Читать книгу: «Итог»

Шрифт:

Миниатюры

Аура

Слишком теплый даже для этого уголка Средиземноморья декабрьский денек подходил к концу. Огромный, все еще пылающий диск Солнца, казалось, завис над не слишком уж отдаленными деревьями. И все, на что падали его подуставшие за день лучи, казалось таким же красивым и немного печальным.

“Дети Солнца”, – подумал старик. Кажется, есть у Горького такая пьеса. Не тал, но как же красиво звучит! И как верно! Ведь все мы и вправду его дети, хоть редко это осознаем и еще реже чувствуем. Старик задумался. Снова вернулось то, о чем думал в последнее время. Почему люди такие разные? Почему одним достаточно повседневного, житейского, в разных вариантах, по сути, одного и того же, со всеми его радостями, горестями, заботами, утомительным разнообразием суеты, а другим нужно что-то еще и без этого еще они не могут жить?

“Да вот этого всего, что вокруг”, – сам себе ответил старик. “Неба, солнца, воздуха, ветра, каждого дерева, каждой травинки, каждого сосредоточенно и деловито куда-то ползущего муравья, этого, непонятно откуда взявшегося чувства, что ты не сам по себе, а, вот именно, частица, капелька всего этого огромного мира вокруг тебя и в тебе самом в том числе. Вспомнилось Киплинга: ”Мы одной крови”. С некоторого времени он это чувствовал, знал, был уверен. Особенно сильно он это чувствовал вечерами, когда уходил свет дня, и все, что оставалось, становилось ближе, роднее, больше твоим, личным, как будто жалось к тебе, искало защиты.

Поздний вечер ближе к полуночи. Почти безлюдная улица в свете фонарей, темные лишь кое-где освещенные громады домов, безветрие… Казалось, какая-то ласковая аура окутывала все вокруг, проникала в душу. Хотелось прикоснуться к листьям, доверчиво протягивающим к нему свои ладошки, погладить, сказать им что-то ласковое, успокаивающее, как ребенку. Казалось они понимают, слушают, не боятся. “Мы ведь одной крови. Ты ведь свой.”

Закат догорал. Все больше и больше темнело небо. Зажглись фонари. Стало прохладнее. Привычно набрав код, старик вошел в подъезд. Многоклеточный, живой, 15-ти этажный дом жил своей жизнью. Почему-то он ему казался большим кораблем. Мужчины, женщины, дети. Разные люди, разные судьбы. Большой Ноев ковчег, плывущий куда-то в неведомое, бог знает чему навстречу, в то, что знать не дано, в то, что называется будущее. Неизбежно, неотвратимо. Все дальше, дальше, дальше…

В сквере

Скамейка в сквере напротив дома. Передо мной детская площадка. Она еще почти пуста. Дети приходят чуть позже. Чуть поникшая усталая листва от длинного, слишком длинного жаркого лета, просвеченная не слишком ярким, почти предзакатным солнцем. Ветерок неторопливо качает ветви пальм то чуть быстрее, то вновь помедленнее, как будто в ритме старинного вальса или другого, но тоже старинного танца. Порой раздается громкий требовательный писк, похожий на писк голодного птенца. А небо чистое, чистое с уже начинающей чуть темнеть голубизной. Но…стоп! Появилось облако. Оно плывет медленно, медленно, как будто подстраиваясь под неторопливость еще тихого сквера, пустующей пока детской площадки, предзакатного неба, старинного вальса пальмовых ветвей. И правильно, облако. Так и надо. Не спеши. Жизнь и так слишком тороплива.

Но вот уже пришли дети. И детская площадка уже полна их голосами. И качели уже не пустуют. Вверх-вниз, вверх-вниз, выше, выше, еще выше! Вечный маятник жизни И все как будто наполнилось этой музыкой, слилось все вместе: сквер, предзакатное небо, детские голоса, старинный вальс пальмовых ветвей под теплым, ласковым ветром. Остаться бы, слиться бы со всем этим, забыться. Но мне пора. Надо уходить, расстаться с этим сладким забытьем. Ведь меня ждет жизнь. Жизнь? Какая ирония, в сущности!

Зал ожидания

Старость. Что это такое? Безвременье? Другое измерение? По мне, это, скорее, зал ожидания. Просторный, даже комфортный порой. Все предусмотрено: еда, кров, даже развлечения. Не тюрьма, не клетка. Выходи, приходи, когда вздумается. Но ты все равно внутри, в этом зале.

Все ждут свой поезд. Не известно, когда он придет. Нет расписаний. Но поезд этот только за тобой и без тебя он не уедет. И ты ждешь. Вот уже нет рядом твоего соседа. Вчера он уехал. Вы даже не успели проститься. А поезда приходят и уходят. Обязательно приходят и обязательно уходят. Куда? Откуда? Ведь не могут же они приходить из никуда и уходить в никуда?

Порой ты выходишь в город. Странно. Тебе как будто знакомы эти улицы, площади, эти люди Ты разговариваешь с ними. Ты понимаешь их речь, они твою. Они приветливы, даже заботливы. Но невидимая стена отделяет тебя от них. Ведь твое место в зале ожидания, а их нет. Они куда-то спешат, чем-то озабочены, их поезда идут по расписанию. Ты гость. Они нет. И ты возвращаешься в свой, ставший твоим временным домом, зал ожидания. Тебе приветливо улыбаются, ставшие почти родными люди, ждущие, как и ты, свой поезд. Жизнь продолжается. Поезд еще не пришел. Все еще впереди.

Лебединая песня

В сущности, старость его вполне устраивала. И не потому, что, наконец, сбылось то, о чем мечтал. И не потому, что освободила от службы, которую скорей не любил, чем любил. Все это осталось где-то далеко позади, все больше и больше расплываясь в памяти, уходя в прошлое все дальше и дальше, как уходит берег, становясь все меньше и меньше, превращаясь в полоску, точечку, исчезая. И только вода, вода, вода и ничего кроме.

– А потому устраивает, – вернулся старик к прежней мысли, – что теперь у него есть время. Не так, чтобы очень. Скромно, но есть. Зачем? Ну хотя бы затем, чтобы просто ходить по знакомым улицам, которые, как ни странно, не надоедают, ни о чем, казалось бы, не думая, а на самом деле о тысяче разных вещей, которые, бог знает почему, приходят в голову.

Вот и сегодня. Почему-то о лебединой песне. Почему лебедь обрывает жизнь? Почему не может без подруги? Почему выбирает смерть? Ведь парами живут не только лебеди. “Так природа захотела”-не ответ. На уровне инстинкта? Да, но есть ведь еще инстинкт самосохранения. Почему не срабатывает? А у людей? Случается. Тогда – Ромео и Джульетта. Но это скорее исключение. Как правило живут. Выходит, жизнь значит все-таки больше.

А может потому, что любви у людей больше? Самой разной: к ребенку, к матери, работе, Богу, наконец. И еще тысячи разных прочих, маленьких, больших.

А день был прекрасным, по-летнему теплым, солнечным, голубым, зеленым, упорно не совпадающим с декабрем. – Как все на свете, – подумал старик. Пора было возвращаться.

Мираж

Уже давно каждое утро начиналось одинаково. Мучительно не хотелось вставать. Ведь впереди был еще один ненужный день, которых и так уже было слишком много. И тогда он начинал вспоминать то хорошее, счастливое, что все-таки было в его жизни, не могло не быть. И всегда это было одно и то же, и всегда до обидного мало. И всегда все начиналось с детства.

Вот первое. Ему еще только четыре, а может пять лет. Еще война, эвакуация, Казахстан. Смутно, очень смутно – пронизанная солнцем, звенящая, плещущая вода арыка. Не было для него тогда ничего прекраснее на свете. Он убегал туда при каждом удобном случае. Однажды даже запертым. Через форточку. Потом, когда его нашли, никто не мог понять, как ему это удалось.

Вот второе. Все еще детство. Ему лет шесть-семь. Крым. Ялта. Они переехали туда санитарным поездом. Раненых перевозили в Крым. Мать работала в госпитале. Самые его лучшие, самые счастливые два года.

Огромный, как ему казалось, двор со множеством потайных местечек, где можно было спрятаться, если тебя ищут, зовут. Такая же, как он ребятня. Это была их территория, только их и ничья другая. Можно было носиться по двору с утра до вечера, можно было, зацепившись коленками за ветку, повиснуть вниз головой. Было совсем невысоко и совсем не страшно. Можно было незаметно выскочить во двор из задней комнаты так чтобы бабушка не заметила. Ведь окно было на уровне земли. Они тогда были только вдвоем. Мать уехала отвоевывать занятую квартиру в городе, где они жили до войны.

Вечером раздавался бабушкин крик: “Миши! Миши!”(падежей бабушка не признавала). Он слышал, но не отзывался. А потом ему становилось её жалко, и он возвращался. И еще. Рядом было море. Самое прекрасное на свете Черное море. Совсем рядом. Свернуть за угол Виноградной, чуть-чуть по Морской и вот уже набережная. Он часто думал: почему не чувствовал себя тогда счастливым? Потом понял. Господи! Да он даже не знал тогда этого слова. Просто он был частью всего этого. Этого солнца, неба, моря, деревьев, травы, кузнечиков, которых так любил ловить, а потом, наигравшись, отпускал, и многого чего другого, чего даже не знал. Просто знал, что оно есть, что оно где-то близко, рядом. И еще чего-то огромного, неведомого, таинственного за пределами двора, за нестрашным своим королевством. Потом он понял. Еще не было отдельного я и остальное. В этом было все дело. Счастье, полное счастье бывает только тогда. А потом только иногда. Редкое, пугливое, тревожное, ненадежное.

Вспомнился рассказ Брэдбери.

Трое американцев застряли в пустыне. Сломался старый пикап. Неожиданно один из них увидел мираж. Прекрасный, сказочной красоты город. Самое интересное – мираж не исчезал ни на следующий день, ни потом. Он вообще не исчезал. Тогда они прибили табличку и написали на ней: “Город счастья”.Ведь счастье так похоже на мираж. Оказалось, можно застолбить даже мираж. Но ведь счастье все-таки не мираж. Только похоже. Не более.

А вставать все не хотелось. Ведь предстоял еще один ненужный день, которых и так уже было слишком много.

Туман

Сегодня он тосковал. Собственно, с ним это случалось часто, слишком часто, точнее, почти всегда, невидимой тенью сопровождая его, где бы он ни был. По сути, с детства. С тех самых пор, как ощутил себя чем-то отдельным от других. И это его отдельное никак не совпадало с общим. То ли не совпадал он, то ли оно. Но какое это имело значение?

Даже когда случалось то, о чем мечтал (чаще всего напрасно и долго), даже тогда все оборачивалось скукой и разочарованием, как картина маслом вблизи. Ну, не мог он жить суетой. Не мог и все. Нужно было что-то еще. Вернее даже наоборот. Сначала что-то еще (что именно он и сам толком не знал), а потом – ладно. Пусть будет то, что есть. Утренний туман почти рассеялся. День обещал быть прекрасным. Вспомнились другие туманы когда-то, давным-давно. Была какая-то связь с ними. Давняя, не случайная. Вспомнился Киев в морозной изморози туманов. Боже! Как он был прекрасен этот его город, может быть самый прекрасный город на свете. В тумане, в снегу, сверкающим под зимним солнцем, весной, осенью…Всегда. Город, в котором родился, в котором прожил всего-то семь лет, потом приезжал только в отпуск, да и то – на неделю не больше, потому что остальное время они проводили у моря. В Крыму, в Одессе. Сначала сами, а потом уже с малышом. Дикарем, конечно, как большинство.

А еще город был лучшим на свете (и это было главным)потому, что там жила мать. И тогда две любви сливались в одну и каждый день был праздником. И он все пил и пил эту любовь и никак не мог напиться. Ведь жизнь так скупа на любовь.

Уже за два дня до отъезда начиналась тоска. Начиналось прощание, полное щемящей грусти, и все равно прекрасное, потому что не бывает любви без грусти, как не бывает без нее ничего хорошего на земле. А потом целый год до следующего отпуска он тосковал, ждал, предвкушал и снова пил, пил эти дни, короткие как счастье. Старик очнулся. “О чем это я? Ведь я же хотел о туманах”. Задумался. Всплыло другое. Он был тогда на втором, а может на третьем курсе. В этом городе настоящих зим – снежных, морозных почти не было. На выходные раз в две недели она уезжала домой. Автобусом. Два часа туда, два обратно. А он неприкаянно бродил по улицам, не зная куда себя деть. Домой не хотелось. Да и какой дом? Угол.

Тогда и полюбил туманы. Подходили он этому городу, скорей, городку по сравнению с его столицей. Он ему нравился. Частица бывшей Австро-Венгрии, осколок старой Европы, не тронутый войной, живший, казалось, по инерции еще той довоенной привычной культурно-старомодной жизнью, где все знали всех, где идиш и немецкий звучали одинаково естественно, с обязательной центральной не проезжей улицей для гуляний, свиданий, кино. И он ходил взад и вперед по этой не слишком длинной, утонувшей в тумане улице. Казалось их было только двое. Он и туман. Туман и он. С ним было хорошо. Скрывал, защищал, слушал. Что-то выпевалось как-то само собой. Какие-то мелодии. Неплохие, между прочим, как ему казалось. Где-то посередине справа был винный погребок. Дешевый крепленый портвейн был ему вполне по средствам. Выпивал стакан. Выходил. Минут через десять становилось хорошо. Их – его и туман начинало качать. Мягко, легко, бережно. Все быстрее и быстрее. Им нравилось.

А потом он шел домой по тихим почти безлюдным улицам с редкими прохожими, на минутку возникающими и тут же исчезающими в тумане. Быстро, как проваливаясь куда-то засыпал. Досыпал на лекции на первой паре. Будили.

А потом он уже никогда не жил в городе. А любовь к туманам осталась. Он любил их всегда. Поздняя осень, промерзшее поле, туман, одиночество. Это было как раз то, что нужно. Позже, гораздо позже, уже в другой жизни, в другой стране, где почти не бывает туманов, вспоминая, он напишет.

 
Я пройду полосой тумана, а потом дождя.
И поля будут тихо, странно, одиноко встречать меня.
А потом возвращусь я в город, где дома, дома…
А вокруг будет холод, холод и зима, зима.
 

И почему люди так не любят туманы?

Невидимка

Мошава Германит была уже вполне новогодней. Елка-вся в золоченых нитях, укутанная ими так густо, что видны были только контуры, была хороша. Гирлянды по обеим сторонам улицы, провисающие, как провода под тяжестью снега, тянулись ввысь к Бахайскому храму. Оживленные, казавшиеся в полусвете еще красивей, лица, детишки, серьезные, как все дети на свете с шариками на длинных, сверкающих нитях в тонких ручонках. И от того, что сами нити были в два-три раза длиннее их самих, казались еще милее и трогательнее. Никто его не замечал. Никому он не был нужен. Собственно, бродил не он. Бродила его душа, истосковавшаяся по людям, их речи, смеху, улыбкам, невидимая, ставшая частью этого вечера, очарованная, какой и должна быть душа.

Старик сидел, ел фисташковое на йогурте мороженое, смотрел на идущих мимо, на сидящих за столиками, о чем-то думал. Не сосредоточенно, рассеянно, почти бездумно. Сидел невидимкой (уйди, вернись – никто не заметит), частицей, капелькой, атмосферой. Ведь это так важно. Может быть важнее всего на свете. Что стоит мир без этого? Дергающиеся фигурки, как в старом, немом кино.

Давно было съедено мороженое, а он все сидел. Уходить не хотелось. Ведь так хорош был этот вечер, так легок, так неповторим. Ведь ничего, как известно, не повторяется.

Бахайский храм-самое популярное место в Хайфе, его визитная карточка. Потрясающий архитектурный комплекс, в который включены каскад великолепных садов. По решению ЮНЕСКО с 2008 года Бахайским садам присудили звание восьмого чуда света.

Мошава – поселение (иврит). Основана немецкими колонистами, когда Палестина входила в состав Турецкой (Оттоманской)империи. Теперь просто улица в нижней Хайфе.

Река

День выдался тихим, безветренным, безнадежно унылым. Грязно-серые, местами, почти черные тучи так обложили небо, что надеяться на какой-то просвет, нечего было и думать. Изредка накрапывал дождик. Лица встречных казались слишком серьезными, слишком деловыми, слишком озабоченными. Все в этот день было слишком. И может от того, что вот выдался такой день и еще от того, о чем не хотелось думать, казалось, что так будет всегда.

– Стихов бы, – подумал старик. Как давно он их не писал! С того самого дня, когда вдруг ясно и окончательно понял – не судьба. Ведь стихи пишут многие. Хорошие и даже очень хорошие, а поэтов единицы. В этом-то все и дело. И бросил.

А ведь сколько лет только ими и жил! Казалось само небо ему их посылало. И был счастлив, когда вдруг ложилось на бумагу всегда, как чудо, то, что долго искал, перерывая массу слов, забыв обо всем. Другие не понимали, чему тут радоваться, но какое ему было дело? Спешил, как будто знал – ненадолго. И вот бросил. А любовь осталась. Они были такие разные эти люди, пишущие стихи. Как и их стихи, впрочем. Мучительно-растревоженными, бесконечно ищущими, тоскующими, грустными, как сама жизнь. Казалось все цвета и оттенки человеческой души были в них. А, порой, такое утоленное, переполненное, как осенние яблоки соком, женское счастье было в них, и неутоленное, тоскующее тоже.

И была среди них одна. Он почему-то сравнивал ее с рекой. Чем-то ее стихи ему ее напоминали. Широкую, полноводную, никогда не мелеющую, как будто все на свете ручьи и речонки, не скупясь, отдавали ей все, что имели. Она была нужна всем и все были нужны ей. Казалось ей было ничуть не трудно нести на себе тяжеленные пароходы и доверху груженые баржи, катера, лодки, узкие, как пироги, байдарки, мальчишек, бесстрашно заплывающих на самую середину поближе к пароходам, неба, несущихся облаков, осеннюю грусть туманов, чью-то песню на берегу, чей-то горячий шепот… И еще тысячи разных прочих вещей маленьких и больших. Это был ее мир, ее жизнь. А ночью она засыпала под тихий, убаюкивающий плеск воды и ей снились сны. Разные. Но чаще всего море. Большое-пребольшое, синее-пресинее, куда она все равно когда-нибудь доплывет.

Старик вздохнул. Погода не менялась. Снова подумалось о том, о чем думать не хотелось, и снова он отогнал от себя эту мысль. Слишком больно. Пора было возвращаться.

Фонарь

Проснулся. Рано. Еще, по сути, ночь, хотя достаточно светло в свете фонарей. Все как будто замерло. Все неподвижно, как заколдовано. Стоянка машин напоминает уснувший цыганский табор. Самый близкий к дому фонарь не похож на другие. Прямой какой-то, допотопный, как старый служака николаевских времен. Преданный, верный, слуга царю и Отечеству, бог знает каким ветром занесенный в ту, еще турецкую Палестину, да так и оставшийся. Чужой и ненужный ни там, ни здесь. И как будто слышишь, как он вздыхает и как бормочет: ”Слушаюсь, рад стараться Ваше Благородие, не извольте беспокоится” и тому подобное.

Вот через полчаса он потушит фонарь. Куда пойдет старый служака? Что он будет делать до вечера? Может ляжет спать и приснится ему снежок, порхающий вокруг фонаря. Питерский, московский или еще какой-нибудь российский? А может выпьет водки, закусит соленым огурцом и станет легче. А то тоска, тоска…

Очарованность

Очарованность души, романтика. Почему-то захотелось вдруг поговорить об этом, повспоминать, поделиться. Начну с детства. Все мы ведь оттуда.

Детство, мое детство. Сказать по правде-счастливым я бы его не назвал. Робким оно было зажатым. Вы скажите: дитя войны. Без отца тем более. Но, знаете, все мы были, в общем, дети войны. Да и без отца были многие. И тем не менее…

Особенно плохо было в школе. Во дворе было иначе. Два-три приятеля. Я даже верховодил. А друзей по-настоящему не было. Характер ли был тому виной, фатальная ли моя обреченность на одиночество? Кто знает? Зато были книги. И была мечта – уехать куда-нибудь подальше и там, в институте уж точно начнется совсем другая, настоящая жизнь.

Помнится, где-то в пятом-шестом классе подарили мне на день рождения “Два капитана” Каверина. Боже! Как много значила для меня эта книга! Ведь в детстве так нужен идеал. Теперь он у меня был. Вы скажите – детство, романтика. Может быть. Но скажите: “Бороться, искать, найти, не сдаваться” это детство? Вы уверены? А я вот думаю, что по-другому жить нельзя, если не хочешь презирать себя потом.

А вот очарованность пришла позже, после первого курса, летом, на каникулах.

Измученный, влюбленный, не знающий куда себя деть, слоняющийся лениво, бессмысленно из угла в угол, считающий дни. Казалось это лето никогда не кончится. И, вот, тогда как-то на пляже, от скуки раскрыл я томик Паустовского и пропал, и уже не мог оторваться, и заболел, или полюбил (выбирайте что хотите0 на всю жизнь. Вот на вскидку немного. Большинство читало, конечно. Просто напомнить, оживить…

Южный город шумел под белыми сентябрьскими звездами. Туман стоит зеленой морской водой. Рыжая осень осыпается в переулках и глаза женщин темнеют от любви к крошечным детям.

Чехов писал за простым письменным столом. Светила лампа с зеленым абажуром. Пальцы его холодели от спокойной жалости к людям. Мохнатые зимы, бубенцы, смешная нелепость старой России и, как стон скрытой тоски, песни цыган из Яра.

Мы расходились по домам. А снег все падал и падал. Пылали щеки. Молодое и пылкое наше счастье бежало наперегонки с нами по скользким тротуарам, провожало нас, долго не давало заснуть. Оно мигало на стенах. Оно сыпалось на землю ворохами снега. Оно пело всю ночь сквозь теплый сон свою вечную песню о любви и печали.

Скажите, что может быть прекраснее? И, вот, с этих самых пор и вошла в душу очарованность и осталась. И жить без нее я уже не мог. А уж потом пришла и поэзия. Ведь жизнь, сколько бы ты не прожил, измеряется не годами, а мгновениями счастья. А очарованность так похожа на счастье, а может даже оно и есть. Ведь душа, как струна, ждет свою музыку. А поиск себя разве это не поиск своей, только своей музыки, своей песни? И еще это совесть – высочайший полет души к Богу.

 
И когда рядом рухнет израненный друг
И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,
И когда ты без кожи останешься вдруг,
От того, что убили его, не тебя.
 
/ Владимир Высоцкий/

Заканчиваю. Ничего нового я, конечно, не сказал, никаких Америк не открыл. Можно было и не читать. А вот это прочтите пожалуйста. Очень вас прошу. Обещаю – не пожалеете.

 
А что еще нужно душе?
Немного любви и тревоги,
Немного листвы на дороге
И ветра в сухом камыше.
 
 
Но главное – это печаль,
Как тихое, кроткое море,
Как музыка в Домском соборе,
Когда забывается горе
И кажется жизни не жаль.
 
/ Анатолий Жигулин./

Великая литература, великая поэзия, великая музыка. Нет без них души, нет жизни, нет Человека.

Рассказы

Дразнилка

Сны он не любил. Все он были навязчиво-тупиковыми. Куда-то он не успевал, куда-то не попадал, что-то не получалось. Надвигалось безнадежно, безвыходно, крутилось одно и то же, одно и то же пока не просыпался. Со временем он привык. Тупиковые, так тупиковые. В конце концов, это же только сны. Но этот был совсем другой. – Жид, жид по веревочке бежит. А веревка лопнула и жида прихлопнула. – Где-то он уже это слышал. Но где, когда? И не мог вспомнить. И это мучило. Знал: не отпустит пока не вспомнит. В конце концов он всегда вспоминал. Иначе он просто не мог. И он вспомнил. Конечно, это было тогда, в далеком сибирском городе, куда они убежали от войны. В детском саду. Дразнили его. Всегда только его, а он не понимал почему? – Мама, а что такое жид? – спросил он дома. Мать не ответила, но как-то странно посмотрела на него и быстро вышла. А когда вернулась, глаза у нее были почему-то красные, как будто она только что плакала. И ему было жалко ее. Ведь она была такая красивая! Самая красивая мама на свете.

А потом он уже не спрашивал. Знал. Знал и всегда боялся услышать это слово, потому что становился бешеным. Дрался без правил, как попало, позабыв обо всем на свете, не до первой, а бог знает до какой крови, пока их не разнимали. А потом долго и тяжело приходил в себя. Свои уже не трогали. Знали – бешеный. А чужие…

И все начиналось сначала. А потом в институте и после – никто не мог понять почему, услышав: ”Ты хороший парень, хоть и жид” – он сразу же уходил. Боялся. Знал: если сейчас не уйдет, потом уже будет поздно.

Вспомнилась почему-то одна история. Он влюбился или ему так казалось. Она ему нравилась, очень нравилась. И она любила музыку. Причем именно классическую, а он тогда ее терпеть не мог. Везло же ему на этих любителей музыки.

А все началось с Юрки. Юрки, которого немыслимо было представить не отличником, как и представить, что он вообще когда-нибудь занимался, потому что Юрку по-настоящему интересовали только музыка и девочки. Юрка кончал музыкальную десятилетку и видел себя только в консерватории и нигде больше.

А так кадрить девчонок, как он, не умел никто. Как он это делал, почему не могла устоять ни одна – тайна? И это Юрка тащил их в сады на классику. Его, Ромку и Борьку. Они изнывали, а Юрка блаженствовал, таял, исчезал. Потом Юрка ходил за аттестатом месяца полтора пока, наконец, ему тихо всунули серебряную. В консерваторию подавать уже было поздно. Успел все-таки подать в радиотехнический или связи. Что-то в этом роде. Там еще принимали.

Они встретились еще дважды. После первого курса летом на каникулах и на его собственной свадьбе, где Юрка с его отчаянной, сумасбродной Майкой-его двоюродной сестрой, выдали по всем правилам буги-вуги на глазах его ошеломленной, старомодной родни. Запомнилось.

Майка жила на Куреневке, не боялась ни бога, ни черта, напропалую гуляла с местными хулиганистыми парнями, влюбилась в одного из них. Тот сделал ей ребенка, заодно наградив какой-то гадостью, от которой она долго лечилась. Вылечившись, удрала от него в Штаты. Как там у нее сложилось, он толком не знал. С кем-то жила, где-то работала, лихо водила машину и болтала на английском, как на родном. А в общем, все это было не то. Ведь ничего, как известно, не повторяется. Где-то в Штатах и Юрка-кумир его детства. Жив ли еще? Дай то Бог!

Так, вот, о музыке. Однажды она призналась ему, что обожает Вагнера. И его музыку и вообще… потому что он гений. – Почитай-ка о его взглядах на человечество, – сказала она. Он никогда не слушал Вагнера и, честно говоря, ему было наплевать на взгляды Вагнера на человечество. Достаточно того, что он знал. Любимец фюрера и всей нацисткой сволочи. Разве этого мало? И еще. Он знал, что эта мразь специально заставляла евреев играть Вагнера в Освенциме, Бухенвальде, везде. – Ну и что, – сказала она. – Все равно он гений. Больше они не встречались.

А потом он уехал, чтобы никогда больше не слышать этого слова, не бояться его услышать. От любви, ненависти, самого себя. Уехал и не смог уехать, т. е. он уехал, но… Врачи это называют фантомными болями. Болело отрезанное, выброшенное, казалось, давно забытое, как болит ампутированная нога, которой уже нет. Болело, не отпускало. “Жид, жид по веревочке бежит…”

Тяжелой, мутной волной надвигалась и все росла тоска, разламывалась голова. Мучительно хотелось выпить.

Мать

Все-таки мать вышла замуж второй раз. По-прежнему оборачивались мужчины, глядя ей вслед, в троллейбусе, в трамвае, везде. К тому времени овдовел ее будущий муж. Умерла от рака его жена Люся. Любил ли он ее, нет ли, не знаю. Знаю только, что она любила его без памяти. Вот так и свела жизнь два одиночества. Увы, не смогла она заменить ему его Люсю, а он ей ее Арона – умного, упрямого, неповторимого. Только что и успела подарить ему Мишутку, которого он любил целовать в попку и поднимать высоко-высоко, а Мишутка визжал от страха и был счастлив. – Не уходи, – сказала она ему в тот страшный, все перечеркнувший день, – ведь у тебя бронь. Но разве он когда-нибудь ее слушался? А сердце чуяло. Это конец.

Последнее письмо из госпиталя в ноябре сорок первого: ”Береги Мишутку. Все будет хорошо. Победа будет за нами.”

Если мерить жизнь количеством счастья, то в этот день она умерла. А Мишутка вырос. Стал врачом. Женился. И уже рос у него сынишка, названный в честь деда, но не Ароном (чтоб не дразнили), а Аркадием и похоже походил на деда не только именем. Учился легко, играючи. Уже в Израиле – вторая и третья научная степень, престижная фирма. Сын, дочь. Так вот и шла жизнь. Ее в Союзе, его в Израиле. Шли годы. Смерть мужа перенесла спокойно. Так и не смогла его полюбить. Тянуло к сыну. Туда, с ним, с ними, вместе…

Вот так и оказалась мать в этом доме, среди близких ей по возрасту людей, где все говорили на русском, где у каждого была своя комнатка, а из окон было видно море. – Ничего, – успокаивал он себя. – Так даже лучше. Езды то всего час с небольшим. Своя комната, независимость. Будем приезжать часто. Мы к ней, она к нам. Все будет хорошо. Как же он ошибался! Каждый приезд вымаливал, выпрашивал, скандалил. Зато уже по дороге все в нем пело. Обнять, поцеловать, заглянуть в родное лицо. Счастье.

Но как же редко это случалось! В лучшем случае раз в месяц-полтора. Через два-три часа они уезжали. И…ничего не менялось. Может быть где-то там в глубине души она и жалела? Ведь там прошла ее жизнь. Там, пусть не надолго, была счастлива. Там родные могилы… Что по сравнению значило все остальное? Чем ей было жить здесь, среди чужих людей? Сыном, которого почти не видела? Внуком, которого видела еще реже?

Целыми днями сидела она одна. Читала. Зайдет иногда соседка, придет женщина сготовить что-нибудь, убрать наскоро, кое-как, и уйдет. Ей уже было все равно.

Оживлялась ненадолго, когда они приезжали, но все меньше и меньше. Мешала нарастающая глухота. Слуховой аппарат так и не освоила. Может не подходил, может не был настроен, как надо, может не научили, не объяснили толком, не хватило терпения? Он бы научил, разобрался. Но как? За какие-то два часа раз в полтора-два месяца?

– Знаешь, – сказала она ему как-то, – порой мне кажется, что лучше бы ты не приезжал вовсе. После твоего отъезда мне еще хуже. – Теперь она хотела только одного. Чтобы поскорее все это кончилось. Уйти. Туда, туда, где может быть ждет – не дождется ее Арон, где мать, брат… А у него, глядя на нее – беспомощную, худую, бесконечно одинокую, обрывалось сердце. Какими словами это передать? Нет таких слов. Не могут быть.

Однажды вдруг она потеряла сознание, а когда пришла в себя, стала бредить, никого не узнавала. Положили ее сначала в местную больницу, а потом перевели в другую, гериатрическую, где сроки госпитализации были больше, гораздо больше.

Боже, зачем он тогда согласился? А если бы не согласился, что было делать? И только потом понял для чего туда переводят. Практически это был билет в один конец. Без вариантов.

Больница была совсем близко от них. Теперь уже они навещали ее часто, почти каждый день. Вначале ей как будто стало легче. А потом…

Где-то за два-три дня до ее ухода был его день рождения. Кому он был нужен? Зачем? Но было все договорено заранее. Приехал сын с семьей. Сидели в каком-то кафе в Тель-Авиве. Вокруг пили, ели, шумели люди. Кипела жизнь. А у него на душе…

Да что говорить!..

В тот последний день они приехали поздно. У него был трудный день. Две смены. Встретила она их безучастно, хоть и узнала. Разговора не получалось. Просто стояли у ее постели. Молчали. А потом… Этого ему не забыть никогда до самого своего последнего часа.

Она смотрела на него. Долго, очень долго. Только потом он понял, что это было прощание. Казалось, что-то искал этот ее взгляд, что-то очень для себя важное, нужное. Искал…и не находил. А потом она отвернулась к стене и затихла. – Ну, мы пойдем, мама, – сказал он. Она не ответила. И они ушли. А под утро позвонили из больницы, что ее больше нет. Ушла к своему Арону.

А он остался. Остался, чтобы мучится вечной своей виной перед ней, чтобы никогда не простить себе, что не нашел в этот последний день ее взгляд то, что искал. Остался, чтобы жить и спрашивать себя зачем? И не находить ответа.

Встреча

Эту историю рассказал мне когда-то давно мой коллега. Как мне кажется, она стоит того, чтобы быть рассказанной. Впрочем, судите сами.

Второй курс. Летняя сессия. Предстоит экзамен по пат анатомии. Девушка, с которой я встречался, готовилась с подругами. Я так не мог. Зрительная память была лучше. Поэтому предпочитал одиночество. Погода была отличная. Но вот не лезла в голову эта чертова анатомия, хоть убей. Готовился как вы думаете где? Никогда не догадаетесь. На пляже. В результате-один (да-да вы не ослышались) один, только один выученный билет. Какие были шансы его вытянуть? А ведь именно его и вытянул. Почему я об этом рассказываю, поймете позже. А теперь сама история.

Я летел в Киев. Впервые, между прочим, после выезда в Израиль. Почему через много лет, долго рассказывать. Да и к истории этой не имеет отношения. Но, если коротко, в двух словах – тянуло. Пройти, хоть бы еще раз улицей детства, взглянуть на дом, зайти во двор, дойти до школы. И так далее, и так далее. От одного только перечисления Бог знает что с душой творится. Но я отвлекся.

Итак. Встретились мы с ним в аэропорту Бен Гурион в Лоде. Я бы не узнал его. Узнал он. Друзьями мы не были. Просто учились в одной школе в параллельных классах. Встречались иногда. Не более. Откуда-то он знал, что я закончил медицинский.

– Как жизнь? – спросил он. – Нормально, – в тон ему ответил я. Он уловил в моем ответе грустную нотку. Внимательно посмотрел. Молчал, о чем-то думал. Вдруг, как будто решившись, заговорил. Глухо, с усилием.

– Знаешь, а я ведь тоже поступал в медицинский. Я – то хотел в геологоразведочный. Манила романтика, как мне казалось тогда, этой профессии. А вообще-то манила жизнь: ощутить, потрогать, испытать, прожить. Манила так, что кружилась голова. И меньше всего хотелось в медицинский. Но этого хотела мать и, по ее словам, мечтал отец. Отец, которого я не помнил, который любил целовать меня в попку и звал Мишуткой. Как мог я пойти против ее желания, против его мечты? Не хватило одного балла. Честно говоря, я был рад. Во всяком случае, теперь совесть моя была чиста. Но предстоял призыв.

Конечно же я боялся. Книжный мальчик, наивный, робкий, не знающий жизни, не умеющий драться, еврей. Успокаивал себя: ничего, обойдется, не война, уходят, возвращаются. Все будет хорошо. Но сбылось худшее. Чего только не было? Кто служил, знает. А кто не служил, поверьте на слово. И так день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем. В какой-то момент понял-живым мне отсюда не выйти. Оставалось одно…А теперь подхожу к главному, ради чего, собственно, и пишу.

Был у нас в роте один молчаливый парень. Боксер, между прочим. Боксом еще до Армии занимался. Держался в стороне. Меня не трогал, но и не защищал. Время от времени ловил я на себе его внимательный, как будто оценивающий взгляд. А я уж почти решился. Ждал ночного дежурства. Где-то за день-два до дежурства будит он меня. – Выйдем. Только тихо. Оделся. Вышли. Ночь была тихая, звездная.

– Думаешь не знаю, что ты задумал? – говорит. – Только хрен у тебя это выйдет. – И так двинул меня в челюсть, что потемнело в глазах. Грохнулся, как подкошенный.

Поднял, поставил в боксерскую стойку. – А теперь держи удар и старайся не открываться. И…началось. Теперь уже он избивал меня. Мастерски, профессионально.

И пошла учеба. Хотите верьте, хотите нет, но он стал для меня всем. Верил ему, как богу. Слушался бесприкословно. И учился, учился… Побои не значили уже ничего.

Сначала ничего не получалось. А потом как-то сдвинулось и пошло. Исчез страх. Кулаки наливались тяжестью. Удары все точнее, все рассчитанее. – Виду не подавать, – сказал он. – Скажу, когда будет можно.

И вот настал этот день. Мой день. Ох, и отметелил я одного подонка из их компании. По полной программе. Не знаю догадались ли они, кто стоит за моей победой, но что это меняло? Отсидел я за драку, понятно, но с каким же удовольствием! Все во мне пело. Это был Мой день, мой День Победы! Да разве передать? Этот день искупал все. Ради него стоило пройти все мои муки, отчаяние, все, что угодно. И тогда я понял почему он меня не защищал с самого начала. Ведь, казалось бы, чего проще? Хотел сделать из меня мужчину. Выжидал пока не дойду до предела. И только потом учил. По-своему, жестко, беспощадно.

Иначе было нельзя. Иначе бы ничего не вышло. Больше меня не трогали. Даже лезли в дружбу, побаивались. Да и я не мстил. Держался ровно. Зла не помнил.

Что было потом? Поступили в геологоразведочный, как и хотели. Однажды на вечере в институте познакомился с одной девчонкой из медицинского. А потом было двадцать пять лет счастья. Сын, дочь. И… всё кончилось. Рак в поздней стадии. Через полгода её не стало. И меня тоже…

Как жил год после её ухода, не помню. Что ел, что пил, кто был рядом? А потом взял сына и уехал в Израиль. Не мог я оставаться. Ходить по тем же улицам, встречать её друзей, дышать тем же воздухом. Не мог.

Я взглянул на него. В глазах у него была мёртвая тоска. – А дочь? – спросил я.

– А дочь стала женой его сына. Теперь у меня четверо внуков. Внук и внучка в Израиле и две внучки в Москве.

Объявили посадку. Мы распрощались. Обменялись телефонами. Он не позвонил. Я тоже. Вот и вся история. Вы скажите – повезло. Повезло, конечно, как вот мне когда-то с тем билетом. Но, знаете, я думаю ему повезло еще раньше, когда не хватило одного балла. Все-таки один шанс у него остался. А если бы хватило?

Машенька

Кажется, отпускает, – скорее почувствовал, чем подумал старик, медленно, осторожно пытаясь вдохнуть. Глубже, еще глубже. И вот уже – полной грудью, легко, свободно. – Господи, – подумал он. Большинство людей так дышит, не понимая какое это счастье. Последнее время с ним это случалось часто. Без таблеток не выходил. Боялся. Старик задумался. Как странно, как непредсказуемо порой складывается жизнь! Когда-то, давным – давно он завел дневник. Ведь всё забывается, уходит. Теперь уже и для Машеньки. Прочтёт, когда его не станет. Перечитывая, как будто прокручивал свою не слишком счастливую жизнь назад. Впрочем, все то, что было до Машеньки, и жизнью в том смысле, как он это понимал, он бы не назвал. Так… существование. Сын звал к себе. Они нежно любили друг друга, но о том, чтобы жить вместе, не могло быть и речи. Свою четырёхкомнатную подарил внучке. Маленькая (он называл её Дюймовочкой), хорошо сложенная, непредсказуемая его любимица еще училась. Квартира была ей пока не нужна. Но ведь понадобится. Выйдет замуж, пойдут дети. Сам переехал в город, где была похоронена мать. Там, на кладбище, казалось, становилось легче. Подолгу, часами сидел у её могилы опустошенный, полуживой. А потом часами кружил и кружил по улицам. Никому он не был нужен. Ни другим, ни себе. Сколько так продолжалось? Полгода, год, больше? Он не считал. Пока в его сны не пришла она – Машенька. Солнечный летний день. Чуть ветрено. Тени ветвей на тротуарах. Город знаком и не знаком, как будто он уже был там когда-то, жил, видел, может быть читал у Бунина, Паустовского, кого-нибудь еще? Старинный, русский. С ним девочка лет пяти-шести. Её маленькая, теплая ладошка доверчиво лежит в его руке. На ножках сандалики. Она едва поспевает за ним и от того чуть-чуть припрыгивает. Две косички, два бантика, чуть вздёрнутый носик. Что-то она ему рассказывает, о чем-то спрашивает, приостанавливаясь, пытаясь заглянуть ему в глаза. А это совсем не просто. Ведь она такая маленькая, а он такой большой! Что-то он отвечает. А бывает он покупает ей мороженое. Она обожает пломбир в шоколаде. И вот уже вся рожица у неё в шоколаде, а он осторожно вытирает её зажмуренную мордашку, вдруг ставшую самой дорогой на свете, и зовет её Машенькой, а она его “деда”. И так им хорошо вместе, так не хочется просыпаться! Она приходит почти каждую ночь, как будто зовет, как будто он ей очень нужен. Редко, когда её нет. И тогда он тоскует. Откуда он, этот сон? Почему так настойчиво повторяется? – А вдруг это судьба? – мелькнула мысль.

И вот он уже в России. Живет в гостинице в Рязани. Почему в Рязани, он и сам не знает. Показался похожим на тот город во сне. Мотается по детским домам. Ищет. Знал – почувствует. Один, другой, третий. Всё не то. Он уже почти не надеялся. И вдруг, в бог знает каком по счету, потянулся к нему ребёнок-девочка и что-то ёкнуло у него в груди. Она. Даже имя совпало. Оказалось, оставила мать в роддоме. Что было дальше? Как везде. Бюрократия, деньги, и прочее, и прочее. И даже фиктивный брак. А что? Пожилая бездетная пара хочет взять ребёнка из детдома в семью. Нормально, гуманно. Купил квартиру. Оставались кое-какие сбережения плюс заработанная в Израиле пенсия. Жить было можно.

И всё сбылось. Каждый день был счастьем, кроме тех, когда умирал от страха, когда она болела. И бегали по квартире неугомонные маленькие ножки, и звенел голосок, и был у них большой, красивый, знающий себе цену, кот Василий и щенок Томка, грызущий все подряд, обожающий целоваться и утаскивать тапки бог знает куда, а потом с невинным видом наблюдать за их поисками, выражая полное своё собачье сочувствие и понимание и даже желание помочь. Вот только, если бы хоть приблизительно знать где искать. А Машенька росла, бегала с Томкой наперегонки, отлично училась, дралась с мальчишками во дворе, много читала.

Он был рядом, всегда рядом. Научился готовить её любимое, вкусненькое. Учил её. Праздники, ёлки, уроки… Учил плавать, кататься на велосипеде, слушать музыку. Да разве всё перечислишь? Летели годы. Одного боялся. Вдруг отыщет мать, захочет забрать. Что тогда? Пронесло. С годами похорошела, расцвела. Кружила головы мальчишкам. В доме стало шумно, весело, звенели гитары, танцевали. Не так, как в его годы. Иначе. Да и музыка другая. Не в его вкусе. 21-й век. Куда денешься? Всё реже была с ним. Он понимал. Естественно. Вот только…сердце. Слабел, задыхался. Приближались выпускные экзамены. Шла на медаль. Мечтала о Москве, о медицинском. А он грустил уже заранее. Как он будет без неё?! Приготовил подарок. Круиз по Волге. Давно мечтали. Да всё не получалось.

Как это часто бывает, сбил пьяный водитель. Испортил гад Машеньке праздник. Через несколько часов его не стало.

Длинный июньский день подходил к концу. Сгущались сумерки. Она всё сидела, не двигаясь, не меняя позы. Встала, завесила зеркало, зажгла свечи, снова села. Наступила ночь. Она всё сидела на прежнем месте, оглушенная горем. Вспоминала, плакала. Близился рассвет. Холодный, неласковый, первый без него.

Похоронили, как и хотел, на местном кладбище. Приехал сын. Неожиданно пришло много людей. Его любили многие.

Эпилог

Машенька стала врачом. Живёт в Москве. Вышла замужем. Счастлива. Двое детей. Мальчик и девочка. Два раза в год: в день его рождения и в день смерти приходит к нему молодая, красивая женщина. Иногда сама, иногда с детьми, чаще с мальчиком очень на неё похожим. Рассказывает о своих проблемах, советуется. А бывает просто смотрит на него и молчит. Ведь они и раньше без слов понимали друг друга. Мальчик слушает, смотрит на его фотографию, молча, серьёзно, запоминает.

Сон

Всё-таки он приехал в родной город. Жадно, как изголодавшийся, с утра до вечера бродил он по знакомым, почти позабытым улицам, узнавал, не узнавал, ездил, вспоминал. Съездил в город, где учился, жил, работал. Было хорошо, грустно, печально. Знал – навсегда. Накануне отъезда пришел проститься с рекой. И была она в этот день такой синей, такой радостной и юной, что у него защемило сердце. Повинуясь какому-то безотчётному желанию, вошел в воду. Захотелось на тот берег. Плыть было трудно. Мешало течение. Сколько это продолжалось? Час, два, вечность? Мысль, что ведь мог утонуть, почему-то не приходила в голову. Еле живой выбрался на тот берег и тут же уснул. Проснулся от того, что кто-то тронул его плечо. Даже не оборачиваясь, он уже знал, что это она.

– Почему ты ушла?” – спросил он.

– Устала от твоих метаний. Хотела попробовать смогу ли без тебя? – ответила она.

– И что? – спросил он.

– Ты же видишь я пришла, – просто ответила она.

– А как ты жил без меня? – спросила она.

– Да вот написал кое-что прозой. – ответил он.

– Я читала. «Мне нравится», – сказала она.

– Ты больше не уйдёшь? – спросил он.

– Не знаю, – ответила она.

Вечерело. Тихо, как будто засыпая, текла река. Слова были не нужны. Всё, что было нужно сказать, было сказано.

Первая любовь

Сегодня он тосковал. С ним это случалось часто. Слишком часто. И тогда на помощь приходили воспоминания. Не те, вслед за которыми тоска ещё сильнее и хочется только одного – уснуть, забыться, просыпаться и засыпать снова. Долго, долго. Чем дольше, чем лучше. Или напиться и в конце концов кончить тем же. Наоборот – такими, которые не хочется отпускать, думать о них, перебирать, как пушкинский скупой рыцарь драгоценности, уносясь, погружаясь. Вот о таком почему-то хочется рассказать.

Итак. Жил был мальчик. И, как у всех мальчиков, были у него мама и папа. Но случилась война. Убили папу в сорок первом. И пришлось маме мальчика стать для него и мамой, и папой и вообще всем на свете. И жила была девочка. И у неё были папа и мама. И папа девочки тоже был на войне, но воевал он на таком фронте, где нужно было знать немецкий. Оказалось, что папа девочки очень даже неплохо его знает. Писем от него всю войну не было, потому что не мог папа девочки отправлять письма из мест, где он был. Войну закончил майором. Три колодки орденов. Потом служил в ГДР, потом где-то в Союзе, а потом вдруг подполковником отправили на гражданку. Не дали дослужить. Не помогли ордена. Не война ведь.

Пришлось вернуться на завод, где слесарил до войны, вспомнить. Вспомнил. Куда денешься? Жили в своей старенькой, довоенной квартире на Подоле. Там и Женечка родился. Да, забыл сказать, что мамы их были подругами. И папы их дружили. На одном заводе работали. Так вот и шла себе жизнь. Трусила, трусилась.

А девочка, о которой собираюсь рассказать, всё росла и росла. Вся в своём школьном, пионерском, звонком, девичьем. На него, когда он приходили, никакого внимания. Да и он тоже. Три года разницы. Смешно. Пацан ещё совсем.

Однажды летом сняла её мама дачу в Боярке для дочки и маленького Женечки. Взяли и его за компанию. Так он и попал на первую в своей жизни дачу и впервые в жизни в девичье общество. Она в основном общалась с дочерью хозяйки. Вставала, поздно, нянчила Женечку. На него не обращала внимания. А ему всё равно было хорошо. Наверное, есть какие-то волны, исходящие от них в любом возрасте. Кто знает?

И ещё были качели и тетрадка со стихами и песнями, записанными её разборчивым девичьим почерком. Тогда они были почти у каждой. И ещё был патефон и длинные летние сумерки, и лес, и, наверное, много чего другого, чего он не помнил. Ведь когда это было? А потом она окончила школу и поступила в пединститут и очень скоро стала невестой. Скорее всего их сосватали. Он уже работал. Инженер. Говорили перспективный. Отец-директор какого-то заводика. У него даже “запорожец” был. Не смейтесь. По тем временам вполне себе уважаемая машина. Иногда её перспективный заходил за ней, когда она бывала у матери. Ему он не нравился. Слащавый, приторный. Как можно любить такого, он не понимал. Похоже, и ей было не просто решиться. Приходила грустная, красивая. И может как раз поэтому очень ему нравилась. Он ведь уже старшеклассником был. Знаете, порой человек, как щепка, захваченная потоком. Её несёт и ничего она уже не может изменить. Может и её несло? Кто знает? Вот тогда и запала она ему в душу. Любил провожать её к трамваю. По дороге о чём-то говорили. Казалось им было хорошо вместе. Ему во всяком случае. Но до остановки трамвая было слишком близко, а приходила она редко. Слишком редко. И была ещё одна встреча. Она уже была замужем. Он зашел просто так. Проведать. Встретила в каком-то видавшем виды халатике, явно неновым, заношенном, может и не её вовсе? О чём-то говорили. Потом подсела к пианино и спела “ У Черного моря”. Песня эта тогда была у всех на устах.

Вот и всё. Была ли это первая любовь, нет ли, судите сами? Но скажите, почему так помнится её голос, почему никогда не забывается, почему звучит до сих пор?

Эпилог

Её мать умерла. Рак её всё-таки отыскал через 22 года после операции. Умер и отец. Сохранилась фотография. Умное еврейское лицо, печальные глаза, следы пережитого на измученном всё ещё красивом лице. Она с мужем где-то в Штатах. Дочь. Женя уехал еще раньше. В своё время он пробовал их разыскать. Не получилось.

Догадка

Был март. Сырой, туманный. По ночам ещё подмораживало. И может от того, что весна была уже близка, казалось, что сырой мартовский ветер уже чуть-чуть пахнет весной. Днепр был ещё скован. Потрескивал будто пробовал силы. На левый берег вели проложенные прямо по льду доски. Мы одноклассники. Борис, Ромка и я. Задуман поход на левый берег за вербами. Их уже продавали в переходах. Места мы знали. Не в первый раз. По дороге берём с собой мальчонку. Пацан ещё совсем. Почти плачет. Просит взять с собой. Говорит, если не возьмём, пойдёт сам. Этого ещё не хватало. Взяли, конечно. На обратном пути сильнейший туман. Ныряем, как в молоко. Друг друга почти не видим. Кажется этим доскам не будет конца. Но вот, наконец, они кончились.

И вот тут случилось то, чего не забыть никогда. Мальчонки среди нас не было. Просто не было, как будто и не было его вообще никогда. Как передать, какими словами это чувство непоправимой беды, растерянности, вины?

Мы пошли назад, мы вглядывались, изо всех сил пытаясь что-то увидеть. Но дневной свет стремительно угасал. Да ещё этот проклятый туман. Кричали, звали. Может услышит, может откликнется? Почему мысль просто пойти в милицию не пришла в наши дурацкие головы? Почему? Может успели бы? Может спасли бы? Может, может…

Долго снился мне потом один и тот же сон, как будто стою я на маленькой, маленькой льдинке, а она всё тает, тает. И вот уже её нет почти. Просыпаюсь от собственного крика. Колотится сердце. Долго не могу заснуть. Но всё проходит, как известно. Забылось и это. Или казалось, что забылось. Откуда же было знать тогда, что этой истории суждено продолжение? И где? В Израиле.

Как-то проходя мимо играющих в шахматы, остановился. Стал следить за игрой. Оба играли хорошо, но один из них явно лучше. Позиция его партнёра с каждым ходом становилась всё безнадёжнее. Скоро тот и сам это понял. Сдался, ушел.

А мы остались. Сыграли партию. Познакомились. Оказалось-земляки.

Не обратить на него внимание было трудно. Умный, чуть насмешливый взгляд выдавал сильную волю и только в глубине чуть прищуренных глаз угадывалась глубинная, затаённая тоска. Начитанный, немногословный. О себе рассказывал мало, скупо. Рано овдовел. Случилась трагедия. Единственный сын – тихий, ласковый мальчик, ушел однажды из дома и не вернулся. Через полгода не стало и жены. Не смогла она жить с этим. С тех пор один. В Израиле давно. Инженер. Работал, воевал. Теперь на пенсии. Всё. Не густо. Что ж делать? Не тянуть же из него насильно.

Встречались часто. У него, у меня. На его день рождения решили устроить холостяцкий пир. Деньги были. Для начала сгоняли партию на трезвую голову. Он, как всегда, выиграл. Ничьи были редки. Пили много. На равных. Казалось, он не пьянел вообще. Только светлели глаза, разглаживались черты, как будто что-то тяжелое, мучительное уходило, отпускало. А меня несло. Болтал без умолку, хохотал, острил, говорил чепуху, читал стихи-свои, чужие. Он слушал, молчал, смотрел своим всё понимающим взглядом ласково, по-доброму, как на расшалившегося ребёнка. Черт знает почему вздумалось мне вдруг рассказать эту историю. И вот тут-то и произошло то, ради чего я и пишу. Буквально на глазах менялось его лицо, заострялись, темнели, как будто обугливаясь, черты. Долго молчал. О чём-то думал, казалось, забыв обо мне вовсе. Вдруг спросил: “А когда это было?” Я ответил. Разве такое забудешь?

Мучительная боль, как огнём, полоснула по его лицу и почти одновременно мелькнула, мгновенно превращаясь в уверенность, страшная догадка. Тот мальчик был его сын. Тихий, ласковый, единственный. Это мы-дураки убили их всех троих в тот трижды проклятый день. И не нам прощенья и никогда не будет.

Что было дальше почти не помню. Потемнело в глазах, сдавило грудь и всё исчезло.

Очнулся в больнице. Спасли. Зачем? Больше мы не встречались. К тому же я редко бывал дома. Много ездил. Нигде не оставался надолго.

Женька

Я расскажу вам сейчас о любви и печали, о трагической несовместимости жизни и любви, о лебединой песне, которая всё-таки случается даже в наше время.

Давно это было. Я студент. Москва. Геологоразведочный институт. Таких как я после Армии единицы. В основном бывшие десятиклассники. Москвичи, приезжие. Детвора. Со мной в комнате один из них – Ленчик. Паренёк из Гомеля. Когда он нёс какую-нибудь чушь, а нёс он её почти всегда, казалось, что это я три года тому назад. Прежде, чем он откроет рот, я уже знал, что он скажет. Те же комплексы, та же наивная, детская вера, что перемена места – это перемена судьбы. Не знал, да и не мог он знать в свои семнадцать лет, что перемена судьбы начинается не снаружи, а изнутри. И еще того хуже – не знал, что окружающие видят нас точно такими, какими видим мы себя. Вот почему не любят и сторонятся неуверенных, закомплексованных людей. Всего этого Ленчик не знал и всё это мне ещё предстояло загрузить в головку этого дитяти.

А пока у дитяти шла черная полоса. Рассказы, которые он рассылал по разным редакциям, возвращались все до одного, учёба не клеилась, ребята сторонились. Часами сидел мой Ленчик, тупо уставившись в стенку, о чём-то думал. Как-то заикнулся, что бросил бы всё, уехал куда-нибудь на Север или в Сибирь “окунуться в жизнь”. Вот только мать жалко. Расстроится.

В общем парня надо было спасать, встряхнуть, заставить поверить в себя, а то и вправду наломает дров. Но как? Чем? “Может спортом”, – подумал я. – Мне же помогло.

– Завтра идешь в секцию бокса. Я договорился с тренером, – соврал я. Ленька молчал. Ему было всё равно. Но судьбе было угодно другое продолжение. Какое? Потерпите. Скоро узнаете.

– Пошли. Сегодня вечер, – сказал я.(Я бы пошел в любом случае. Обещала прийти Ирка-девушка из медицинского, с которой я встречался.)

– Чего я там не видел? – огрызнулся он. – Подпирать стены?(Танцевать Ленька не умел.) – Кто-то тут собирался изучать жизнь, какой бы она ни была, – съехидничал я. – Интересно как это делается, не вставая с дивана. – Сработало. Пошел.

Ирка пришла не одна. Так в нашу жизнь вошла Женька.

Если вы видели Чулпан Хаматову в роли Нелки в “Таинственной страсти”, значит вы видели Женьку. Вот такой она и была. Земной и не земной, нормальной и чуть-чуть “не от мира сего”, пленительной, куда-то летящей и, при всём при том, своей в доску. Была ли она красивой? Да, была. Но были и покрасивее. Но у Женьки красота бала живая. Сравните красоту Элен и Наташи Ростовой. Думаю, не стоит спрашивать чью красоту вы бы предпочли? И точно такой же была она и в танце, отдаваясь музыке, уносясь, взлетая.

Я взглянул на Леньку. Он стоял застывший, потрясенный, с широко, как у ребёнка раскрытыми глазами, кажется, даже полу открыв рот. Стоял, уже никого и ничего не видя, кроме неё. Видимо этот его взгляд заметила и она, несколько раз пролетая мимо. Объявляют дамский вальс. И вот это чудо-небесное, земное, какое хотите идёт через весь зал к Леньке.

Это надо было видеть. Казалось Ленька онемел вообше. А она стояла, улыбалась, ждала. Наконец он промямлил: ”Я не умею. Я вам все ноги оттопчу”. Отошла чуть-чуть, вернулась. – А знаете, я, пожалуй, рискну. Была-ни была.

Как они танцевали, рассказывать, думаю, не надо. Догадываетесь. Но с вечера они ушли вместе. Так началась эта любовь. А Женька стала нашей. Ни одной вылазки без неё, ни одного похода, ни одного застолья. А если такое случалось, сразу становилось скучно. Мы уже не могли без неё, а она без нас.

Где-то она раздобыла мотороллер и гоняла на нем, как одержимая, по всей Москве. Через полгода она знала Москву лучше многих москвичей. Было странно и немного смешно видеть её спереди, а Леньку сзади. Потом водил и Ленька, но, как Женька, – никогда. Вот, например, одна из вечеринок у кого-нибудь из москвичей.

Женька с Ленькой где-то в углу. Сидят, молчат. Она перебирает его пальцы. Взглянешь на них и тут же отведёшь взор, как будто подглядел что-то, на что смотреть нельзя, что принадлежит только им одним, чего нельзя касаться даже взглядом. А потом, как будто вернувшись откуда-то издалека, становилась своей, нашей Женькой. Брала гитару и, осторожно коснувшись струн, начинала петь. Пела так, как могла петь только Женька, – прямо в душу. Обычно что-нибудь Визбора. Ну, например, вот это.

 
Ты у меня одна, словно в ночи луна,
Словно в степи сосна, словно в году весна.
Нету другой такой ни за какой рекой,
Ни за туманами, дальними странами.
 
 
В инее провода, в сумерках города.
Вот и взошла звезда, чтобы светить всегда,
Чтобы гореть в метель, чтобы стелить постель,
Чтобы качать всю ночь у колыбели дочь.
 
 
Вот поворот какой делается с рекой.
Можешь отнять покой, можешь махнуть рукой.
Можешь отдать долги, можешь любить других.
Можешь совсем уйти. Только свети, свети.
 

Ребята сидят, слушают, притихшие, зачарованные. Кончит. Осторожно положит гитару, подойдёт к радиоле, поставит пластинку на диск и с кем-нибудь из наших выдаст такой твист, что усидеть уже невозможно, и жарко, кажется, даже стенам, и нет в тебе больше ни одной клеточки, способной противиться этому сумасшедшему ритму. Уходили они всегда раньше всех, не прощаясь. Никто не обижался. Да, забыл сказать. Леньку начали печатать. Один или два рассказа уже были в Юности. Просили ещё. Вдруг он стал знаменитым. Во всяком случае в институте. Узнавали, перешептывались за спиной. А ему было всё равно. Ведь у него была Женька. А у Женьки её Ленька, её медицина и её горы.

Ну вот я и произнёс это слово. Тянул специально. Тянул до последнего. Дальше тянуть уже нельзя. Невозможно.

Горы… Чем-то холодным и властным веет от них. Испытал на себе. Отвыкал тяжело и трудно. Кто хоть раз побывал на вершине, знает о чем я говорю.

Вот ты стоишь на вершине пьяный от счастья. Ты победил. Но твоя победа ничего не значит. Ты вернешься и снова будешь играть в эту игру, где ставкой жизнь. И Женька в эту игру играла. Не могла не играть. А Ленька. Ну, что Ленька? Ленька любил Женьку больше жизни. Любил все, что было с ней связано, все, к чему прикасались её руки, ноги, дыхание, взгляд, домашние тапочки, следы её узких стоп на мокром песке… А значит и её горы.

И был, был же звоночек. Женька простыла. Ничего особенного. Полежать, попить горячего, аспирин. Всё. Да, но только не в горах. В горах переход от легкой простуды до тяжелейшей пневмонии очень быстрый, почти неизбежный. До вершины оставалось совсем немного, но Ленька сказал “нет” и Женька послушалась. Да она и сама (без пяти минут врач) это понимала. Утром должен был прилететь вертолёт. Ночью Ленька проснулся от холода. Палатка о ткрыта. Женька стоит на самом краю, говорит сама с собой, бредит. Не помня себя от страха, обхватил, затащил в палатку, не спал до утра, сторожил. Утром прилетел вертолёт. Обошлось. С тех пор он стал бояться гор. Просил, умолял бросить, сделать перерыв на год-два. Всё зря.

И вот я уже почти заканчиваю. И мне тоже страшно. И всё во мне болит и плачет от того, что случилось, от того, что так легко и просто могло не случится. И сам же себе отвечаю: ”Значит не могло. С судьбой не играют”.

И всё как раз в этот их последний поход было хорошо. И не очень высоко, и до вершины уже близко, и погода отличная. Вот только с какой стороны последний подъём? Справа или слева? Их было шестеро. Решили разделиться. Проверить оба варианта. В своей тройке Ленька шел замыкающим. Женька посередине, Игорь первым. И вдруг, казалось бы, надежный, наст проваливается под ногами Игоря и Женьки, и они летят куда-то вниз. Но веревка пока держит. Вытянуть их двоих Ленька не мог. Оставалось молить Бога, чтобы веревка выдержала, ждать, звать на помощь. Но свои ушли далеко. Никто его не услышал. И не случилось чуда. Пустой короткий конец веревки – это всё, что у него осталось от Женьки. В следующий момент Ленька прыгнул. О чем он успел подумать в его последнюю минуту жизни? Кто знает?

Хоронили их два института. Было много цветов. Кто-то плакал, а кто-то не мог даже этого. Ведь, когда можешь плакать, всё-таки легче.

И вот я и закончил. А расставаться с вами, Женечка, Леня, так не хочется! Пока писал, вы были со мной. Мы были вместе, рядом. Но мне придется все равно отпустить вас, ребята, в ваш недоступный пока для меня мир, где вы навсегда молодыми, где никогда не покинет вас ваша любовь. Мои милые, родные. Знайте – я люблю вас и буду любить до самого моего последнего вздоха. Кто знает? Может мы когда-нибудь и встретимся?

Вспоминая Хемингуэя

Он был стар, очень стар. Почти так же, как тот старик у Хемингуэя. И неважно, что он никогда не жил на Кубе и никогда в жизни не справился бы с Такой! Рыбой. Важно было совсем другое.

Когда-то так же, как и тот старик, как вообще все старики на свете, он был молод. И было у него его золотоволосое счастье, и никогда после любви он не засыпал, а просто смотрел на неё спящую, ловил её легкое дыхание, изо всех сил подавляя вновь подступающее желание, и всё равно не мог подавить. И она, полусонная, отдавалась ему ласково и покорно. Под утро они всё-таки засыпали. Она просыпалась первой. В его рубахе (она почему-то любила в ней ходить) готовила завтрак. После ночи любви аппетит у них был волчий.

Вот один из дней. Воскресенье. Лето. Они едут на пруды в Пущу. Почему на пруды? Покататься на лодке, нарвать водяных лилий. Вот она наклоняется низко, низко и рвет этих красавиц на длинных, тонких ножках. Он налегает на весла, она что-то напевает, опустив руку в воду. Пристают где-нибудь. Вокруг тихо, тихо. Никого. Жарко. Идут купаться. Можно бы и голышом, но…лучше не надо. Накроет желание-позабудут про всё на свете. И вот уже солнце косыми лучами. Пора домой. Сквозь дрёму звенит и звенит трамвай. Позже, гораздо позже, спустя много лет и дней, он напишет.

 
Вспомнился один из летних дней в юности, давно, на Украине,
Словно этих дней, забытых, тень бродит где-то и живет поныне.
Вспомнились вдруг старые пруды, брызги солнца, лодки у причала,
Запах леса, запахи воды, юность без конца и без начала.
Звон трамвая по пути домой, лес вокруг в объятьях сладкой лени.
Было ль это иль приснилось вдруг? Но молчат встревоженные тени.
 

Им хотелось детей. Троих. Не меньше.

Однажды пришла счастливая. Случилось. Поднял на руки. Закружил. Она смеялась.

Любили уже осторожнее, реже. Боялись повредить ему или ей там внутри. Да и она уже не принадлежала ему полностью, погруженная в своё таинственное, женское внутри. А он смотрел на неё, другую и любил так, что казалось ещё чуть-чуть и разорвется сердце. А её живот, как восходящее по утрам солнце, всё больше и больше поднимался над лоном. Он прижимался к нему ухом и слушал, слушал: тук, тук, тук, тук, тук, тук, тук. И кто-то там внутри уже толкался иногда легко, иногда сильно. В роддом он отвёз её вовремя.

Всю ночь он прошагал из угла в угол, не присаживаясь. Томило предчувствие. Утром её не стало. Кровотечение. Не смогли остановить. Не спасли и ребенка-девочку.

А теперь скажите: почему счастье, полное счастье всегда таким коротким, а маленькое, бледное его подобие, уродец живет и живет? Почему, Господи, почему?

Всё кончилось. Он это знал. Абсолютно и окончательно. А жить было как-то надо и что-то с ней, ненужной делать. Вот тогда-то он и начал писать. Хорошо ли, плохо ли, стихами, прозой. Неважно. Помогло. Выжил.

Так почему же всё-таки вспомнился ему этот старик Хемингуэя? Может быть потому, что и у него, и у того старика было только одно счастье, одно воспоминание, пусть даже похожее на сон со львами у мыса Доброй Надежды. Даже такое.

Стихи разных лет

«Стихи за шестьдесят напоминают осень…»

 
Стихи за шестьдесят напоминают осень.
Кружится на ветру усталая листва.
Притихший парк.
Всё холоднее просинь.
Прощальной красоты прощальные слова.
 

«Стихи приходят к нам из снов…»

 
Стихи приходят к нам из снов,
Из настроенья, смеха, взгляда,
Улыбки, женского наряда
И просто так без всяких “ов”.
 
 
Они приходят из миров
Неведомых и неоткрытых,
Из юности почти забытой,
Каких-то отзвучавших слов.
 
 
Они рождаются из бед,
Из горечи, из ожиданий,
из бесполезности страданий
седеющих с тобою лет.
 
 
Как будто детская рука,
Легко по струнам пробегая,
Слова, как музыку срывая,
Несёт их нам издалека.
 

К счастью, не всё еще трезвости спесь
На мотив “кружится, вертится”

 
Что не открыто, уже не открыть.
Что не прожито, уже не прожить.
Так почему же опять и опять
Жду я чего-то, хоть нечего ждать.
 
 
Так уж написано мне на роду
Верить, что я ещё что-то смогу.
Даже, когда уже времени нет.
Даже, когда вместо “да” только “нет”.
 
 
Вечная песенка, вечный обман,
Вечной надежды мираж и туман.
К счастью, не всё ещё трезвости спесь.
То, чего нет, оно всё-таки есть.
 

Эта девочка, эта рощица

 
Ночь уже вполовину скошена.
Сон ушел. Вряд ли вновь придёт.
И хожу я опять по комнате
Бесконечно всё взад-вперед.
 
 
И опять мне стихами хочется
Эти ночи-тихи, длинны,
Скоротать, чтоб не зря одиночество.
Вместе ночи не так трудны.
 
 
Снова в памяти детства дальнего
Я ищу хоть какой-то след,
Чтобы вывел на ту начальную,
Позабытую прелесть лет.
 
 
Снова вижу себя мальчишкою
Где-то может в двенадцать лет,
Вижу девочку ту с косичками,
Наших ног на дороге след.
 
 
Как ходили мы с нею в рощицу,
Как орехи мы рвали с ней.
Помню шляпу её огромную,
Что была неразлучно с ней.
 
 
Вспоминаются ночи грозами,
Будто всё это снится мне,
Ручеек, что гудел стрекозами,
Как ходили мы по стерне.
 
 
И летели те дни беспечные
Незаметно за нами вслед,
И закончились как-то вечером.
Оказалось их больше нет.
 
 
Лишь гудки парохода вечером
И всю ночь,
И огни на воде, как свечечки,
Что уже не могли помочь.
 
 
И зачем вдруг опять припомнились
Этих дней торопливых бег,
Эта девочка, эта рощица,
Лето, детство, двенадцать лет?
 

«И снова ночи полу сонность…»

 
И снова ночи полу сонность.
Кружу шагами в тишине.
Смотрю на ветки затененность.
О чем-то думается мне.
 
 
Быть может всё пройдёт
И ночи я эти буду вспоминать
И захочу, и напророчу,
Чтоб снова у окна стоять,
 
 
О чем-то думать отстранённо,
Вдыхать прохладу ветерка,
И будет по тетради снова
Скользить послушная рука.
 
 
Ну, а пока всё это будет
Или не будет-разве знать?
Я эти ночи слушать буду
И будет полниться тетрадь.
 
 
И буду я остаток ночи ловить,
Чтоб всё-таки поспать,
И будут ветки полусонно
О чем-то мне шептать, шептать.
 

«Ночь разлеглась под окном безмятежно…»

 
Ночь разлеглась под окном безмятежно.
Зелень темна.
И ветерок что-то шепчет ей нежно.
Свет из окна.
 
 
Поезд проехал. Гудок отдалённый
Где-то спугнул тишину.
Кто-то кого-то окликнул тревожно.
Кто-то ответил ему.
 

Полустанок

 
Полустанок. Только рельсы. Только мимо поезда
Пробегают, пролетают по дороге в города.
И немного пахнет дымом и тем запахом дорог,
Без которого Россию и представить бы не мог.
 
 
Домик близко у откоса. Цвет ромашки полевой
И лесок вдали. Все просто. Хорошо, как, Боже мой!
Захотелось вдруг остаться насовсем тут, навсегда.
С поездами тут встречаться, провожать тут поезда.
 
 
Жил бы тихо, жил бы скромно. Печь топил, дрова носил,
Месяц полною луною ко мне б в гости приходил.
И раздумий было б вдосталь. Звёзды б падали в ночи.
От того, что будет после, были б спрятаны ключи.
 

«Снова нахлынуло это желание…»

 
Снова нахлынуло это желание
В городе детства опять побывать,
Чтобы старательно, словно задание,
Медленно, медленно долго шагать.
 
 
Дом, где я жил, я, конечно, узнаю.
Может в квартиру решусь постучать?
Просто скажу я, немного смущаясь:
“Детство своё я пришел повидать”.
 
 
Комнаты, окна увижу я снова.
Может в живых ещё те тополя?
Может грачиный по-прежнему гомон
И вся в серёжках весною земля?
 
 
Будет потом голова, как в тумане.
Буду по городу долго ходить
И вспоминать, как далекие страны,
Где был когда-то, где больше не быть.
 
 
Будет и грустно, и сладко, и больно.
Будут шептать что-то мне тополя.
Может быть чуточку станет спокойней?
Может пойму, что всё было не зря?
 
 
И что ничто не бывает случайным —
И что сейчас, и что было тогда.
Жизнь только в детстве нам кажется тайной.
Дальше уже это просто судьба.
 
 
И может быть перед самым отлётом
Вдруг мне покажется: машет рукой мальчик,
Знакомый по стареньким фото, —
Я – еще маленький, славный, смешной.
 

И снова сон смежает веки

 
Уснул, проснулся. Тихо, тихо.
Луч фонаря в окно.
Завел машину кто-то лихо,
Уехал. Вновь темно.
 
 
И снова сон смежает веки.
И снится мне,
Как хорошо на белом свете,
Когда во сне.
 
 
И пусть там что-то не выходит
В который раз,
Не страшно. Всё равно уходит
Беда от нас.
 
 
Потом я долго вспоминаю обрывки сна,
Но жизнь, упрямо поднимая, зовет меня.
Вливаюсь в общий муравейник с другими,
Позабыв про стих.
Как все, лишь подданный и пленник.
Один из них.
 

«Утро чуть туманное…»

 
Утро чуть туманное. Капли, как роса.
Тишина. Лишь изредка чьи-то голоса.
Как под серым парусом, крыты небеса.
Тихая, печальная, робкая краса.
 
 
Будто здесь ошибочно. Сбилась по пути.
Что-то сердцу близкое слышится почти.
Вспомнились безжалостно прежние года
Прежней болью, радостью, унесли туда.
 

Музыка

 
Утром шел дождь. Было холодно, ветрено.
Люди под зонтиком шли.
День начинался темно, неприветливо.
Где-то зажгли фонари.
 
 
Небо всё в сером и лишь между тучами
Было слегка голубым.
Вспомнился вечер вчерашний, задумчивый.
Скрипка, рояль, клавесин.
 
 
Вспомнилась музыка-светлая, грустная,
Как ей внимал, чуть дыша,
Как уходило пустое, ненужное,
Как оживала душа.
 
 
Как она пела и вольно, и трепетно,
То чуть слышна, то все громче опять,
Как показалось за эти мгновения
Можно и жизнь отдать.
 
 
Лишь бы она никогда не кончалась,
Высшему смыслу верна.
Что бы там ни было, лишь бы осталась
В жизни хоть музыка, хоть бы она.
 

«Через окно спокойная листва…»

 
Через окно спокойная листва
И неба опрокинутая чаша.
Стоят покорно старые дома,
В себя вмещая все проблемы наши.
 
 
Не ропщут. Терпеливы. Просто ждут.
Как лошади верны, покуда живы.
Хранят нас от беды, от пересуд.
Задумчивы, тихи и молчаливы.
 
 
Не рано. И хоть солнце высоко,
Но кое-где ещё заметны тени.
Воркует голубь где-то далеко.
Зовёт очнуться от субботней лени.
 
 
Не помогает. Сонный городок
Не может иль не хочет просыпаться.
Листве подставив спину, ветерок
Даёт ей на себе пока качаться.
 
 
Пустынны улицы и редко кто пройдёт
Так, для разминки, строг и озабочен
Тем, что имел и тем, что не сберёг.
А тени всё короче, всё короче.
 

«Стояла ночь и до рассвета всё еще было далеко…»

 
Стояла ночь и до рассвета
всё еще было далеко.
И комната, вся в полусвете
дышала сонно и легко.
 
 
И за окном довольно шумно
звучал поливочный напев.
Глядело небо сверху мудро.
Дома стояли, присмирев.
 
 
И фонари, всё освещая
и заменяя свет луны,
Ничем покой не нарушали
ни комнаты, ни тишины.
 
 
И было хорошо бессонной той ночью
вместе с ней не спать,
О чем-то думать отстранённо
иль просто что-то вспоминать.
 
 
Порою ветер, налетая,
деревьям головы кружил.
Когда пришел рассвет, не знаю.
Будильник всё звонил, звонил.
 

«Идут, пропитаны жарой, почти неразделимы…»

 
Идут, пропитаны жарой,
Почти неразделимы,
Дни караванною тропой
Всё дальше мимо, мимо.
 
 
Идут плечом к плечу, как строй,
Под синими ночами,
Идут под миром и войной,
Что с ними и что с нами.
 
 
Идут, гонимы суетой,
Под пальмами, под летом,
Под этой милою землёй,
Под песенкой неспетой.
 
 
И странно. Прошлых лет и дней
Погасла уж звезда.
Есть только эти, их привет,
Их радость, их беда.
 

«Нежностью утро опять голубеет…»

 
Нежностью утро опять голубеет.
Зелень окна.
Резко, контрастно, зеркально желтеет
Дома стена.
 
 
Музыку включишь и замерло время.
Есть оно, нет? Всё равно.
В сущности, жизнь-это только мгновенья.
Как их немного дано!
 

«А может большего не надо? …»

 
А может большего не надо —
Проснуться и твоё лицо,
И сонное дыханье рядом,
И штор кольцо?
 
 
И верить-поздно или рано
В ночной тиши иль среди дня
Откроется легко и странно
Моя страна.
 
 
Там будет небо вечно синим
И даль светлей.
И будет чуточку счастливей
Бег лет и дней.
 
 
И пусть всё это только грёзы.
Ну что ж, ну что ж.
Не всё ж печаль, не всё же слёзы,
Не всё же ложь.
 

«Лета середина, улиц раскалённость…»

 
Лета середина, улиц раскалённость,
Повседневность жизни, суета.
И неуловимо, зыбко, отстранённо
Смысл, предназначение, мечта.
 
 
Ходят невидимкой может где-то рядом?
Тронуть их пытаюсь-пустота.
Может где-то в небе? Не достать.
Срываюсь. Непреодолима высота.
 

«Как празднично-неотразимо веселье фонарей ночных!..»

 
Как празднично-неотразимо
Веселье фонарей ночных,
Как строгость замерших машин
От них уже неотделима!
 
 
Как эти ночи понимаю,
Как только среди них своим,
Как вместе с ними умираю,
Дней неизбежность принимая,
Покорность им.
 
 
А ночь, по времени шагая
И, в общем, не считаясь с ним,
То в сны тихонько проникает,
То одиноко застывает
Под звёздным куполом своим,
 
 
То превращается в рассветы,
Взмахнув волшебною рукой,
Чтоб я, пока ещё живой,
Мог как-то жить на свете этом.
 

«Вазон умирал медленно…»

 
Вазон умирал медленно
В чужом непривычном доме.
К нему относились средне,
Но он-то ведь всё помнил.
 
 
И как его раньше любили,
Как солнце клонилось к закату,
Как пели, о чем говорили
И как отмечали даты.
 
 
И как берегли, как растили,
Как бережно мыли листья.
И жизнь ему вдруг постыла.
В ней не было больше смысла.
 

Время доброты

 
Когда усталость от вражды
Становится всех чувств сильнее,
Приходит время доброты
И всё становится светлее.
 
 
И, как случается весной,
Взрывает зиму теплый ветер
И жизнь вечною игрой
Нам улыбается, как дети.
 
 
И радость кажется жива,
Надежды свет опять струится.
Чему-то хочется молиться,
Шептать какие-то слова.
 
 
И хорошо, чтобы луна,
И теней узость и огромность,
И фонарей ночных бездомность,
И спящих улиц тишина.
 

«В нежаркой солнечности дня…»

 
В нежаркой солнечности дня
Лежат дома, деревья, тени,
Скамейки школьного двора,
Антенны, крыши и ступени.
 
 
И небо просится на кисть
И ждёт спокойно вдохновенья.
Как первый гром, как первый лист,
Как мир, что в первый день творенья.
 
 
И ели смотрят в синеву
Задумчиво, проникновенно.
И мира красота и грусть
Так хороша, так вдохновенна!
 

«Утро прохладное. День лишь вначале…»

 
Утро прохладное. День лишь вначале.
Окна распахнуты. И в окне чудо зелёное.
Если б ты знало, как согреваешь душу ты мне.
 
 
Друг ты мой преданный, тихая радость.
Было б на свете вдвойне тяжелей,
Если бы мне на земле не досталось
Все пониманье тонких ветвей.
 
 
Солнце сквозь ветви сверкает лучами.
Ласково ветер качает листву.
Дерево тихо стоит и мечтает.
Листья сухие роняет в траву.
 

«Утро вновь голубым…»

 
Утро вновь голубым.
На земле ещё тень, но уже позолочены крыши
И на уровне верхних пока этажей
Солнце стены старательно лижет.
 
 
Воздух будто промыт. День и тих и красив.
Как земля эта всё же прекрасна!
Вдруг подумалось – в сущности, Иерусалим
Только тут быть и мог и что всё не напрасно.
 
 
И вернулся незримо душевный покой.
И дыхание вечности стало вдруг ближе.
И до неба – всего лишь коснуться рукой,
И не хочется ниже.
 

«Мне снилось…»

 
Мне снилось. Кажется весною.
Не знаю где и всё равно иду куда-то
И со мною та, что мне нравится давно.
 
 
Осталось в памяти не много.
Рука, мала и холодна,
В моей руке лежала строго
И была очень мне нужна.
 
 
И мы ещё так юны оба
И так неловки и робки!
И далека ещё дорога,
И радость от её руки.
 
 
А после, уж когда проснулся,
Я в благодарной тишине
Лежал и вспоминал то чувство.
И было сладко мне и грустно.
И жаль чего-то было мне.
 

«Хотелось бы хоть иногда…»

 
Хотелось бы хоть иногда
Пожить в стране, где всё иначе,
Где редкой гостью беда,
Где лишь от смеха люди плачут.
 
 
Где каждый может быть собой,
Где искренни слова и чувства,
Где между жизнью и мечтой
Лишь только труд, талант, искусство.
 
 
Где правда без труда права,
Где в словаре нет слова будни,
Где сны спокойны и легки,
Где люди не нудны и мудры.
 
 
Где выхода у злобы нет,
Где совесть, честь всего дороже.
Как жаль, что нет её нигде!
Как жаль, что быть она не может!
 

«Небо вечера черным и синим…»

 
Небо вечера черным и синим.
Не спасают огни фонарей.
И звезда голубой и красивой
Над усталой землёю моей.
 
 
Это время, когда всё иначе.
Суета отступает, стыдясь.
Когда раны больней, когда слёзы горячей,
Когда с Богом доступнее связь.
 
 
Это время для встречи с собою,
Когда совесть уже не молчит,
Когда между тобой и душою
Что-то всё говорит, говорит.
 
 
Знаю: утром опять оборвется эта связь
И привычное “нет” вновь услышит душа
И замкнётся, и ни слова не скажет в ответ.
 
 
И опять суматошно ворвётся
Жизнь, взрывая, ломая, круша.
А душа только ночью вернётся.
По ночам лишь приходит душа.
 

«Верхушки кедров рвутся в небо…»

 
Верхушки кедров рвутся в небо.
Строг и отточен их узор.
Как совершенство, как победа,
Как суете немой укор.
 
 
Земля, чей памяти дорога,
Грустна, как даль,
Где Моисей услышал Бога
Когда-то встарь.
 
 
Откуда началось изгнанье,
Проклятие чужой вины,
Объятья цепкие страданья
И заново страны создание,
И бесконечный путь войны.
 
 
Израиль, грусть, очарованье,
Что ждёт тебя? Молчат года.
Не дешева цена избранья.
Цена любви-цена страданья.
Любовь печальная звезда.
 

«Октябрь, осень и закат…»

 
Октябрь, осень и закат.
Час ещё самый первый, ранний,
Когда темнеют стены зданий
И лица кажутся печальней
И красивее все подряд.
 
 
Когда небес голубизна,
Как на картинах Рафаэля,
Ничуть не мене нежна,
А, может быть, ещё нежнее.
 
 
Когда вот-вот и солнца свет
Растает в мягкой полутени.
Уйдёт в страну, где пыль мгновений
Спрессована с пространством лет.
 

«Вновь голос Дольского с экрана…»

 
Вновь голос Дольского с экрана
Увёл меня в пространство лет,
Где молодым, наивным, странным,
Куда возврата больше нет.
 
 
Он мой тот мир, он суть, он гены.
Я – часть его.
Все остальные перемены не значат
Ровно ничего.
 
 
Тот мир ещё живет, конечно.
Живет в тебе, живет во мне,
В нас прежних, молодых, беспечных,
В той первой памятной весне.
 
 
В его величье и позоре, в его вине.
В глазах, застывших вдовьим горем,
И в седине.
 
 
В его стихах, его искусстве, его слезах.
И в верности словам и чувствам,
И в зеркалах.
 
 
А голос пел светло и грустно.
Пел хорошо, пел обо всём.
И колдовало вновь искусство,
Не признавая власть времён.
 

«Что там справа, что там слева?…»

 
Что там справа, что там слева?
Что ещё откроет даль?
Бесконечные дороги, бесконечная печаль.
 
 
Что там было, что там будет,
Что на память сберегу?
Кто ещё меня осудит здесь на этом берегу?
 
 
Может то, что потерял я, не заметив на бегу,
Где-то всё-таки осталось, и я всё-таки найду?
Ну, а если не найду я, пусть и так летят года,
Пусть знакомо и протяжно окликают поезда.
Пусть и дальше вкус дороги, стук колёс, земная даль.
Бесконечные тревоги, бесконечная печаль.
 

«Исчезнет навсегда, забвением прикрытым…»

 
Исчезнет навсегда, забвением прикрытым,
Исчезнет навсегда, хотя немного жаль,
И то, что уж прошло и было позабыто,
И что пока что есть-тревоги и печаль.
 
 
И то, что нам сейчас так кажется серьёзным,
Что мучит часто днём, а больше по ночам,
Растает будто сон забытый и ничтожный,
Как плеск речной волны, как шорох, как туман.
 

«Дерево мучится от одиночества…»

 
Дерево мучится от одиночества.
Ветви зелёные тянет к окну.
Дереву руку пожать мою хочется.
Думает-станет легче ему.
 
 
Дерево милое, все мы похожи.
Та же кружится под нами земля.
И одиночество общее тоже.
И вот, как видишь, живём так и можем,
Хоть и, порою, кажется-зря.
 
 
Смотришь задумчиво в синие ночи,
Тихо встречаешь летний рассвет.
Дерево милое, все одиноки
Не одиночества нет.
 

«Всё большею хозяйкой осень…»

 
Всё большею хозяйкой осень.
Всё меньше света и тепла,
Всё больше листьев у обочин
И туч, летящих два крыла.
 
 
Природа. Как она устала!
Как хочется похолодней!
Как надоела вечность бала
Сияющих и знойных дней!
 
 
Пришла спасительная осень
И можно затеряться в ней,
Забыться под покровом сосен,
Быть убаюканною ей.
 
 
Под ветра шум, под ночи длинность,
Под хмурую серьёзность дней,
Под монотонность и старинность
Неумолкающих дождей.
 

«Как передать очарованье уж остывающего дня?…»

 
Как передать очарованье
Уж остывающего дня,
Печальной мудрости прощанья,
Что учит вновь и вновь меня?
 
 
И этот чистый и спокойный,
Идущий прямо в душу свет,
Луч солнца на верхушках хвойных,
Тень на траве, где солнца нет?
 
 
И вспомнились мне вдруг невольно
Похожие на эти дни.
Вот так же тихо и спокойно
Ласкали душу мне они.
 
 
Но ласки были безответны.
Что понимали мы тогда?
Манили нас другие ветры,
Куда-то звали поезда.
 
 
И лишь сейчас душа приемлет
Тех дней прозрачную печаль,
Когда уходит то, что прежде,
И в небе тающей надежды
Спокойно холодеет даль.
 

«Заряжаюсь от солнца, заряжаюсь от тучи…»

 
Заряжаюсь от солнца, заряжаюсь от тучи,
Заряжаюсь от ветра, от идущих людей,
Заряжаюсь от жизни, идущей, бегущей,
От невидимых вечных её батарей.
 
 
Но, увы, ненадолго. Приходит усталость,
Всё, смывая, как в бурю смывает вода,
И опять черным вороном каркает старость,
Что уже ничего и уже никогда.
 
 
И опять я живу в ожиданье рассвета
И, когда он приходит, вновь кажется мне
Возвращается жизнь белым парусом света
И куда-то летит по высокой волне.
 

«Сентябрь, утро и цветы…»

 
Сентябрь, утро и цветы.
Всё тот же вид и всё ж несхожий.
Печаль какая-то тревожит
Природы прежние черты.
 
 
Осенней прелестью полна,
Став этим и милей и строже,
Стоит задумчива, грустна,
Ещё нужнее и дороже.
 
 
Забыв недавний звонкий смех
И загорелую беспечность,
Стоит, в себя погружена,
Как будто поняла она,
Что жизнь одна и смерть одна,
И бесконечна только вечность.
 

«Небо всё серое, стылое…»

 
Небо всё серое, стылое,
Хоть на дворе и апрель.
Что-то такое нахлынуло,
Будто в открытую дверь.
 
 
Что-то знакомое, близкое
Помнилось, было внутри
Небо апрельское, низкое,
Запах набухшей земли.
 
 
Ветер, пьянящий и манящий,
Как дорогое вино.
Как это было дурманяще!
Как это было давно!
 

Апрельский день

 
Апрельский день прохладный и не яркий
И насквозь весь пропитанный весной,
И улица, как сад цветущих яблонь,
И смута, овладевшая душой.
 
 
Какие-то обрывочные мысли,
Какие-то неясные слова,
Чего-то жаль и в чём-то ищешь смысла,
Легко, легко кружится голова.
 
 
И вновь готов по улицам знакомым
Бесцельно и без устали бродить
Иль слушать музыку. Шопен или Бетховен.
А, в сущности, что лучше может быть?
 

«Можно жить воображеньем или просто сном…»

 
Можно жить воображеньем или просто сном.
Можно и таким осенним и не ярким днём.
 
 
Ветви дерева так близко. Чуть дрожит листва.
Голубое небо чисто. Под окном трава.
 
 
Что тревоги, что заботы, что мне скука дней,
Если дерево мне дарит свет его ветвей,
Если небо бесконечно, если синева,
И со мною эта вечность и она жива.
 
 
Унесусь воображеньем. В поле, в лес уйду.
Где-нибудь под птичье пенье в травы упаду.
Будет солнце, будет ветер, будут облака
И казаться жизнь на свете хороша, легка.
 

Из чешского дневника

«Вечер обнял уже город за плечи…»

 
Вечер обнял уже город за плечи.
Вечер уже зажигает огни.
Где-то гремит, но покамест далече.
Здесь только капли одни.
 
 
Тихо бредём полутёмной аллеей.
Дождик тихонько стучит о зонты.
Время уходит туда, где светлее.
Мы остаёмся с дождём. Я и ты.
 
 
В сумраке сада притихли поляны,
Что-то своё вспоминают цветы.
Утка, как флагман флотилии странной,
Чтобы не сбился кто-то в пути.
 
 
Вдруг оказалось другого не надо.
Только лишь этот забытый уют.
Вечер. Аллея притихшего сада.
Дождик тихонько, по каплям, чуть-чуть.
 

«Жизнь проходит зря ли, не зря…»

 
Жизнь проходит зря ли, не зря,
Но остаётся свет сентября,
Шелест берёз, колыханье ветвей,
Запах печали жизни моей.
Песня шагов твоих ног по траве,
Холод реки по утрам на заре.
 
 
Раз бы последний снова вдохнуть
Хоть на чуть-чуть, хоть на чуть-чуть.
 

«Мы с тобой сегодня гуляли…»

 
Мы с тобою сегодня гуляли
И наткнулись на парк, и вошли.
Вековые деревья стояли,
Как могучие дети земли.
 
 
Что-то я говорил. Ты взглянула,
Раздраженно сказала: ”Брось!”
Тишина над тобой сомкнулась,
Как смыкаются ветви берёз.
 
 
И стояла вокруг тишина.
Говорила одна природа.
И клянусь-любые слова
Раздражали, как тень урода.
 
 
Мы молчали. Текла река,
И деревья, и купол свода.
Уходили, спеша, слова,
Став ненужными, как порода.
 
 
Единенье природы и душ.
Единенье, где будет лишним
Всё другое. Здесь встреча с Высшим.
Осторожнее! Не нарушь!
 

«Недержание горя, недержание слёз…»

 
Недержание горя, недержание слёз,
Недержание шелеста русских берёз,
Недержанье восторга, недержанье тоски,
Недержанье потока с гор текущей реки.
 
 
Недержание мыслей, недержанье идей,
Недержание настежь открытых дверей.
Недержание неба, недержанье земли,
Недержание жизни, что убить не смогли.
 
 
Будем размашисты, а не скользя,
Будем людьми, даже если нельзя.
К черту умеренность! К черту расчет!
Расчет на том свете. На этом – не в счет.
 

«Каждый день у меня под окном…»

 
Каждый день у меня под окном
Реже вечером, чаще днём
Слышен стук лошадиных копыт,
Словно песенка о былом.
 
 
Промелькнёт ли лицо ездока
Иль детей любопытный лик,
“Мы уходим, уходим. Пока.”
Выбивает мне песня копыт.
 
 
А в глазах лошадиных тоска
О бессмысленности судьбы.
И бегут, подтянув бока,
Красивейшие в мире рабы.
 

«Бывает порою на этой планете…»

 
Бывает порою на этой планете
Ты вдруг попадёшь в городок неприметный.
А там, как награда, как зов издали
Поэзии чистой лежат алтари.
 
 
Поэзия неба, поэзия сада, поэзия
вдруг промелькнувшего взгляда,
поэзия улиц, поэзия земли,
поэзия всего, что сберечь не смогли.
 
 
Тогда я способен по улицам этим
Ходить вечерами, ходить на рассвете.
И буду ловить я огни фонарей,
И буду стоять у каких-то дверей.
 
 
И жизни реальность уйдёт, как во сне.
Останется только поэзия мне.
 

«Ещё немного и самолёт…»

 
Ещё немного и самолёт
Рванёт на Ближний, на мой Восток.
Грустишь, мой август? Грущу и я.
Но что же делать, любовь моя?
 
 
Давай присядем. Ведь путь далёк.
Всему на свете приходит срок.
Зато есть время повспоминать.
Зато признаний полна тетрадь.
Зато остались, тобой полны,
Настои лета и тишины.
 

Комнате

 
Я завтра уезжаю.
Будут другие в комнате моей
И по-другому прятать будут
Себя в бессоннице ночей.
 
 
Другие будут разговоры,
Мечты другие и тоска.
Иначе будут видеть горы
И слушать ка течёт река.
 
 
Я уезжаю. В сердце тяжесть.
Тебя не хочется бросать.
Так и ходил бы. Слушал август,
Переливался в благодать.
 
 
Дома старинные любовно
Ласкал бы взглядом. У перил
Стоял рассеян и не моден,
Иль может где-то пиво пил.
 
 
Забрёл бы в парк. Высоки кроны,
Деревья в мире тишины,
Где глупость противозаконна,
Где все высоки и равны.
 
 
Ну, что скажу я на прощанье?
Живи. Для радости, для состраданья
И для любви.
Дари, как прежде, людям радость,
Дари покой. И на прощанье иль на счастье
Махни рукой.
 

«Всё, как обычно…»

 
Всё, как обычно. Машины, огни.
Вечер. Израиль. Годами накатано.
Что там подальше, что впереди,
Что ещё временем не распечатано?
 
 
Всё бегут и бегут эти дни,
Растворяясь, уходят в туман.
Что останется?
Грустный мотив чьих-то слов,
Чьих-то лиц, чьих-то стран.
 

«Облака чуть-чуть ржаво-сиреневы…»

 
Облака чуть-чуть ржаво-сиреневы
И местами уж ржавой листва.
Ещё тени ночные под деревом
И ещё не просохла трава.
 
 
Ещё утро так нежно и временем
Не задето почти. И пока
День – ребёнком несмелым, растерянным.
И легка его ноша, легка.
 

«Стареем, болеем, живём, как обратно…»

 
Стареем, болеем, живём, как обратно,
И всё вспоминаем, что вспомнить не хочется.
А утро такое! Но нет Левитана.
Рисую сетчаткой, но этого мало.
А губы всё шепчут: “О, Ваше Высочество!”
 
 
“О, Ваше Высочество, так не бывает.
О, Ваше Высочество, я не достоин”.
А день разгорается, день разгорается
И кто его знает, на что он способен?
 
 
И каждое утро всё вновь повторяется.
И вновь красота чувствам несоразмерна.
Как всё перемешано Адом и Раем!
Как больно, как странно, как дивно, как верно!
 

«Я в Африке не был…»

 
Я в Африке не был. Читать приходилось
У Экзюпери и Хемингуэя.
С тех пор ты в мечтах и моих поселилась,
В зелёных холмах навсегда зеленея.
 
 
Живу от тебя я не так уж далёко.
Ко мне долетает твой ветер Сахары.
И он мне поёт, как тебе одиноко.
И снова зовут меня Африки чары.
 
 
И будто я вижу барханы, барханы.
И ночью пейзаж почти лунен и стынен.
И может ко мне, как тогда к Антуану,
Выйдет навстречу мальчик в пустыне?
 
 
И мы бы с ним тоже ходили, ходили.
И он бы мне тоже вопросы, вопросы.
Наверно, я тоже его отпустил бы
Домой к его звёздам, домой к его розе.
 

«Жизнь бывает длинной иногда…»

 
“Жизнь бывает длинной иногда”
Кто-то там сказал из сериала.
И в этом всё: и правда, и беда,
И горечь слишком длинного финала.
 
 
Всё дело в том, что счастье никогда
Ни длинным, ни коротким не бывает.
Не знает времени летящая звезда.
Не знает, что сама себя сжигает.
 
 
Ну, а потом жизнь значит, как всегда,
Усталость, неприятности, сомненья.
А главное – терпение, терпенье.
Ведь жизнь бывает длинной иногда.
 

Мы не затем приходим в этот мир

 
Бывает так. Устав от суеты,
От повседневной скуки и терпенья,
Душа привычно ищет красоты
Далёкого прекрасного мгновенья.
 
 
Оно, по сути, и не далеко.
Сумей взглянуть, сумей лишь присмотреться.
И мира красота предстанет вдруг
И не оставит равнодушным сердце.
 
 
И, может быть, гармония стиха
Наградою за мудрость и терпенье,
Оставит, как на кончике смычка,
Желанное прекрасное мгновенье.
 
 
Мы не затем приходим в этот мир,
Чтобы прожить, его не замечая.
Искать свой смысл и находить его,
И мучиться, опять его теряя.
 

«Уходит ночь рассветом робким…»

 
Уходит ночь рассветом робким.
Уж смотрится, едва видна, ещё не знающая толком,
Как будет жить голубизна.
 
 
А жизнь бы, и сама пробилась. Без синевы.
Она сильна. Терпела б, мучилась, молилась,
Любила б всё равно она.
 
 
И лишь порою бы ночами,
В мечтах иль может быть во сне
Небес прозрачных синий пламень
Ей пел о счастье, о весне.
 

Детство

 
Нахлынули воспоминанья, их запах, цвет.
Весенний Киев. Звон трамваев. Мне девять лет.
 
 
А тишину на улице старинной
Весною нарушал прилёт грачей.
Серёжками и пухом тополиным
Был полон мусор тех весенних дней.
 
 
Та улица внизу впадала в площадь,
А если вверх, где прежде был костел,
Был старый парк Владимирская горка
И чудный вид на Днепр и на Подол.
 
 
Я собирал там осенью каштаны.
Зимою я на лыжах там гонял.
Я книжки там читал, а вечерами
В аллеях темных парочки встречал.
 
 
Вы, киевские парки, где часами
Бродил я неприкаянный с тоской,
Я не скажу, что вы меня спасали,
Но с вами было лучше, чем с собой.
 
 
А годы шли, и мы росли упрямо.
Ходили на каток и на футбол,
Срывались целым классом на “Тарзана”
И девочек ловили разговор.
 
 
Мы критиков безжалостно катали,
Любили тишину библиотек,
Надуманную ложь за правду принимали
Мы-дети тех невозвратимых лет.
 
 
Теперь уж время подводить итоги.
Седьмой десятое разменял, как день.
Но и сейчас случается приходит
Из детства потревоженная тень.
 

«Что пожелать тебе на день рожденья?…»

 
Что пожелать тебе на день рожденья?
Улыбок больше. Не грусти
И уходящие мгновенья,
какие б ни были, прости.
 
 
Не трать себя на сожаленья,
Не верь обманам суеты.
И не жалей для доброты
Ни времени, ни восхищенья.
 
 
И не считай своих потерь.
Их вообще считать не надо.
Надеждам розового сада
Не закрывай ты только дверь.
 

А ночами-всё травы под росами

 
Рвут машины пределы и скорости.
Расстоянья уже не беда.
А ночами – все травы под росами,
А ночами-речная вода.
 
 
Всё мне снится иду я дорогою
И уводит он меня вдаль.
И ромашки кивают не строго мне,
И куда-то уносит печаль.
 
 
И тревога уходит невидимо,
Оставляя надежду со мной.
И мой сон, что я видел, не выдумал,
Всё плывет и плывет надо мной.
 

«Где-то в мире песня моя прячется…»

 
Где-то в мире песня моя прячется.
Может у кого-нибудь в горсти?
Песенка моя нигде не значится.
Песенка моя ещё в пути.
 
 
Может она где-то сизым голубем?
Может быть солёною волной?
Может быть летит она дорогами?
Может пробирается тропой?
 
 
Может быть бесцельно в жизни мается
И себя пока что не найдёт?
Может быть никак не догадается,
Что её на свете кто-то ждёт?
 
 
Приходи ж скорей, моя растерянная,
Приходи серебряная грусть.
Мы с тобой поладим. Будь уверена.
Это будет неплохой союз.
 

Под Окуджаву

 
Людское вокруг меня плещется, плещется море.
А я лишь пылинка его, лишь песчинка одна.
Храни его Бог и не дай испытать ему горя.
Ведь жизнь, как известно, у каждого только одна.
 
 
И пусть это море уж слишком, порой, суетливо,
И пусть бытовое сегодня милее ему,
Но жизнь ведь меняется, жизнь она прихотлива.
Придёт еще время и сердцу его и уму.
 
 
Так может быть лучше нам всем лишь набраться терпенья?
Пусть каждый живёт так, как нравится лично ему.
Друг друга понять, попросить друг у друга прощенья.
Ведь рано иль поздно, а всё ведь сведётся к тому.
 

«Посидим, помолчим…»

 
Посидим, помолчим.
Будем думать о чем-то с тобою.
Будем просто сидеть.
Будем просто смотреть на закат.
Будут стрелки бежать,
Будет вечер шептать с тишиною.
Будем просто сидеть.
Будем просто сидеть и молчать.
 

Душа

 
Конец недели. Солнце дня и глаз отрада,
Но некогда. Дела, дела. Всё надо, надо.
И в этой суматохе дел, под их навалом
Душа заброшенно лежит котёнком малым.
Она безмолвна и грустна и ждать устала.
Дела, дела, дела, дела. Конец, начало.
 
 
А нам-заложникам судьбы, рабам богатства и успеха
Зачем душа? Одна помеха её укоры и мольбы.
А потом.(у каждого в свой срок) вдруг поймём
Устало и морозно, что ушла душа. Ушла серьёзно
Навсегда. Остался только срок.
 

«Тень от ветки зелёной …»

 
Тень от ветки зелёной у меня на столе.
Что дрожишь ты бессонно? Что сказать хочешь мне?
Но, увы, не понять мне. Язык твой забыт.
Этот способ общенья атрофирован, сник.
 
 
Нам природа не тайной, не раздумьем в пути,
Ни простым созерцаньем, чтоб понять, чтоб найти.
В обезумевшей жизни чувств этого нет.
Уж такие мы люди, уж таков теперь свет.
 
 
Приезжаем. Красиво. Даже ахнем. Потом
выпьем водки иль пива. Даже может споём
А потом уезжаем и не слышим, руля,
Как под нами вздыхает одиноко земля.
 
 
Я бы взял эту ветку. Я б её засушил.
Я бы ветку с собою повсюду возил,
Чтоб природы молчанье окружало меня,
Чтобы было печально, чтобы было не зря,
Чтобы радость случалась, чтобы свет не поник,
Чтоб душа не терялась ни на жизнь, ни на миг.
 
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
15 октября 2018
Дата написания:
2018
Объем:
60 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги