнует предчувствием ошеломляющего счастья…

Тоска и радость жизни владели душой и телом этой женщины. Стало видно, что она молода и хороша собой, что играют в ней чувства, которым нет выхода и нет забвения.

С удивительной непосредственностью Антонина Викторовна рассказывала о своем дворянстве, об орловском доме своих родителей, где она провела детство и юность. Думаю, что такой откровенностью она одаривала только наш дом. Что-то не заметно было мало-мальски близких отношений между орловской дворянкой и пролетарско-обывательским обществом ее соседей. Прихоть ли это памяти или действительно мне довелось побывать лишь однажды в комнате Антонины Викторовны, сейчас это неважно.

Была эта комната заполнена самыми неожиданными предметами. Хозяином, как мне показалось, очень тесного пространства выглядела ножная швейная машина, заваленная кусками брезента цвета хаки и лоскутами тончайшей материи разных нежнейших оттенков – именовалось это то ли шифон, то ли маркизет, то ли чем-то еще более французским. Как раз эти видимые несовместимости позволяли орловской дворянке выжить в, казалось бы, смертельной ситуации. Рукавицы из брезента, которые она шила как «надомница» для какого-то военного предприятия, давали ей рабочую карточку, что снимало с нее всякие подозрения в социальной неполноценности. Из деликатной материи нежнейших цветов шились блузочки и шемизетки, бывшие в цене у женщин, окружавших комсостав Красной армии. Это был реальный доход. Заказчицы платили кто чем: кто деньгами, а кто и натурой. Каждая из дам имела свой источник жизненных благ, и все они различались степенью приближенности к нему – источнику. А потому и водились у Антонины Викторовны диковинные по военному времени разности: от спичек и сахара до американских консервов и кофейных зерен. Ну, о кофе потом. Сначала же о положении нашей соседки, которое было поистине ужасно. Если судить о нем по законам военного времени. Ее муж был немец, что было сообщено ею самою в то единственное посещение или в другие, смытые временем из памяти. Мы-то как раз и воевали с немцами. Правда, он был «немец Поволжья», что для меня только запутывало все дело. Слава Богу, он, по словам Антонины Викторовны, ушел добровольцем на фронт чуть не на второй день войны. Что и было удостоверено райвоенкоматом – чудовищное двусмысленное слово.

Выходило, что, будучи от природы врагом своего отечества, муж Антонины Викторовны бросился его защищать. Что, впрочем, в глазах самой Антонины Викторовны отнюдь не делало его героем. Напротив, она была убеждена, что, если он не перекинулся на немецкую сторону, то был последним дураком. С другой же стороны, выходило, что в случае смены отечества он вполне мог считаться даже и подлецом, потому как бросил на произвол судьбы Антонину Викторовну. Не моему бедному уму было разобраться в этих дьявольских хитросплетениях. До того момента мне было ясно: немец – фашист – враг. «Папа, бей немца!» – надо думать, и их жен? А Антонина Викторовна ходит регулярно в военкомат и получает один и тот же ответ, что нет его в списках ни живых, ни мертвых. И в солдатском пособии ей не отказано. Значит, нет его и среди врагов…

В коллекции фотографий, заполнивших стены наряду с тарелочками, литографиями и старинными вышивками бисером и серебряной нитью, была и Котикова. Котик – Яков Тарле – супруг Антонины Викторовны смотрел молодым серьезным мужчиной с довольно длинными волосами. По-видимому, светлоглазый блондин. Мне никак не удавалось представить его фашистом или вообще убийцей…

В какой-то момент мы с Антониной Викторовной добрались до самой темной части ее однокомнатного мира. «Ты ведь не видела Котиковых картин. Он художник», – сообщает она, отдергивая нечто вроде покрывала. А там… А там было то, что Антонина Викторовна назвала картиной. Это было довольно большое полотно. Мне кажется, и тогда я не очень отчетливо разглядела все детали картины, кроме одной. Да это и не деталь, а центр – классического, как теперь бы я определила увиденное, натюрморта. На меня в упор смотрел ярко-оранжевый на белом фоне глаз яичницы в черном ободе сковороды. Глаз был требовательным и страстным. Он притягивал, он пускал сердце вскачь, он пытал душу и слепил глаза… В то время мне незнаком был вкус яичницы, я забыла даже вид и цвет живых яиц – меня не затронули чувственные ассоциации. Я погибала от красоты. Этот цвет, источающий страсть, и странные запахи в комнате, оплетали меня, отрывали от пола, от стен жилища художника и его жены, делали все нереальным, ненужным… Только цвет и запахи… «Чем это так странно пахнет?» – опускаясь на землю, спрашиваю у Антонины Викторовны. «Ну, тут разные запахи. Это скипидар, а это», – снимая с керосинки серебряный кофейник, говорит она, – «пахнет кофе». Боже мой, как все это далеко и как остро пахнет скипидаром и закипающим кофе ярко-оранжевая на белом яичница в черном ободе сковороды…

Котик – замечательный художник Яков Тар ле – так и не вернулся.

А Антонина Викторовна вскоре съехалась со своей внезапно отыскавшейся племянницей и совершенно исчезла с горизонта дворовой жизни.

После Антонины Викторовны и Котика так не хочется обращаться к миру обыденной жизни. Однако же без упоминания еще двух оставшихся квартир не только неполной оказалась бы наблюдавшаяся птицами картина моего детства, но обнаружились бы существенные купюры в разыгранном там и тогда спектакле «Жизнь».

На одном этаже с Антониной Викторовной в квартире слева жили, кажется, две женщины и два мальчика существенно старше меня. Они были единственной семьей, на чьей квартире сохранилась «бронь» до их возвращения из эвакуации. Кто они – и были ли они связаны с авиаторами или заводскими пролетариями – совершенно не представляю. Кроме того, что вот, мол, «Смолины вернулись в свою квартиру», до меня не дошло ни слова об этих людях. Но не своею волею эта фамилия навсегда сделалась для меня знаком непереносимого страдания. Все произошло так быстро и запомнилось так отчетливо, что даже прошедшее немалое время не в состоянии было хоть на йоту сместить или затуманить неправдоподобно-реальную картину.

Вдоль Беговой ходил трамвай – шестнадцатый и двадцать третий номера. Трамвайные рельсы, как коварный поток, отделяли наши голландские домики от моей школы и стадиона Юных пионеров, игравшего важную роль в моей детской жизни.

В тот день, как обычно, я пережидала, когда пройдет, кажется, «двадцать третий». Он был еще довольно далеко, но набирал скорость, И когда он вот так дребезжа и ускоряя ход, почти поравнялся с нашим домом, с подножки первого вагона спрыгнул светловолосый мальчик, в котором еще издали я узнала одного из братьев Смолиных. Вот он на моих глазах сначала висит на поручне, едва касаясь одной ногой подножки – вот он делает легкий прыжок вперед и… дикий крик, скрежет тормозов, звон сыплющихся стекол… и мертвая тишина – для меня.

Ни сойти с места, ни закрыть глаза я не могу. Я все вижу, но ничего не слышу и ничего не понимаю. Сбегаются люди. Кто-то, пробегая мимо меня, бросает: «Перестань орать, девочка». Не понимаю, о чем это он… Выбежавшая на шум Юлия Филипповна обнимает меня, говорит что-то, гладит по голове, ведет домой – я продолжаю вопить. Я не плачу – я только ору в голос: «Аа… ааа… ааа…», – не затихая ни на миг. В маминых глазах мечутся ужас и радость – там не ее ребенок… Она пытается привести меня в чувство, подставив под нос пузырек нашатырного спирта. Старается усадить, дать попить – впустую. Я стою, прислонившись к стенке коридора-прихожей, и вою. И каждую минуту вижу: вот светловолосый мальчик упруго выгнулся на подножке, вот – прыжок, как цирковой полет, легко и свободно, и вот – под колесами второго вагона что-то бесформенное… и крик, крик… И так без конца.

Потом он ходил на костылях. Как у Никанора, у него не было части ноги. Мне не было его жалко, мне было жутко. При одном имени мною овладевало нечто, что я так и не смогла тогда перевести на язык человеческих чувств – мне было противоестественно.

Совсем иное дело последняя – третья квартира второго этажа все того же супротивного домика. Проживала там вдова Васильева Анна Ильинична, мужа которой поглотила война, оставив ее с двумя детьми и с отдельной квартирой.

Анна Ильинична билась, как рыба об лед. Была она женщиной рыхлой и как бы ни к чему не приспособленной. Болезни и малые дети не позволяли ей работать в отдалении от дома. По мере своих слабых сил она понемножку портняжила: тому перешьет, этому перелицует, но, по маминому глубокому убеждению, всем «портачила». Мне таким вот образом было перепортачено пальто из папиного «вышедшего в тираж» путейского пиджака. Какие же муки я претерпела! Сколько примерок вынесла: то рукав не клеится, то пола висит, то спина «горбом стоит»… И конца этим примеркам не видно… А от Анны Ильиничны, от ее толстого живота, обтянутого замусоленным байковым халатом, идет такой тяжкий, такой выворачивающий наизнанку дух, что хоть святых выноси. Тут и немытая чугунная раковина, и селедочные очистки, и серое «хозяйственное» мыло… И не отвернуться: всё-то она, зажав меня между толстыми ногами, колет булавками, лезущими прямо из ее рта – и как только она их не глотает…

Оживлялась моя мучительница лишь при появлении бродячих чудодеев. Едва раздавался зазывный клич «матрасы-диваны-починяю» или, скажем, «точить-ножи-ножницы», Анна Ильинична тут как тут – первая вылетала. Она-то точно никакие вещи не выбрасывала. Все они были у Анны Ильиничны перекроенные, перелицованные, подшитые и подклепанные… и продолжали верой и правдой служить. С детьми только ей не повезло. Как она их ни шпыняла, ни бранила, а все ерунда получилась. Как будто лебеду окучивала в огороде вместо доброго овоща. Дочка со временем увлеклась «случайными связями с мужчинами», как однажды сообщила мама. Сын же, вернувшись из армии, стал себе жить-поживать и мамашины денежки, тяжким трудом заработанные, проживать. А потом и совсем с панталыку сбился – с опухшей физиономией ходил по соседям, добирая недостающее «до бутылки».

А ведь была уважаемая пролетарская семья. Мать своим примером старалась приохотить детей к общеполезной жизни, к честному труду. Ничего не получилось. Может, действительно, если согласиться с папиным предположением, в наших дворовых пролетариях бродила злосчастная «кулацкая закваска». Бог его знает.

Да, может быть, еще птицы знают что-нибудь на этот счет. Нечего и говорить, что для птиц обзор был, не в пример мне, гораздо больше. Даже жившие в сиреневом кусте много чего могли порассказать: и о соседней с нами аналогичной паре голландских домиков, и о том, почему там женщины – почти все безмужние и бездетные – были такими яростными защитницами своих акациевых палисадничков. Еще и не тронешь ничего – только-только начнешь красться к их заповедникам – а уж изо всех окон несется: «Иди на свой двор! Что у вас там места мало!» И как они все видят и слышат?

Хотелось бы мне кое-что разузнать и об отсутствующих мужчинах этой пары «голландцев». Почему их называли «врагами народа» – неужели все разом враги? Как же это им удалось? Впрочем, это уже не моя «Жизнь» – это соседний театр драмы и, возможно, комедии.

В начале семидесятых годов жители всех четырех коттеджей были расселены. Бывший некогда реальностью кооператив летчиков-испытателей, превращенный в миф в ходе окончательной победы государственной собственности, перестал существовать – исчез бесследно… Как будто и не было никакого кооператива, не было самих «испытателей», не было даже и тех, для кого спелыми грушами опадали «брони» и «печати» на чужих дверях, – все это выдумка лукавого времени.

Экскаваторы счистили подчистую садики, кустики, деревья и прочую зеленую дребедень, заполнявшую пространство дворов. Всех оставшихся в живых обитателей переместили в отдельные, по желанию, взаимно удаленные, квартиры. Рассечены были уродливые организмы коммуналок, являвших собой симбиоз жертв и палачей, живых людей и насекомых-паразитов. Все зажили обособленной жизнью. И никто теперь не узнает, кто на кого доносил, кто кого погубил; кто кого любил и кто ненавидел. Ушел в небытие целый мир – мир моего детства. Мир полный открытиями, но в еще большей степени загадками.

Покинули места моего детства и птицы – и нет ответчиков на мои вопросы.

Бесплатно
350 ₽

Начислим

+11

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
13 мая 2024
Дата написания:
2013
Объем:
321 стр. 2 иллюстрации
ISBN:
978-5-91419-795-4
Правообладатель:
Алетейя
Формат скачивания:
Аудио
Средний рейтинг 4,2 на основе 967 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 21 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 1031 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,6 на основе 102 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 63 оценок
18+
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 52 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,9 на основе 359 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 1757 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 32 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке