Читать книгу: «Дом на берегу»

Шрифт:

ПРОЛОГ. СКАЗАНИЕ О ДЕРЕВЯННЫХ ЛЮДЯХ

Это было давно. Так давно, что даже камни на берегу Охотского моря еще не знали своих имен. Тогда мир был молод, и Камуи — духи, ходили по земле, как люди ходят по своим домам. Они не прятались в тумане и не шептались в листве. Они были рядом. Они были везде.

Небо тогда было ближе к земле. Говорят, можно было протянуть руку и коснуться облака — оно было мягким, как оленья шкура, и тёплым, как дыхание спящего зверя. Реки текли не в море, а в небо, и по ним поднимались души, чтобы пить звездную воду. А звезды были не огнями, а глазами предков, которые смотрели на своих детей и не давали им сбиться с пути.

В те времена не было ни русских, ни японцев, ни нивхов. Были только айны — люди, которые называли себя «настоящими людьми». Они жили на большой земле, которая потом раскололась на острова. Айны ловили рыбу в реках, где вода была сладкой, как березовый сок. Они охотились на оленей в лесах, где деревья говорили с ветром. Жители собирали травы на склонах гор, где снег не таял даже летом. Они строили дома из бамбука и коры, крыши крыли тростником, а вход завешивали шкурой медведя. Айны не знали железа., они не знали плуга, - эти люди знали только то, что давала земля, и брали только то, что было нужно.

И у каждого из них был свой Камуй. У рыбака — камуй сети. У охотника — камуй лука. У женщины — камуй очага. У ребёнка — камуй колыбельной. Камуи не были богами в том смысле, какой вкладывают в это слово современные служители. Они не сидели на небесах и не судили людей. Они жили рядом: в огне, в воде, в камне, в дереве, в звере, в человеке. Камуй реки знал только реку., камуй горы знал только гору, камуй ветра знал только ветер. Поэтому айны обращались к разным камуям по разным поводам. Они не молились, они разговаривали и просили. Айны благодарили и не поклонялись природе — они жили с ней в одном доме.

Но был один Камуй, которого боялись все, его не называли по имени. Его звали просто — Чёрный. Он жил в Нижнем мире, в стране сумерек, где не было ни солнца, ни луны, ни звёзд. Там всегда стояла ночь, и в этой ночи текли черные реки, и в этих реках плавали рыбы без глаз. Чёрный камуй не был злым - он был голодным, а голодный дух — страшнее злого.

Говорят, когда мир только родился, Чёрный камуй попытался проглотить солнце. Он вытянул свою длинную руку из Нижнего мира, и его пальцы — тонкие, как ветви ивы, — дотянулись до неба, но солнце было горячим и обожгло ему пальцы, и Черный камуй отдернул руку. С тех пор он ждёт, он ждёт, когда солнце устанет, когда луна забудет свой путь, клюди перестанут помнить свои имена. Тогда он выйдет, и тогда мир закончится.

Чтобы этого не случилось, первый шаман — его звали Айойна, что значит «человек из ивы», — сделал двенадцать инау. Он взял священное дерево, срезал ветви, застружил их особым образом — так, чтобы стружки вились как кудри, и чтобы в каждой палочке жил маленький деревянный человек. Эти деревянные люди должны были говорить с камуями, они должны были передавать просьбы - инау должны были охранять мир.

Айойна оставил инау в десяти местах, а два оставил у айнов, чтобы они могли пользоваться инау в сложные времена. Остальные десять спрятал так, чтобы никто не нашёл, но он знал: однажды найдётся тот, кто сможет их собрать. Тот, кто услышит голос реки, тот, кто увидит сны наяву, тот, в чьих глазах будет отражаться луна, даже когда луны нет на небе.

А ещё Айойна сделал тонкори — инструмент с шестью струнами. Каждая струна — это дорога: вода, земля, огонь, ветер, луна, смерть. Если собрать все инау и настроить все струны, можно закрыть дверь в Нижний мир навсегда, но если ошибиться — дверь откроется - и тогда Черный Камуй выйдет.

Так говорили старики. Так пели шаманы. Так помнили женщины у очага. Но шли годы: приходили русские, приходили японцы - айнов становилось всё меньше. Их язык забывался, их имена менялись, их дети уже не понимали, о чём поют старики. На Сахалине, который айны называли Карафуто, а нивхи — Ых-миф, их оставалось всё меньше тех, кто помнил. В 1875 году русские и японцы подписали договор - Сахалин стал русским. Курилы — японскими. Айны остались между двумя империями, как между двумя льдами: их не спрашивали, их не считали. - их просто делили.

В 1905 году Япония отняла Южный Сахалин. Карафуто стал губернаторством. Японцы строили города, прокладывали дороги, добывали уголь и рыбу. Айнов переселяли в резервации. Их учили говорить по-японски и запрещали татуировать губы и делать инау, их шаманов называли шарлатанами, а айнских богов — суевериями, но камуи не умирают - они просто ждут.

В 1945 году Советский Союз вернул Сахалин. Японцев вывезли, корейцев, которых японцы привезли на работу, оставили, айнов, которых осталось совсем мало, не считали ни те, ни другие. Советские органы выявили всего сто семьдесят айнов во время выдачи временных удостоверений японскому населению. Исследователь Яковлев под контролем СМЕРШ насчитал около тысячи двухсот айнских семей на острове, но официально айнов не признали. Их не было в списках народов Севера, их не было в учебниках - айны не числились нигде.

Нивхи остались - они жили в низовьях Амура и в северной части Сахалина, ловили кету и горбушу, охотились на тюленя и белуху. Нивхи верили в шаманов и духов, они пели под бубен, хоронили своих мертвецов по древним обрядам их было три тысячи восемьсот шестьдесят три человека. Они были. Они есть. Они будут.

Но эта история — не о нивхах. Эта история — об айнской девочке, которая родилась между мирами. О той, кого айны звали Маткачи (MatkachiCape) — «девочка кошка». О той, кого русские звали Марией, о той, чьи глаза в темноте видели слишком много, о «девочке кошке» которая нашла первое инау.

Её время пришло в 1980 году - на Сахалине в селе Ныш, где река пахла рыбой и клюквой, а небо было низким, как в те давние времена, когда Камуи ходили по земле…

ГЛАВА ПЕРВАЯ. РЕКА ПОМНИТ

Сентябрь 1980 года выдался холодным - даже для Сахалина. Ветра дули с севера, с Охотского моря, и несли с собой запах соли, рыбы и чего-то ещё — далёкого, тревожного, как предчувствие беды. В селе Ныш, что раскинулось на берегу одноимённой реки в Ногликском районе, люди готовились к зиме. Мужики чинили сети, бабы солили капусту, ребятня таскала дрова из леса. Жизнь шла своим чередом — медленно, размеренно, как вода в реке.

Село Ныш было основано в 1931 году переселенцами из Астраханской области, до этого здесь было нивхское стойбище. Название село получило по реке — Ныш, что в переводе с нивхского означает «чёрная река». Река Ныш длиной сто шестнадцать километров берёт начало у подножия горы Двуглавой на стыке Угрюмого и Водораздельного хребтов. В верхнем течении она стремительна и порожиста, в среднем — широка, до сорока-шестидесяти метров, с обрывами, галечными и песчаными косами. Ниже села Ныш река впадает в реку Тымь и становится спокойной, а на подступах к Ногликам и вовсе превращается в глубокий сплошной плёс. Основным промысловым видом на реке была кета, улов горбуши был обычно значительно хуже.

Улицы села были немногочисленны: Заречная, Кирова, Лесная, Луговая, Набережная, Озерная, Первомайская, Пионерская, Полтавская, Советская. Дома стояли в основном деревянные, рубленные из лиственницы, с крышами из толи и шифера, печи топились дровами. Водопровода не было — воду носили из колодцев или из реки. Школа — восьмилетняя, потом станет средней лишь только в 1988 году. В начале сороковых годов в школе было семь классов, но поскольку здание было небольшим, дети обучались в две смены, а школьные линейки проводились на улице. В 1964 году силами жителей села была построена новая деревянная школа с высокими окнами, светлыми и просторными классами.

Мария (MatkachiCape) проснулась до рассвета. Она всегда просыпалась до рассвета, сколько себя помнила. Бабушка говорила: «Ты родилась на рассвете. Поэтому солнце — твой камуй. Оно будит тебя, чтобы ты не проспала свою судьбу». Мария (MatkachiCape) не знала, что такое судьба. Ей было семнадцать, и она хотела простых вещей: чтобы рыба шла хорошо, чтобы бабушка не болела, чтобы парни в клубе не смотрели на неё так, будто она была не такой, как все.

Она лежала на кровати, укрывшись старым ватным одеялом, и слушала. Дом ещё спал. Бабушка Ольга (Фучи) бормотала за печкой. Собаки во дворе не лаяли. Только река шумела — ровно, тихо, как дыхание спящего зверя.

За окном темнела тайга. Северный Сахалин — это не сплошная стена хвойного леса, как иногда думают, здесь, в Ногликском районе, тайга перемежается с лесотундрой: от Ноглик до самой Охи тянется — Сахалинская равнина, с редколесьем, мхами, лишайниками, карликовыми березами и кедровым стлаником. Южнее начинается горная тайга — густая, темная, из аянской ели и сахалинской пихты. Тайга избирает каменный грунт, а в речных долинах растут травы в рост человека. В лесах водятся выдра, белка, лисица, горностай. Иногда заходят медведи, но в сентябре они ещё сыты и к людям не выходят.

Мария (MatkachiCape) закрыла глаза и прислушалась. Река говорила. Не словами — она не умела говорить словами, как люди - река говорила течением, шелестом гальки, всплеском рыбы, но сегодня в этом шуме было что-то другое. Что-то, чего Мария (MatkachiCape) не слышала раньше. Река говорила громче. Настойчивее. Она звала.

Мария (MatkachiCape) села на кровать. Одеяло сползло на пол. Холод пробежал по спине — не от утреннего воздуха, а от чего-то другого - от предчувствия. Она знала это чувство, оно приходило к ней перед бедой. Перед смертью. Перед чем-то, чего она не могла назвать.

— Ты чего не спишь? — раздался голос из-за печки. Бабушка Ольга (Фучи) не спала. Она никогда не спала, когда Мария (MatkachiCape) просыпалась.

— Река зовёт, — сказала Мария (MatkachiCape).

— Знаю, — ответила бабушка. — Я слышу.

Она вышла из-за печки. Маленькая, сухая, с лицом, изрезанным морщинами, как старая кора. Ей было семьдесят два года, она была айнкой. Настоящей айнкой, из тех, кто ещё помнил язык, обычаи и имена. Её айнское имя было Фучи — в честь богини огня, но русские звали её Ольгой. Так было проще. Так было безопаснее.

Бабушка подошла к окну. Долго смотрела на реку. Потом сказала:

— Кто-то идёт. Не свой. С железом.

Мария (MatkachiCape) не поняла, но ей стало страшно. Она не знала почему, просто стало страшно — так, как бывает страшно во сне, когда за тобой гонятся, а ты не можешь бежать.

— Одевайся, — сказала бабушка. — Пойдём.

Они вышли из дома. Утро только начиналось. Небо на востоке было серым, как зола. Река дымилась — тёплая вода встречалась с холодным воздухом. Пахло рыбой, осенью и дымом от печных труб.

На берегу, у самой воды, сидел старик. Мария (MatkachiCape) узнала его, это был Ыхк — старый нивхский рыбак, который жил на другом конце села. Он был известен тем, что разговаривал с рекой. Не как бабушка — шёпотом, наедине, а вслух. Громко - так, что слышали все. Его считали сумасшедшим, но Мария (Маткачи) знала: он не сумасшедший, он просто слышит.

Ыхк сидел на корточках, опустив руки в воду и что-то шептал. Мария (Маткачи) не слышала слов, но она видела, как его губы двигаются — быстро, как у человека, который читает молитву. Его лицо было бледным, глаза — широко раскрытыми. Он смотрел не на бабушку, Ыхк смотрел в воду - туда, где на дне, среди камней и водорослей, лежало что-то тёмное.

Бабушка остановилась. Положила руку Марии (MatkachiCape) на плечо.

— Стой здесь, — сказала она. — Я подойду.

Она подошла к Ыхку и наклонилась к уху старика. Они говорили тихо, так что Мария (Маткачи) не слышала, но видела, как старик поднял голову - его лицо было бледным, а глаза — широко раскрытыми. Ыхк смотрел не на бабушку, он смотрел в воду. Туда, где на дне, среди камней и водорослей, лежало что-то тёмное.

Мария (MatkachiCape) сделала шаг вперёд, потом ещё один. Она не хотела — ноги сами несли её. Подойдя к воде, наклонилась и посмотрела вниз.

Течение было прозрачным. Она видела каждый камень, каждую песчинку, Мария (MatkachiCape)видела тело.

Это был мужчина. Он лежал лицом вниз. Руки раскинуты, как крылья, на спине — рубашка, мокрая, прилипшая к коже. Но Мария (MatkachiCape) смотрела не на рубашку, она смотрела на то, что было под ней. На спине мужчины был вырезан узор: спираль, зигзаг и знак, который Мария (MatkachiCape) видела только один раз в жизни — на старом бубне бабушки. Знак божественного змея.

— Не смотри, — сказала бабушка. Она уже стояла рядом, её рука легла на плечо Марии (MatkachiCape) — тяжелая, как камень.

— Кто это? — прошептала Мария (MatkachiCape).

— Не знаю, — сказала бабушка. — Но он не отсюда. И его убили не здесь.

— Почему ты так думаешь?

Бабушка не ответила. Она смотрела на реку, её губы двигались — беззвучно, как у Ыхка. Мария (MatkachiCape) поняла: бабушка говорит с рекой. Спрашивает. Слушает.

— Река говорит, — сказала бабушка наконец. — Она говорит: его привезли ночью на лодке. Он был уже мёртв.

— Кто его убил?

— Тот, кто знает про инау.

Мария (MatkachiCape) вздрогнула. Она знала это слово. Бабушка говорила его редко. Только когда речь шла о чём-то важном. О чём-то священном.

— Какое инау? — спросила она.

— То, которое он искал, — сказала бабушка. — И которое теперь ищет тебя.

Мария (MatkachiCape) не поняла, но ей снова стало страшно. Так страшно, что она почувствовала, как холод пробегает по спине — от шеи до пяток. Она обернулась. Посмотрела на дома, на улицу, на дорогу - которая вела в Ноглики.

Там, на дороге, стоял человек. Далеко, так далеко, что Мария (MatkachiCape) не могла разглядеть лица, но она видела, что он смотрит на неё. Смотрит долго, не отрываясь, а потом повернулся и ушёл.

— Кто это? — спросила Мария (MatkachiCape).

Бабушка посмотрела на дорогу. Её лицо стало твердым.

— Тот, кто убил, — сказала она. — Он видел тебя, теперь он знает, кто ты.

— Кто я?

Бабушка взяла Марию (MatkachiCape) за руку. Её ладонь была сухой и тёплой, как камень на солнце. Она смотрела Марии (MatkachiCape) в глаза, долго, внимательно - так, как смотрят врачи, когда хотят понять, чем болен человек.

— Ты не человек, — сказала бабушка. — Ты — камуй в человеческом теле. Твоя мать была айнкой. Её звали Анна (Айна), она умерла, когда тебе было три года. Она оставила тебе то, что ты должна найти. Но сначала — первое.

Она достала из-за пазухи маленькую палочку. Заструженную. С завитками стружек, похожими на кудри. Инау.

— Возьми, — сказала она. — Оно теплое. Оно зовет.

Мария (MatkachiCape) взяла. Палочка была тёплой не как дерево на солнце, как рука - живая рука.

— Что это? — спросила она.

— Ключ, — сказала бабушка. — Первый из двенадцати.

— Двенадцати?

— Двенадцати инау. Двенадцати ключей. К шести струнам. К тонкори Первой шаманки. Ты найдёшь их все. Иначе — Чёрный камуй проснётся.

Мария (MatkachiCape) смотрела на палочку в руке. Тёплую. Живую. Она не понимала, но чувствовала: это правда. Всем телом чувствовала, как чувствуют приближение грозы — кожей, волосами, кончиками пальцев.

— А если я не хочу? — спросила она.

— Тогда ты умрешь, — сказала бабушка. — И все, кого ты любишь, умрут. Камуй не спрашивает. Он берёт.

Мария (Маткачи) посмотрела на реку. Ыхк всё ещё сидел на берегу, старик больше не шептал, он смотрел на воду, на тело, которое медленно покачивалось на течении - на узор, вырезанный на спине.

Мария (MatkachiCape) сжала инау. Палочка нагрелась. Почти обожгла.

— Он найдёт меня? — спросила она.

— Да, — сказала бабушка. — Он уже идёт.

Мария (Маткачи) обернулась. Дорога была пуста. Но она знала: он там, он смотрит. Он ждёт…

ГЛАВА ВТОРАЯ. ЧУЖОЙ

Иван Сысуев приехал в Ныш на рассвете.

Дорога от Ноглик заняла почти час — сорок километров по грунтовке, разбитой лесовозами, среди болот и редколесья. «Уазик» трясло на ухабах, фары выхватывали из темноты кривые стволы лиственниц, мокрые от росы кусты багульника, чёрные лужи, в которых отражалось серое небо. Иван сидел рядом с водителем — молодым сержантом из районного отдела, — и молчал. Сержант тоже молчал. Молодой милиционер знал, куда они едут, и не задавал вопросов. Иван Сысуев служил уже двенадцать лет. Начинал в Южно-Сахалинске, потом перевелся в Ноглики, вернее его перевели за особые заслуги, как говорят от греха подальше. Повод был для всех простой — ближе к матери, которая болела и не хотела уезжать с Севера. Иван не был героем, он был человеком, который делал свою работу. Иногда — хорошо, иногда — плохо, - но всегда — до конца.

Выглядел он на свои тридцать пять: высокий, худой, с длинным лицом и тяжелым подбородком. Волосы темные, коротко стриженные, уже тронутые сединой на висках. Глаза серые, внимательные, привыкшие смотреть на людей и видеть в них не то, что они говорят, а то, что скрывают. Носил он простую милицейскую форму — китель, брючные штаны, сапоги, — но поверх всегда набрасывал старую кожаную куртку, которую не снимал даже летом. Курил «Приму», много и часто. Кофе не пил — только крепкий чай, который заваривал сам, в жестяной кружке, стоявшей на его рабочем столе.

За окном тянулась Сахалинская равнина — плоская, заболоченная, поросшая мхом и лишайником. Кое-где торчали карликовые берёзы, кривые и цепкие, как пальцы старухи. Вдалеке темнела стена лиственничного леса. Небо на востоке розовело, но солнце ещё не поднялось. Воздух был холодным, сырым, пах рыбой и осенью.

— Приехали, — сказал сержант и остановил машину у развилки.

Иван вышел. Сапоги утонули в грязи. Он выругался про себя, но вслух ничего не сказал. Сзади, из темноты, вынырнула еще одна машина — «скорая» с мигалкой, но без сирены. Врач, пожилой кореец с усталым лицом, вышел и закурил, не спрашивая разрешения.

Поселок Ныш лежал впереди — сотни деревянных домов. Печные трубы дымились. Улицы — были пусты. Собаки не лаяли. Только река шумела — ровно, тихо, как дыхание спящего зверя.

Иван достал блокнот и ручку.

— Где тело? — спросил он.

— На берегу, — ответил сержант. — Старик Ыхк нашёл. Он там, ждёт.

Иван пошёл по улице Кирова — главной, которая вела к реке. Дома стояли по обе стороны, тёмные, с закрытыми ставнями. На некоторых заборах висели сети — длинные, коричневые, растянутые для просушки. Пахло дымом и соленой рыбой. Кое-где во дворах стояли лодки — плоскодонки.

На берегу, у самой воды, сидел старик. Иван узнал его — Ыхк, нивхский рыбак, известный на весь район тем, что разговаривал с рекой, его считали сумасшедшим, но Иван знал: старик просто видел то, что другие не видели. Или не хотели видеть.

Ыхк был старым — очень старым. Никто не знал точно, сколько ему лет. Говорили, что он родился ещё до войны, в нивхском стойбище на берегу Тыми, и что его мать была шаманкой. Лицо у него было тёмное, обветренное, изрезанное морщинами. Глаза — узкие, чёрные, глубокие. Он носил старую фуфайку, подпоясанную верёвкой, и резиновые сапоги, разбитые на носках. Курил трубку — короткую, из цельного куска берёзы, с медной обмоткой. И всегда — всегда! — сидел у воды. Даже зимой. Даже в мороз.

— Здорово, Ыхк, — сказал Иван.

Старик поднял голову. Его лицо было бледным, глаза — широко раскрытыми. Он смотрел не на Ивана. Он смотрел в воду.

— Здорово, начальник, — сказал Ыхк. Голос у него был хриплый, как старая сеть. — Вон он. Лежит.

Иван посмотрел в воду. Течение было прозрачным — он видел каждый камень, каждую песчинку. И тело.

Мужчина. Лицом вниз. Руки раскинуты, как крылья. На спине — рубашка, мокрая, прилипшая к коже. Под рубашкой — что-то тёмное. Иван прищурился, это был узор вырезанный чем то острым, - ножом, или возможно скальпелем.

— Кто его нашёл? — спросил Иван.

— Я, — сказал Ыхк. — Утром пришёл. Река сказала: смотри. Я посмотрел.

— Когда это было?

— Часа два назад. Может, три. Я не считал.

Иван кивнул. Он достал фотоаппарат — старый «Зенит», который таскал с собой уже пять лет, — и сделал несколько снимков. Потом подозвал сержанта.

— Вытаскивай.

Тело вытащили на берег. Мужчина был среднего возраста, лет сорока, с короткими тёмными волосами и гладко выбритым лицом. Ни документов, ни денег — только пустой бумажник в кармане брюк, на теле рубашка, мокрая и вырезанным узором на спине.

Врач подошёл, присел на корточки, пощупал пульс — хотя какой может быть пульс у мёртвого. Потом посмотрел на узор и покачал головой.

— Это не просто порез, — сказал он. — Это рисунок. Кто-то старался.

— Смерть от чего? — спросил Иван.

— Узнаем позже, — сказал врач. — отвезем в Ноглики вскрою тело и тогда напишу подробное заключение.

Иван записал. Потом посмотрел на Ыхка.

— Ты знаешь его?

— Нет, — сказал старик. — Не наш. Нездешний.

— Как ты понял?

— Одежда. Не наша. И обувь. Кожаная. У нас таких ботинок в деревне нет.

Иван посмотрел на обувь. Ботинки. Импортные. Такие и в Ногликах не носят, такие носят в Южно-Сахалинске или в Японии.

Он достал блокнот и начал записывать: «Тело мужчины, примерно 40 лет, обнаружено в реке Ныш, в черте села. Признаки насильственной смерти — вырезанный орнамент на спине. Личность не установлена. Документов нет. Обувь импортная. Предположительно доставлен из другого населённого пункта».

Пока Иван делал заметки в блокноте, к берегу подошли люди. Немного — человек пять. Мужики в телогрейках, бабы в платках. Они стояли поодаль, молчали, смотрели.

— Кто-нибудь знает его? — спросил Иван, обернувшись.

Люди переглянулись. Потом вперёд вышла женщина — пожилая, с сухим лицом и тёмными глазами. Иван узнал её. Ольга. Айнская шаманка. Бабушка Фучи, как её звали в селе. Она жила на Набережной, в доме у самой воды. Говорили, что она знает то, чего знать не положено.

Фучи носила длинное тёмное платье, повязанное платком, и всегда — всегда! — держала в руках чётки из деревянных бусин. Говорила она мало. Смотрела — много. И когда смотрела — казалось, что видит тебя насквозь.

— Нет, — сказала Фучи. — Не наш.

— А кто его сюда приволок?

— Тот, кто искал. — Она посмотрела на тело. Потом на Ивана. — И тот, кто нашёл.

Иван нахмурился.

— Что значит — искал и, что нашёл?

Фучи не ответила, она повернулась и пошла обратно к дому. Толпа расступилась перед ней, как вода перед лодкой.

Иван смотрел ей вслед. Потом посмотрел на тело. Потом на реку.

Река шумела. Ровно, тихо. Как дыхание спящего зверя.

Через час Сысуев сидел в сельсовете — маленьком деревянном здании на Советской. Председатель — грузный мужчина по фамилии Ковалёв, с красным лицом и усами, — налил ему чаю и сел напротив.

— Сергей Логинов, — сказал Ковалёв. — Геолог. Работал на представительство японской компании. Приехал в Ноглики месяц назад. Искал нефть.

— Где он жил?

— В Ногликах. В гостинице. Но здесь бывал часто. Ходил вдоль реки, что-то искал.

— Что?

Ковалёв пожал плечами.

— Не знаю. Он не говорил. Только спрашивал про старые вещи. Про бубны. Про палочки какие-то.

Иван насторожился.

— Какие палочки?

— Не знаю, я шибко не вникал. Он странный был - молчаливый, ходил один ни с кем не разговаривал.

Иван записал. Потом спросил:

— А эта... Фучи. Она что?

Ковалёв поморщился.

— Старая. Сумасшедшая. Говорит с рекой, да её никто не слушает.

— А девушка? У неё есть вроде внучка?

— Внучка. Мария. Приёмная, как говорится в наследство от дочери досталась. Живёт с ней.

— Сколько ей лет?

— Семнадцать. Работает в совхозе. Чистит рыбу.

Иван кивнул. Он встал, поблагодарил Ковалёва и вышел на улицу.

Солнце уже поднялось, небо было серым, низким, как перед дождём. Ветер дул с севера, с Охотского моря, и нёс запах соли и неприятностей. Иван пошёл по Советской — мимо школы, мимо клуба, мимо магазина, где на крыльце сидели старухи и лузгали семечки. Они смотрели на него, но ничего не говорили.

Дом Фучи стоял на Набережной — последний в ряду, у самой воды. Иван подошёл, постучал - дверь открылась почти сразу.

На пороге стояла девушка.

Она была невысокой, худой, с длинными тёмными волосами, заплетёнными в косу. Лицо — бледное, скуластое, с широко расставленными глазами. Глаза были необычные — тёмные, глубокие, как вода в омуте. В них отражался свет, хотя солнца не было.

Ей было семнадцать. Она не знала, что такое судьба. Она хотела простых вещей: чтобы у нее были подруги они вместе гуляли по деревне, сплетничали, а по субботам ходили на танцы в клуб, но она была не такой, как все. Она это знала. Знала с детства. Знала, когда смотрела в воду и видела в отражении не своё лицо, а кошачью морду — тёмную, с вертикальными зрачками. Знала, когда слышала шёпот реки — тихий, настойчивый, зовущий.

Она была одета в простую одежду — тёмную вязаную кофту, юбку до колен, резиновые сапоги. На шее — тонкая нитка бус из речных ракушек. На руках — мозоли. Она была очень красивой девушкой, но в ней было скрыто что-то такое, что заставляло смотреть. Что-то, что не давало отвести взгляд.

— Здравствуйте, — сказал Иван. — Я из милиции. Сысуев. Можно войти?

Девушка молчала. Она смотрела на него — не прямо, а чуть мимо, как будто видела что-то за его плечом. Потом кивнула и отступила в сторону.

Иван вошёл. Дом был маленький, низкий, с деревянным полом и печкой в углу. Пахло травами — сушёными, горькими. На стенах висели пучки каких-то растений, старые сети, деревянные фигурки. На столе лежал бубен — круглый, с натянутой кожей.

Фучи сидела у печки. Она не обернулась.

— Садись, — сказала она. — Чай будешь?

— Спасибо, — сказал Иван. Он сел на лавку. Мария (MatkachiCape) осталась стоять у двери.

— Я хотел спросить про убитого, — начал Иван. — Вы сказали, что он что то искал. Что именно?

Фучи молчала. Она смотрела на огонь в печи. Огонь трещал. Огонь жил.

— Палочки, — сказала она наконец. — Он искал палочки. Инау.

— Что это?

— Священные палочки. Наши. Айнские, через них мы говорим с камуями.

Иван нахмурился.

— И он нашёл?

— Нет. — Фучи повернулась. Её лицо было тёмным, как старая кора. — Не нашёл. Но он был близко. Слишком близко.

— Кто его убил?

— Тот, кто не хочет, чтобы инау нашли.

Иван записал. Потом посмотрел на Марию (MatkachiCape), девушка всё ещё стояла у двери. Она смотрела на бубен на столе.

— А вы, — спросил Иван. — Вы знаете что-нибудь? Видели кого-нибудь?

Мария (MatkachiCape) перевела на него взгляд. Иван почувствовал, как по спине пробежал холод. Глаза у неё были странные. Слишком тёмные. Слишком глубокие.

— Видела, — сказала она. Голос был тихий, но ясный. — На дороге. Утром. Человек стоял. Смотрел.

— Какой человек?

— Не знаю. Далеко. Лица не видно.

— Во что одет?

— Тёмное. Куртка. И кепка.

Иван записал. Потом спросил:

— Он что-нибудь делал?

Мария (MatkachiCape) покачала головой.

— Стоял. Смотрел. Потом ушёл.

Иван кивнул. Он встал, поблагодарил Фучи, кивнул Марии (MatkachiCape) и вышел.

На улице он остановился. Закурил. Посмотрел на реку. Река шумела. Ровно, тихо.

Он не знал, что думать. Дело было странным. Убитый — геолог, искавший какие-то палочки. Старуха-шаманка, говорящая с рекой. Девушка со странными глазами. И узор на спине — спираль, зигзаг, знак, которого он не понимал.

Иван достал блокнот и посмотрел на запись: «Инау. Священные палочки. Айнские. Через них говорят с камуями».

Он не верил в духов. Он верил в факты. Но факты были странные.

Иван закрыл блокнот, бросил окурок в лужу и пошёл к машине.

Вечером Сысуев сидел в своём кабинете в Ногликском ОВД — маленькой комнате на втором этаже, с окном, выходящим на Советскую. На столе лежали фотографии тела, протокол осмотра, блокнот с записями. Он смотрел на них и думал.

В дверь постучали.

— Войдите.

Вошёл сержант — молодой, круглолицый, с веснушками.

— Товарищ капитан, — сказал он. — Тут это... Из Южного звонили. Спрашивали про геолога.

Иван поднял голову.

— Кто звонил?

— Не представились. Сказали — из областного управления. Интересовались, нашли ли тело. И просили сообщить, если что-то найдём.

— Странно, — сказал Иван. — Я ещё никому не докладывал.

Сержант пожал плечами.

— Ну, может, они откуда-то знают.

Иван нахмурился. Он не любил, когда кто-то знал больше него.

— Ладно, — сказал он. — Иди.

Сержант вышел. Иван остался один.

Он снова посмотрел на фотографии. На узор. На спираль. На зигзаг. Иван не знал, что это значит, но чувствовал: это только начало.

Ночью Иван не спал. Он лежал на кровати в своей квартире — маленькой, двухкомнатной, — и смотрел в потолок. В голове крутились мысли.

Геолог. Инау. Шаманка. Девушка.

Он встал, оделся, вышел на улицу. Ночь была холодной. Небо — чёрным, без звёзд. Только луна — бледная, мутная, как запотевшее стекло.

Иван пошёл к реке. Не потому что хотел. Просто ноги сами несли.

На берегу, у самой воды, кто-то стоял. Иван прищурился. Это была Мария (MatkachiCape). Она стояла по колено в воде — босая, в одной рубахе, — и смотрела вниз. В воду.

Иван хотел окликнуть её. Но не смог. Горло сжало.

Он смотрел, как девушка наклоняется. Как опускает руку в воду. Как что-то достаёт. Маленькое. Деревянное. Палочку.

Инау.

Мария (MatkachiCape) подняла палочку. Посмотрела на неё. И улыбнулась.

Иван сделал шаг назад. Потом ещё один. Девушка исчезла, Иван начал искать ее взглядом в доль реки и неожиданно в глазах помутнело и наступил полный мрак. Иван открыл глаза, потолок его квартиры такой привычный и родной особенно когда мучила бессонница, встречал его без изменений. Лоб был весь в липком поту, майка в которой уснул Иван вся промокла от пота и от нее хотелось избавится.

Он не знал, что это значит. Но чувствовал: он только что видел что-то, чего видеть не должен был.

Утром Иван снова приехал в Ныш. Он хотел поговорить с Марией (MatkachiCape). Но когда он подошёл к дому, дверь была открыта. Настежь.

Он вошёл. В доме было пусто. Фучи лежала на полу. Мёртвая. В руке — четки. На стене — символ. Спираль. Зигзаг.

Марии (MatkachiCape) не было.

Иван вышел на улицу. Посмотрел на реку. Река шумела. Ровно, тихо.

Он достал блокнот и записал: «Фучи убита. Мария исчезла. Убийца — неизвестен. Следов нет».

Он закрыл блокнот. Посмотрел на небо. Небо было серым, низким.

Иван закурил. И понял, что это дело он не бросит. Никогда. Сысуев направился в сельсовет вызывать врача криминалиста и дежурную группу.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ДОРОГА НА НОГЛИКИ

Мария (MatkachiCape) вышла из Ныша за час до рассвета.

Она не пошла через село — не хотела, чтобы её видели. Обогнула огороды, прошла мимо бань, стоявших на отшибе у самой воды, мимо поленниц, сложенных под навесами, мимо старой лодки, перевёрнутой вверх днищем и наполовину вросшей в землю. Тропинка вела вдоль берега, потом свернула в тайгу — узкая, едва заметная, она вилась между деревьями, как змея, и Мария (MatkachiCape) шла по ней, не оглядываясь. За спиной у неё был старый рюкзак, в котором лежали краюха хлеба, копченая кета, спички в жестяной коробке и инау — та самая палочка, что дала бабушка. Она завернула её в тряпицу и спрятала во внутренний карман кофты. Палочка была тёплой — не как дерево на солнце, а как рука, которую держишь в своей. Иногда Мария (MatkachiCape) останавливалась, доставала её и смотрела. Стружки вились, как кудри, и в каждой было что-то живое — не движение, а присутствие. Она не понимала, что это значит, но чувствовала: палочка её не отпустит.

Тайга вокруг была не такой, как в Ныше. Здесь, ближе к Ногликам, начиналась другая земля. Лиственницы стояли реже, между ними пробивался кедровый стланик — низкий, стелющийся по земле, как зелёный зверь. Мхи и лишайники покрывали камни серо-зелёным ковром. Пахло хвоей, сыростью и чем-то горьким — багульником, который рос здесь повсюду. Иногда под ногами хлюпало — болота подступали к тропе, и Мария (MatkachiCape) обходила их, прыгая по кочкам. Она не боялась заблудиться. Дорогу она знала с детства — дед, старый охотник, водил её по этим местам, когда она была совсем маленькой. Он показывал ей зарубки на деревьях, учил читать следы, говорить с ветром. «Тайга не любит тех, кто спешит, — говорил он. — Тайга любит тех, кто слушает». Мария (MatkachiCape) слушала. Она слышала, как где-то далеко стучит дятел, как шуршит в кустах горностай, как ветер шевелит ветви стланика. Но главное — она слышала реку. Река Ныш осталась позади, но её голос — тихий, настойчивый — всё ещё звучал в голове. Река звала её. Река говорила: иди.

К полудню она вышла к реке Тымь.

Тымь была другой. Не как Ныш — узкая, быстрая, с темной водой. Тымь была широкой, спокойной. Она текла медленно, как большая рыба, и вода в ней была цвета старого янтаря. По берегам росли ивы — низкие, кривые, с серебристыми листьями. На отмелях сидели чайки. Где-то вдалеке, за поворотом, виднелся мост — деревянный, на сваях, построенный ещё до войны. Мария (MatkachiCape) остановилась. Она знала: за Тымью начинается другая земля. Ноглики — посёлок, куда бабушка запрещала ей ходить одной. «Там люди, — говорила она. — Много людей. Они не понимают. Они боятся». Мария (MatkachiCape) не боялась людей. Она боялась того, что они могут увидеть в её глазах. Бабушка говорила: «Ты умеешь прятаться. Прячься. Пока не придёт время». Время пришло. Бабушку убили и прятаться больше было не от кого — и не для кого.

Она перешла Тымь вброд. Вода была холодной, быстрой, доходила до груди. На другом берегу она остановилась, вылила воду из сапог и пошла дальше.

Ноглики она увидела через час.

Посёлок лежал в низине, у подножия сопок. Дома стояли в два-три этажа — не деревянные, как в Ныше, а из белого кирпича, с плоскими крышами. Между ними тянулись улицы — широкие, с деревянными тротуарами, вдоль которых росли тополя. На центральной площади — памятник Ленину, облупившийся, серый. Рядом — здание райкома, магазин, столовая. Дальше: школа-интернат, больница, котельная. Из труб валил дым — густой, чёрный, смешиваясь с туманом, который полз с моря.

Мария (MatkachiCape) остановилась на краю посёлка. Она никогда не видела столько людей сразу. По улицам шли женщины с сумками, дети с портфелями, мужчины в спецовках. У магазина стояла очередь. У столовой курили мужики. Всё было не так, как в Ныше. Здесь жизнь кипела — шумная, быстрая, чужая. Она достала инау из кармана. Палочка была тёплой. Она указывала направление. Мария (MatkachiCape) пошла по улице Советской — главной, которая вела к центру. Люди оглядывались на неё. Она была красивой — очень красивой, — и это привлекало внимание. Тёмные волосы, заплетённые в косу, лежали на плече. Лицо — узкое, с резкими скулами, с кожей, отдающей белизной, как первоклассная белая бумага. Глаза — не просто тёмные в них было что-то, от чего люди отводили взгляд, а потом снова смотрели — и уже не могли оторваться. Она шла медленно, ровно, как вода в реке. И люди расступались перед ней, сами не понимая почему.

У магазина её окликнули.

— Девушка! Ты чья?

Мария (MatkachiCape) обернулась. Перед ней стояла женщина — полная, в платке, с авоськой в руках. Она смотрела на неё с подозрением.

— Я из Ныша, — сказала Мария (MatkachiCape). Внучка Фучи.

Женщина нахмурилась.

— Фучи? Это которая шаманка? Слышала. Женщина улыбнулась и пошла по своим делам.

Мария (MatkachiCape) пошла дальше, туда куда вела ее инау. Женщина остановилась, обернулась посмотрела ей вслед, но ничего не сказала.

Музей Мария (MatkachiCape) нашла на улице Репина — небольшое двухэтажное здание, обшитое досками, с вывеской «Ногликский краеведческий музей». Дверь была открыта. Мария (MatkachiCape) вошла.

Внутри пахло пылью, старым деревом и чем-то ещё — сушёными травами, как в доме бабушки. На стенах висели фотографии — чёрно-белые, выцветшие. На них были люди — нивхи, в традиционной одежде, с рыболовными снастями, с собаками. В витринах лежали вещи: деревянные идолы, бубны, костяные наконечники, украшения из бисера. В углу стоял большой деревянный короб — лодка-долблёнка, та самая, какие делали на Севере. Мария (MatkachiCape) остановилась. Она смотрела на лодку, и что-то в груди сжалось — как будто она видела её раньше, хотя не видела никогда.

— Ты кто?

Голос раздался из-за стола в углу. Там сидела женщина — старая, с седыми волосами, в очках с толстыми линзами. Она смотрела на Марию (MatkachiCape) внимательно, но без враждебности.

— Я Мария. Из Ныша. Ищу... — Она замолчала. Не знала, как сказать.

Женщина отложила ручку. Встала. Подошла. Остановилась в двух шагах.

— Из Ныша, — повторила она. — От Фучи.

— Да.

Женщина долго смотрела на неё. Потом сказала:

— Я знаю твою бабушку. Давно. Она приходила сюда. Искала вещи. Старые вещи.

— Какие?

— Инау.

Мария (MatkachiCape) вздрогнула.

— У вас они есть?

Женщина кивнула. Она подошла к столу, открыла его ключом, висевшим на шее, и достала сверток. Аккуратно размотав ткань достала маленькую палочку — заструженную, с завитками стружек. Точь-в-точь как та, что лежала у Марии (MatkachiCape) в кармане.

— Это она? — спросила Мария (MatkachiCape).

— Она, — сказала женщина. — Твоя бабушка оставила её здесь. Сказала: «Придёт время — придёт тот, кто возьмёт». Ты пришла.

Она протянула палочку. Мария (MatkachiCape) взяла. Палочка была тёплой. Живой.

— Вторая, — прошептала она.

— Что?

— Ничего. Спасибо.

Она вышла из музея. На улице остановилась и посмотрела на сопки — серые, в тумане. Мария (MatkachiCape) думала о бабушке. О том, как она умерла. О том, что она не успела сказать. О том, что теперь у неё есть два инау. И что нужно искать третье.

Вечером она сидела на берегу реки Тымь. Недалеко от Ноглик, там, где река поворачивала на запад. Она ела хлеб с копченой рыбой и смотрела на воду. Вода была тёмной, спокойной. В ней отражались сопки и небо — серое, низкое, как перед дождём.

К ней подошёл старик.

Она не слышала, как он подошёл, просто почувствовала — холод, который пробежал по спине. Обернулась - старик стоял в двух шагах. Нивх. Старый. В фуфайке, подпоясанной верёвкой. С трубкой в зубах. Он смотрел на неё так, как смотрел Ыхк — будто видел что-то за её спиной.

— Ты внучка Фучи, — сказал он. Это был не вопрос.

— Да.

— Я Кех. Пётр Кех. Знал твою мать и бабушку.

Мария (MatkachiCape) кивнула. Она слышала это имя. Бабушка говорила о нём. «Кех — шаман. Настоящий. Он знает то, чего не знают другие».

— Ты нашла инау, — сказал Кех. — Два.

— Да.

— Теперь тебе нужен бубен, он — в Александровске. У скал Три Брата. Но туда далеко идти и опасно.

— Я знаю.

Кех помолчал, потом сел рядом — на корточки, как Ыхк. Достал трубку, закурил. Дым поплыл в холодный воздух.

— Ты не человек, — сказал он.

Мария (MatkachiCape) не ответила. Она смотрела на воду.

— Ты камуй. В человеческом теле. Таких мало. Очень мало. Ты нужна.

— Кому?

— Всем. И никому. — Кех усмехнулся. — Ты нужна тем, кто хочет разбудить Чёрного. И тем, кто хочет его остановить. Ты — ключ.

Мария (MatkachiCape) посмотрела на него. Глаза у неё были тёмные, глубокие, как вода в омуте.

— Я не хочу быть ключом, — сказала она.

— Никто не хочет, — ответил Кех. — Но камуй не спрашивает. Он берёт.

Они сидели молча. Долго. Потом Кех встал.

— Иди в Александровск. Там найдёшь бубен своей матери. И подсказку где искать третье инау. А потом — на юг. В Южно-Сахалинск. Там всё решится.

— Что решится?

— Всё.

Он ушёл. Мария (MatkachiCape) осталась одна. Она смотрела на воду. Вода была тёмной, спокойной. В ней отражалась луна — бледная, мутная. Хотя луны на небе не было.

Ночью она не спала. Лежала на берегу, укрывшись курткой, и смотрела на звёзды. Звёзды были крупные, яркие, как в детстве. Бабушка говорила: «Звёзды — это глаза предков, они смотрят на нас и не дают нам сбиться с пути».

Мария (MatkachiCape) смотрела на них. И думала о матери, о том, как она умерла. О том, что она оставила подсказки. О том, что теперь нужно идти дальше.

Она вспоминала, как бабушка впервые привела её к реке — маленькую, трёхлетнюю, испуганную. «Смотри, — сказала бабушка. — Река живая. Она помнит всё, она помнит твою мать, река помнит тебя, когда ты ещё не родилась». Мария (MatkachiCape) тогда не поняла, но запомнила. И теперь, лёжа на холодной земле, смотрела на звёзды и чувствовала, как что-то внутри неё — тёмное, древнее, звериное — просыпается.

В тот же день, когда Мария (MatkachiCape) вошла в Ноглики, Ким Сен Дя стоял на пороге своего дома на улице Красных комиссаров и смотрел на сопки.

Ему было двадцать два года. Он вернулся в Ноглики три месяца назад — после трёх лет колонии под Южно-Сахалинском. Дом встретил его пустотой: отец умер ещё до его первого срока, мать — нивхка, тихая женщина с глазами цвета речного песка, — скончалась за год до освобождения. Соседи говорили: «Ждала тебя, Сен. Всё сидела у окна и смотрела на дорогу». Он не плакал. Он вообще не помнил, когда плакал в последний раз.

Дом был старый — деревянный, рубленный из лиственницы, с печью, которая дымила, и крышей, которая протекала. Сен починил крышу, сложил печь заново, выкрасил стены в тёмно-синий цвет — такой, какой помнил с детства. Мать любила синий. Она говорила: «Синий — цвет моря. А море — это свобода».

Его считали странным — тихий, худой, смотрящий в пол. Но за странностью скрывалось другое: Сен знал, кто он, знал, чей он внук и верил, что однажды за ним придут.

Его дед по отцу был японским офицером. Служил в Карафуто — губернаторстве на Южном Сахалине. После 1945 года, когда Советский Союз вернул остров, дед не уехал. Он остался — спрятался среди корейцев, которые работали на японских шахтах и женился на кореянке. Родил сына — отца Сена, а потом исчез. Просто исчез — однажды утром его не нашли. Мать говорила: «Ушёл к своим. К тем, кто из-за моря». Сен не понимал, что это значит. Но запомнил.

Мать Сена была нивхкой — из рода, который жил на берегу Тыми. Она пела ему песни о камуях — тихие, длинные, похожие на ветер. Она рассказывала о духах, которые живут в реках и горах, о медведе-хозяине, о рыбе, которая разговаривает с луной. Сен слушал. Не верил, но запоминал. Эти песни были единственным, что связывало его с землёй, на которой он родился.

В тот вечер, когда Мария (MatkachiCape) сидела на берегу Тыми и разговаривала с Петром Кехом, Сен тоже был у реки.

Он прятался за камнем — в тени, незамеченный, — и смотрел. Он видел девушку, которая пришла из ниоткуда. Видел старика Кеха, который говорил с ней так, как не говорил ни с кем. Видел, как она ушла в тайгу — одна, без страха.

Сен не знал, кто она, но чувствовал: что-то в ней было не так. Как будто она была не отсюда. Как будто она видела то, чего не видели другие. Он вспомнил слова матери: «Есть люди, которые ходят между мирами. Их мало. Но они есть». Тогда он не понял. Теперь — начинал догадываться.

Он вернулся домой, сел за стол. Достал из ящика старую фотографию — дед, в военной форме, с саблей на боку. Лицо жёсткое, глаза узкие, злые. Сен смотрел на него долго. Потом убрал фотографию обратно.

В дверь постучали.

Сен не ждал гостей. Он вообще никого не ждал. Но открыл.

На пороге стоял Веня — молодой, наглый, с ухмылкой на губах. Смотрящий за Александровском-Сахалинским. С Веней он встречался на однёрке, когда сидел свой срок.

— Здорово, Сен, — сказал Веня. — Дело есть.

— Какое?

— Поговорить нужно.

Они сидели на кухне. Веня пил чай — крепкий, с конфетами, которые принёс с собой. Сен не пил. Он смотрел на Веню и ждал.

— Ты знаешь, кто такой Дёма? — спросил Веня.

— Нет.

— И не надо. Просто знай: есть люди, которые следят за порядком. Не менты. Другие. Они не любят, когда в их дела лезут посторонние.

— Я не лезу.

— Пока — нет. — Веня усмехнулся. — Но у тебя есть глаза и уши. Ты видишь то, что другие не видят. Ты слышишь то, что другие не слышат. Это — ценное.

— Что ты хочешь?

— Чтобы ты смотрел и слушал. И если увидишь что-то странное — сообщай мне.

Сен молчал. Он не любил, когда ему указывали, но и отказываться не спешил. Он знал: за Веней стоят люди. Серьёзные люди. Те, кто из-за моря. Воры - Сеня входил в ближний круг Союз арестантов

— Хорошо, — сказал он. — Буду смотреть.

Веня ушёл. Сен остался один, вышел на улицу, ночь была холодной. Небо — чёрным, без звёзд. Только луна — бледная, мутная, как запотевшее стекло.

Сен смотрел на сопки и думал о девушке, которая пришла из ниоткуда. О той, которая смотрела в воду и видела то, чего не видели другие.

Он не знал, что она — ключ. Не знал, что за ней придут. Не знал, что однажды ему придётся выбирать — между теми, кто из-за моря, и той, кто между мирами.

Но он чувствовал: выбор уже близко.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ТРОПА ШАМАНА

Это было так давно, что даже звёзды ещё не научились падать. Тогда мир был не таким, как сейчас. Небо и земля были единым целым, и по этой земле ходили камуи — духи, которые не прятались в тумане и не шептались в листве. Они были хозяевами всего: огня, воды, ветра, камня. У каждого ручья был свой камуй, у каждого дерева — свой голос, у каждого зверя — своя песня. И айны — люди, называвшие себя «настоящими», — жили с ними рядом, как соседи в одном большом доме. Они не молились камуям. Они разговаривали с ними, просили, благодарили, ссорились, мирились.

Но был один камуй, с которым не разговаривали. Его не называли по имени — потому что имя даёт власть. Его звали просто — Чёрный. Он жил в Нижнем мире, в стране, где никогда не всходило солнце. Там текли реки цвета смолы, и в этих реках плавали рыбы без глаз. Там не было ни луны, ни звёзд, ни ветра — только вечная ночь и тишина, такая глубокая, что в ней можно было услышать, как бьется собственное сердце.

Чёрный камуй не был злым. Камуи вообще не бывают злыми — они просто есть, как есть дождь, который льет слишком долго, или снег, который падает слишком рано. Но Чёрный был - голодным. А голодный дух страшнее злого — потому что злоба заканчивается, когда обидчик получает своё, а голод не заканчивается никогда.

Говорят, когда мир только родился — когда первые айны вышли из земли, как трава выходит весной, — Чёрный камуй попытался проглотить солнце. Он вытянул руку из Нижнего мира — длинную, тонкую, с пальцами, похожими на ветви ивы, — и дотянулся до неба. Но солнце было горячим. Оно обожгло ему пальцы, и он отдернул руку. С тех пор он ждёт. Ждёт, когда солнце устанет светить. Когда луна забудет свой путь. Когда люди перестанут помнить, кто они. Тогда он выйдет. И тогда мир закончится.

Первый шаман — его звали Айойна, что значит «человек из ивы», — понял это раньше других. Он был старым, когда мир был молодым. Он видел, как Чёрный камуй тянется к небу, и понял: если его не остановить, однажды он дотянется. Айойна собрал старейшин всех родов и сказал им: «Мы должны запереть его. Навсегда».

Они думали три дня и три ночи. Они советовались с камуями рек и камуями гор. Камуи молчали — они боялись. Только камуй ивы — дерева, из которого делают инау, — согласился помочь. Он сказал Айойне: «Чёрного нельзя убить. Но его можно связать. Не верёвкой — словом. Не силой — памятью».

Айойна взял священное дерево — иву, которая росла у самого входа в Нижний мир, — и сделал из неё двенадцать палочек. Он застружил их особым образом: так, чтобы стружки вились, как кудри, и чтобы в каждой палочке жил маленький деревянный человек. Эти деревянные люди должны были говорить с камуями. Они должны были передавать просьбы. Они должны были охранять мир.

Но главное было не в палочках. Главное было в словах. Айойна научил айнов особым песням — длинным, медленным, похожим на дыхание спящего зверя. В этих песнях рассказывалось о том, как Чёрный камуй тянулся к солнцу и обжёгся. Как он ждёт в темноте. Как он голоден. Пока люди помнили эти песни — пока они пели их у очага, пока передавали детям, пока не забывали, — Чёрный камуй оставался связанным. Он не мог выйти, потому что память держала его крепче любой веревки.

Айойна поставил инау в двенадцати местах — по одному на каждое поколение, которое должно было помнить. Он спрятал их так, чтобы никто не нашёл случайно. Но он знал: однажды найдётся тот, кто сможет их собрать. Тот, кто услышит голос реки. Тот, кто увидит сны наяву. Тот, в чьих глазах будет отражаться луна, даже когда луны нет на небе.

А ещё Айойна сделал тонкори — инструмент с шестью струнами. Каждая струна — это дорога. Вода, земля, огонь, ветер, луна, смерть. Если собрать все инау и настроить все струны, можно закрыть дверь в Нижний мир навсегда. Но если ошибиться — дверь откроется. И тогда Чёрный камуй выйдет.

Так говорили старики. Так пели шаманы. Так помнили женщины у очага. Но шли годы. Приходили русские, приходили японцы, айнов становилось всё меньше. Их язык забывался, их песни смолкали, их дети уже не понимали, о чём поют старики…

А Чёрный камуй ждал. Он ждал, когда замолчит последняя песня. Когда забудется последнее имя. Когда люди перестанут помнить, что он есть.

Он ждал. И его терпение было таким же бесконечным, как ночь в Нижнем мире…

Кех пришёл за ней на рассвете. Мария (MatkachiCape) ночевала на берегу Тыми — под старой ивой, укрывшись курткой, положив рюкзак под голову. Она не спала. Просто лежала и смотрела, как небо на востоке наливается серым, а река дымится, отдавая тепло. Услышала шаги. Не обернулась. Знала, кто идёт.

— Вставай, — сказал Кех. — Пора.

Девушка села. Волосы растрепались, коса развязалась, и тёмные пряди упали на лицо. Она откинула их рукой — медленно, как вода стекает с камня. Кех смотрел на неё и молчал. Потом сказал:

— Красивая ты. Слишком красивая. Это плохо.

— Почему?

— Тебя запоминают. А ты должна быть незаметной. Как тень. Как ветер. — Он повернулся и пошёл в тайгу. — Пойдём. Учить тебя буду.

Мария (MatkachiCape) встала. Закинула рюкзак на плечо. Пошла следом. Они шли долго — по тайге, вдоль реки, потом свернули в лес. Кех шёл быстро, не оглядываясь. Он знал эти места — каждую тропу, каждое дерево, каждый камень. Мария (MatkachiCape) едва поспевала за ним. Она не жаловалась. Только смотрела под ноги — чтобы не споткнуться.

К полудню они вышли к старому стойбищу. Нивхскому. Давно заброшенному: дома сгнили, крыши провалились, но земля ещё хранила память о тех, кто здесь жил. Кех остановился и сел на поваленное дерево. Достал трубку, закурил.

— Здесь буду тебя учить, — сказал он. — Здесь место сильное. Камуи рядом.

Мария (MatkachiCape) села напротив. Смотрела на него.

— Чему учить?

— Слушать. — Кех затянулся, выпустил дым. — Ты уже слышишь реку. Но это мало. Ты должна слышать всё. Ветер. Камень. Дерево. Зверя. И не только слышать — говорить с ними. Просить. Благодарить. Это и есть камлание.

— Я не шаманка.

— Ты камуй. Это больше. Шаман — посредник. Ты — сама суть. Но ты не умеешь этим пользоваться. Как ребёнок, который родился с крыльями, но не знает, что можно летать.

Он встал. Подошёл к ней. Взял её руку — сухую, тёплую, как камень на солнце. Посмотрел на ладонь.

— Ты чувствуешь? — спросил он.

— Что?

— Инау. Оно в тебе. Не в кармане, в тебе. Оно связано с тобой как кровь с сердцем.

Мария (MatkachiCape) закрыла глаза. Она действительно чувствовала — что-то тёплое, живое, пульсирующее где-то внутри. Не в груди. Глубже.

— Что мне делать? — спросила она.

— Слушай. Закрой глаза. Дыши. Позови.

— Кого?

— Себя.

Она сидела на земле, ноги скрещены, руки на коленях. Глаза закрыты. Кех сидел рядом — на корточках, смотрел. Не мешал.

Мария (MatkachiCape) дышала. Медленно. Глубоко. Вдох — выдох. Вдох — выдох. Она слышала, как шумит тайга: ветер в ветвях, птицы, где-то далеко — река. Потом звуки начали стихать. Один за другим. Как будто кто-то выключал их. Остался только один — тихий, ровный, как дыхание. Её собственное дыхание. Или чьё-то ещё.

Она открыла глаза.

Но не увидела тайги. Не увидела Кеха. Не увидела неба. Она стояла в темноте. В чёрной, густой, как вода, темноте. И в этой темноте что-то двигалось. Медленно. Огромное. Она не видела — чувствовала. Оно смотрело на неё.

— Ты пришла, — сказал голос. Женский. Тихий. Знакомый.

Мария (MatkachiCape) обернулась. Перед ней стояла женщина. Молодая и красивая с длинными тёмными волосами, с лицом, которое она видела только во снах. Мать. Анна (Айна).

— Мама, — прошептала Мария (MatkachiCape).

Женщина улыбнулась. Она была такой, какой Мария (MatkachiCape) её помнила — или думала, что помнила. Мягкая, тёплая, с глазами цвета речного песка.

— Ты выросла, — сказала Анна. — Красивая. Как я.

— Я не помню тебя, — сказала Мария (MatkachiCape). — Только голос. И руки.

— Это потому, что я ушла слишком рано. Но я всегда была рядом. В реке. В ветре. В твоих снах.

— Где я?

— В Нижнем мире. Ты вошла сюда через инау. Первый раз. Это опасно. Но ты должна была.

— Зачем?

Анна подошла ближе. Взяла её за руку. Её пальцы были холодными — как вода в реке.

— Слушай, — сказала она. — У тебя мало времени. Чёрный камуй просыпается. Я чувствую его, он голоден и хочет выйти.

— Как его остановить?

— Собрать все инау. Все двенадцать. Настроить тонкори и закрыть дверь.

— Я не знаю, где они.

— Я покажу. — Анна подняла руку. В темноте вспыхнули огни. Двенадцать точек - они висели в воздухе, как звёзды. — Это места. Запоминай. Первое — Ныш, ты нашла. Второе — Ноглики, ты нашла. Третье — Александровск. Ты найдёшь. Но это не инау. Это бубен. Твой бубен. Он откроет тебе дверь дальше.

— А остальные?

— Будут открываться по одному. Ты не можешь найти все сразу. Так задумано. Каждый раз — одно. Иначе ты не выдержишь.

— Чего не выдержу?

— Силы. Инау — это не просто палочки. Это ключи. Каждый открывает что-то в тебе. Если открыть всё сразу — ты перестанешь быть человеком. Станешь камуем. Навсегда.

Мария (MatkachiCape) замолчала. Она смотрела на огни — двенадцать точек, висящих в темноте. Они были красивые и пугающие.

— А если я не хочу? — спросила она. — Если я не хочу быть камуем?

Анна смотрела на неё очень долго. Потом сказала:

— Тогда ты умрёшь. И все, кого ты любишь, умрут. Это не выбор, дочка. Это судьба.

Она отпустила её руку. Отступила на шаг. Темнота вокруг начала сгущаться.

— Иди, — сказала Анна. — Ищи бубен. В Александровске. У скал Три Брата. Там тебя ждут.

— Кто?

— Те, кто помнит. Те, кто верит. Те, кто ждёт.

Мама исчезла. Темнота сомкнулась. Мария (MatkachiCape) почувствовала, как падает. Вниз. В холод. В пустоту.

Мария (MatkachiCape) открыла глаза.

Кех сидел рядом. Смотрел на неё. В его глазах было что-то — не страх. Уважение.

— Ты видела, — сказал он. Не спросил.

— Да.

— Мать?

— Да.

Кех кивнул и встал. Помог ей подняться. Мария (MatkachiCape) была слабой — ноги дрожали, руки тряслись. Но внутри — там, где раньше была пустота, — теперь что-то горело. Тёплое. Живое. Инау.

— Ты прошла, — сказал Кех. — Первый раз. Теперь ты знаешь дорогу. Дальше будет легче.

— Куда легче? — спросила Мария (MatkachiCape). — Я не понимаю. Я не знаю, что делать.

— Иди в Александровск. Найди бубен. Он откроет тебе третью дверь. А потом — на юг.

— В Южно-Сахалинск?

— Да. Там всё решится.

Он повернулся и пошёл в тайгу. Мария (MatkachiCape) смотрела ему вслед. Потом крикнула:

— Кех!

Он остановился и обернулся.

— Спасибо.

Кех кивнул и исчез среди деревьев.

В тот же день Иван Сысуев сидел в своём кабинете в Ногликском ОВД.

Он вернулся из Ныша уставшим — дорога вымотала, а дело не двигалось. Тело Логинова отправили в морг. Экспертиза показала: смерть от утопления, но вода не из реки Ныш. Значит, убили в другом месте. Привезли. Зачем? Кто?

На столе лежали фотографии. Узор на спине, спираль, зигзаг. Иван смотрел на них и думал, он не верил в духов - он верил в факты. Но факты были странные, слишком странные для обычного убийства.

Иван вспоминал вчерашний случай, когда сержант доложил о странном звонке из областного города.

Иван встал и подошёл к окну. За окном темнело. Небо было серым, низким. Он смотрел на улицу — на дома, на людей, на машины и думал.

Кто-то в Южно-Сахалинске знал о теле раньше, чем он успел доложить. Кто-то следил за ним или за Логиновым. А возможно за тем, что Логинов искал.

Капитан вернулся к столу, достал блокнот. Записал: «Звонок из Южного. Интерес к делу Логинова. Не представились. Наблюдают».

Потом посмотрел на фотографии. На узор. На спираль. На зигзаг.

Он не знал, что это значит, но чувствовал: это только начало.

А в это время — за тысячи километров от Ноглик, в Саппоро, на острове Хоккайдо, — в старом доме на окраине города сидели трое мужчин. Дом стоял в квартале, где ещё до войны селились выходцы с Сахалина — те, кто уехал с Карафуто после 1945 года, но так и не смог забыть запах северного моря. Здесь пахло старой древесиной, сушёной рыбой и табаком. Здесь говорили на смеси японского и русского, и никто не удивлялся.

Первый — Ямамото. Высокий, седой, с лицом, похожим на старую карту — испещрённым морщинами, обветренным, но всё ещё крепким. Ему было семьдесят два года. Он родился на Южном Сахалине, в городе Тойохара — том самом, который после 1945 года станет Южно-Сахалинском. Его отец служил в жандармерии Карафуто — японского губернаторства, существовавшего на юге Сахалина с 1905 по 1945 год. Губернаторство было создано 31 марта 1907 года на территории южнее 50-й параллели. После поражения Японии в войне на Тихом океане в сентябре 1945 года Карафуто перестало существовать как провинция Японской империи. Но для семьи Ямамото война не закончилась.

Его дед — один из основателей «Киовакай» — «Общество согласия» или «Общество содружества» — оно было создано на Южном Сахалине в 1938 году. Официально оно называлась «Обществом воспитания верности» и ставила целью «борьбу с национальной разрозненностью» и «воспитание в людях верности Маньчжоу-го». Фактически «Общество согласия» было инструментом японского командования для контроля над эмигрантскими организациями и подавления патриотических настроений. Участники «Киовакай» пропагандировали создание так называемой «Великой Японии» и «нового порядка в Азии». С 1943 года организацию на Южном Сахалине возглавлял губернатор префектуры Карафуто Тосио Оцу — последний губернатор Карафуто, занимавший эту должность с 1 июля 1943 по 25 августа 1945 года. Его деятельность контролировалась японской жандармерией и полицией.

Тосио Оцу родился 26 октября 1893 года в деревне Ямато префектуры Фукуока. Он окончил факультет правоведения, работал в Министерстве внутренних дел, в 1942 году был назначен губернатором префектуры Сайтама, а в июле 1943 года стал губернатором Карафуто. Он руководил обороной и эвакуацией Карафуто совместно с командованием 88-й пехотной дивизии. После капитуляции Японии, с 1945 по 1947 год, он оставался губернатором Карафуто — уже под контролем советской военной администрации, управляя японским населением от её имени. Он умер 27 декабря 1958 года в Токио.

Но для «Карафуто-Кай» — тайного общества, о котором не писали в газетах, — Тосио Оцу был не просто чиновником. Он был символом. Он был человеком, который не признал капитуляцию. Он был тем, кто собрал вокруг себя тех, кто остался.

Второй — Танака. Молодой, тридцать лет, в дорогом костюме. Правая рука Ямамото. Он говорил по-русски с акцентом и жил в Южно-Сахалинске. Он курировал «Союз арестантов» а так же передавал указания. Танака был тем, кто связывал прошлое с настоящим.

Третий — связной. Его имени не называли. Он приехал из Владивостока и привез письмо. Ямамото взял конверт, вскрыл и прочитал сообщение.

— Она нашла первое инау, — сказал он. — И второе. Она идёт в Александровск - за бубном.

Танака кивнул.

— Что делать?

— Ничего. Пока ничего, пусть идёт. Бубен — это не инау. Это ключ к следующему и она откроет дверь сама. Мы будем ждать.

— А если она не захочет?

Ямамото улыбнулся. Одними губами. Невесело.

— Тогда мы поможем ей захотеть. У нас есть люди, у нас есть деньги, а главное у нас есть время. Мы ждали сорок лет. Подождём ещё.

Он посмотрел в окно - за окном шёл дождь, серый, мелкий, как в Саппоро в октябре.

— Чёрный камуй ждёт, — сказал Ямамото. — И мы ждём. Кто-то из нас дождётся первым.

Тайное общество «Карафуто-Кай» не было создана в один день. Оно родилась из поражения — из пепла «Киовакай», из обломков губернаторства, из молчания тех, кто не хотел смириться.

В августе 1945 года Советский Союз вернул Южный Сахалин. Японское губернаторство Карафуто было ликвидировано. Японцев вывезли. Корейцев, которых японцы привезли на работу, оставили. Айнов, которых осталось совсем мало, не считали ни те, ни другие. Советские органы выявили всего сто семьдесят айнов во время выдачи временных удостоверений японскому населению.

Но были те, кто помнил. Офицеры жандармерии, чиновники губернаторства, полицейские, члены «Киовакай», которые не успели уехать или не захотели. Они не сдались, они ушли в подполье и создали «Карафуто-Кай» — «Общество Карафуто». Тайное общество. Общество тех, кто ждал.

Первым главой «Карафуто-Кай» стал человек, чьё имя не сохранилось в документах. Известно только его прозвище — «Старик». Он был офицером жандармерии и служил под началом Тосио Оцу. Он был одним из тех, кто руководил эвакуацией японского населения с Южного Сахалина в 1945–1948 годах. Он видел, как умирают люди, как тонут корабли, как дети теряются в толпе и он поклялся, что однажды вернётся. Он поклялся, что Карафуто снова станет японским.

«Старик» умер в 1972 году. Но «Карафуто-Кай» не умерла. Она передавалась из рук в руки — от отца к сыну, от учителя к ученику. Она жила в Саппоро, в Токио, в Осаке. Она жила среди тех, кто помнил Сахалин. Среди тех, кто хранил старые фотографии, среди тех, кто пел песни на айнском языке — языке, который почти никто уже не понимал.

К 1980 году «Карафуто-Кай» насчитывала около двухсот человек. Это были не только японцы, это были корейцы, оставшиеся на Сахалине, это были русские, которые женились на японках, это были метисы — дети смешанных браков, которые не знали, кто они - все они были связаны одним — памятью и общей целью.

«Карафуто-Кай» не была похожа на обычную преступную группировку, она не делила территории, не собирала дань, не воевала с другими бандами, - она ждала и в этом ожидании была её сила.

Ямамото — глава. Он не приказывал - он говорил, его слово было законом. Босс жил в Саппоро, в старом доме, который когда-то принадлежал его деду. Ямамото не появлялся на публике, не давал интервью, не фотографировался - его знали только те, кто должен был знать.

Танака — правая рука. Он был связным между Японией и Сахалином - жил в Южно-Сахалинске и курировал недавно созданную в Комсомольске на Амуре преступную организацию «Союз арестантов». Танака передавал указания, он не был японцем в глазах братвы — он был «инвестором». Он не был русским в глазах японцев — он был «своим», он был никем и это делало его опасным.

Связные — их было около двадцати. Они жили в разных городах Сахалина — в Южно-Сахалинске, в Холмске, в Корсакове, в Александровске, в Ногликах, в Охе. Они работали в портах, в рыбной промышленности, в администрациях. Они не были бандитами. Они были наблюдателями. Они смотрели. Они слушали. Они запоминали. И раз в месяц они отправляли отчёты — через рыбаков, через моряков, через туристов — в Саппоро.

«Старики» — так называли тех, кто помнил войну. Их осталось совсем мало — человек десять. Они не участвовали в делах, они были памятью и рассказывали истории. Они учили молодых, объясняли, почему Карафуто должен вернуться. Старики говорили о Чёрном камуе и о тонекори, они говорили о двенадцати инау. Старики верили, что однажды найдётся тот, кто соберёт их все и тогда Карафуто вернётся

У «Карафуто-Кай» было три цели. Первая — вернуть Карафуто. Не военным путём,не политическим а, Экономическим: через нефть, через газ, через рыбные квоты, через контракты которые в будущем будут подписываться с японскими компаниями, через людей, которые будут сидеть в администрациях и решать, кому достанется шельф. А ветер перемен уже начинал собираться в ураган и скоро со всей своей мощью обрушится на СССР

Вторая — найти тонекори. Айнский инструмент с шестью струнами. Ключ к Нижнему миру. Ключ к Чёрному камую. «Старики» говорили, что тонекори спрятано на Сахалине, что оно ждёт того, кто сможет его найти. Что тот, кто найдёт тонекори, сможет управлять камуями. А тот, кто управляет камуями, управляет островом.

Третья — собрать двенадцать инау. Двенадцать ключей. Двенадцать дверей. Двенадцать шагов к пробуждению Чёрного камуя. «Карафуто-Кай» не хотела будить Чёрного камуя. Она хотела использовать его. «Карафуто-Кай» хотела заключить с ним сделку и хотела предложить ему остров — в обмен на власть.

«Карафуто-Кай» не убивала. Почти. Она покупала. Организация покупала чиновников, покупала полицейских, покупала судей, покупала журналистов - покупала всех, кто мог быть полезен.

Она внедрялась: её люди работали в администрации, рыбной инспекции, нефтяных компаниях, портах, милиции. Они не были начальниками они были помощниками, секретарями, водителями - они знали всё и они молчали.

Члены тайного общества не спешили и не рисковали они готовилась, собирали информацию. Они искала инау, искали тонекори, искали ту, которая сможет их найти. Ту, в чьих глазах отражается луна. Ту, которая родилась между мирами. Ту, которую айны звали MatkachiCape.

«Карафуто-Кай» не создавала «Союз арестантов». Она использовала его, организация видела в уголовниках инструмент, инструмент для контроля над островом. Инструмент для сбора информации, инструмент для давления на чиновников.

Авторитеты «Союза арестантов» не знал о тайном обществе «Карафуто-Кай», они знали только Танаку — «инвестора», «бизнесмена», «человека из Японии». Авторитеты видел только деньги — которые приходили через японские компании. Они видел только оружие — которое привозили через порты. Лидеры «Союза арестантов» не знали, что он пешки. Олег Демин основатель преступного сообщества думал, что он на вершине пищевой цепочки, что он правит островом. Демин не понимал, что островом правят - те, кто ждёт, те, кто помнит, те, кто не сдался…

Ямамото встал и подошёл к окну. За окном шёл дождь. Серый, мелкий, как в Саппоро в октябре.

— Чёрный камуй ждёт, — сказал он. — И мы ждём. Кто-то из нас дождётся первым.

Он повернулся к Танаке.

— Она идёт в Александровск. Пусть идёт. Бубен — это ключ. Но не тот, который она ищет. Она откроет дверь сама. И тогда мы войдём.

Танака кивнул.

— А если она не захочет?

— Захочет, — сказал Ямамото. — Все хотят. Рано или поздно. Все хотят вернуться домой. Даже те, кто не знает, где их дом.

ГЛАВА ПЯТАЯ. ПО СЛЕДУ

Иван Сысуев вернулся в Ноглики к вечеру, когда солнце уже скатилось за сопки и над посёлком повисли сумерки — серые, сырые, пропитанные запахом моря и дыма. Он ехал молча, глядя на дорогу, которая тянулась вдоль реки Тымь — широкой, тёмной, спокойной, как и всё здесь, на Севере. Мысли его были тяжёлыми и липкими, как осенняя грязь на сапогах. Тело Логинова, узор на спине, старуха-шаманка, девушка со странными глазами — всё это не укладывалось в привычную картину преступления. Убийство из-за денег? Ревность? Месть? Нет. Слишком странно, слишком не по-людски, слишком по-другому.

Он припарковал «уазик» у здания ОВД — приземистого, двухэтажного, из серого кирпича, с облупившейся краской на окнах. В кабинете его ждал сержант — тот самый молодой, круглолицый, с веснушками, — и ещё один человек, которого Иван не ожидал увидеть.

— Товарищ капитан, — сказал сержант, поднимаясь. — Тут это... Из Южного приехали.

Человек сидел на стуле у окна. Он был в штатском — серый плащ, тёмные брюки, кожаные туфли, — и выглядел так, будто только что сошёл с обложки журнала «Огонёк». Молодой, лет тридцати, с гладко выбритым лицом и внимательными, чуть насмешливыми глазами. Он не встал, когда Иван вошёл, только кивнул — коротко, как будто делал одолжение.

— Сысуев? — спросил он. Голос был ровный, без интонаций, как у человека, привыкшего задавать вопросы и привыкшего получать на них ответы.

— Да, — сказал Иван. — А вы кто будете?

— Меня зовут Виктор Павлович Крылов. Областное управление. — Он достал из внутреннего кармана плаща красную книжечку и раскрыл её. — Я веду дело Логинова. С сегодняшнего дня.

Иван почувствовал, как что-то внутри него сжалось. Он не любил, когда у него отбирали дела. Особенно так — без предупреждения, без объяснений, без уважения.

— Дело Логинова — моё, — сказал он. — Я его начал. Я нашёл тело. Я веду расследование.

Крылов улыбнулся, одними губами. Невесело.

— Уже не ведёте, приказ сверху. — Он сложил удостоверение и убрал её обратно. — Вы передадите мне все материалы. Сегодня.

— Почему?

— Потому что это дело — не вашего уровня. — Крылов встал. Он был выше Ивана на полголовы, и это раздражало. — Логинов работал на японскую компанию. Его смерть может иметь... международные последствия. Вы понимаете, о чём я?

Иван не понимал. Но чувствовал: что-то здесь не так. Слишком быстро. Слишком гладко. Слишком много людей в Южно-Сахалинске знают о теле, которое ещё не успело остыть.

— Хорошо, — сказал он. — Материалы в сейфе. Забирайте.

Крылов кивнул и вышел. Сержант посмотрел на Ивана с сочувствием.

— Товарищ капитан...

— Иди, — сказал Иван. — Мне надо подумать.

Иван остался один. Сел за стол и достал блокнот. Посмотрел на записи: «Инау. Священные палочки. Айнские». «Фучи убита. Мария исчезла». «Звонок из Южного. Дописал в блокнот: «Интерес к делу Логинова», Крылов, областное управление. Забрал дело».

Сысуев закрыл блокнот и закурил. Посмотрел в окно - темнело. Небо было серым, низким, как перед дождём.

Иван не верил в совпадения, а здесь их было слишком много. Слишком много людей хотели, чтобы он бросил это дело, слишком много людей знали о нём больше, чем он сам.

Утром Иван поехал в Ныш к Ковалёву. Село встретило его тишиной. Той самой тишиной, которая бывает только на Севере — глубокой, плотной, как вода в омуте. Собаки не лаяли, дети не играли - только дым из труб поднимался в серое небо — медленно, лениво, как будто сам воздух был слишком тяжёлым, чтобы двигаться.

Ковалёв был дома. Он сидел на крыльце, курил и смотрел на реку. Увидев Ивана, он не удивился, только вздохнул — тяжело, как человек, который знал, что этот разговор состоится, и не хотел его.

— Здорово, Иван, — сказал он. — Опять ты.

— Опять я, — сказал Иван. — Поговорить надо.

— О чём?

— О Логинове. О том, что он искал, о том, кто его убил.

Ковалёв поморщился. Он затушил сигарету о перила, встал и пошёл в дом. Иван — за ним. В доме было тепло и пахло щами — кислыми, густыми, как в детстве. На столе стояла бутылка водки, наполовину пустая. Ковалёв налил себе, выпил, не предложив Ивану.

— Ты знаешь, что он искал? — спросил Иван.

— Я тебе уже говорил. Палочки. Какие-то там инау.

— А что ещё?

Ковалёв молчал. Он смотрел в стол. Долго. Потом сказал:

— Он искал не только палочки. Он искал... книгу.

— Какую книгу?

— Не знаю. Старую, очень старую - с рисунками.

Иван насторожился.

— Где он её искал?

— Везде, в библиотеке, у стариков. Он ходил по домам и спрашивал, показывал фотографию.

— Какую фотографию?

Ковалёв встал и подошёл к комоду — старому, тёмному, с резными ручками. Открыв ящик достал оттуда фотографию — чёрно-белую, потрёпанную, с загнутыми углами.

— Вот, — сказал он. — Он оставил. Сказал: «Если найдёшь — сообщи». А я не знал, кому сообщать: Ты уехал, старуха померла, девка сгинула.

Иван взял фотографию, на ней был изображён лист бумаги — старый, пожелтевший, с выцветшими чернилами. На листе были нарисованы символы: Спираль. Зигзаг. Круг с крестом внутри. И ещё что-то — похожее на дерево, но не дерево. Что-то живое, что-то страшное.

— Это айнские символы, — сказал Иван. Он не знал точно, но чувствовал: это они.

— Может, и айнские, — сказал Ковалёв. — Я не знаю. Я в этом не разбираюсь.

Иван перевернул фотографию. На обороте было что-то написано — мелким, бисерным почерком. Он прищурился; «Книга Айойны. Тонкори. Двенадцать инау. Найти до пробуждения».

— Кто это написал? — спросил Иван.

— Логинов. Он всегда что-то писал, в блокноте. - Я не читал.

Иван спрятал фотографию в карман.

— Ты знаешь, кто его убил?

Ковалёв смотрел на него. Долго. Внимательно. Как будто решал — говорить или нет.

— Нет, — сказал он наконец. — Но я знаю, что он боялся.

— Кого?

— Не знаю, но он боялся. Он говорил: «Они следят». «Они не хотят, чтобы я нашёл». «Они убьют меня».

— Кто — они?

Ковалёв покачал головой.

— Не знаю, он не говорил. Может, не знал сам, а может, боялся назвать.

Иван встал. Поблагодарил хозяина и вышел на улицу. Сел в машину и достал фотографию, внимательно посмотрел на символы: на спираль, на зигзаг, на круг с крестом.

Сыскарь не знал, что это значит, но чувствовал: это — ключ, ключ к чему-то большему, чем убийство одного человека.

Сен не любил вспоминать колонию. Но иногда — особенно по ночам, когда не спалось, — прошлое возвращалось. Как вода в затопленном подвале: медленно, неумолимо, холодно.

Первый срок он получил в 1977 году. Ему было девятнадцать. Молодой, глупый, злой на весь мир. Он ввязался в драку у клуба — обычную, пьяную, бессмысленную. Но кто-то достал нож. Кто-то получил удар. И Сен — единственный, кого запомнили, — пошёл под суд. Два года. Условно? Нет. Реально. Колония под Южно-Сахалинском - «Однёрка», так называли её все — и те, кто сидел, и те, кто охранял. Официально — ИТК-1. Неофициально — «однёрка». Просто, коротко, понятно.

Однёрка была не Зоной, она была школой. Школой жизни, которую Сен не мог пройти на воле. Здесь он научился молчать, научился слушать, научился понимать, кто есть кто: блатные, мужики, обиженные, петухи, козлы — все они были здесь. Все они жили по своим законам. И Сен — полукровка, сын японского офицера и нивхской женщины, — должен был найти своё место.

Он нашёл. При блатных, не сразу — постепенно. Сначала он был никем - «Шестёркой». Выполнял мелкие поручения: принести, отнести, предупредить. Он не жаловался. Не задавал вопросов, не лез, куда не просят. Он смотрел и запоминал. И авторитеты — те, кто держал ЗОНУ, — заметили его. Тихий. Умный. Не болтливый.

— Ты кто по жизни? — спросил его однажды Гвоздь — здоровый мужик с наколками на пальцах, «смотрящий» за бараком.

— Никто, — сказал Сен. — Сын никто.

Гвоздь засмеялся. Хрипло, как старый пёс.

— Никто — это хорошо. Никто не предаст. Никто не сдаст. Будешь при нас.

Сен кивнул, он не знал, что это значит. Но чувствовал: это — шанс, шанс выжить, шанс подняться, шанс стать кем-то.

И он стал, не сразу, постепенно. Он входил в ближний круг, слушал разговоры, запоминал имена, узнавал, кто чем дышит, кто с кем дружит. А главное кто кого ненавидит, кто кому должен…

А потом — освобождение. 1979 год. Он вышел на волю. Худой, тихий, смотрящий в пол, его считали странным, но за странностью скрывалось другое. Он знал, кто он, знал, чей он внук и знал, что однажды за ним придут.

Олег Дёмин родился в 1951 году в Комсомольске-на-Амуре — в городе, который сам был построен на костях заключённых, на болотах, среди тайги. Он был из тех, кого на Дальнем Востоке называли «горожанами» — не ссыльный, не приезжий, а коренной. Его отец работал на судостроительном заводе, мать — в столовой. Семья была бедной, но не нищей. Еды хватало. Денег — нет.

Первая судимость у Дёмина была в 1968 году — за драку. Ему было семнадцать. Драка была уличной, глупой, пьяной. Но кто-то из участников оказался сыном начальника милиции. Дёмина посадили на два года. Он отсидел от звонка до звонка. В колонии для несовершеннолетних он впервые увидел, как устроен преступный мир. И понял: там есть порядок, там есть правила, там есть иерархия. Там есть уважение - всё то, чего не было на воле.

Он вышел в 1970 году. Ему было девятнадцать, он вернулся в Комсомольск, устроился на завод, женился. Родился сын - жизнь шла по накатанной колее: работа, дом, семья. Но Дёмин скучал. Скучал по тому чувству, которое испытывал в колонии — чувству, что ты кому-то нужен. Что ты что-то значишь. Что ты не просто винтик в машине.

В 1974 году он снова попал под суд — на этот раз за кражу. Два года - отсидел, вышел в 1976-м. Вернулся и начал работать, но что-то в нём сломалось. Что-то, что раньше держало его на плаву, — ушло. Он начал пить, потом — драться, потом — воровать. В 1979 году он получил свой третий срок, на этот раз — за разбой. Пять лет. Он попал в «крытую» тюрьму — в Тобольск, в спецтюрьму, где сидели самые отъявленные, там он познакомился с ворами в законе, он узнал, что такое «общак» — не воровская касса, а нечто большее. Идеология. Сеть. Власть.

1980 год. Тобольск. Спецтюрьма. Олег Дёмин лежал на койке в тюремном лазарете и смотрел в потолок. Капель с потолка стучала монотонно, как метроном, отмеряя минуты его жизни. Он не был болен, просто устал — от бесконечных этапов, пересылок, карцеров и штрафных изоляторов. За плечами было уже больше десяти лет, проведённых в разных тюрьмах и лагерях. За это время он успел понять главное: система не сломает его, если он сам не сломается. И ещё одно: без власти нет свободы - даже в тюрьме.

В лазарете было тихо, только капель с потолка — да ещё далёкий гул котельной, доносившийся сквозь толстые стены. Дёмин думал о Комсомольске, о пацанах, которые ждали его на воле, а самое главное о деле, которое он начал и не собирался бросать. Он знал: рано или поздно он выйдет и тогда — начнётся. Но для того, чтобы начать по-настоящему, ему нужно было признание, не от пацанов — от воров. От тех, кто держит «закон». Без их слова он останется «комсомольцем». Выскочкой. Чужаком.

Дверь открылась. Вошёл Дедушка Абдула — грузный, седой, с тяжёлым взглядом и остеомиелитом в костях, от которого он хромал на правую ногу. Вор в законе из Средней Азии, он держал всесоюзный общак, но сам жил в Ташкенте. За ним — ещё двое: Дато — худой, жилистый, с хищным лицом и Кислицын — молодой, но уже авторитетный, он сидел в Тобольске второй раз и знал Дёмина ещё по Комсомольску. Именно Кислицын был тем, кто должен был поддержать коронацию.

Дедушка Абдула сел на табурет,и смотрел на Дёмина долго, внимательно как смотрят на человека, которого собираются либо приблизить, либо уничтожить.

— Слышал о тебе, — сказал Абдула. Голос был низкий, скрипучий. — Говорят, ты хочешь стать вором.

— Хочу, — сказал Дёмин.

— Почему?

— Потому что без «закона» — нет порядка. А без порядка — нет жизни.

Абдула усмехнулся. Одними губами. Невесело.

— Красиво говоришь. Как комсомолец.

Дёмин не обиделся. Он знал: это проверка. Он знал: «комсомолец» — это клеймо, но он также знал: клеймо можно смыть - только кровью, только делом.

— Я не комсомолец, — сказал он. — Я — вор. Я сидел. Я воровал. Я буду воровать, но я не буду воровать один. Я хочу объединить всех порядочных, чтобы был общак, чтобы был порядок - чтобы все жили по закону. ПО НАШЕМУ ЗАКОНУ

Абдула молчал. Смотрел. Потом повернулся к Кислицыну.

— Ты его знаешь?

— Знаю, — сказал Кислицын. — Он из Комсомольска, он не предаст, он — свой.

Абдула кивнул, медленно, как будто решал что-то внутри себя. Потом сказал:

— Ладно. Но запомни: вор — это не титул, а долг. Ты будешь отвечать за всех, за каждого пацана, за каждую семью, за воровские деньги, за воровской ход на Дальнем Востоке и если ты предашь — мы тебя найдём. Где бы ты ни был. Понял?

— Понял.

Абдула встал, подошёл к Дёмину и положил руку ему на плечо - тяжёлую, как камень.

— Тогда — с сегодняшнего дня ты — вор и имя тебе — Дёма. Иди с Богом и помни: сегодня ты приобрел новую семью - ОДНУ ЕДИНСТВЕННУЮ.

Дедушка Абдула вышел и палаты, Дато — отправился за ним. Кислицын немного задержался, посмотрел на Дёму и улыбнулся - одними губами, как будто поздравлял и как будто предупреждал.

— Теперь ты — наш, — сказал Кислый. — Не подведи.

Дёмин остался один. Он лежал на койке и смотрел в потолок, капель стучала монотонно как метроном.

Дема не чувствовал радости или гордости. Он чувствовал тяжесть ответственности, тяжесть «закона» - тяжесть будущего.

Он закрыл глаза и впервые за долгое время — уснул спокойно.

В 1980 году, сразу после коронации, Дёмин начал действовать. Он не мог выйти на волю — срок ещё не кончился, — но у него были люди: Кислый, Дато, пацаны из Комсомольска, которые ждали его. Они начали объединять разрозненные банды Дальнего Востока под одним началом.

В Комсомольске-на-Амуре было несколько группировок: «спортсмены» — бывшие борцы и боксёры, которые «крышевали» рынки с его теневой экономикой; «рецидивисты» — те, кто сидел и вернулся; «уличные» — молодые парни из рабочих районов которые враждовали друг с другом - делили территории. Убивали друг друга. Дёмин — через Кислицына — предложил им объединиться. Не вокруг него а — вокруг идеи. Вокруг «общака». Вокруг «закона».

К 1982 году структура, которую он назвал «Союз арестантов», уже существовала. Не официально — подпольно, но она работала с общим фондом, с общими правилами с общей целью.

Дёмин создал вертикаль, которая работала как часы.

Первый уровень — «общак». Общая касса - все деньги, которые собирали «бригады», стекались в один фонд. Из этого фонда платили за адвокатов тем, кто попал в тюрьму. Платили семьям тех, кто погиб. Платили за «крышу» — милиции, прокуратуре, судам. Платили за оружие. Платили за информацию.

Второй уровень — «положенцы». Дёмин назначал своих людей в городах и районах. Они управляли территориями, собирали дань и решали споры, держали ответ перед Дёминым.

Третий уровень — «смотрящие». Они управляли районами внутри городов, держали точки, собирали дань и передавали «положенцам».

Четвёртый уровень — «братва» - исполнители, молодые парни а так же уголовники которым не выпала честь быть смотрящим или положенцем. Они «крышевали» ларьки, кафе, рынки, «выбивали» долги, охраняли «авторитетов».

Дёмин не вмешивался в дела «бригад». Он не решал, кого «крышевать», а кого нет - он строил стратегию, решал куда двигаться дальше. Демин смотрел на будущую карту Дальнего Востока и видел то, чего не видели другие: Хабаровск, Владивосток, Магадан, Петропавловск-Камчатский, — Сахалин.

В 1981 году Дёмин отправил на Сахалин своего человека. Молодого, амбициозного, с холодными глазами. Его звали Кислый он должен был стать «положенцем» за островом. Но в 1981 году на Сахалине ещё не было «Союза арестантов». Там были разрозненные банды; «спортсмены», «рецидивисты», «уличные». Там были корейцы — потомки тех, кто остался после 1945 года, там были русские, нивхи, айны все они жили по-разному - все они не доверяли друг другу.

Кислицын приехал в Южно-Сахалинск. Он снял номер в гостинице и начал наводить мосты: знакомится с людьми. Он искал своих людей — тех, кто знает остров, кто знает людей, кто знает, как здесь всё устроено и кто в дальнейшем будет строить структуру - Союз арестантов.

Кислого интересовал север, вернее Дёма заинтересовался нефтью. И первичной задачей нужно было найти преданного и идейного человека на севере и он нашел его. В Ногликах. Тихий, худой, всегда смотрящий в пол. Молодой уголовник Сен.

Кислицын приехал в Ноглики и нашел Сена на берегу Тыми. Сел рядом и достав сигарету, закурил.

— Ты Сен? — спросил он.

— Да.

— Я от Дёмы из Комсомольска. Ты знаешь, кто такой Дёма?

— Нет.

— Вор, первый коронованный Вор на Дальнем Востоке. — Кислицын затянулся. — Ты нам подходишь, будешь двигаться от нас.

Сен молчал, он не знал, кто такой Дёма, не знал, что такое «Союз арестантов». В лагере он много слышал про воров но их не было на Сахалине, но он чувствовал: это — шанс, шанс выжить, шанс подняться и стать кем-то.

— Что надо делать? — спросил он.

— Смотреть, слушать, запоминать — сообщить мне.

— Хорошо, — сказал Сен. — Буду смотреть.

Кислицын ушел и Сен остался один, он смотрел на реку. Река шумела, ровно, тихо - как дыхание спящего зверя.

Он не знал, что через десять лет станет «положенцем» за Севером, не знал, что будет держать в страхе Ноглики, Оху, Ныш, Александровск, Тымовское. Он не знал, что будет держать ответ перед «Союзом арестантов», не знал, что однажды ему придется выбирать — между теми, кто из-за моря, и той, кто между мирами.

Но он чувствовал: выбор уже близко.

Сахалин в 1980 году был островом контрастов. С одной стороны — рыба. Рыбопромышленный комплекс давал 40–45 % всей промышленной продукции области. Рыбзаводы работали круглосуточно: кета, горбуша, икра, крабы — всё это шло на экспорт в Японию, Корею, Китай. К началу 80-х на острове работали 18 рыбоводных заводов мощностью 855 млн штук молоди в год. С другой — лес. Лесозаготовки, леспромхозы, лесовозы. Древесина уходила на материк, в Японию, в Корею. С третьей — уголь. Шахты в Александровске, в Углегорске, в Горнозаводске. Уголь шёл на электростанции, на корабли, на экспорт. И наконец — нефть. В 1976–1982 годах на северо-восточном шельфе Сахалина было открыто два крупных месторождения — Чайво и Одопту. Японская фирма «Содеко» участвовала в разведке. Но добыча ещё не началась, нефть была в земле. Она ждала. Как и всё на этом острове.

Люди на Сахалине жили по-разному. В городах — в Южно-Сахалинске, в Холмске, в Корсакове — было больше возможностей. Магазины, школы, больницы, кинотеатры. В посёлках — в Ногликах, в Ныше, в Охе — жизнь была проще. Рыбзавод, совхоз, клуб. Водка, карты, драки. И тишина. Та самая тишина, которая бывает только на Севере — глубокая, плотная, как вода в омуте.

Ноглики в 1980 году были посёлком городского типа с населением около семи тысяч человек. Административный центр Ногликского района. Здесь жили нивхи, русские, корейцы, украинцы. Здесь работали рыбзавод, леспромхоз, нефтеразведка. Здесь была школа-интернат, больница, клуб, магазины. Здесь жил Сен. Здесь жила Мария. Здесь начиналась история.

Криминальная обстановка в 1980 году была ещё относительно спокойной. Раскрываемость убийств составляла 80–90 %. Милиция работала, но уже тогда — в начале 1980-х — начали появляться первые «бригады». Молодые парни, бывшие спортсмены, «крышевали» рыбные точки, они не работали — они жили преступлениями: вымогательство, контрабанда, крышевание - это было новое и страшное. Это было будущее.

Иван вернулся в Ноглики к вечеру. Он сидел в своём кабинете — маленькой комнате на втором этаже, с окном, выходящим на Советскую, — и смотрел на фотографию: на символы, спираль, зигзаг, н круг с крестом.

Он не знал, что это значит. Но чувствовал: это — ключ. Ключ к чему-то большему, чем убийство одного человека.

Достав блокнот записал: «Фотография Логинова. Айнские символы. Книга Айойны. Тонкори. Двенадцать инау. Найти до пробуждения». Потом добавил: «Крылов. Областное управление. Забрал дело. Подозрительно».

Закрыв блокнот, закурил. За окном темнело, небо было серым, низким.

Иван понял, что это дело он не бросит. Никогда.

ГЛАВА ШЕСТАЯ. ДОРОГА НА ЮГ

Поезд шёл на юг, и Мария (MatkachiCape) смотрела в окно, не отрываясь. Она сидела в общем вагоне — в простом, обшарпанном вагоне с деревянными полками и тусклыми лампами под потолком. Здесь ехали все: рыбаки с сетями, завёрнутыми в брезент, рабочие в спецовках, женщины с корзинами, набитыми снедью, дети, спавшие на коленях у матерей. Пахло мазутом, потом и варёной картошкой. Кто-то играл на гармошке — тихо, печально, как будто прощался с кем-то навсегда. Мария (MatkachiCape) сидела у окна, поджав колени к груди, и смотрела, как за стеклом проплывает Сахалин.

Дорога от Ноглик до Тымовского занимала около двух с половиной часов. Поезд шёл медленно, останавливаясь на маленьких станциях, где на перронах стояли люди — молчаливые, усталые, с фонарями в руках. За окном тянулась тайга — не такая, как в Ногликах, не плоская и болотистая, а другая: гористая, тёмная, поросшая густым лиственничным лесом. Здесь, между Ногликами и Тымовским районом, начинались отроги Западно-Сахалинских гор — Камышовый хребет, который тянулся с севера на юг почти на четыреста километров. Поезд ехал медленно и вальяжно иногда набирая скорость и в этих переходах было что-то древнее, тяжёлое, как дыхание самой земли.

Мария (MatkachiCape) читала. В рюкзаке у неё лежала книга — старая, потрёпанная, почти без обложки, которую дал ей Пётр Кех перед отъездом. «Возьми, — сказал он, протягивая книгу. — Это нивхские легенды. Собрал их человек по имени Владимир Санги. Он записал то, что рассказывали старики. Читай в дороге. Многое поймёшь». Мария (MatkachiCape) читала сначала по странице, потом по две, потом не отрываясь. Легенды были странные, путаные, но в них было что-то, что отзывалось в её крови. Она читала о том, как землю создал Ых — хозяин неба, как из его глаз упали две слезы, и из них родились звери и птицы. О том, как первый человек спустился с неба на верёвке из оленьих жил и дал имена всему сущему. О том, как нивхи «кормят» хозяина моря — бросают в воду кусочки юколы и просят удачи на промысле. О том, как медведь-хозяин приходит к людям во сне и требует уважения. И о том, как в старые времена люди и звери говорили на одном языке, пока не забыли его.

Она перевернула страницу и прочитала ещё одну легенду — о девушке, которая родилась между мирами. О той, у которой в глазах отражалась луна, даже когда луны не было на небе. О той, которая могла говорить с реками и камнями, но не могла найти своё место среди людей. Мария (MatkachiCape) закрыла книгу и долго смотрела на обложку — точнее, на то, что от неё осталось. Она не знала, почему эта легенда так её задела, но что-то в груди сжалось, как будто она читала о себе.

Тымовское встретило её серым небом и запахом дыма.

Станция была маленькая — каменное здание с облупившейся краской, скамейки на перроне, несколько путей, уходящих вдаль. Мария (MatkachiCape) вышла из вагона и огляделась. Посёлок лежал в низине, окружённый сопками, — несколько улиц, деревянные дома, магазин, столовая, автостанция. Здесь сходились все дороги острова: на юг — в Южно-Сахалинск, на восток — в Ноглики, на запад — в Александровск. Тымовское было перекрёстком Сахалина, и в этом было что-то символичное — как будто сама земля говорила: выбирай, куда идти.

Автобус на Александровск-Сахалинский отправлялся через час. Мария (MatkachiCape) сидела на скамейке у автостанции, ела хлеб с вяленой рыбой и смотрела на сопки. Они были серые, низкие, покрытые туманом. Где-то далеко, за ними, лежало море — Татарский пролив, — и Мария (MatkachiCape) чувствовала его дыхание: солёное, холодное, тревожное. Автобус пришёл вовремя — маленький, обшарпанный, с выцветшей надписью на боку. Мария (MatkachiCape) села у окна, прижалась лбом к стеклу и закрыла глаза. Дорога шла на запад — через перевал, через тайгу, через сопки. Она думала о бубне, о матери, о Японии, о Чёрном камуе, о двенадцати инау, о тонкори и о том, что времени остаётся всё меньше.

Автобус полз вверх по грунтовке, и Мария (MatkachiCape), прижавшись лбом к холодному стеклу, чувствовала, как воздух за окном меняется — становится суше, холоднее, пахнет не рыбой и тиной, а хвоей и камнем. Лес по обе стороны дороги редел, лиственницы уступали место кривым берёзам, потом — кедровому стланику, который стелился по земле, как зелёный зверь, вцепившийся в каменистую почву. Она не отрывала взгляда от окна, потому что чувствовала: вот-вот что-то откроется, что-то важное, чего она ждала сама не зная почему.

И когда автобус выполз на седловину между двумя сопками, где дорога сделала крутой поворот и начала спуск, Мария (MatkachiCape) увидела его — Александровск-Сахалинский, лежащий внизу, в долине, серый и прижатый к морю, с трубами предприятий. За городом лежал Татарский пролив — серый, бесконечный, сливающийся с небом, — а в проливе, в двухстах двадцати пяти метрах от берега, стояли Три Брата: три каменные скалы, торчащие из воды, как пальцы, сложенные в щепоть. Рядом темнел мыс Жонкиер — огромная скала, нависающая над морем, как стена, с маяком на вершине, который когда-то светил каторжникам, а теперь стоял заброшенный, с треснувшим стеклом и ржавой лампой.

Мария (MatkachiCape) смотрела на это, и что-то в её груди сжималось — не от красоты, а от чего-то другого, древнего, как будто она уже видела этот вид раньше, в другой жизни, в другом сне. Ветер бил в стекло, свистел в ушах, и автобус медленно сползал по серпантину вниз, а она всё смотрела на скалы, на море, на город, пока за поворотом всё это не исчезло — за деревьями, за сопкой, за временем.

Александровск-Сахалинский встретил приветливо. Город лежал в долине реки Большая Александровка, прижатый к морю сопками. Он был серый — весь, от крыш до стен, — и в этой серости было что-то тяжёлое, древнее, как будто город помнил слишком много и не мог забыть. Дома стояли в два и три этажа — не деревянные, как в Ныше, а каменные, из серого кирпича, с высокими окнами и балконами. Улицы были широкие, с тротуарами, вдоль которых росли тополя и акации. На центральной площади — памятник Ленину, серый, облупившийся, и здание райкома с флагом. Дальше — магазины, столовая, почта, школа. И везде — люди: шахтёры в спецовках, матросы в тельняшках, женщины с сумками, дети с портфелями. Александровск-Сахалинский был портовым городом, и это чувствовалось во всём — в запахе моря, в гудках кораблей, в тяжёлом ритме жизни.

В 1980 году в городе жило около девятнадцати тысяч человек. В 60–80-е годы здесь активно строились жилые дома: за эти годы александровцы получили более семидесяти тысяч метров благоустроенного жилья. В городе работали угольная, рыбная и лесодобывающая промышленность, энергетика и морской транспорт. Морской порт Александровск-Сахалинский был одним из самых крупных предприятий города, а в 1980 году была построена восточная эстакада — причал номер два. Но за этой официальной статистикой скрывалась другая жизнь — жизнь людей, которые помнили, что этот город был построен на костях каторжников.

Мария (MatkachiCape) шла по улице Дзерджинской — , которая вела от автостанции к центру. Мария (MatkachiCape) была красивой — очень красивой девушкой, — и люди оглядывались на неё. Тёмные волосы, заплетённые в косу, лежали на плече; лицо — узкое, с резкими скулами, с кожей цвета белой бумаги; глаза — тёмные, глубокие, как вода в омуте, — они отражали свет, даже когда солнца не было. Она шла медленно, ровно, как вода в реке, и люди расступались перед ней, сами не понимая почему.

Музей «Чехов и Сахалин» она нашла на улице Чехова — небольшое одноэтажное здание, это был деревянный дом, построенный в 1880-е годы торговцем Карлом Ландсбергом, в котором Чехов жил в июле–октябре 1890 года. Дверь была открыта. Мария (MatkachiCape) вошла, внутри пахло старым деревом, пылью и чем-то ещё — сушёными травами, как в доме бабушки. На стенах висели фотографии — чёрно-белые, выцветшие: каторжники в кандалах, надзиратели с винтовками, дома поста Александровского, каторжная тюрьма. В витринах лежали вещи: кандалы, наручники, деревянные нарты, кожаные сапоги, остроги для ловли рыбы. В углу стоял большой деревянный короб — лодка-долблёнка, та самая, какие делали нивхи.

За столом в углу сидел молодой парень — лет двадцати, с русыми волосами и серыми глазами, в просторной рубахе и брюках. Он читал книгу. Услышав шаги, поднял голову, и Мария (MatkachiCape) увидела, как его глаза расширились — на мгновение, всего на мгновение, — прежде чем он взял себя в руки.

— Здравствуйте, — сказал он, вставая. — Я Виктор. Работаю здесь. Вы... вы что-то ищете?

Мария (MatkachiCape) кивнула.

— Я ищу бубен, — сказала она. — Бубен моей матери. Его должны были привезти сюда. Два года назад.

Виктор нахмурился. Он знал этот бубен. Он видел его — старый, с натянутой кожей и айнским орнаментом по ободу. Он помнил, как его принесла старуха — нездешняя, с сухим лицом и тёмными глазами. Она сказала, что бубен нужно сохранить. А потом... потом его украли. Ночью. Кто-то разбил окно в подсобке и забрал его.

— Его украли, — сказал Виктор. — Два года назад. Мы сообщили в милицию, но... — он развёл руками, — не нашли. Ни следов, ни свидетелей. Только осколки стекла.

Мария (MatkachiCape) молчала. Она смотрела на витрину с кандалами, и что-то в её глазах было такое, от чего Виктору стало не по себе.

— Я помогу вам, — сказал он вдруг. — Я знаю город. Если бубен ещё здесь — мы его найдём.

Они вышли из музея на улицу, и Виктор повёл её к морю. Он говорил быстро, сбивчиво, как человек, который долго молчал и наконец нашёл слушателя. Он рассказывал о городе — о том, как здесь жили каторжани, как строили тоннель в скалах, как добывали уголь в шахтах. Он рассказывал о мысе Жонкиер — огромной скале высотой более ста семидесяти метров, которая нависала над морем, как стена. Мыс Жонкиер — скала высотой до 171,7 метра, вдающаяся на несколько сотен метров в воды Татарского пролива, — был назван французским мореплавателем Жаном-Франсуа де Лаперузом в 1787 году в честь Жака-Пьера Жонкьера, французского адмирала.

— А маяк? — спросила Мария (MatkachiCape).

Виктор кивнул и начал рассказ о маяке: - Строительство Маяка Жонкиер началось в июле 1895 года, а 6 июля 1897 года он был принят в эксплуатацию. Восемнадцатиметровая восьмигранная башня несла осветительный аппарат с белым проблесковым огнём, дальность действия которого составляла 17,8 мили. При маяке имелись сигнальная вышка, колокол и четверть-пудовый «единорог» для подачи туманных сигналов.

— А вон там, — Виктор махнул рукой в сторону моря, — Три Брата.

Мария (MatkachiCape) посмотрела. В серой воде Татарского пролива, в двухстах двадцати пяти метрах от берега, стояли три скалы — каменные конусы, почти одинаковые по форме, но разные по размеру. Самая большая — двадцать один метр, две другие — восемнадцать и пятнадцать. Они стояли молча, как стражи, и волны разбивались о их подножия, вздымая брызги. Напротив мыса Жонкиер в проливе лежат скалы Три Брата, ставшие символом Александровска-Сахалинского и изображённые на его гербе и флаге.

— Есть легенда, — сказал Виктор. — Нивхская. Давным-давно жили три брата. Они пошли искать пещеру Дэва — морского чудовища, которое держало ключи от счастья и благополучия. Они нашли его, но Дэв обратил их в камни. И теперь они стоят там, в море, и охраняют покой острова.

Мария (MatkachiCape) слушала. Она смотрела на скалы, и что-то в её груди сжималось — как будто она уже видела их раньше. В другой жизни. В другом сне.

— А Сонька Золотая Ручка? — спросила она. — Она тоже здесь была?

Виктор усмехнулся.

— Была. Софья Блювштейн. Знаменитая аферистка. Её сослали на Сахалин в 1886 году. Она отбывала каторгу в Александровском посту. Говорят, она и здесь умудрялась воровать — обчищала лавки, обманывала купцов. Её пороли — прилюдно, на площади, — и сотни каторжан собирались, чтобы посмотреть. Она пыталась бежать — дважды. Один раз её поймали, второй раз — тоже. Умерла она здесь, в Александровске, в 1902 году. От простуды. Говорят, её могила где-то на старом кладбище, но никто не знает точно, где.

Мария (MatkachiCape) кивнула. Она не знала, зачем ей это — история Соньки, история каторги, история этого города. Но она слушала, и что-то внутри неё запоминало. Как будто это было важно. Как будто это было частью чего-то большего.

Они дошли до берега. Волны бились о камни, ветер свистел в ушах, и вдали, за Тремя Братьями, угадывался Сахалинский залив — серый, бесконечный, сливающийся с небом. Мария (MatkachiCape) стояла на краю земли — и чувствовала, что стоит на пороге чего-то, чего ещё не понимала.

— Бубен, — сказала она, поворачиваясь к Виктору. — Где его искать?

Виктор молчал. Он смотрел на море, и в его глазах было что-то — не страх. Что-то другое. Как будто он решал, говорить или нет.

— Я слышал, — сказал он наконец, — что его видели у одного человека. В порту. Его зовут Гриша. Он... он торгует всякими старыми вещами. Говорят, он скупает всё, что находят в тайге или на старых каторжных кладбищах. Если бубен у кого-то и есть — то у него.

Мария (MatkachiCape) посмотрела на него. Долго. Внимательно. Как будто видела что-то за его плечом.

— Где его найти? — спросила она.

— В порту, — сказал Виктор. — Но я пойду с тобой. Одна ты не справишься.

Мария (MatkachiCape) не ответила. Она снова посмотрела на Три Брата — скалы, которые стояли в море, как стражи. И ей показалось, что они смотрят на неё. Ждут.

Она закрыла глаза. Ветер ударил в лицо, солёный и холодный. И где-то глубоко, в самой глубине её существа, что-то шевельнулось — тёмное, древнее, звериное. Оно проснулось.

Мария (MatkachiCape) открыла глаза.

— Идём, — сказала она. — Покажешь мне этот порт.

Они шли вдоль берега — по узкой тропе, которая вилась между скалами и морем. Виктор рассказывал о каторге. О том, как в 1869 году император Александр II утвердил «Положение Комитета об устройстве каторжных работ», и Сахалин официально стал местом каторги и ссылки. О том, как сюда привозили людей со всей России — убийц, воров, политических. О том, как они строили дороги, тоннели, маяки, дома. О том, как умирали от цинги, от голода, от побоев. О том, как бежали — в тайгу, в горы, к морю — и почти всегда погибали. О том, как в 1890 году сюда приехал Чехов — молодой, больной, — и провёл на острове три месяца, переписывая каторжан, собирая статистику, записывая их истории. Чехов сошёл на сахалинский берег 11 июля 1890 года. Он жил в Александровском посту, в доме, который теперь стал музеем, ходил по тюрьмам, по баракам, по рудникам. Он видел то, что не хотел видеть. И написал книгу — «Остров Сахалин», — которая потрясла Россию.

— Он был здесь, — сказал Виктор, останавливаясь у старого деревянного дома на берегу. — В этом доме. Он жил здесь. Говорят, по ночам он не спал — всё ходил по берегу, смотрел на море. И думал. О чём — никто не знает.

Мария (MatkachiCape) посмотрела на дом. Он был старый, с облупившейся краской и тёмными окнами. Но в нём чувствовалось что-то — не тяжесть, не боль. Что-то другое. Что-то, что осталось от человека, который видел слишком много и не смог забыть.

— Пойдём, — сказала она. — Порт близко.

Порт был серым. Всё здесь было серым — бетон, железо, вода, небо. Краны стояли, как скелеты, и в их очертаниях было что-то пугающее. Баржи и катера покачивались у причалов, и на их бортах облупилась краска. Пахло мазутом, рыбой, ржавчиной. Мария (MatkachiCape) шла по бетонной плите, и её сапоги гулко стучали — звук терялся в шуме ветра, в криках чаек, в гудках кораблей.

Виктор остановился у старого склада — деревянного, с покосившейся крышей, с дверью, которая была приоткрыта.

— Здесь, — сказал он. — Гриша.

Мария (MatkachiCape) толкнула дверь. Внутри было темно и пыльно. Пахло старым деревом, керосином и чем-то ещё — сладковатым, гнилым. На стеллажах лежали вещи: старые иконы, медные подсвечники, ржавые ножи, кости, черепа, какие-то камни. В углу стоял большой деревянный сундук, обитый железом. За столом сидел человек — грузный, лысый, с золотым зубом и красными глазами. Он курил папиросу, и дым стелился по потолку, как туман.

— Ты кто? — спросил он. — И какого чёрта пришла?

Мария (MatkachiCape) шагнула вперёд. Она была красивой — очень красивой, — и в её глазах было что-то такое, от чего Гриша поперхнулся дымом.

— Я ищу бубен, — сказала она. — Бубен моей матери. Он был украден из музея два года назад. Говорят, он у тебя.

Гриша замер. Он смотрел на неё, и его лицо медленно менялось — от наглости к страху. Он видел этот взгляд. Он видел эти глаза. Он видел эту тень, которая стояла за её спиной, — тень, которой не было, но которая все таки присутствовала рядом.

— Нет у меня ничего, — сказал он, отводя взгляд. — Уходи.

Мария (MatkachiCape) не двинулась. Она стояла и смотрела. И в этой тишине — глубокой, плотной, как вода в омуте, — что-то происходило. Что-то, чего не понимал ни Виктор, ни Гриша. Что-то, что было между мирами.

— Бубен, — сказала она. — Где он?

Гриша сдался. Он сдался не потому, что испугался, он сдался потому, что понял: эта девушка не уйдёт. Она не отстанет и не остановится. Она — не человек.

— Его увезли, — сказал он. — В Южно-Сахалинск. Два месяца назад. Купил один человек — я не знаю, кто он. Он приехал на машине, заплатил много. Сказал: «Это не для продажи. Это для дела».

Мария (MatkachiCape) слушала. Она не перебивала. Она не задавала вопросов. Она просто стояла и смотрела. И в её глазах было что-то, от чего Гриша почувствовал, как по спине пробежал холод.

— Кто он? — спросила она.

— Не знаю. Не представился. Но у него был японский акцент.

Мария (MatkachiCape) закрыла глаза. Японский акцент. Значит, они уже здесь. Значит, они уже ищут. Значит, они знают.

Она повернулась и вышла. Виктор вышел за ней. На улице она остановилась, посмотрела на море. Три Брата стояли вдали — серые, молчаливые. Они ждали. Она знала.

— Что теперь? — спросил Виктор.

Мария (MatkachiCape) молчала. Она смотрела на скалы. Долго. Потом сказала:

— В Южно-Сахалинск. Бубен там. Но прежде всего мне нужно отдохнуть.

Виктор кивнул. Он не стал спрашивать, где она будет ночевать, — просто посмотрел на неё, на её уставшее лицо, на тени под глазами, которые не скрывали даже сумерки, и сказал:

— Пойдём. Моя бабушка живёт на улице Кирова. Она... она добрая. Пустит.

Мария (MatkachiCape) посмотрела на него. Долго. Внимательно. Как будто решала — доверять или нет. Потом кивнула.

Они пошли по вечернему городу — мимо музея, мимо дома Чехова, мимо памятника Ленину. Виктор шёл чуть впереди, показывая дорогу, и говорил — тихо, спокойно, как будто рассказывал что-то важное, но не навязчиво. Он говорил о бабушке — о том, как она живёт одна в старом доме на Кирова, как держит огород, как печёт хлеб в русской печи. О том, как она помнит войну, как приехала сюда с мужем в тридцатые, как осталась одна, когда он умер. Мария (MatkachiCape) слушала. Она не перебивала. Она просто шла рядом, и в её глазах было что-то, чего Виктор не мог понять — не усталость, не благодарность. Что-то другое.

Автобус на остановке стоял, урча двигателем. Это был старый «ПАЗ», обшарпанный, с выцветшими сиденьями и треснувшим стеклом. Виктор заплатил за двоих, и они сели на заднее сиденье — пустое, тёмное, пропахшее бензином и пылью. Автобус тронулся, и Мария (MatkachiCape) снова прижалась лбом к стеклу, но на этот раз она смотрела не на море и не на скалы — она смотрела на город, который проплывал мимо: серые дома, заборы, огороды, редкие фонари. Улица Кирова была на окраине, у подножия сопки, и автобус полз туда медленно, останавливаясь на каждой остановке, где никто не выходил и не входил.

Бабушка Виктора жила в старом деревянном доме с резными наличниками и высоким крыльцом. Она открыла дверь почти сразу — маленькая, седая, в тёплом платке, с руками, которые помнили много работы. Увидев Марию (MatkachiCape), она не удивилась. Только посмотрела на неё долго, внимательно, как будто узнала, и сказала:

— Заходи, дочка. Чай пить будем.

Мария (MatkachiCape) вошла. В доме пахло хлебом, сушёными травами и дымом. На столе стоял самовар, и бабушка уже наливала кипяток в чашки. Виктор сел у окна, а Мария (MatkachiCape) — за стол, и впервые за долгое время её плечи расслабились, и она почувствовала, как усталость накатывает медленно, как вода в половодье. Бабушка поставила перед ней чашку и села напротив.

— Ты откуда будешь? — спросила она.

— Из Ныша, — сказала Мария (MatkachiCape). — Внучка Фучи.

Бабушка кивнула. Она знала Фучи — давно, ещё до войны. Она не стала спрашивать, зачем Мария (MatkachiCape) приехала и куда идёт. Она просто налила ей ещё чаю и сказала:

— Спи спокойно, дочка. Завтра — новый день.

Мария (MatkachiCape) легла на кровать у окна. За окном было темно. Небо было серым, низким, и где-то далеко, за сопками, шумело море. Она закрыла глаза, и впервые за долгое время уснула — глубоко, без снов, как будто провалилась в тёмную воду.

Утром она уйдёт. Но это будет утром. А сейчас — ночь, и дом, и хлеб, и добрые руки бабушки, которые накрыли её тёплым одеялом.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ТРИ БРАТА

Ночь опустилась на Александровск-Сахалинский тихо, как вода в омуте.

Мария (MatkachiCape) лежала на кровати в доме бабушки Виктора, укрывшись старым ватным одеялом, и слушала. Дом спал — бабушка посапывала в своей комнате, — но сон не шёл. Что-то тянуло её наружу, звало, как река звала в детстве. Она встала, накинула куртку, надела сапоги и выскользнула за дверь. Улица Кирова была пуста. Фонари горели тускло, и в их свете лужи казались серыми, как пепел. Мария (MatkachiCape) шла по направлению к морю, и с каждым шагом чувство, что она идёт не туда, куда хочет, а туда, куда надо.

Тропа вывела её к берегу. Волны бились о камни, и ветер свистел в ушах, солёный и холодный. Вдали, в серой воде Татарского пролива, темнели Три Брата — три каменные скалы, стоявшие молча, как стражи. Мария (MatkachiCape) остановилась, глядя на них, и что-то в её груди сжалось — не от холода, не от страха. От предчувствия, она уже видела их. В другой жизни. В другом сне.

Мария (MatkachiCape) села на камень, поджав колени к груди, и закрыла глаза. Ветер стих. Волны смолкли. И в этой тишине, глубокой, как вода в омуте, она услышала шаги. Лёгкие, мягкие, как будто по камням ступали не лапы, а сама тень. Мария (MatkachiCape) открыла глаза. Перед ней, на камне, сидела чёрная кошка. Не большая, не маленькая — обычная, каких много в любом портовом городе. Но глаза у неё были янтарные, яркие, слишком умные для обычного зверя. И смотрели они прямо на Марию (MatkachiCape).

— Ты пришла, — сказала кошка. Голос был тихий, женский, похожий на шелест травы. — Я ждала.

Мария (MatkachiCape) не удивилась. Она уже слышала голоса рек, видела сны наяву, говорила с матерью в Нижнем мире. Кошка, говорящая человеческим голосом, была ещё одним чудом — но чудом, которое она приняла, как принимают дождь или снег.

— Кто ты? — спросила она.

— Янта, — сказала кошка. — Я — малый камуй. Дух-хранитель. Ты звала меня, сама того не зная. Я пришла.

— Я не звала.

— Звала. Каждую ночь, когда смотрела в воду. Каждое утро, когда просыпалась до рассвета. Ты звала — и я слышала. Я всегда слышу тех, кто между мирами.

Мария (MatkachiCape) молчала. Она смотрела на кошку, и в её глазах было что-то, чего она сама не понимала — не страх, не радость. Что-то древнее, звериное, что просыпалось в ней медленно, как вода в половодье.

— Ты — Маткачи, — сказала Янта. — Девочка-кошка. Ты родилась между мирами — между людьми и камуями. Ты можешь говорить с реками и камнями, с ветром и зверями. Ты можешь видеть то, чего не видят другие. Ты — ключ.

— Ключ к чему?

— К двенадцати инау. К шести струнам. К входу в Нижний мир. Ты должна собрать все двенадцать инау, пока Чёрный камуй не проснулся.

Мария (MatkachiCape) снова посмотрела на скалы. Три Брата стояли в море, и в их тёмных силуэтах было что-то, от чего по спине пробегал холод.

— Ты обманута, — сказала Янта. — Бубен не в Южно-Сахалинске. Старик-японец, который живёт на сопке у Трёх Братьев, обманул Гришу. Он сказал, что отправил бубен на юг, но это ложь. Бубен у него. Он ждёт тебя.

Мария (MatkachiCape) замерла.

— Зачем ему это?

— Он — из тех, кто помнит, — сказала Янта. — Он — из «Карафуто-Кай». Он знает, кто ты. И он хочет проверить тебя, хочет увидеть, достойна ли ты того, чтобы нести бубен.

— А если недостойна?

Янта не ответила. Она смотрела на Марию (MatkachiCape) своими янтарными глазами, и в них было что-то — не угроза, не предупреждение, что-то другое - то, что было древнее слов.

— Иди к нему, — сказала кошка. — Завтра, ночью - одна. И помни: он не враг тебе, но он и не друг. Старик — тот, кто проверяет.

Янта поднялась на лапы, потянулась — гибко, как вода, — и исчезла. Просто растворилась в темноте, как будто её и не было. Мария (MatkachiCape) осталась одна на берегу. Ветер снова ударил в лицо, волны снова зашумели, и Три Брата снова стали просто скалами — тёмными, молчаливыми, далёкими.

Иван шёл по тропе — той самой, что вела от порта к сопке, — и в его походке было что-то, от чего Мария (MatkachiCape) сразу поняла: он не просто гуляет. Он следит, выслеживает…

Сысуев — милиционер из Ноглик, — шёл за Гришей. Иван видел, как Гриша после смены в порту направился не в город, а в сторону скал - к дому на сопке.

Мария (MatkachiCape) вышла из за кустов шиповника, листья которого еще не опали и благодаря этому она спокойно могла наблюдать за дорогой и оставаться незамеченной. Иван остановился, они смотрели друг на друга — долго, молча, как смотрят люди, которые знают больше, чем говорят.

— Ты, — сказал Иван. Не спросил, - подытожил как истину.

— Я.

— Я тебя искал.

— Зачем?

Иван молчал. Он смотрел на неё — на её бледное лицо, на её тёмные глаза, на её руки, которые не дрожали от холода. Он не знал, кто она, не знал, откуда она, не понимал, что она делает ночью на берегу, у Трёх Братьев. Но он чувствовал: она — часть этого дела, связующее звено, неизвестная величина чего-то большего, чем убийство Логинова.

— Меня отстранили, — сказал он наконец. — От следствия. Из Южного приехал Крылов — из областного управления и забрал дело - сказал, что это не мой уровень. А еще я узнал, что Логинов работал на японскую компанию, и что его смерть может иметь международные последствия. — Иван усмехнулся. Одними губами. Невесело. — Я не поверил, слишком все быстро и гладко и очень много людей в Южно-Сахалинске знали о теле раньше, чем я успел доложить.

Мария (MatkachiCape) слушала и не перебивала. Она просто стояла и смотрела, и в её глазах было что-то, от чего Ивану стало не по себе.

— Я поехал в Ныш, — продолжал он. — К Ковалёву, он рассказал мне про Логинова, что он искал не только нефть. Он искал какую-то книгу, старую, с рисунками. Ковалев мне отдал фотографию с айнскими символами которую ему оставил Логинов. — Милиционер закурил сигарету и продолжил. — А потом я поехал в Ноглики, искать тебя. Я не знал, кто ты, не знал, зачем ты мне нужна, но я уверен, что ты — часть этого. Я ходил по посёлку, спрашивал, не видел ли кто девушку молодую и красивую с тёмными волосами, заплетёнными в косу, с глазами, которые... — он замолчал, не зная, как сказать. — Которые видят слишком много.

Иван шагнул в направлении к Марии (MatkachiCape) ближе, чем следовало бы.

— Я не нашёл тебя в Ногликах, никто не знал, где ты, никто не видел, как ты уехала и тогда я пошёл на вокзал. Пробил по билетам, кассирша — старая, подслеповатая, но память у неё хорошая — вспомнила: девушка, похожая на моё описание, взяла билет до Тымовского, в общий вагон. — Он посмотрел на неё. — Я поехал следом, в Тымовском узнал, что ты села на автобус до Александровска. Я поехал в город и остановился у своего друга — опера Снигерева, он здесь работает старшим опером. Мы с Сашкой вместе учились и он охотно пустил меня переночевать. — Иван усмехнулся. — И рассказал мне много интересного. Про город, про людей, про одного человека — Гришу. Который скупает разные артефакты и всё, что находят в тайге или на старых каторжных кладбищах: иконы, кресты, монеты. Сашка сказал, что Гриша — единственный в городе, кто может знать, где твой бубен. Если он вообще ещё здесь.

Мария (MatkachiCape) смотрела на Ивана долго и внимательно как будто решала — доверять или нет.

— Ты не бросил дело, — сказала она. — Хотя тебе приказали.

— Я никогда не бросаю дела, — сказал Иван. — Особенно такие.

— Какие?

— Странные. Слишком странные для милиции. Слишком странные для обычного убийства. — Он посмотрел на неё. — Ты знаешь, что искал Логинов?

Мария (MatkachiCape) молчала.

— Он искал инау, — сказал Иван. — И книгу Айойны, я не знаю, что это значит, но я уверен, что это связано с тобой и с твоей бабушкой. С тем, что происходит на этом острове.

Он шагнул к ней еще ближе, они стояли почти впритык друг к другу и Иван почувствовал тепло исходящее от ее тела.

— Я не враг тебе, — сказал он. — Я не знаю, кто ты, не знаю, что ты делаешь, но я уверен, что тебе нужна помощь. И я тот кто готов помочь.

Мария (MatkachiCape) смотрела на него как будто видела что-то за его плечом, затем немного помедлив кивнула в знак согласия на предложение Ивана.

— Завтра, — сказала она. — Ночью я иду к старику-японцу на сопку. Он знает, где бубен. — Она помолчала несколько мгновений и нерешительно спросила. — Ты можешь пойти со мной?

Иван кивнул, он не спрашивал, зачем ей бубен, не спрашивал, что она будет с ним делать он просто согласился, как будто это было самое обычное дело на свете.

Они разошлись в разные стороны — Мария (MatkachiCape) пошла к дому бабушки, Иван — к порту, где оставил машину которую любезно предоставил друг Сашка. Каждый из них думал о том, что их пути пересеклись не случайно, о том, что что-то большее связывает их — что-то неизведанное, чего они пока не понимают.

Веня сидел на лавочке во дворе школы номер два. В свои двадцать шесть лет он был смотрящим за Александровском-Сахалинским — человеком Танаки, куратора «Карафуто-Кай» в Южно-Сахалинске. Веня был — одним из тех, кто держал город, собирал дань, следил за порядком но в его глазах было что-то, от чего даже старшие братки старались не смотреть ему в глаза, что-то холодное, расчётливое, змеиное.

Вокруг него стояли пятеро подростков — мальчишки лет четырнадцати-пятнадцати, в куртках, надетых поверх школьных рубашек, с сигаретами в зубах. Они смотрели на Веню, как смотрят на старшего — с уважением, смешанным со страхом.

— Слышали, пацаны, — говорил Веня, затягиваясь сигаретой. — Есть такое дело. Большое. Называется — общак. Это общая касса, все деньги, которые собирают братки, идут туда, а из неё — помощь тем, кто на зоне сидит, помощь семьям погибших. Мы помогаем тем, кто в беде. — Он посмотрел на парней. — Это — как семья, только больше, сильнее. Настоящая семья.

Мальчишки кивали. Они слышали это раньше — от старших братьев, от друзей, от таких же, как Веня. Но Веня говорил по-другому. Убедительнее. Как будто он сам верил в то, что говорил.

— А вы знаете, что «общак» — это не просто касса? — продолжал Веня. — Это — порядок, это — закон, настоящий закон, не тот, что в книжках и в судах, а тот, что по жизни. По которому живут настоящие люди. — Он сделал паузу. — Хотите стать настоящими людьми?

Мальчишки переглянулись. Кто-то кивнул. Кто-то промолчал.

— Тогда слушайте, — сказал Веня. — Для начала — вот что. Надо собирать деньги, немного, но постоянно. С одноклассников, с тех, кто может дать. Не для себя — для общего дела. Для «общака». Это называется — «грев на зону». — Он усмехнулся. — Звучит сложно, а на деле — просто. Каждый месяц — по рублю, по два, с каждого знакомого. Соберёте — и принесете смотрящему за школу, - Веня кивнул в сторону парня который сидел на корточках, - Салават зарекомендовал себя правильным пацаном поэтому уже в авторитете. деньги будете передавать ему, а Салават мне, а я передам дальше. Тем, кто сидит, тем, кто в беде. пацанам и бродягам, кто вас не забудет, когда вы сами окажетесь... — он не закончил. Но все поняли о чем говорил Веня.

Один из мальчишек — худой, с длинными волосами и прыщавым лицом — спросил.

— А если не дадут? — спросил он. — Если откажутся?

Веня посмотрел на него как смотрят на человека, который задал правильный вопрос, но не понял, что ответ ему не понравится.

— Тогда надо объяснить, — сказал он. — Спокойно, по-человечески. Объяснить, что это — не поборы, это — помощь это — порядок. — Он снова затянулся. — А если не поймут... — он пожал плечами. — Тогда придётся объяснить по-другому. Как в школе учили? Сила есть — ума не надо? Нет. Ум есть — сила найдётся.

Мальчишки засмеялись: нервно и неуверенно.

— И ещё, — сказал Веня. — Есть такое дело — «крышевание». Это когда вы защищаете кого-то, за деньги. Например, у кого-то дача или машина. Вы приходите и говорите: «Мы вас защитим: от хулиганов за небольшую плату». — Он посмотрел на них. — Кто хочет попробовать?

Двое мальчишек — те, что постарше, — переглянулись. Один кивнул. Второй — тоже.

— Хорошо, — сказал Веня. — Завтра после школы придёте ко мне на хату и я скажу, куда идти и что делать.

Веня встал, бросил окурок в лужу и пошёл не спиша не удосужившись даже попрощаться. Мальчишки смотрели ему вслед в их глазах было что-то среднее между — страхом и восхищением, что бывает у людей, которые ещё не знают, кем они станут, но уже чувствуют, что путь, по которому они идут, — не тот, с которого можно свернуть.

Веня шёл по улице и улыбался, он знал, что делает. Он делал то, чему его научили — в «Союзе арестантов», в «Карафуто-Кай», в той жизни, которую он выбрал сам. Он втягивал молодых, медленно, постепенно, через «общак», через «крышевание», через «грев на зону». Он давал им чувство принадлежности — к чему-то большему, чем двор, чем школа, чем семья. Он давал им цель — пусть ложную, пусть опасную, но цель. И они шли за ним. Как шли за Дёминым, за Кислицыным, за Танакой.

Он не знал, что за ним наблюдают. Не знал, что в тени у забора, стоит человек — в старой фуфайке, с трубкой в зубах. Веня не знал, что — Пётр Кех — приехал в Александровск не случайно. Не знал, что старик смотрит на него и думает о том, что «Карафуто-Кай» уже здесь — не в Южно-Сахалинске, не в Саппоро, а тут, в этом сером городе, в этих мальчишках, в этом Вене, который говорит с ними на языке, который они понимают.

Кех затушил трубку и пошёл прочь. Он знал, что делать, знал, что Мария (MatkachiCape) должна узнать правду — о бубне, о старике-японце, о том, что «Карафуто-Кай» уже здесь. Старик понимал, что времени мало. И он надеялся, что завтра ночью всё изменится.

Виктор сидел на кухне, когда Мария (MatkachiCape) вернулась. На столе стояла чашка с остывшим чаем, и в ней плавал лимон — жёлтый, сморщенный, как маленькое солнце. Виктор посмотрел на Марию (MatkachiCape) — на её бледное лицо, на её тёмные глаза, на её мокрые от воды сапоги — и ничего не спросил. Просто налил ей чаю и сел напротив.

— Ты знаешь, кто я? — спросила Мария (MatkachiCape).

Виктор молчал. Долго. Потом сказал:

— Знаю. Ты — внучка Фучи. Айнка. Камуй в человеческом теле. — Он посмотрел на неё. — Я знал твою мать Анну. Она приезжала сюда, в Александровск, когда я был маленьким. Она искала бубен и не нашла. Но она оставила мне... — он замолчал. Потом встал, подошёл к комоду, открыл ящик и достал запечатанный конверт — Она оставила мне это. Сказала: «Придёт время — придёт тот, кто возьмёт». Ты пришла.

Мария (MatkachiCape) смотрела на конверт, потом на Виктора как будто видела что-то за его плечом.

— Почему ты помогаешь мне? — спросила она.

Виктор улыбнулся.

— Потому что я — тоже между мирами, — сказал он. — Мой отец был русским, а мать — айнкой. Она умерла, когда мне было десять. Она пела мне песни о камуях и говорила: «Ты — не такой, как все. Ты — между». — Он посмотрел на Марию (MatkachiCape). — Я не камуй и не шаман, я просто человек, который знает и который ждал. Как ждала твоя мать, как ждал Кех, как ждём все мы — те, кто помнит.

Мария (MatkachiCape) взяла письмо и посмотрела на Виктора с благодарностью

— Завтра, — сказала она. — Ночью. Я иду к старику-японцу. Он знает, где бубен.

За окном темнело, небо было серым, низким. Где-то далеко, за сопками, шумело море и в этом шуме слышалось что-то — мистическое, древнее - что-то, что ждало, как ждали Три Брата, как ждал Чёрный камуй, как ждала она сама — всю свою жизнь, сама того не зная.

Завтра ночью многое изменится. Она это знала так же точно, как знала, что река помнит, что камуи не умирают, что память держит крепче любой верёвки.

Марию (MatkachiCape) закрыла глаза и сразу уснула — глубоко, без снов, как будто провалилась в тёмную воду.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. БУБЕН

Мария (MatkachiCape) проснулась задолго до рассвета, и первое, что она почувствовала, — это холод. Не тот холод, который приходит с моря вместе с ветром, а другой, внутренний, который поднимается откуда-то из глубины и растекается по всему телу, как вода в половодье. Она лежала на кровати в доме бабушки Виктора, укрывшись старым ватным одеялом, и смотрела в потолок, на тёмные тени, которые дрожали в свете уличного фонаря. Дом спал. Бабушка посапывала в своей комнате, Виктор — в соседней. И только она, Мария (MatkachiCape), лежала с открытыми глазами и чувствовала, как что-то тянет её наружу, зовёт — не голосом, не словом, а чем-то более древним, что жило в её крови с самого рождения.

Вчера, когда Виктор отдал ей запечатанный конверт, она не решилась его открыть. Спрятала за пазуху, как прячут что-то очень важное, и всю ночь чувствовала его тяжесть — не физическую, а другую, которая давила на грудь, не давала дышать. И теперь, лежа в темноте, она поняла: больше ждать нельзя.

Мария (MatkachiCape) села на кровати. Одеяло сползло на пол, и холод пробежал по спине — не от утреннего воздуха, а от предчувствия. Она достала конверт из-под подушки — бумажный, пожелтевший, с потёртыми краями. На нём не было ни имени, ни адреса — только её имя, написанное мелким, бисерным почерком: «MatkachiCape». Рука матери, - она узнала бы этот почерк из тысячи других — бабушка показывала ей старые письма, которые Анна (Айна) писала из Ноглик, когда Мария (MatkachiCape) была совсем маленькой.

Дрожащими пальцами она вскрыла конверт. Внутри лежал сложенный вчетверо лист бумаги — тонкой, почти прозрачной, исписанной с обеих сторон. Чернила выцвели, но буквы были чёткими, ровными, как будто мать писала не торопясь, вкладывая в каждое слово всю свою душу.

«Мария, дочка моя, — читала она, и голос матери звучал в её голове так ясно, как будто Анна (Айна) сидела рядом. — Если ты читаешь это письмо, значит, меня уже нет. Значит, пришло время, которого я так боялась и так ждала. Я оставила его у Виктора — мальчика, которого ты, возможно, уже встретила. Он — из тех, кто помнит. Ему можно доверять».

Мария (MatkachiCape) перевела дыхание. Пальцы дрожали, и она прижала лист к груди, чтобы успокоиться. Потом продолжила читать.

«Ты не такая, как все. Ты — Маткачи (MatkachiCape). Девочка-кошка. Ты родилась между мирами — между людьми и камуями. Я знала это с самого начала, когда впервые взяла тебя на руки. Твои глаза были тёмными, глубокими, как вода в омуте, и в них уже тогда отражалась луна — даже тогда, когда луны не было на небе. Я знала, что однажды тебе придётся узнать правду, и я знала, что не смогу тебя защитить. Я умирала, Мария. Медленно, тихо, как умирает река, когда её перекрывают плотиной. И я знала, что не успею рассказать тебе всё, что должна. Поэтому я пишу».

Она затряслась всем телом, глядя на строчки. В горле стоял ком, и Мария (MatkachiCape) с трудом сглотнула, прежде чем продолжить.

«Ты — хранительница. Не потому, что кто-то выбрал тебя, а потому, что ты родилась с этим. В тебе живёт сила, которая древнее нас всех. Ты можешь говорить с реками и камнями, с ветром и зверями. Ты можешь видеть то, чего не видят другие и ты должна собрать двенадцать инау — двенадцать ключей к шести струнам тонкори. Без них Чёрный камуй проснётся. Без них мир закончится».

Мария (MatkachiCape) закрыла глаза. Слова матери отзывались в ней болью — не физической, а другой, глубокой, которая жила в самой сердцевине её существа.

«Я знаю, о чём ты думаешь. Ты думаешь: почему я? Почему не кто-то другой? Почему я должна нести это? Я задавала себе те же вопросы, когда была молодой. Я не хотела быть шаманкой, не хотела видеть сны наяву и слышать голоса рек. Я хотела простой жизни — мужа, дом, детей. Но камуй не спрашивает. Он берёт. И я приняла это. Прими и ты. Не потому, что должна, а потому, что это — твой путь. Ты — Маткачи (MatkachiCape). Ты — девочка-кошка. И ты сильнее, чем думаешь».

Мария (MatkachiCape) перевернула лист. На обратной стороне почерк был более размашистым, как будто мать писала быстро, боясь не успеть.

«Теперь слушай внимательно. Бубен, который ты ищешь, — не просто инструмент. Это — ключ. Без него ты не сможешь открыть третью дверь. Без него ты не сможешь найти остальные инау. Бубен сделан из кожи оленя, которого принёс в жертву первый шаман Айойна. Его обод — из ивы, которая росла у входа в Нижний мир. Его звук открывает двери между мирами. Но помни: бубен — не игрушка. Он не прощает ошибок, тот, кто бьёт в него без уважения, теряет себя. Тот, кто бьёт в него с уважением, обретает силу. Я знаю, что ты справишься, я уверена, что ты найдёшь его. Я знаю, что ты — та, кто закроет дверь».

Мария (MatkachiCape) отложила письмо. Руки дрожали, и по щекам текли слёзы — тихие, беззвучные, как дождь. Она не вытирала их, она просто сидела и смотрела в темноту, и в этой темноте ей слышался голос матери — тихий, тёплый, как дыхание.

«Я не знаю, где ты сейчас, не знаю, что ты уже видела, но я знаю одно: ты не одна. Рядом с тобой будут те, кто поможет. Виктор. Кех. Возможно, кто-то ещё. Не бойся просить помощи, не бойся доверять. Но будь осторожна. Не все, кто улыбается, — друзья, не все, кто говорит правду, — враги. Слушай своё сердце. Оно не обманет».

Последние строчки были почти неразборчивы — чернила расплылись, как будто на бумагу упала слеза.

«Я люблю тебя, Мария. Я всегда любила тебя. Даже когда ушла, когда не могла быть рядом. Я всегда была с тобой — в реке, в ветре, в твоих снах. Я буду с тобой и дальше. Иди. Ищи. Не останавливайся. И помни: ты — Маткачи (MatkachiCape). Ты — девочка-кошка. И ты — моя дочь».

Мария (MatkachiCape) сложила письмо. Медленно, аккуратно, как складывают что-то очень хрупкое. Потом встала, подошла к окну и посмотрела на улицу. За окном было темно, небо было серым, низким, и где-то далеко, за сопками, шумело море. Она стояла и смотрела, и в её груди что-то менялось — медленно, как вода подтачивает камень. Она больше не была просто девушкой, которая ищет бубен. Она была Маткачи (MatkachiCape). Девочкой-кошкой. Хранительницей. И она знала, что должна делать.

День прошёл медленно. Мария (MatkachiCape) не выходила из дома. Она сидела на кухне у окна, пила чай, который бабушка Виктора наливала ей в большую глиняную чашку, и смотрела на улицу. Дождь шёл с самого утра — мелкий, серый, как будто небо решило смыть с города всю его пыль и усталость. Лужи на дороге отражали серое небо, и в этих отражениях было что-то, от чего на душе становилось тяжело. Виктор ушёл в музей — ему нужно было работать, — а бабушка хлопотала по хозяйству: топила печь, пекла хлеб, перебирала крупу. Она не задавала вопросов. Только иногда поглядывала на Марию (MatkachiCape) — долго, внимательно, как будто видела что-то за её плечом. И Мария (MatkachiCape) чувствовала этот взгляд, но не оборачивалась.

Ближе к вечеру Мария (MatkachiCape) начала собираться. Надела тёмную вязаную кофту, юбку до колен, резиновые сапоги. Волосы заплела в тугую косу — так, чтобы не мешали. Под куртку спрятала инау — обе, завернув их в тряпицу. Потом посмотрела на себя в маленькое зеркало, висевшее в прихожей, и не узнала себя. В отражении стояла девушка с бледным лицом и тёмными глазами, в которых горел огонь. Она была красивой — очень красивой, — но в этой красоте было что-то, от чего хотелось отвести взгляд. Что-то древнее, звериное, то, что просыпалось в ней медленно, как вода в половодье.

Бабушка подошла к ней, когда она уже стояла у двери. Смотрела долго, внимательно, потом сказала:

— Идёшь?

— Иду, — ответила Мария (MatkachiCape).

— К японцу?

Мария (MatkachiCape) кивнула.

Бабушка помолчала. Потом достала из кармана маленький мешочек — из кожи, потёртый, с завязками — и протянула ей.

— Возьми, — сказала она. — Это соль. На случай, если понадобится. Старики говорят: соль отгоняет зло, не знаю, правда это или нет - но пусть будет.

Мария (MatkachiCape) взяла мешочек. Он был тёплым — как будто его долго держали в руках. Она спрятала его за пазуху, рядом с инау, и кивнула бабушке.

— Спасибо, — сказала она.

Бабушка улыбнулась, одними губами. Невесело.

— Иди, — сказала она. — И возвращайся.

Иван ждал её на площади Ленина. Мария (MatkachiCape) увидела его издалека — высокого, худого, в старой кожаной куртке, которую он не снимал даже летом. Он стоял у памятника Ленину — серого, облупившегося, — и курил, глядя на улицу. Рядом с ним стоял «уазик» — тот самый, который дал ему друг опер Сашка. Машина была грязной, с облупившейся краской, но в ней чувствовалась надёжность — такая же, как в самом Иване.

Мария (MatkachiCape) подошла тихо как кошка. Иван обернулся, и в его глазах мелькнуло что-то — не удивление, не радость. Что-то другое. Что-то, что бывает у людей, которые ждали и дождались.

— Готова? — спросил он.

— Готова.

Они сели в машину. Иван завёл двигатель, и «уазик» тронулся с места, медленно покатившись по улице. За окном проплывали дома — серые, тёмные, с окнами в которых свет скрывали плотные шторы. Люди на улицах были редки — дождь загнал их в дома, и только иногда мимо проходили прохожие, укутанные в плащи и куртки. Мария (MatkachiCape) смотрела на город и молчала. Иван тоже молчал. Он не спрашивал, куда ехать, он уже знал. На сопку, у Трёх Братьев. Там, где ветер свистит в ушах и волны бьются о камни.

Машина ползла вверх по узкой дороге — разбитой, с ухабами, которые заставляли «уазик» вздрагивать. Сопка поднималась над городом, и с каждым метром открывался вид — серое море, серое небо, серые скалы. Три Брата стояли вдали, тёмные и молчаливые, как стражи. Мария (MatkachiCape) смотрела на них и чувствовала, как что-то в её груди сжимается — не от страха, а от предчувствия. Она уже видела их. В другой жизни. В другом сне.

Иван остановил машину на площадке перед домом. Дом был старый — деревянный, одноэтажный, с покосившейся крышей и тёмными окнами. Он стоял на самом краю сопки, и за ним начинался обрыв — крутой, каменистый, с которого открывался вид на море. Мария (MatkachiCape) вышла из машины и остановилась, глядя на дом. Иван вышел следом.

— Я пойду одна, — сказала Мария (MatkachiCape). — Жди здесь.

Иван смотрел на неё очень внимательно, как будто решал — спорить или нет. Потом кивнул.

— Хорошо, — сказал он. — Но если что — я рядом.

Мария (MatkachiCape) кивнула. Потом подошла к двери. Постучала. Дверь открылась почти сразу — как будто старик ждал её. На пороге стоял японец: старый — очень старый. Седой, сгорбленный, с лицом, изрезанным морщинами. Он был одет в тёмное кимоно, подпоясанное широким поясом, и в его руках была трубка — короткая, из тёмного дерева. Он смотрел на Марию (MatkachiCape) долго, внимательно, как будто видел её насквозь.

— Маткачи (MatkachiCape), — сказал он. Голос был тихий, скрипучий, но в нём было что-то, от чего по спине пробегал холод. — Ты пришла.

Мария (MatkachiCape) кивнула.

— Пришла, — сказала она.

Старик отступил в сторону, пропуская её в дом. Внутри было темно и пыльно. Пахло старым деревом, сушёными травами и чем-то ещё — сладковатым, гнилым. На стенах висели фотографии — чёрно-белые, выцветшие. На них были люди — японцы, в военной форме, с саблями. В углу стоял большой деревянный сундук, обитый железом. Старик сел на табурет, жестом приглашая Марию (MatkachiCape) сесть напротив.

— Ты знаешь, зачем пришла? — спросил он.

— Знаю, — сказала Мария (MatkachiCape). — За бубном.

Старик усмехнулся. Одними губами. Невесело.

— Бубен — это не просто вещь, — сказал он. — Это — ключ. Ключ к тому, что ты ищешь. Ключ к тому, что ты боишься. Ключ к тому, что ты должна сделать.

— Я знаю, — сказала Мария (MatkachiCape). — Я готова.

Старик смотрел на неё и изучал. Потом кивнул.

— Хорошо, — сказал он. — Тогда закрой глаза.

Мария (MatkachiCape) закрыла глаза. Она услышала, как старик что-то бормочет — тихо, нараспев, как будто читает молитву. Потом почувствовала, как что-то меняется — воздух стал плотным, тяжёлым, как вода. И в этой тишине, глубокой, как омут, она услышала голос — не старика, не свой, а чей-то ещё. Голос, который шёл из глубины, из темноты, из Нижнего мира.

— Ты пришла, — сказал голос. — Ты пришла, чтобы забрать то, что принадлежит тебе. Но сначала ты должна доказать, что достойна.

Мария (MatkachiCape) открыла глаза, но не увидела дома. Не увидела старика, не увидела стен. Она стояла в темноте в чёрной, густой, как вода, темноте. И в этой темноте что-то двигалось, медленно и тихо. Это нечто было огромным, Мария не видела — чувствовала. НЕЧТО смотрело на неё.

— Кто ты? — спросила Мария (MatkachiCape).

— Ты знаешь, — сказал голос. — Ты всегда знала.

И тогда Мария (MatkachiCape) поняла. Это был он. Первый пес Черного камуя. Он был здесь, он ждал, он смотрел и хотел её испытать.

Бой длился долго или пронеслись мгновения — Мария (MatkachiCape) не могла понять, потому что время в этом месте текло по-другому. Она видела старика — он стоял рядом, в темноте, и его лицо было бледным, как мел. Он что-то шептал — на языке, которого она не знала, — и его руки двигались, как крылья. Он был проводником. Он был тем, кто открыл дверь. И теперь он смотрел, как Мария (MatkachiCape) сражается с тем, что пришло из темноты.

Это не был бой в обычном смысле. Не было ни ударов, ни криков, ни крови. Это был бой стойкости — её воли против его воли. Первый пес чёрного камуя пытался проникнуть в её сознание, заполнить его собой, заставить её сдаться. Он показывал ей сюжеты — страшные, тёмные, от которых хотелось кричать. Первый пес показывал ей смерть — её смерть, смерть матери, смерть всех, кого она любила. Он шептал ей: «Сдайся. Ты не справишься. Ты всего лишь девушка. Ты не камуй. Ты никто».

Но Мария (MatkachiCape) не сдавалась. Она вспомнила слова матери: «Ты — Маткачи (MatkachiCape). Ты — девочка-кошка. И ты сильнее, чем думаешь». Она вспомнила бабушку Фучи, которая говорила: «Камуй не спрашивает. Он берёт». Она вспомнила реку, которая звала её в детстве. Она вспомнила всё, что было, и всё, что будет. И тогда она открыла глаза — по-настоящему открыла, — и посмотрела в темноту.

Бесплатный фрагмент закончился.

149 ₽

Начислим +4

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе