Читать книгу: «Экономика каменного века»
© Walter de Gruyter GmbH Berlin Boston
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2026
* * *

Посвящается Джулии,
Петеру и Элейн
Благодарности
Автор выражает особую благодарность двум организациям и их великолепным сотрудникам за помощь и предоставленные условия для работы в ключевые моменты исследований и написания этой книги. Речь идет о Центре перспективных исследований в области поведенческих наук (Пало-Альто), где я был стипендиатом в 1963–1964 годах, и Лаборатории социальной антропологии Коллеж де Франс (Париж), где я работал в 1967–1969 годах. Несмотря на то что в последней организации у меня не было официальной должности, ее директор г-н Клод Леви-Стросс оказал мне настолько любезный и щедрый прием, что если когда-нибудь он посетит мои пенаты, мне придется приложить большие усилия, чтобы достойно его отблагодарить.
Значимую поддержку в период подготовки текстов, вошедших в эту книгу, я получил благодаря стипендии Джона Саймона Гуггенхайма в первый год моей работы в Париже (1967–1968) и стипендии Совета по исследованиям в области социальных наук (1958–1961).
Этот период был настолько продолжительным и насыщенным ценными интеллектуальными контактами, что перечислить всех коллег и исследователей, так или иначе повлиявших на ход моей работы, не представляется возможным. Однако среди тех, с кем меня связывают долгие годы дружбы и дискуссий, я хотел бы отдельно упомянуть троих – Ремо Гуидьери, Элмана Сёрвиса и Эрика Вульфа. Их идеи и критика, неизменная моральная поддержка оказали неоценимую помощь и мне лично, и моей работе.
Несколько текстов, вошедших в эту книгу, были полностью, частично или в переводах опубликованы в течение последних нескольких лет. Эссе «Изначальное общество изобилия» было опубликовано в сокращенном виде на французском в журнале Les Temps Modernes (No. 268. Oct. 1968. P. 641–680). Первая часть главы 4 была первоначально опубликована под заголовком «Дух дара» в сборнике «Обмены и коммуникации» под редакцией Жана Пуйона и Пьера Марандá (Echanges et communications / ed. J. Pouillon, P. Maranda. Hague: Mouton, 1969). Вторая часть главы 4 была опубликована на французском под заголовком «Политическая философия „Очерка о даре‟» в журнале L’Homme (Vol. 8 (4). 1968. P. 5–17). Статья «О социологии первобытного обмена» была впервые опубликована в книге «Актуальность моделей для социальной антропологии» под редакцией Майкла Бэнтона (The Relevance of Models for Social Anthropology / ed. M. Banton. London: Tavistock (ASA Monographs, 1), 1965). Благодарю всех издателей упомянутых работ за разрешение воспроизвести их в этой книге.
Статья «Дипломатия первобытной торговли», первоначально опубликованная в сборнике «Работы по экономической антропологии» под редакцией Джун Хелм (Essays in Economic Anthropology / ed. J. Helm. Seattle: American Ethnological Society, 1965), была для настоящего издания полностью переработана.
Введение
Работы, вошедшие в эту книгу, были написаны в разное время за последние десять лет, некоторые из них – специально для настоящего издания. Все эти тексты были задуманы и собраны под одной обложкой в расчете на антропологическую экономику – иными словами, в противовес интерпретациям, превращающим первобытные (primitive) экономики и общества1 в разновидность делового предприятия (business-like interpretations). Такой подход неизбежно вписывает мою книгу в контекст продолжающейся антропологической полемики между «формалистскими» и «субстантивистскими» практиками экономической теории.
Споры между формалистами и субстантивистами непрестанно велись в Экономической Науке (Science of Economics)2 на протяжении более чем столетия. И всё же у них как будто отсутствует история, поскольку с тех пор, как Карл Маркс дал трактовку фундаментальных проблем экономики в противовес Адаму Смиту, похоже, мало что изменилось (ср.: Althusser et al., 1966. Vol. 2). Однако с появлением последней инкарнации экономической теории в форме антропологии дискуссия приобрела новые акценты. Если первоначальной проблемой была «наивная антропология» Экономики, то теперь проблемой является «наивная экономика» Антропологии. Оппозиция «формализм/субстантивизм» свелась к теоретическому выбору из двух альтернатив. С одной стороны – готовые модели ортодоксального Экономикса (в особенности «микроэкономики»), которые воспринимаются как обладающие универсальной действенностью и применимые grosso modo [в общих чертах – лат.] к первобытным обществам. С другой стороны – необходимость (если мы допускаем, что данная формалистская позиция беспочвенна) выработки нового аналитического подхода, более соответствующего рассматриваемым нами обществам прошлого и интеллектуальной истории Антропологии. В широком смысле это выбор между рассмотрением первобытных экономик как Бизнеса, поскольку формалистский метод неизбежно подразумевает понимание таких экономик как недоразвитых версий нашей современной экономики, и культуралистским исследованием, где действительно принципиально принимать различные общества такими, как они есть.
Здесь не просматривается никаких решений, отсутствуют какие-либо основания для благополучного академического заключения о том, что «ответ лежит где-то посередине». Эта книга написана с субстантивистских позиций, поэтому она обретает привычную структуру, определяемую традиционными категориями субстантивного анализа. Первые эссе – «Изначальное общество изобилия» и «Домашний способ производства» – посвящены производству (второй из этих текстов для удобства разделен на две части, образующие главы 2 и 3, хотя в них последовательно разрабатывается одна и та же линия аргументации). Дальнейшие главы: «Дух дара», «О социологии первобытного обмена», «Меновая ценность и дипломатия первобытной торговли» – посвящены распределению и обмену. Но поскольку в экспозиции одновременно присутствует и оппозиция, в этой последовательности таится и скрытая стратегия дискуссии. В первой главе я принимаю бой на условиях формалистического подхода. В «Изначальном обществе изобилия» не оспаривается общепринятое понимание «экономики» (economy) как соотношения между средствами и целями – достаточно лишь опровержения того, что первобытные охотники усматривают сколько-нибудь существенное различие между этими категориями. Однако в последующих главах эта предпринимательская и индивидуалистическая концепция экономического объекта решительно отбрасывается. «Экономика» (economy) превращается в культурную, а не поведенческую категорию, становясь явлением одного порядка с политикой или религией, а не с рациональностью или расчетливостью – экономика оказывается не деятельностью отдельных лиц по удовлетворению собственных потребностей, а процессом материальной жизни общества. Далее, в заключительной главе, мы вернемся к ортодоксальной экономической теории, но не к ее problematique3, а к связанным с ней проблемам (problems). В конечном счете вся эта книга представляет собой попытку применить антропологическую перспективу к тому, чем традиционно занимается микроэкономика, – к объяснению меновой ценности (exchange value)4.
Несмотря на всё сказанное, задача книги остается скромной – лишь закрепить возможность существования антропологической экономики на нескольких конкретных примерах. Вот что не так давно без видимого сожаления заявил о преждевременном крахе субстантивной экономической теории на страницах журнала Current Anthropology один из представителей противоположного лагеря:
Тысячи слов, сказанных впустую в ходе этой дискуссии, не придают ей интеллектуальной весомости. Субстантивисты с самого начала героически заблуждались и ошибались (свидетельством чему – получившие заслуженную известность работы Карла Поланьи и других авторов). Поскольку выяснить, в чем именно заключалась ошибка, удалось за каких-то шесть лет, нам приходится отдать должное зрелости экономической антропологии. Аккуратное устранение противоречия выполнил Скотт Кук в работе, написанной им еще в бытность аспирантом (Cook, 1966) <…>. Между тем социальная наука представляет собой нечто вроде делового предприятия (enterprise) (!), так что отвергнуть плохую, бесполезную или вводящую в заблуждение гипотезу практически невозможно. В связи с этим вполне можно ожидать, что субстантивистское представление об экономике (economy) в том или ином виде возродится в следующем поколении путаников высокого полета (Nash, 1967: 250).
Моя книга отнюдь не является вторым пришествием и не притязает на нетленность. Как в таком случае ее расценивать? Остается лишь рассчитывать на то, что произошла какая-то ошибка. Не исключено, что слухи о смерти субстантивизма, вспоминая известный афоризм Марка Твена, были сильно преувеличены.
В любом случае я бы воздержался от попыток реанимации методом «рот в рот» в форме методологической дискуссии. В недавних работах по «экономической антропологии» и так полно рассуждений на подобном уровне. Многие выдвигаемые аргументы, на первый взгляд, являются образцами здравого смысла, но в общем зачете каждый лишь остается при собственных исходных предрассудках («Убеждаемый против своей воли остается при собственном мнении»5). Разум оказался плохим арбитром. Тем временем публика, которой наскучил этот спор, стремительно покидает аудиторию, так что теперь отдельные его главные участники даже заявляют о готовности самостоятельно взяться за дело. Таким настроем пропитана и эта книга. Как официальный представитель дисциплины, считающей себя наукой, я бы ограничил собственную аргументацию текстами, собранными в этой книге, из убеждения, что они лучше объясняют свой предмет, чем конкурирующий теоретический подход. Именно так выглядит здравое традиционное решение: пусть расцветают все цветы, а какие из них действительно принесут плоды, покажет будущее.
Впрочем, признаюсь, что эта официальная позиция не является моим глубочайшим убеждением. Сдается мне, что это плетение метафор из понятий естественных наук, рядящихся «социальной наукой», сама эта официальная антропология продемонстрировала столь же мало умения согласовывать теорию с эмпирической адекватностью, как и обосновывать ее логически. В отличие от математики, где «истина и интересы людей не противостоят друг другу», как сказал когда-то Гоббс, в социальной науке нет ничего бесспорного, поскольку социальная наука «сравнивает людей и сует свой нос в их права и выгоды», в результате чего «разум столь же часто выступает против человека, как и человек выступает против разума»6. Решающие различия между формализмом и субстантивизмом в том, что касается их приятия – даже не их истинности, – носят идеологический характер. Формальная экономическая теория – эта воплощенная мудрость туземных буржуазных категорий – процветает в качестве идеологии у себя дома и как этноцентризм за его пределами. В отличие от субстантивизма, она черпает громадную силу из своей глубинной сочетаемости с буржуазным обществом – хотя это, однако, не исключает, что конфликт с субстантивизмом может превратиться в противостояние (двух) идеологий.
Вверяя себя Богу и Государю, первые представители научной физики и астрономии, работавшие под сенью устоявшихся церковных догм, знали, что делают. В этой книге я играю на том же противоречии, только на смену одной иллюзии – что догмы окажутся гибкими, – приходит другая: иллюзия справедливости богов. Когда пишешь, политико-идеологические различия между формальным и антропологическим направлениями мысли вполне можно игнорировать, однако от этого они не становятся менее значимыми для результата. Утверждается, что субстантивизм мертв. В политическом смысле – по меньшей мере для определенной части нашего мира – это, возможно, и так: цветок срезали еще бутоном. Но не исключено, что обречена и буржуазная экономическая теория, что историей ей уготовано разделить судьбу того общества, которое ее взрастило. И в том и в другом случае решение будет выносить не та антропология, которая существует сегодня. Антропология достигла как минимум той степени научности, которая позволяет понять, что решение является прерогативой самого общества и тех академических сынов неба, которым вверены его полномочия. Что же касается нас, антропологов, то нам лишь остается возделывать свои сады в ожидании, не прольют ли боги дождь – или, как считается у некоторых племен Новой Гвинеи, просто на нас помочатся.
Изначальное общество изобилия
Если экономика является мрачной наукой7, то изучение экономик охотников и собирателей должно быть ее самым мрачным направлением. Авторы различных учебников почти без исключения придерживаются представления о том, что жизнь в эпоху палеолита была тягостной, и наперебой пытаются передать ощущение надвигающейся погибели. В результате нам остается лишь гадать: как же эти охотники умудрялись выживать, да и вообще – была ли это жизнь? На страницах этих учебников главным преследователем оказывается не охотник, а призрак голода. Утверждается, что из-за недостатка технических навыков охотники должны были непрерывно трудиться просто ради выживания – они не знали ни передышки, ни излишков (surplus), а следовательно, у них совсем не было «досуга» для «создания культуры». К тому же, несмотря на все свои усилия, охотник оказывается наименее эффективным в категориях термодинамики – в сравнении с любым другим способом производства он вырабатывал меньше энергии в расчете на одного человека в год. Наконец, в работах, посвященных экономическому развитию, охотник обречен выступать дурным примером – иллюстрацией так называемой subsistence economy8.
Расхожие истины всегда упрямы. Им приходится полемически противостоять, диалектически формулировать необходимые коррективы – именно так, если присмотреться, обстояла ситуация и с «изначальным обществом изобилия». Парадоксальным образом эта формулировка приводит к еще одному ценному и неожиданному выводу. Согласно общепринятому мнению, в обществе изобилия все материальные потребности людей легко удовлетворяются. Утверждение, что охотники жили в изобилии, отрицает представление о человеческом уделе как о трагедии, где человек оказывается узником, обреченным на тяжелый труд из-за вечного разрыва между безграничностью своих потребностей и недостатком средств для их удовлетворения.
Дело в том, что к изобилию потенциально ведут две траектории. Потребности можно «легко удовлетворить» увеличением производства или уменьшением собственных желаний. В основе привычного представления об изобилии в духе Гэлбрейта лежат характерные для рыночной экономики допущения: потребности человека огромны – если не сказать бесконечны, – тогда как средства их удовлетворения ограниченны, хотя и поддаются усовершенствованию. Таким образом, разрыв между средствами и целями можно сократить при помощи производительности индустриального типа – по меньшей мере до такого уровня, когда «блага первой необходимости» будут в избытке. Однако существует и «дзенский» путь к изобилию, который исходит из предпосылок, несколько отличающихся от наших: человеческие материальные потребности конечны и немногочисленны, а технические средства неизменны, но в целом адекватны потребностям. Приняв эту дзенскую стратегию, люди могут наслаждаться беспрецедентным избытком материальных благ – при низком уровне жизни.
Полагаю, это описание вполне применимо и к охотникам, помогая объяснить и странности их экономического поведения вроде «расточительности» – склонности сразу же потреблять имеющиеся запасы, «желая получить от жизни всё». В экономических мотивах охотников нет характерной для рыночной экономики одержимости дефицитом ресурсов, поскольку эти мотивы, возможно, более последовательно основаны на изобилии, чем свойственные нам. Дестют де Траси – пусть он, возможно, и был «буржуазным доктринером с холодной, как у рыбы, кровью», – по меньшей мере заставил Маркса согласиться с наблюдением, что «бедные нации суть те, где людям хорошо живется», тогда как в богатых странах «народ обыкновенно беден»9.
Всё сказанное не отрицает, что досельскохозяйственная экономика функционирует в условиях серьезных ограничений, а лишь настойчиво подчеркивает, – опираясь на свидетельства, полученные от современных охотников и собирателей, – что, как правило, происходит успешная адаптация ее субъектов. Рассмотрев эти свидетельства, в конце мы вернемся к реальным сложностям экономики охотников и собирателей, ни одна из которых корректно не представлена в ныне существующих шаблонных утверждениях о том, что люди палеолита жили в нищете.
ИСТОЧНИКИ ЗАБЛУЖДЕНИЯ
«Простая subsistence economy», «ограниченное свободное время, за исключением особых обстоятельств», «постоянный поиск пищи», «скудные и относительно ненадежные» природные ресурсы, «отсутствие экономических излишков», «максимальные усилия максимального количества людей» – именно так выглядят усредненные представления антропологов об охоте и собирательстве. Один из примеров:
Классическим образцом народа с крайне скудными экономическими ресурсами являются австралийские аборигены. Многие места их обитания еще более суровы, чем у бушменов (возможно, за определенным исключением северной части Австралии) <…> Показателен набор продуктов питания, которые аборигены, живущие на северо-западе центральной части Квинсленда, добывают на своей территории <…> Этот список впечатляет разнообразием, но не следует полагать, что разнообразие сигнализирует об изобилии, поскольку каждый представленный в нем продукт имеется в столь незначительном объеме, что выживание оказывается возможным лишь при максимально интенсивном приложении сил (Herskovits, 1958: 68–69).
Другая похожая характеристика южноамериканских охотников:
Кочевые охотники и собиратели едва удовлетворяли минимальные потребности в средствах пропитания, а зачастую им было далеко и до этого. Свидетельством тому – плотность их расселения: один человек на 10–20 квадратных миль. Постоянно перемещаясь в поисках пищи, эти люди явно не располагали свободным временем для каких бы то ни было занятий, не связанных с пропитанием, и могли унести с собой лишь немногое из того, что, они, возможно, мастерили на досуге. Удовлетворительный объем производства в их случае означал количество, обеспечивающее физическое выживание, а излишки каких-либо продуктов или времени появлялись редко (Steward and Faron, 1959: 60; ср.: Clark, 1953: 27f; Haury, 1962: 113; Hoebel, 1958: 188; Redfield, 1953: 5; White, 1959).
Между тем традиционное мрачное представление о жизненных тяготах охотников является еще и доантропологическим и внеантропологическим феноменом, укорененным одновременно в истории и соотносимым с более масштабным экономическим контекстом, в котором функционирует антропология. Истоки этого представления восходят к тем временам, когда были написаны работы Адама Смита, а то и к более ранней эпохе10. Вероятно, это был один из первых характерно неолитических предрассудков – идеологическая оценка способности охотника эксплуатировать ресурсы земли, наиболее соответствующая исторической задаче лишения его этих самых ресурсов. Должно быть, мы унаследовали этот предрассудок вместе с племенем Иакова, которое «распространилось на запад и на восток, на север и на юг» (Быт. 28: 14), в ущерб Исаву, старшему сыну Исаака, который был искушенным охотником, но в знаменитом библейском эпизоде лишился первородства, продав его брату Иакову за чечевичную похлебку.
Впрочем, не обязательно объяснять сегодняшнее невысокое мнение об экономике охотников и собирателей неолитическим этноцентризмом – сгодится и этноцентризм буржуазный. Существующая предпринимательская экономика (business economy) – на каждом шагу идеологическая ловушка, из которой должна вырваться антропологическая экономическая теория (economics), – будет приводить к тем же недалеким заключениям о жизни охотников.
Так ли парадоксально прозвучит утверждение, что охотники жили в условиях экономики изобилия, несмотря на свою абсолютную бедность? Модерные капиталистические общества – сколь бы богатыми они ни были – вверяют себя гипотезе ограниченности ресурсов (scarcity). Недостаточность экономических средств – вот первый принцип самых богатых народов мира. Наблюдаемое материальное положение той или иной экономики, похоже, не содержит никаких намеков на ее успешность – о ней должен свидетельствовать способ экономической организации (ср.: Поланьи, 2010a (1947); Поланьи, 2010b (1957); Polanyi, 1959; Dalton, 1961).
Ограниченность ресурсов становится институтом рыночно-индустриальной системы в немыслимой для любой другой системы степени. Там, где производство и распределение организуются через динамику цен, а жизнь каждого человека зависит от того, сколько он получает и тратит, недостаточность материальных средств становится явной и исчисляемой точкой отсчета для любой экономической деятельности11. Перед предпринимателем возникают альтернативные варианты вложений ограниченного объема капитала, перед работником (будем надеяться) – альтернативные варианты наемного труда, а перед потребителем… Потребление – это двойная трагедия: то, что начинается с недостатка, заканчивается депривацией. Объединяя результаты международного разделения труда, рынок обеспечивает доступ к ошеломляющему разнообразию товаров: всё это Добро (Good Things) находится на расстоянии вытянутой руки, но никогда не попадает нам в руки в полном объеме. Хуже того, в этой игре свободного потребительского выбора каждое приобретение оборачивается лишением: покупая нечто, мы отказываемся от чего-то другого, лишь немногим менее желанного, а в чем-то даже и более. (Например, если вы покупаете автомобиль, скажем «Плимут», вы не можете одновременно стать владельцем «Форда», – и если судить по сегодняшней телевизионной рекламе, то депривация, которая за этим последует, будет не только материальной12.)
Однако этот приговор – «пожизненная каторга» – прозвучал лишь для нашего общества. Ограниченность ресурсов – это не только вердикт, вынесенный нашей экономикой (economy), но и аксиома нашей экономической теории (Economics), которая гласит: мы применяем дефицитные средства к альтернативным целям для получения максимально возможного удовлетворения потребностей в данных обстоятельствах. Именно с этой тревожной позиции мы смотрим на охотников. Если уж у современного человека со всеми его технологическими преимуществами не появилось в избытке необходимых ему средств, то на что может рассчитывать голый дикарь с его жалкими луком и стрелами? Приписывая охотнику мотивы вооруженного каменным топором буржуа, мы заведомо расцениваем его положение как безнадежное13.
Однако качество ограниченности не является неотъемлемой характеристикой технических средств. Ограниченность возникает в соотношении между средствами и целями. Необходимо допускать следующую эмпирическую возможность: охотники заняты своим делом ради собственного благополучия – в этом и состоит их конечная цель, а лук и стрелы подходят для ее достижения 5.
Однако любым подобным интерпретациям препятствуют и другие идеи, постоянно присутствующие в антропологической теории и этнографической практике.
Склонность антропологов преувеличивать экономическую неэффективность охотников особенно проявляется в незаслуженном сравнении охотников с неолитическими экономиками. Охотники, как прямолинейно сформулировал Роберт Г. Лоуи, «чтобы выжить, должны были работать гораздо усерднее, чем земледельцы и скотоводы» (Lowie, 1946: 13). В этом вопросе эволюционная антропология полагала особенно уместным – и даже теоретически необходимым – взять привычный тон упрека. Этнологи и археологи вдруг стали неолитическими революционерами и в своем революционном энтузиазме пустили в ход любые средства для осуждения старого порядка (каменного века). В дело пошел и один давний скандал. Философы и прежде относили самую раннюю стадию развития человечества к сфере природы, а не культуры («Человек, который проводит всю жизнь, преследуя животных лишь ради того, чтобы их убить и съесть, либо перемещаясь с одной ягодной поляны на другую, по сути, ничем не отличается от животного» (Braidwood, 1957: 122). Так охотники были «понижены в классе», и антропологи смогли беспрепятственно превозносить неолитический Большой скачок – главный технологический шаг вперед, благодаря которому «освобождение от единственной задачи – добывания пищи – сделало досуг доступным для всех» (Braidwood, 1952: 5; ср.: Боас, 2023 (1940)).
Лесли Уайт в своей влиятельной работе «Энергия и эволюция культуры» так описывал последствия наступления неолита: «С развитием земледелия и скотоводства резко увеличилось производство и потребление энергии на душу населения в год, что позволяет ожидать скачка в культурном развитии. Именно это и произошло» (Уайт, 2017 (1949): 46). Уайт сделал еще больший акцент на эволюционном контрасте, особо отметив, что основным источником энергии для палеолитической культуры выступали человеческие усилия, тогда как в неолитической культуре эту роль выполняли ресурсы одомашненных растений и животных. Это определение источников энергии позволило Уайту дать весьма точную нижнюю оценку (low estimate) термодинамического потенциала охотников – а именно потенциала, вырабатываемого человеческим телом: «средние энергетические ресурсы» в пересчете на одного человека составляют двадцатую часть лошадиной силы (Уайт, 2017 (1949): 43)14, хотя если исключить человеческие усилия из культурных начинаний неолита, то освобождение людей, надо полагать, состоялось благодаря какому-то трудосберегающему механизму (одомашниванию растений и животных). Однако проблематика, которую задает Уайт, очевидно ошибочна. Основным видом механической энергии, доступным как для палеолитической, так и для неолитической культуры, являлась энергия, производимая людьми, которая и в том и в другом случае преобразовывалась из растительных и животных источников. Как следствие, не считая незначительных исключений (время от времени напрямую использовалась энергия из нечеловеческих источников), объем энергии, потребляемой на одного человека в год, в палеолитической и неолитической экономиках был одинаковым – и практически не менялся на всем протяжении истории человечества вплоть до наступления промышленной революции15.
5 Долгое время едва ли не единственным этнологом, выступавшим против традиционного представления о том, что охотники живут в крайней нужде, был Элман Сёрвис. Его рассказы о том, как проводят свободное время австралийские аборигены арунта (Service, 1963: 9), а также наши личные беседы оказали огромное влияние на идеи, представленные в этой главе.
Еще один специфически антропологический источник недовольства палеолитом возникает в самой полевой практике, из наблюдений европейцев за такими охотниками и собирателями, как коренные народы Австралии, бушмены, óна или яганы [Огненная Земля]. Этот этнографический контекст, как правило, двояко искажает наше понимание экономики охотников и собирателей.
Во-первых, он предоставляет исключительные возможности для наивных интерпретаций (naïveté). Далекие экзотические территории, превратившиеся в своего рода культурные сцены для современных охотников, способствуют максимально неблагоприятной оценке европейцами положения обитателей этих мест. Территории типа пустынь Австралии или пустыни Калахари настолько не ассоциируются с ведением сельского хозяйства или с повседневным европейским опытом, что рождают недоумение: как вообще можно жить в таком месте? Из этого легко выводится умозаключение о том, что туземцам удается едва сводить концы с концами, которое подкрепляется данными об их невероятно разноплановом рационе питания (см. выше фрагмент из работы Herskovits, 1958). Отвратительные и несъедобные, с точки зрения европейцев, продукты, как правило, наводят их на мысль, что аборигены умирают от голода.
Разумеется, подобные выводы скорее можно встретить в более ранних этнографических отчетах – заметках путешественников или миссионеров, нежели в монографиях профессиональных антропологов. Однако отчеты путешественников заслуживают определенного уважения именно потому, что были составлены раньше, а их авторы в большей степени застали исходное (aboriginal) состояние описываемых народов. Но это уважение, очевидно, должно сопровождаться осторожностью. Большее внимание следует уделить заметкам такого путешественника, как сэр Джордж Грей (Grey, 1841), который в 1830-х годах совершил ряд экспедиций в Австралию, включая наиболее бедные районы западной части континента. Необычайно пристальный интерес к местному населению подтолкнул Грея опровергнуть сообщения других исследователей об отчаянном экономическом положении туземцев. Широко распространенной ошибкой, писал Грей, является допущение, что коренные австралийцы «располагают крайне скудными средствами к существованию либо время от времени испытывают острую нехватку пищи». В связи с этим путешественники допускали множество «почти смехотворных» ошибок: «В своих дневниках они сетуют, что голод доводит несчастных аборигенов до жалкой необходимости выживать, питаясь определенными видами продуктов, которые они обнаруживают неподалеку от своих хижин. Между тем во многих случаях пища, упоминаемая этими путешественниками, считается туземцами наиболее ценной и на деле не лишена ни аромата, ни питательных свойств». Стремясь наглядно продемонстрировать «невежественные представления, которые преобладают относительно привычек и обычаев этих людей, живущих в диком состоянии», Грей приводит один примечательный пример – цитату из сообщения другого исследователя, капитана Стёрта. Встретившись с группой аборигенов, собиравших в больших количествах смолу акации, тот пришел к выводу, что «несчастные эти существа, доведенные до последней крайности, не в силах добыть какое-то иное пропитание, должны были собирать эту клейкую массу». Однако, указывает сэр Джордж, в описываемых местах смола акации была излюбленным продуктом питания, и сезон ее сбора был поводом сойтись вместе множеству людей и разбить лагерь, что в иных обстоятельствах оказывалось для них невозможным. Грей приходит к следующему заключению:
Вообще говоря, туземцы живут неплохо; в некоторых районах в определенные времена года может присутствовать нехватка пищи, но в таких случаях люди покидают эти земли. Однако ни путешественник, ни даже туземец из других мест совершенно не сможет оценить, имеется ли в конкретном районе изобилие пищи, или наоборот <…> Между тем в собственном районе обитания туземец оказывается в совершенно иной ситуации: он точно знает, какие продукты он добывает, знает подходящий сезон для их поиска и самые легкие способы их обнаружения. Ориентируясь на эти обстоятельства, туземец определяет, в какое время он будет наведываться в разные части своих охотничьих угодий, и могу лишь добавить, что сам я всегда заставал в их хижинах величайшее изобилие (Grey, 1841: II, 259–262, курсив добавлен; ср.: Eyre, 1845: II, 2441)16.
Говоря о благополучии коренных австралийцев, сэр Джордж сознательно исключил из этой оценки аборигенов, которые оказались в положении люмпен-пролетариев в европейских городах и пригородах (ср.: Eyre, 1845: II, 250, 254–255). Это показательное исключение обнаруживает второй источник этнографических заблуждений: антропология охотников в значительной степени представляет собой анахроничное исследование бывших дикарей – как замечает в одном фрагменте Грей, это обследование трупа одного общества, выполняемое представителями другого.
Если дать сохранившимся собирателям классовую характеристику, то перед нами вынужденные переселенцы (displaced persons), палеолитические «лишенцы», занявшие маргинальные пристанища, нетипичные для их способа производства. Эти заповедники другой эпохи, удаленные от основных центров культурного развития, дали людям некую передышку от планетарного марша культурной эволюции, поскольку они, как правило, были настолько бедны, что оставались за пределами интереса и внимания более передовых экономик. Исключение составляют собиратели, которые живут в благоприятных условиях, такие как индейцы северо-западного побережья Северной Америки, чье (относительное) благополучие не вызывает сомнений. В распоряжении остальных охотников, вытесненных с лучших земель сначала сельским хозяйством, а затем индустриальными экономиками, остаются экологические ниши, заметно уступающие средним условиям позднего палеолита17. Более того, разрушения, нанесенные европейским империализмом в последние два столетия, были столь значительны, что многие этнографические свидетельства, составляющие «фирменный ассортимент» антропологов, представляют собой культурные продукты, уже подвергшиеся глубокой деформации (adulterated culture goods). Даже описания путешественников и миссионеров – если оставить в стороне их этноцентрические искажения – могут свидетельствовать об экономиках, попавших под воздействие империализма (ср.: Service, 1962). Так, охотники восточной части Канады, описываемые в донесениях иезуитов, уже в начале XVII века вели торговлю пушниной. Среду обитания других охотников европейцы подвергли выборочному грабежу еще до того, как появилась возможность получить надежные данные о производственной деятельности коренных народов. Те эскимосы, которых мы знаем сегодня, больше не охотятся на китов, бушмены лишились дичи, сосновые леса шошонов были вырублены, а их охотничьи угодья были стравлены скотом18. И если в сегодняшних описаниях такие народы поражают своей бедностью, своими «скудными и ненадежными» ресурсами, то свидетельствует ли это об их изначальном (aboriginal) положении или о колониальном натиске?
Исследователи лишь недавно обратили внимание на гигантские последствия (и проблемы) для эволюционной интерпретации этого глобального отступления охотничьих народов (Lee, Devore, 1968). Сегодня важно следующее: вместо объективного испытания (fair test) производительных способностей охотников их нынешняя ситуация предлагает нечто вроде испытания на выживание (supreme test). И в таком случае приведенные ниже описания свершений охотников выглядят еще более поразительно.
«НЕЧТО ВРОДЕ МАТЕРИАЛЬНОГО ДОСТАТКА»
Если учесть, что в теории охотники и собиратели живут в бедности, то для нас будет удивительным узнать, что бушмены из пустыни Калахари располагают «чем-то вроде материального достатка» – по меньшей мере в части вещей повседневного пользования, помимо еды и воды. Вот что сообщает о бушменском племени!кунг Лорна Маршалл:
Чем больше!кунг будут контактировать с европейцами – а это уже происходит, – тем острее они будут ощущать нехватку наших вещей, нуждаться в них и хотеть, чтобы их было больше. Когда!кунг находятся без одежды среди одетых чужеземцев, они вынуждены ощущать собственную неполноценность. Но в своем кругу и в обращении с принадлежащими им вещами они особо не испытывали материальных затруднений. Помимо еды и воды (исключения важные!), которых у ньяе-ньяе/ !кунг было достаточно – хотя и в обрез, судя по тому, что все они худы, но не истощены, – у каждого имелись также все необходимые вещи или возможность их изготовить, ибо любой мужчина способен делать и делает то, что полагается мужчинам, а каждая женщина – то, что полагается женщинам <…>. У них имелось нечто вроде материального достатка, поскольку они делали свои орудия из материалов, в изобилии находящихся вокруг и свободно доступных (дерево, тростник, кость для изготовления оружия и орудий труда, волокна для веревок, трава для укрытий), либо из материалов, которых было достаточно для удовлетворения по меньшей мере потребностей племени <…>. !Кунг могли использовать больше скорлупы страусиных яиц для изготовления бус, необходимых для украшения или обмена, – у каждой женщины найдется с дюжину или больше скорлупок, которые служат сосудами для воды (а большего количества ей не унести), и приличное количество украшений. Когда!кунг занимаются охотой и собирательством, перемещаясь от одного источника пищи к другому в разные времена года, между источниками пищи и воды, они берут с собой маленьких детей и все свои пожитки. Поскольку у!кунг всегда под рукой в большом количестве значительная часть материалов, необходимых для замены различных предметов, у них не возникает необходимости делать постоянные припасы или желания утруждать себя созданием излишек или дубликатов. Они даже часто не хотят носить с собой по одному экземпляру каких бы то ни было вещей. Если им чего-то не хватает, они берут у других. Благодаря этой легкости они не делали запасов, и накопление различных предметов не стало ассоциироваться у них со статусом (Marshall, 1961: 243–244, курсив добавлен).
Вслед за г-жой Маршалл анализ производства охотников-собирателей целесообразно разделить на две сферы. Пища и вода, безусловно, являются «важными исключениями», которые лучше оставить для отдельного подробного рассмотрения. Что касается всего остального, не связанного с пропитанием, то приведенное описание бушменов применимо в целом и в частностях к охотникам, живущим от Калахари до Лабрадора или Огненной Земли. Там, по сообщению Мартина Гузинде, местные яганы не желают владеть часто используемыми вещами более чем в одном экземпляре, что является среди них «признаком уверенности в себе». «Наши огнеземельцы, – пишет Гузинде, – добывают и изготавливают свою утварь без особых усилий» (Gusinde, 1961: 213)19.
В сфере, не связанной с пропитанием, потребности людей, как правило, легко удовлетворяются. Такое «материальное изобилие» отчасти связано с легкостью изготовления соответствующих предметов, а эта легкость, в свою очередь, возникает из простоты технологий и демократического отношения к собственности. Всё это вещи без изысков, которые изготавливаются из камня, кости, дерева, кожи – материалов, «в изобилии находящихся вокруг». Ни добыча сырья, ни его обработка, как правило, не требуют изматывающих усилий. Доступ к природным ресурсам обычно прямой, они «свободно доступны», а владение необходимыми инструментами и навыками – общие. Разделение труда столь же простое, преимущественно по половому признаку. Добавим к этому обычаи щедро делиться друг с другом, которыми славятся охотники, и каждый, как правило, может приобщиться к общему процветанию в его актуальном виде.
Однако этот «актуальный вид» держится также и на объективно низком уровне жизни. Принципиальный момент заключается в том, чтобы общепринятая квота предметов потребления (как и число тех, кто их потребляет) была установлена на довольно скромном уровне при помощи культурных механизмов. Небольшая группа людей вполне удовлетворена тем, что считает удачей обладание немногими, легко изготавливаемыми вещами: несколькими невзрачными предметами одежды, довольно непрочными жилищами, подходящими для большинства погодных условий20, а также парой украшений, запасным кремнем и прочей всячиной вроде «кусочков кварца, которые врачи туземцев получали от своих пациентов» (Grey, 1841: II, 266)21, и, наконец, кожаными сумками, в которых всё это несет верная жена, – вот и всё «богатство австралийского дикаря» (Ibid.).
Для большинства охотников такое богатство без избытка в сфере, не связанной с пропитанием, – обычное дело. Однако интересно, почему они довольствуются таким небольшим количеством имущества? Ведь для них этот момент имеет политический характер, является «делом принципа», как утверждает Гузинде (Gusinde, 1961: 2), а не несчастьем.
Нет потребности – нет и нехватки. Но не потому ли охотники столь нетребовательны к материальным благам, что сами порабощены голодом и поиском пищи, «требующим максимальных усилий максимального количества людей», и в результате на обеспечение других благ не остается ни времени, ни сил? Некоторые этнографы свидетельствуют об обратном: поиск пищи складывается настолько успешно, что половину своего времени эти люди как будто не знают, чем себя занять. С другой стороны, условием этого успеха является движение – в одних случаях надо перемещаться больше, в других меньше, но всякий раз объем перемещений таков, что радость от обладания вещами быстро обесценивается. Недаром об охотнике говорят, что его богатство его тяготит. В условиях охотничьей жизни, отмечает Гузинде, вещи могут становиться «мучительно тягостными», – и тем сильнее, чем дольше их приходится таскать с собой. У некоторых собирателей имеются каноэ, у других есть собачьи упряжки, но большинству приходится перемещать все свои жизненные блага на себе, поэтому они владеют лишь тем, что могут благополучно унести своими силами. Или же тем, что могут унести их женщины, поскольку у мужчин зачастую сохраняется свобода действий на те случаи, когда появляется неожиданная возможность преследования добычи или необходимость защищаться. Как писал Оуэн Латтимор по иному поводу, хотя и не слишком далекому от нашей темы, «истинный кочевник – бедный кочевник»22. Мобильность и собственность исключают друг друга.
Тот факт, что богатство быстро становится обузой, а не благом, очевиден даже для стороннего наблюдателя. Лоренс ван дер Пост сообщает о противоречивой ситуации, в которой оказался, когда прощался со своими друзьями-дикарями из бушменов:
Вопрос о возможном подарке для них доставил нам немало беспокойства. Осознание того, как мало мы способны дать бушменам, унизительно. Почти любая вещь, казалось, может осложнить им жизнь, став в их быту громоздким хламом. Сами они не владели почти ничем, за исключением набедренной повязки, покрывала из шкуры и кожаной заплечной торбы. У них не было ничего такого, чего нельзя было бы собрать за минуту, завернуть в покрывало и нести на плечах тысячу миль. У них отсутствовало ощущение собственности (van der Post, 1958: 276).
Необходимость скудного быта, столь очевидная для случайного визитера, должна стать для этих людей второй натурой. Эта скромность материальных потребностей институционализируется, превращаясь в позитивный культурный факт, который находит выражение в разнообразных экономических механизмах. Так, в картине мира австралийских мурнгинов, сообщает Ллойд Уорнер, портативность является важнейшей ценностью. Мелкие предметы, как правило, более предпочтительны, чем крупные. В конечном итоге характер вещи определяет «относительная легкость ее перемещения», а не относительная редкость или трудозатраты на ее изготовление, – ибо «абсолютная ценность», отмечает Уорнер, «заключается в свободе передвижения». С этим «желанием быть свободным от бремени и ответственности, связанных с вещами, которые мешают кочевому существованию общества», Уорнер связывает и «неразвитое чувство собственности» у мурнгинов и «отсутствие у них интереса к развитию своего технологического инвентаря» (Warner, 1964: 136–137).
В таком случае перед нами еще один момент экономической «специфики» – не стану утверждать, что она имеет всеобщий характер, а ее объяснение, возможно, состоит не только в выработанном равнодушии к материальному накоплению, но и в недостаточной привычке к опрятности. Как минимум некоторые охотники демонстрируют примечательную склонность к небрежному отношению к имуществу. Им свойственна та беспечность, которая отличает людей, не испытывающих проблем производства, и европейца это приводит в бешенство. По утверждению Гузинде,
забота о своих пожитках им неведома. Никому не приходит в голову приводить их в порядок, сворачивать, сушить или чистить, развешивать или складывать в аккуратную стопку. Когда эти люди ищут какую-то конкретную вещь, они небрежно копаются в мешанине барахла в маленьких корзинках. Более крупные предметы, сваленные в кучу в хижине, они таскают туда-сюда, не думая о том, что могут их повредить. У европейского наблюдателя складывается впечатление, что эти индейцы [яганы] вообще не ценят свою утварь и совершенно забывают о том, каких усилий потребовало ее изготовление23. Никто и правда не привязывается к своему небогатому домашнему скарбу, который в самом деле часто и легко теряется, но столь же легко заменяется другим. Если у индейца есть возможность не утруждать себя мерами предосторожности, он именно так и поступит. Европеец, вероятно, предосудительно покачает головой, глядя на безграничное равнодушие этих людей, которые тащат новейшие товары, дорогую одежду, свежую пищу и ценные вещи по непролазной грязи или бросают их, после чего всё это быстро уничтожается детьми и собаками <…>. Дорогие вещи, которые им дарят, они из любопытства несколько часов держат при себе, после чего бездумно оставляют подарки в грязи и сырости, где они портятся. Чем меньше у них имущества, тем комфортнее им передвигаться с места на место, а пришедшее в негодность они время от времени заменяют. Таким образом, они совершенно безразличны к любой материальной собственности (Gusinde, 1961: 86–87).
Охотник, осмелимся утверждать, есть «человек неэкономический». По меньшей мере во всём, что касается предметов, не относящихся к средствам выживания, он являет собой полную противоположность стандартным рисункам, помещаемым на первых страницах любого учебника по основам экономической теории. Потребности охотника скудны, а средств (относительно) достаточно. Следовательно, он «сравнительно свободен от материальных затруднений», «лишен чувства обладания», демонстрирует «неразвитое ощущение собственности», «совершенно безразличен к любым материальным тяготам» и не проявляет «никакого интереса» к усовершенствованию собственного технологического инвентаря.
В этом отношении охотников к мирским благам отчетливо присутствует один изящный и принципиально важный момент. Если взглянуть на ситуацию изнутри экономики, то представляется неверным утверждать, что потребности охотника «ограниченны», желания «умеренны» или даже что его представление о богатстве «имеет пределы». Подобные формулировки заведомо подразумевают фигуру «человека экономического» и борьбу охотника с худшей стороной собственной натуры, которая в итоге подчиняется обету бедности, имеющему культурную природу. Такая формулировка предполагает отказ от привычки к стяжательству, которая в действительности никогда не вырабатывалась, и подавление желаний, которые никогда не заявляли о себе. «Человек экономический» есть буржуазная конструкция, находящаяся, как выразился Марсель Мосс, «не в прошлом, а в будущем, как человек морали и долга, как человек науки и разума» (Мосс, 2011 (1923–1924): 277). Дело не в том, что охотники и собиратели обуздали свои материалистические «импульсы» – они просто никогда не превращали их в некую институцию. «Более того, если свобода от великого зла есть великое благо, то наши дикари [монтанье] счастливы, ибо в их обширных лесах не властвуют два тирана, устраивающих ад и пытки для многих из нас, европейцев, – честолюбие и алчность; <…> поскольку люди эти довольствуются простой жизнью, никто из них не предаст себя дьяволу ради обретения богатства» (Le Jeune, 1897: 231)24.
Мы склонны считать охотников и собирателей нищими, поскольку у них ничего нет, но в силу той же самой причины их, быть может, лучше считать свободными людьми. «Материального имущества у них совсем немного, что избавляет их от любых забот о повседневных нуждах и позволяет наслаждаться жизнью» (Gusinde,1961: 1).
СРЕДСТВА К СУЩЕСТВОВАНИЮ
Когда Мелвилл Херсковиц писал свою работу «Экономическая антропология» (Herskovits, 1952), бушменов или коренных австралийцев среди антропологов было принято считать «классическим примером народа с крайне скудными экономическими ресурсами», пребывающего в столь неустойчивом положении, что «свое выживание он может обеспечить лишь максимально интенсивными усилиями». Но сегодня это «классическое» представление вполне можно представить с точностью до наоборот, исходя преимущественно из свидетельств о двух указанных группах. Можно с уверенностью утверждать, что охотники и собиратели работают меньше нас, поиск пищи для них не является непрерывным тяжелым трудом – они занимаются этим эпизодически, свободное время у них в избытке, а продолжительность дневного сна в расчете на одного человека в год больше, чем в обществе, пребывающем в любом другом состоянии.
Некоторые убедительные доказательства на австралийском материале встречаются в ранних источниках, однако нам особенно повезло, потому что теперь имеются количественные данные, собранные в 1948 году американо-австралийской научной экспедицией на полуостров Арнемленд. Эти поразительные сведения, опубликованные в 1960 году, должны способствовать определенному пересмотру свидетельств об австралийских аборигенах за более чем столетний промежуток, а возможно, и ревизии еще более длительного периода истории антропологической мысли. Ключевыми исследованиями экспедиции стали изучение времени, необходимого для охоты и собирательства, выполненное Фредериком Маккарти и Маргарет Макартур (McCarthy, McArthur, 1960), и анализ добываемой аборигенами пищи, проделанный Макартуром.
На рис. 1.1 и 1.2 представлены основные результаты изучения производственного цикла – кратковременных наблюдений, проводившихся в периоды, не занятые церемониальными мероприятиями. Записи, относящиеся к стоянке Фиш-Крик (14 дней), являются более продолжительными и детализированными, чем данные, относящиеся к поселению Хемпл-Бей (7 дней). Насколько мне известно, учитывалась только работа, выполняемая взрослыми. На графиках представлена информация об охоте, сборе растений, приготовлении пищи и починке оружия, запротоколированная этнографами. Люди, находившиеся в обеих локациях, были коренными австралийцами, которые могли беспрепятственно перемещаться и в период исследования проживали за пределами миссий или других населенных пунктов, хотя данные локации не обязательно были для них постоянной или хотя бы обычной средой обитания25.
Можно ли делать выводы – общего или исторического характера – исключительно на основе этих данных? Здесь требуются серьезные оговорки. Проблема не только в том, что контекст исследования был отнюдь не «чистым», а время наблюдений слишком коротким. Помимо этого, производительность, возможно, находилась на более высоком уровне в сравнении с тем, который существовал до прихода европейцев, в силу ряда современных факторов, таких как использование металлических орудий или снижение локального давления на пищевые ресурсы из-за сокращения коренного населения. Эту неопределенность, похоже, лишь усиливают другие обстоятельства, которые вопреки ожиданиям уменьшают экономическую эффективность: эти полуавтономные охотники, вероятно, не обладают таким же уровнем навыков, как их предки. Но пока давайте рассматривать выводы, полученные экспедицией на полуострове Арнемленд, как экспериментальные и потенциально достоверные в той мере, в какой они подкреплены другими этнографическими или историческими свидетельствами.

Рис. 1.1. Время, затраченное на занятия, связанные с пищей (часов в день): группа Фиш-Крик (McCarthy, McArthur, 1960)


Рис. 1.2. Время, затраченное на занятия, связанные с пищей (часов в день): группа Хемпл-Бей (McCarthy, McArthur, 1960)

Самый очевидный и непосредственный из этих выводов заключается в том, что коренные австралийцы не занимаются тяжелым трудом. В среднем на добычу и приготовление пищи у одного человека уходит четыре-пять часов в день. Кроме того, их труд не является непрерывным – поиск средств к существованию носит выраженно прерывистый характер. Когда объем добычи достигает достаточного уровня, процесс на какой-то период прекращается и у людей остается достаточно свободного времени. Очевидно, что в области обеспечения пропитания, как и в других секторах производства, мы имеем дело с экономикой, ориентированной на конкретные ограниченные цели. Охота и собирательство, как правило, позволяют достигать этих целей нерегулярным образом – соответственно, неравномерным оказывается и график работы. По сути, здесь появляется третья характеристика охоты и собирательства, которую невозможно вообразить на основе расхожих представлений: вместо предельного использования доступных рабочих рук и располагаемых ресурсов, австралийцы, по-видимому, недоиспользуют свои объективные экономические возможности.
Количество пищи, собираемой за один день обеими группами, в каждом случае могло быть и больше. Для женщин поиск пищи был работой, которая продолжалась изо дня в день без исключений (однако это утверждение противоречит данным рис. 1.1 и 1.2. – M. C.), но отдыхали они довольно часто, а поиск и приготовление пищи не отнимали у них весь световой день. Мужчины занимались добычей пищи более спорадически, и если в какой-то день у них был хороший результат, то на следующий они часто отдыхали. Возможно, они неосознанно сопоставляют выгоды, которые дают большие запасы пищи, с усилиями, прилагаемыми для ее добычи; возможно, они оценивают, какого количества пищи, по их мнению, будет достаточно, и когда такой объем собран, прекращают этим заниматься (McArthur, 1960: 92).
Четвертый вывод: хозяйство аборигенов не требовало больших физических усилий. Полевые дневники исследователей свидетельствуют о том, что темп работы люди определяли сами, – лишь в одном случае появляется упоминание о «совершенно измученном» охотнике (MсСаrthу, McArthur, 1960: 150). Сами обитатели Арнемленда также не считали добычу пропитания обременительной26: «Они определенно не считали это неприятной работой, с которой нужно разделаться как можно скорее, или неизбежным злом, которое нужно отложить на максимально возможное время» (McArthur, 1960: 92)27. В связи с этим, а также с фактором недоиспользования экономических ресурсов интересно отметить, что охотники Арнемленда, по-видимому, не довольствовались «обеспечением минимальных потребностей». Как и других коренных австралийцев (ср.: Worsley, 1961: 173), их не устраивало однообразное питание, и часть своего времени они, судя по всему, тратили на обеспечение пищевого разнообразия сверх необходимого (McСаrthу, McArthur, 1960: 192).
Так или иначе, рацион охотников Арнемленда соответствовал стандартам Национального исследовательского совета (НСИ) США. На стоянке Хемпл-Бей среднесуточная энергетическая ценность питания одного человека составляла 2160 калорий (данные за 4 дня), а на стоянке Фиш-Крик – 2130 калорий (11 дней наблюдений). В таблице 1.1 приведены рассчитанные Макартуром данные о базовом суточном потреблении различных питательных веществ в соотношении с нормативами, рекомендованными НСИ.

Таблица 1.1. Среднесуточное потребление питательных веществ, % от рекомендованных норм (McArthur, 1960)
Наконец, дает ли исследование, посвященное аборигенам Арнемленда, ответ на знаменитый вопрос о досуге? Судя по всему, охота и собирательство могут дать исключительно высокий уровень избавления от хозяйственных хлопот. В группе, находившейся на стоянке Фиш-Крик, имелся некий Уилира, который практически всё время что-то мастерил, хотя настоящей специализацией этого человека 35–40 лет, похоже, было ничегонеделанье:
Он совсем не ходил на охоту с мужчинами, хотя однажды очень энергично ловил рыбу сетью. Время от времени он отправлялся в заросли за гнездами диких пчел. Уилира был искусным мастером, который чинил копья и копьеметалки, делал курительные трубки и мундштуки, а также при необходимости мастерски насаживал на палки каменные топоры; помимо этих занятий, основная часть его времени уходила на разговоры, еду и сон (McСаrthу, McArthur, 1960: 148).
Уилира не был исключением. Значительная часть времени, остававшегося у охотников Арнемленда, была в буквальном смысле свободным временем, которое они тратили на отдых и сон (см. таблицы 1.2 и 1.3). Сон был основной альтернативой работе, выступая ее дополнением:
Помимо времени (в основном между определенными занятиями и в промежутках приготовления пищи), которое отводилось на общение, болтовню, сплетни и т. д., несколько часов светового дня занимал также отдых и сон. В среднем, если мужчины находились на стоянке, они обычно спали после обеда час-полтора, но порой и больше. Кроме того, они, как правило, спали после возвращения с рыбалки или охоты – сразу по прибытии, либо пока готовилась добыча. В Хемпл-Бее мужчины спали, если возвращались рано, но не тогда, когда приходили после 16 часов. Если же они находились на стоянке весь день, то спали время от времени и всегда после обеда. Женщины, которые занимались собирательством в лесу, судя по всему, отдыхали чаще мужчин. Оставаясь в лагере весь день, они также время от времени спали, иногда подолгу (McCarthy, McArthur, 1960: 193).

Таблица 1.2. Дневной отдых и сон, стоянка Фиш-Крик (McCarthy, McArthur, 1960)

Таблица 1.3. Дневной отдых и сон, стоянка Хемпл-Бей (McСаrthу, McArthur, 1960)
Жители Арнемленда не смогли «построить культуру» не столько из-за нехватки времени, сколько из-за праздности.
Но довольно об участи этих охотников и собирателей – перейдем к бушменам, которых Херсковиц экономически сближает с австралийскими охотниками. Две недавние превосходные работы Ричарда Ли демонстрируют, что эти группы действительно находятся в одинаковом положении (Lee, 1968; Lee, 1969). Исследования Ли заслуживают особого внимания, поскольку в них рассматриваются не просто бушмены, а конкретно группа добе бушменского народа!кунг, проживающая поблизости от группы ньяэ-ньяэ, которой посвящена работа Лорны Маршалл, делающей важные уточнения, что добе отнюдь не испытывают «материального достатка» в средствах пропитания. Добе занимают территорию в той части Ботсваны, где!кунг живут уже не менее сотни лет, хотя лишь недавно стали испытывать давление факторов, вынуждающих их сниматься с места (при этом доступ к металлическим орудиям у добе появился еще в 1880–1890-х годах). Масштабное исследование Ли, посвященное добыче средств пропитания, проходило в засушливый сезон на стоянке, где проживал 41 человек, – численность, близкая к средним показателям для подобных поселений. Наблюдения продолжались в течение четырех недель июля и августа 1964 года, в период смены сезона – перехода от более благоприятных погодных условий к менее благоприятным. В связи с этим результаты исследования, по-видимому, демонстрируют типичные затруднения с добычей средств пропитания, с которыми сталкиваются добе.
Несмотря на низкие годовые показатели осадков (от 6 до 10 дюймов [15–23 см]), Ли обнаружил в местах обитания добе «удивительное изобилие растительности». Пищевые ресурсы были «разнообразными и обильными»; в особенности это касалось орехов мангетти, имеющих высокую энергетическую ценность, – «их было так много, что каждый год миллионы орехов гнили на земле, поскольку их никто не собирал» (Lee, 1969: 59)28. Собранные Ли данные о времени, которое добе затрачивают на добывание пищи, примечательным образом близки к результатам наблюдений в Арнемленде. В общем виде эти данные представлены в таблице 1.4.

Таблица 1.4. Сводные данные о ежедневных трудозатратах бушменов добе (Lee, 1969)
а Первое число – средняя численность, в скобках – диапазон численности. На стоянках бушменов наблюдаются значительные кратковременные колебания численности находящихся там людей.
b Показатель включает как детей, так и взрослых, что позволяет получить общее количество человеко-дней, которые требуется обеспечить пищей в течение недели.
с тот показатель был введен Ли для иллюстрации связи между потреблением и трудозатратами, необходимыми для его обеспечения. Индекс рассчитывается по следующей формуле: S (Subsistence Effort, усилия по добыче средств пропитания) = W/C, где W (work) – количество человеко-дней работы, а C (consumption) – количество человеко-дней потребления. В обратном виде эта формула демонстрирует, сколько человек можно обеспечить пропитанием за день работы.
d Из окончательных расчетов была исключена вторая неделя, поскольку в течение двух дней часть продовольствия на стоянку доставлял сам исследователь.
Эти данные по бушменам подразумевают, что один человек, занимающийся охотой и собирательством, способен обеспечить пропитанием четверых-пятерых. Если принять представленные показатели некритически, то добыча пищи у бушменов оказывается более эффективной, чем сельское хозяйство Франции в период до Второй мировой войны, когда более 20% населения страны кормило всех остальных. Конечно, это сравнение обманчиво, но в еще большей степени поразительно. Из общего количества располагавших свободой перемещения бушменов, с которыми контактировал Ли, фактической добычей продовольствия занимались только 61,3% (152 из 248 человек), а остальные были слишком молоды или слишком стары, чтобы вносить существенную лепту. На стоянке, которая описана выше, к «эффективным производителям» относились 65% ее обитателей. Таким образом, фактическое соотношение между добытчиками продовольствия и общей численностью популяции составляет 3:5 или 2:3. Однако эти 65% «посвящали работе 36% своего времени, а 35% людей не работали вообще» (Lee, 1969: 67).
В пересчете на каждого взрослого работника это составляет около двух с половиной рабочих дней в неделю («Иными словами, каждый продуктивный индивид обеспечивал себя и иждивенцев, и при этом у него оставалось от 3,5 до 5,5 дня для других занятий»). Учитывая продолжительность рабочего дня примерно в шесть часов, рабочая неделя у добе составляет примерно 15 часов, или в среднем 2 часа 9 минут в день. Этот показатель оказывается даже ниже, чем средние цифры для Арнемленда, хотя он не включает приготовление пищи и подготовку орудий труда. С учетом всех обстоятельств система труда по добыче средств пропитания у бушменов, вероятно, очень близка к тому, что наблюдается у коренных австралийцев.
Кроме того, бушмены, подобно австралийцам, посвящают время, свободное от добычи средств пропитания, безделью или разным досуговым занятиям. Здесь вновь прослеживается характерный палеолитический ритм: день-два на ногах – день-два отдыха, бесцельно проведенные на стоянке. Основной производительной деятельностью бушменов является сбор пищи, однако Ли указывает, что «бóльшую часть времени (4–5 дней в неделю) люди тратят на другие занятия – отдых на своей стоянке или посещение других стоянок» (Lee, 1969: 74):
За один день женщина собирает достаточно еды, чтобы прокормить свою семью в течение трех дней, а остальное время проводит, отдыхая на стоянке, занимаясь шитьем, посещая другие стоянки или развлекая гостей с других стоянок. В течение каждого дня, проведенного дома, кухонные хлопоты, такие как приготовление пищи, колка орехов, сбор дров и доставка воды, занимают у нее от одного до трех часов. Этот ритм размеренной работы и размеренного отдыха сохраняется на протяжении всего года. Охотники, как правило, работают чаще, чем женщины, но с неравномерным графиком. Вполне типична ситуация, когда мужчина охотится с воодушевлением в течение недели, а затем две или три недели не охотится совсем. Поскольку охота – занятие непредсказуемое и зависящее от магических манипуляций, у охотников иногда случается полоса неудач, и они прекращают охоту на месяц или дольше. В эти промежутки мужчины в основном ходят в гости, развлекаются и в особенности предаются танцам (Lee, 1968: 37).
Энергетическая ценность пищи, необходимая для поддержания жизнедеятельности, у бушменов добе составляет 2140 калорий на человека в день. Но с учетом фактора массы тела, обычного уровня активности и половозрастного состава этого народа Ли оценивает его пищевые потребности всего в 1975 калорий на человека. Часть излишков пищи, вероятно, отдают собакам, которые доедают за людьми. «Можно сделать вывод, что, вопреки привычным предположениям, жизнь бушменов не проходит в лишениях на грани голода» (Lee, 1969: 73).
Взятые отдельно, отчеты об аборигенах Арнемленда и бушменах обескураживают и воспринимаются как серьезная атака на устоявшиеся теоретические позиции. Первый сконструирован искусственно и потому вызывает обоснованные подозрения. Однако свидетельства экспедиции на полуостров Арнемленд во многом перекликаются с наблюдениями в других районах Австралии, а также в других регионах проживания охотников и собирателей. Для Австралии значительная часть свидетельств относится к XIX веку, причем некоторые из весьма проницательных наблюдателей делали исключения для контактов аборигенов с европейцами, поскольку «его [аборигена] запасы пищи ограничены <…> и во многих таких случаях он отстранен от источников воды, расположенных в центре лучших охотничьих угодий» (Spencer, Gillen, 1899: 50).
В случае хорошо обеспеченных водой юго-восточных районов Австралии ситуация гораздо яснее. В этих местах рыба водилась в изобилии и ловилась так легко, что одному поселенцу из Виктории в 1840-х годах пришлось гадать, «на что же премудрый сей народ тратил свое время, пока не явились мы и не научили их курить» (Curr, 1965: 109). Курение по крайней мере разрешило экономическую проблему ничегонеделанья: «С этим благоприобретенным умением <…> их дела шли своим чередом, а в свободное время они занимались двумя вещами: курили трубку и выпрашивали у меня табак». Уже в более серьезном ключе этот старый поселенец попытался оценить количество времени, которое коренные жители тогдашнего округа Порт-Филлип тратили на охоту и собирательство. Женщины отлучались со стоянки собирать еду примерно на шесть часов в день и «бесцельно растрачивали половину этого времени, слоняясь без дела в тени или у костра»; мужчины уходили на охоту вскоре после того, как женщины покидали стоянку, и возвращались примерно в одно время с ними (Ibid. P. 118). Как выяснил автор этих заметок, добываемая таким способом пища была «среднего качества», хотя «собирать ее было легко», а шести часов в день для этого «вполне хватало»; по сути, в этих местах «могли бы прокормиться вдвое больше чернокожих в сравнении с тем их количеством, которое мы здесь обнаружили» (Ibid. P. 120)29. Очень похожие наблюдения принадлежат еще одному наблюдателю того времени, Клементу Ходжкинсону, который описывал аналогичную картину на северо-востоке Нового Южного Уэльса. За несколько минут там можно было наловить достаточно рыбы, чтобы накормить «всё племя» (Hodgkinson, 1845: 223; ср.: Hiatt, 1965: 103–104). «На деле чернокожие вдоль всего восточного побережья Австралии никогда не страдали от нехватки пищи настолько, насколько предполагали многие сочувствующие им авторы» (Hodgkinson, 1845: 227).
Однако люди, населявшие эти более плодородные части Австралии, в особенности юго-восток континента, остались за рамками сегодняшнего стереотипного представления об аборигенах. Они исчезли с лица земли в начале колонизации Австралии30. Отношение европейцев к таким «черным парням» определялось борьбой за богатства континента, и в процессе колониального уничтожения европейцы особо не могли позволить себе такой роскоши, как пристальный взгляд на его обитателей31. В итоге этнографическому разуму в наследство достались лишь скудные остатки: в основном группы аборигенов, проживавшие во внутренних районах континента, преимущественно племена пустынных районов, прежде всего арунта. Не то чтобы дела у арунта шли плохо – как правило, «их жизнь отнюдь не была жалкой или слишком тяжелой» (Spencer, Gillen, 1899: 7)32. Однако в таких аспектах, как численность или экологическая адаптация, племена центральной части Австралии не следует считать типичными представителями ее коренных обитателей (ср.: Meggitt, 1964). Джон Эдвард Эйр, который пересек южное побережье Австралии, проник в глубину хребта Флиндерс и какое-то время пожил в относительно богатых окрестностях реки Муррей, оставил следующее изображение экономики аборигенов, и его вполне можно признать репрезентативным:
На большей части Новой Голландии, где нет европейских поселенцев и постоянно присутствует пресная вода на поверхности [а не только под землей], туземец круглый год не испытывает недостатка в обильной пище. Характер рациона туземцев действительно меняется в зависимости от сезона и особенностей местности, однако редко бывает, чтобы им не удавалось добыть и животную, и растительную пищу <…>. Многие из этих [основных] продуктов [питания] не просто доступны в изобилии – в высокий сезон они присутствуют в таких огромных количествах, что на значительное время обеспечивают избыток средств к существованию для многих сотен туземцев, стекающихся в какое-то место. На многих участках побережья и в крупных реках внутри материка в великом изобилии водится отменная рыба. На озере Виктория <…> я видел шесть сотен туземцев, устроивших совместную стоянку, – в этот момент все они питались выловленной здесь же рыбой, а также, вероятно, листьями мезембриантемума. Находясь среди них, я никогда не замечал на их стоянках какой-либо нужды <…>. В Морунде, когда Муррей ежегодно затапливает отмели, на поверхность выбирается столько пресноводных раков, что <…> я видел, как четыре сотни туземцев питались ими несколько недель подряд, а отбракованных хватило бы еще на четыре сотни <…>. Примерно в начале декабря из Муррея можно выловить сколько угодно рыбы <…>. Улов всего за несколько часов невероятен <…>. Еще одна особо любимая туземцами пища, которая также имеется в большом количестве в определенное время года в восточной части континента, – это особый вид мотыльков, которых они извлекают из горных пустот и впадин <…>. Любимым неисчерпаемым источником пищи для бессчетного множества туземцев являются верхушки, листья и стебли растения, похожего на кресс-салат, которые собирают в подходящее для этого время года <…>. У туземцев есть и множество другой пищи, которая столь же обильна и ценна, как те продукты, что я перечислил (Eyre, 1845: II, 250–254).
И Эйр, и сэр Джордж Грей, чей оптимистичный взгляд на экономику аборигенных народов мы уже отмечали («В их хижинах я всегда обнаруживал величайшее изобилие»), оценили время – количество часов в день, – которое австралийцы занимались добычей средств пропитания (Грей включил даже жителей весьма неблагоприятных районов западной части Австралии). Свидетельства этих джентльменов-исследователей очень близко совпадают со средними показателями для Арнемленда, полученными экспедицией Маккарти и Макартур. «В любое обычное время года, – писал Грей, имея в виду сезоны, когда люди не были вынуждены сидеть в хижинах из-за непогоды, – они могут за два-три часа добыть достаточное количество еды на целый день, хотя обычно они беспечно бродят от одного места к другому, лениво собирая пищу по пути» (Grey, 1841: II, 263). Аналогичные свидетельства приводит Эйр: «Почти во всех посещенных мною частях континента, где из-за присутствия европейцев или их скота исходные средства пропитания туземцев не сократились или не были уничтожены, я обнаруживал, что туземцы могли за три-четыре часа добыть столько еды, сколько им хватило бы на целый день, причем сделать это без особого труда» (Eyre, 1845: 254–255, курсив добавлен).
Такая же прерывистость труда – тот самый график с чередованием поиска пищи и сна, о котором сообщается в исследовании Макартур и Маккарти, – постоянно упоминается как в более ранних, так и в более поздних наблюдениях, сделанных по всей Австралии (Eyre, 1845: II, 253–254; свидетельства Балмера в работе Smyth, 1878: I, 142; Mathew, 1910: 84; Spencer, Gillen, 1899: 32; Hiatt, 1965: 103–104). Херберт Бейсдоу считал, что так вообще заведено у аборигенов: «Когда всё идет хорошо, имеется добыча и доступ к воде, абориген по возможности ничем себя не утруждает и постороннему может даже показаться лентяем» (Basedow, 1925: 116)33.
Сопоставимой легкостью бытия наслаждался и африканский народ хадза – поиск пропитания отнимал у них не больше времени, чем у бушменов или австралийских аборигенов (Woodburn, 1968). Хадза живут неподалеку от озера Эяси [Танзания], в местах с «исключительным изобилием» животных и регулярным урожаем овощей, и их мужчины, кажется, гораздо больше интересуются азартными играми, нежели возможностью поймать дичь. Бóльшую часть дня, особенно в продолжительный сухой сезон, они проводят за игрой – возможно, лишь для того, чтобы проиграть стрелы с металлическими наконечниками, в иное время года необходимые им для охоты на крупную дичь. Как бы то ни было, многие мужчины «совершенно не готовы или не способны охотиться на крупную дичь, даже если у них есть необходимые для этого стрелы». На крупных животных, сообщает Джеймс Вудберн, активно охотятся лишь очень немногие мужчины; тогда как женщины обычно собирают овощи более усердно, но всё равно занимаются этим без спешки и длительных усилий (ср.: Ibid. P. 51, а также см. фильм: Woodburn, 1966). Несмотря на свое прохладное отношение к труду и ограниченную кооперацию в хозяйственных делах, хадза «тем не менее добывают достаточно пищи без больших усилий». Вудберн дает следующую «очень приблизительную оценку» потребности в рабочей силе для нужд выживания: «В среднем в течение года на добывание пищи тратится, вероятно, менее двух часов в день» (Woodburn, 1968: 54).
Интересно, что хадза, наученные самой жизнью, а не антропологией, отвергают неолитическую революцию ради сохранения досуга. Несмотря на то что хадза жили в окружении земледельцев, до недавнего времени они отказывались заниматься сельским хозяйством – «в основном потому, что это потребовало бы слишком много тяжелого труда»34. В этом они напоминают бушменов, которые отвечают на неолитический вопрос другим вопросом: «Зачем нам что-либо сажать, если в мире так много орехов монго-монго?» (Lee, 1968: 33). Более того, у Вудберна действительно сложилось впечатление – правда пока неподтвержденное, – что хадза в самом деле тратят на добычу пропитания меньше энергии, а возможно, и времени, чем живущие по соседству земледельцы Восточной Африки (Woodburn, 1968: 54)35. Если в поисках аналогичных примеров мы отправимся на другой континент, европейский наблюдатель, возможно, найдет непреодолимую «естественную склонность» и в непостоянной экономической активности охотников Южной Америки:
Ямана не способны к постоянному каждодневному тяжелому труду – к большому огорчению европейских фермеров и нанимателей, на которых они часто работают. Они трудятся скорее урывками, хотя способны в течение определенного времени демонстрировать значительную энергию. Однако после этого у ямана появляется желание долго – непредсказуемо долго – отдыхать, и на протяжении этого времени они просто лежат, не проявляя при этом признаков сильной усталости <…>. Очевидно, что такая нерегулярность в труде приводит нанимателей-европейцев в отчаяние, но индеец ничего не может с этим поделать – это его естественная склонность (Gusinde, 1961: 27)36.
Отношение охотника к земледелию наконец сообщает нам о некоторых особенностях их подхода к решению продовольственного вопроса. Здесь мы вновь углубляемся во внутреннюю сферу экономики – порой субъективную и всегда непростую для понимания. К тому же охотники как будто намеренно перегружают нашу способность их понимать столь странными обычаями, что мы теряемся меж двух противоположных интерпретаций: либо эти люди глупцы, либо им и правда не о чем беспокоиться. На первый вывод нас наталкивает слабая активность охотника, если учесть, что он и правда находится в весьма тяжелой экономической ситуации. Однако если охотники действительно легко добывают средства к существованию, если они привыкли рассчитывать на успех, то их кажущееся неблагоразумие может быть представлено в ином свете. Карл Поланьи, рассуждая об уникальных тенденциях рыночной экономики – о характерной для нее институционализации редкости ресурсов, – отмечал, что «наша животная зависимость от еды была возведена в ранг главенствующей, и страх голодной смерти был спущен с цепи. Наша унизительная зависимость от материального, которую человеческая культура всегда стремилась смягчить, была намеренно усилена» (Поланьи, 2010а (1947): 42). Но наши проблемы – не проблемы охотников и собирателей. Для их экономических механизмов, напротив, характерны первозданное благоденствие и вера в изобилие ресурсов, а не отчаяние, порождаемое разрывом средств и целей человека. Моя мысль состоит в следующем: кажущиеся странными изобретения «дикарей» становятся понятными благодаря уверенности людей в успехе своих начинаний, а эта уверенность является разумным атрибутом вполне успешной экономики37.
Обратим внимание на то, что охотник постоянно перемещается от одной стоянки к другой. Этому кочевому образу жизни, который нередко воспринимается нами как признак стесненности, он отдается весьма непринужденно. Аборигены австралийской Виктории, как сообщает Смит, как правило, «путешествуют расслабленно. У них отсутствуют мотивы, побуждающие их перемещаться быстрее. Обычно они отправляются в путь в поздние утренние часы, а по дороге делают многочисленные остановки» (Smyth, 1878: I, 125, курсив добавлен). Преподобный отец Биар в своем донесении 1616 года, восторженно описав пищу, которую народ микмаков мог добывать в описываемое время года («Даже дом Соломонов не был столь хорошо обустроен и обеспечен пищей»), продолжает в том же духе:
Дабы как следует вкусить счастливой доли, наши лесные жители отправляются в путь с таким удовольствием, будто собираются праздно шататься или гулять; это удается им с легкостью благодаря умелому обращению с каноэ, невероятно удобным предметом, который <…> передвигается столь стремительно, что в хорошую погоду без каких-либо усилий можно преодолеть тридцать или сорок лиг в день; тем не менее дикари эти почти не перемещаются с такой быстротой, ибо каждый их день проходит лишь в приятном времяпрепровождении. Они никогда не спешат – полная противоположность нам, ничего не способным сделать без спешки и беспокойства <…> (Biard, 1897: 84–85).
Охотникам, разумеется, приходится покидать стоянки, когда поблизости иссякают запасы пищи. Но рассматривать это кочевничество просто как бегство от голода – значит видеть лишь половину картины, не обращая внимания на то, что расчеты этих людей найти более подходящее новое место обычно оправдываются. В результате их странствия не сопровождаются тревогой, а, напротив, по всем признакам напоминают пикник на Темзе.
Более серьезной проблемой являются нередкие раздраженные замечания наблюдателей о «недальновидности» охотников и собирателей. Ориентируясь на настоящее, не имея «ни малейшей мысли или заботы о том, что может принести день завтрашний» (Spencer, Gillen, 1899: 53), охотник как будто не желает экономить припасы, не в состоянии планировать ответ на вызовы, которые неизбежно ждут его впереди. Вместо этого он становится на путь нарочитого безразличия, которое проявляется в двух взаимодополняющих экономических склонностях.
Первая из них – расточительность: привычка съедать всё, что имеется на стоянке, даже в объективно тяжелые времена, «как будто, – цитируя слова Ле Жёна об индейцах монтанье, – дичь, на которую они пойдут охотиться, заперта в хлеву». Бейсдоу отмечает, что жизненный принцип австралийских аборигенов «можно выразить так: пока есть изобилие сегодня, не нужно заботиться о завтрашнем дне. Поэтому аборигены склонны устраивать пиршества, пуская в ход все свои припасы, вместо того чтобы растягивать их на несколько скромных трапез» (Basedow, 1925: 116). Ле Жён даже наблюдал, как подобная несдержанность приводит описываемых им монтанье на грань катастрофы:
Когда нам приходилось терпеть голод, случалось, что хозяин, у которого я гостил, добывал двух, трех или четырех бобров – в этом случае он немедленно, будь на дворе день или ночь, устраивал пиршество для всех дикарей, живших по соседству. А если тем удавалось что-то добыть, они тоже устраивали нечто подобное, так что, возвращаясь с одного пира, можно был попасть на другой, а иногда даже на третий и четвертый. Я говорил им, что так поступать неправильно, – лучше отложить эти пиршества на будущее, и тогда они не будут страдать от голода слишком сильно. Но они смеялись надо мной. Завтра, утверждали они, мы добудем еще и устроим новый пир. Пусть так, но чаще их добычей были лишь холод и ветер (Le Jeune, 1881: 281–283).
Авторы, проявлявшие симпатии к охотникам, пытались рационализировать подобную непрактичность. Что, если голод просто лишал людей разума? – и потому они склонны объедаться до смерти, ибо слишком долго обходились без мяса, и вскоре, судя по всему, им снова придется сидеть на голодном пайке. Возможно и другое объяснение: устраивая пиршество из своих припасов, охотник действует в соответствии со строгими социальными обязательствами – важным императивом делиться с другими. Приведенный выше рассказ Ле Жёна подтверждает обе гипотезы, но не исключает и третью – самих индейцев монтанье. Они не испытывали беспокойства по поводу того, что может принести завтрашний день, поскольку считали, что завтра их ждет то же самое – «еще одно пиршество». Сколь бы ценными ни были иные интерпретации, предполагаемую расточительность охотников требуется объяснять именно подобной самоуверенностью. Более того, она должна иметь под собой и объективное обоснование, ведь если бы охотники и собиратели ставили чревоугодие выше экономического здравого смысла, они бы никогда не дожили до превращения в пророков новой религии.
Вторая, связанная с этим склонность охотников – всего лишь оборотная сторона расточительности: неспособность откладывать излишки пищи, организовывать хранение продовольствия. Многие охотники и собиратели явно не справятся с этим технически, однако нельзя с уверенностью утверждать, что они не знают о такой возможности (ср.: Woodburn, 1968: 53). Поэтому необходимо разобраться, что́ же в их ситуации препятствует подобным попыткам. Гузинде, задавшись этим вопросом применительно к яганам, обнаружил ответ всё в том же обоснованном оптимизме. Хранение пищи оказывается «излишним»,
поскольку в распоряжении мужчины-охотника и женщины-собирательницы круглый год находится почти безграничная щедрость моря, откуда они могут добывать всевозможных живых существ. Если случается шторм или какие-то непредвиденные обстоятельства, то семья лишается этих возможностей не более чем на несколько дней. Риски голода обычно никто не принимает в расчет, и каждый почти повсюду обнаруживает в изобилии то, что ему нужно. Ради чего тогда кто-то из них должен беспокоиться о будущем пропитании?! <…> По сути дела, жители Огненной Земли знают, что им не надо опасаться за будущее, поэтому они не накапливают припасы. Из года в год они могут полагаться на завтрашний день, ни о чем не беспокоясь… (Gusinde, 1961: 336, 339).
Это объяснение Гузинде, вероятно, подходит для описываемой им ситуации, но, судя по всему, не отличается полнотой. Похоже, в игру здесь вступает более сложный и тонкий экономический расчет, который, однако, реализуется посредством простейшей социальной арифметики. Преимущества хранения пищи следует рассматривать в сопоставлении с убывающей отдачей от добычи пропитания в пределах ограниченной территории. Аu fond des choses [принципиальная проблема – франц.] охотников заключается в неконтролируемой тенденции к сокращению локальной несущей способности – именно этот момент выступает базовым условием их производственной деятельности и главной причиной их перемещений. Потенциальный изъян хранения пищи заключается именно в том, что здесь возникает противоречие между благополучным существованием и мобильностью. Хранение пищи привяжет группу охотников к территории, на которой вскоре исчерпаются естественные ресурсы продовольствия. Утратив мобильность из-за накопленных припасов, люди могут оказаться в менее выгодном положении в сравнении с неутомительной охотой и собирательством в каком-то другом месте, где природа, так сказать, сама создала значительные запасы пищи, причем, возможно, более разнообразные и богатые, чем может накопить человек. Однако эту тонкую калькуляцию, которую, вероятно, не удастся выразить в формулах (ср.: Codere, 1968), можно представить в виде куда более простой бинарной оппозиции, задаваемой такими социальными терминами, как «любовь» и «ненависть». Ведь, как отмечает Ричард Ли (Lee,1969: 75), такое формально нейтральное занятие, как накопление или хранение пищи, с моральной точки зрения представляет собой «стяжательство» (hoarding). Эффективный охотник, который накапливает запасы, добивается успеха в этом ценой собственной репутации – либо же раздает эти запасы и платит другую цену: собственные (излишние) усилия. В итоге попытка запастись пищей может лишь снизить совокупную добычу группы охотников, поскольку те, у кого ничего нет, будут вынуждены оставаться на стоянке и питаться тем, что накопили более предусмотрительные. В таком случае хранение продовольствия технически, возможно, и осуществимо, но нежелательно экономически и недостижимо в социальном отношении.
Если практика создания запасов у охотников не распространена, то их перманентным состоянием становится экономическая уверенность, возникающая в нормальных условиях, когда все человеческие потребности легко удовлетворяются. Именно эта уверенность позволяет им играючи переживать времена, которые стали бы тяжким испытанием даже для души отца-иезуита, ввергнув его в столь сильное беспокойство, что, как и предупреждали его индейцы, он мог погрузиться в мрачные мысли:
Я видел, что страдания, которые доставляют им невзгоды и труды, они принимают с радостью <…> Когда я находился рядом с ними и нам грозили серьезные бедствия, они сказали мне: «У нас нет еды, поэтому дня два-три придется поголодать; крепись, Чихине! Пусть в душе твоей будет сила, чтобы вытерпеть страдания и невзгоды; постарайся не предаваться печали – иначе падешь духом; смотри, как мы продолжаем смеяться, хотя у нас мало еды» (Le Jeune, 1897: 283; ср.: Needham, 1954: 230).
ПЕРЕОСМЫСЛЯЯ ОХОТНИКОВ И СОБИРАТЕЛЕЙ
Они испытывают постоянное давление нужды, но всё же легко удовлетворяют свои потребности, перемещаясь с места на место, так что жизнь их не лишена радостных волнений и удовольствий (Smyth, 1878: I, 123).
Очевидно, что экономика охотников и собирателей – как ее настоящие достижения, так и настоящие ограничения – требует переоценки. Процедурная ошибка общепринятых представлений заключается в том, что экономическая структура понимается как результат материальных обстоятельств – из абсолютной бедности охотников и собирателей делается вывод об абсолютной тяжести их жизни. Однако создание культуры всегда создает и диалектику ее отношений с природой. Культура не избегает экологических ограничений, но отрицает их таким образом, что вся система одновременно несет на себе отпечаток природных условий и специфику социальной реакции на них. Для охотников и собирателей такой реакцией становится изобилие в бедности.
Каковы реальные препятствия охоты и собирательства как праксиса? Уж точно не «низкая производительность труда», если имеющиеся примеры хоть что-то и значат. В то же время экономика охотников и собирателей испытывает серьезное негативное воздействие неминуемой убывающей отдачи (imminence of diminishing). Первоначальный успех появляется в добыче средств пропитания и оттуда распространяется на все остальные сектора, однако этот успех, похоже, лишь создает вероятность того, что последующие усилия принесут меньшие выгоды. Именно так выглядит типовой график, иллюстрирующий добывание пищи в определенной местности. Появление там небольшого количества людей рано или поздно приведет к сокращению запасов продовольствия вокруг их стоянки. После этого люди смогут оставаться на месте только за счет увеличения реальных издержек или снижения реальной отдачи. Увеличение издержек произойдет в том случае, если люди будут всё время расширять зону поиска, а снижение отдачи – если они станут довольствоваться более скудным объемом или качеством пищи, которую проще добыть. Выход, разумеется, состоит в том, чтобы перебраться в другое место. Отсюда следует первое принципиальное условие возможности охоты и собирательства: для сохранения выгодных условий производства требуется перемещение.
Однако это перемещение – более-менее частое в различных обстоятельствах; на более-менее дальние расстояния – оказывается простым переносом в другие сферы производства той же убывающей отдачи, которая и спровоцировала перемещение. Сколь бы легким ни было изготовление инструментов, одежды, утвари или украшений, оно теряет смысл, когда эти предметы из удобства начинают превращаться в обузу. При приближении к пределу портативности полезность этих вещей стремительно снижается. Столь же абсурдным становится и строительство прочного жилья, если вскоре его придется покинуть. Именно отсюда возникают весьма аскетические представления охотника о материальном благосостоянии – его интерес лишь к минимальному количеству орудий (если он вообще имеется), предпочтение мелких предметов крупным, равнодушное отношение к приобретению двух или более экземпляров большинства вещей и т. п. Экологическое давление становится на редкость конкретным, когда испытываешь его на собственных плечах. Если в сравнении с другими типами экономики охотник производит мизерный валовой продукт, то виновата в этом не его производительность, а его мобильность.
Почти то же самое можно утверждать и о демографических ограничениях, характерных для охоты и собирательства. Та же самая политика débarassment [освобождения от нагрузки – франц.] действует и на уровне людей, ее можно описать в схожей терминологии и связать с аналогичными причинами. Эта терминология не подразумевает сантиментов: убывающая отдача на пределе портативности, минимум необходимого, избавление от дубликатов и т. д. – то есть инфантицид (детоубийство), сенилицид (убийство стариков), половое воздержание на период кормления грудью и т. д. – практики, хорошо известные многим народам, занимающимся собирательством. Предположение, что подобные механизмы связаны с невозможностью содержать большее количество людей, кажется верным – если «содержание» означает переселение, а не пропитание. Ликвидируют, как порой с грустью сообщают охотники, именно тех, кто, по сути, не может передвигаться самостоятельно, кто будет препятствием для перемещения семьи и стоянки. Охотники могут быть вынуждены обращаться с людьми так же, как с вещами, а безжалостная демографическая политика отражает ту же самую экологию, что и их аскетическая экономика. Более того, эти приемы сдерживания демографического роста вновь оказываются одной из составляющих более масштабной политики противодействия убывающей отдаче в области жизнеобеспечения. Локальная группа начинает испытывать негативное воздействие убывающей отдачи – следствием чего становится ускорение перемещения или дробление группы – пропорционально своему размеру (при прочих равных условиях). Если людям удается успешно добывать пропитание на месте и сохранять материальную и социальную стабильность, это попросту означает, что их мальтузианские практики реализуются с безжалостной последовательностью. Современные охотники и собиратели, существующие в куда менее благоприятной среде, бóльшую часть года проводят в очень небольших группах, разбросанных на значительном расстоянии друг от друга. Но эту демографическую модель лучше рассматривать как цену, которую приходится платить за хорошую жизнь, а не как признак недопроизводства и расплату за бедность.
Все преимущества охоты и собирательства являются оборотной стороной их слабостей. Периодические перемещения, ограничение достатка и населения – императивы одновременно экономической практики и творческих адаптаций, своего рода потребности, из которых возникают культурные добродетели. Именно такой каркас делает возможным изобилие. Мобильность и умеренность позволяют охотникам достигать своих целей в пределах досягаемости их технических средств. В результате неразвитый (undeveloped) способ производства становится высокоэффективным. Жизнь охотника не столь сложна, как кажется со стороны. В некотором смысле экономика отражает безжалостную внешнюю среду (ecology), но в то же время оказывается ее полной противоположностью.
Сегодняшние этнологические данные об охотниках и собирателях – в особенности живущих в неблагоприятных средах, – свидетельствуют, что один взрослый, занятый добычей продовольствия, в среднем работает от трех до пяти часов в день. «Рабочий день» охотника заметно меньше, чем у современных промышленных рабочих (членов профсоюзов), которые, несомненно, согласились бы работать от 21 до 35 часов в неделю. Интересные сравнения также можно почерпнуть из свежих исследований о трудозатратах людей, ведущих сельское хозяйство неолитического типа. Например, средний взрослый представитель филиппинского народа хануноо (как мужчина, так и женщина) занимается подсечно-огневым земледелием 1200 часов в год (Conklin, 1957: 151), то есть в среднем 3 часа 20 минут в день. Однако сюда не входит время, затрачиваемое на сбор продовольствия, выращивание животных, приготовление пищи и другие усилия, с помощью которых хануноо добывают средства пропитания. Сопоставимые данные начинают появляться и в сообщениях о других зонах первобытного сельского хозяйства во многих частях света. Консервативная оценка формулируется в виде высказывания с отрицанием: охотники и собиратели не обязательно занимаются добычей пищи дольше, чем первобытные земледельцы. Экстраполируя этнографические данные на доисторический период, можно утверждать о неолите то же, что Джон Стюарт Милль сказал когда-то о трудосберегающих устройствах: еще не изобретено такое, какое сэкономило бы хоть минуту труда38. В сравнении с палеолитом неолит не привел к особому сокращению времени, необходимого для добычи средств пропитания в расчете на одного человека, – с появлением сельского хозяйства людям, вероятно, пришлось работать более упорно.
Не выдерживает критики и сложившееся представление о том, что у охотников и собирателей остается мало свободного времени, поскольку они вынуждены заниматься исключительно задачами выживания. Этим соображением обычно объясняются эволюционные дефекты палеолита, тогда как неолит решительно превозносят за то, что он обеспечил людям досуг. Но традиционные формулировки, возможно, окажутся более верными, если их перевернуть: вместе с эволюцией культуры объем труда (на одного человека) увеличивается, а объем досуга уменьшается. Труд охотников по добыче пропитания отличает прерывистость: день труда / день отдыха, и по крайней мере современные охотники склонны тратить свое свободное время на дневной сон. В тропических ландшафтах, где обитают многие из этих еще существующих охотников, более надежный результат приносит не собственно охота, а сбор растительной пищи. Поэтому занятые им женщины работают гораздо регулярнее мужчин и обеспечивают бóльшую часть продовольственных ресурсов. Мужская работа часто оказывается уже выполненной, но, с другой стороны, потребность в ней возникает, как правило, непредсказуемо, и выполняется она весьма хаотично. И если мужчинам недостает досуга, то не в буквальном смысле, а в том, который имели в виду философы Просвещения. Когда Кондорсе объяснял положение охотника, не имеющее ничего общего с прогрессом, отсутствием «досуга, позволяющего человеку предаваться размышлению или, по крайней мере, связному наблюдению», в то же время он признавал, что экономика охотника представляет собой «вынужденное чередование крайнего утомления и абсолютного отдыха»39. Очевидно, охотнику не хватало гарантированного досуга философа-аристократа.
Охотники и собиратели сохраняют оптимистичное представление о своем экономическом положении, несмотря на трудности, с которыми порой сталкиваются. Однако, возможно, причина их трудностей нередко и происходит из этого оптимизма. Уверенность охотников в своих силах, вероятно, лишь способствует расточительности – и они становятся жертвой первых же неблагоприятных обстоятельств. Поэтому мое утверждение, что экономика охотников – это экономика изобилия, не подразумевает отрицания того, что у некоторых из них случаются трудности. Кое-кто из них действительно считает «почти немыслимым», чтобы человек мог умереть от голода или хотя бы не утолять голод более одного-двух дней (Woodburn, 1968: 52). Однако другие, в особенности некоторые охотники из самых периферийных районов, перемещающиеся небольшими группами в экстремальной природной среде, периодически сталкиваются с условиями, когда не могут передвигаться или добывать дичь. Они страдают, хотя не исключено, что это касается лишь какой-то их части: нехватка ресурсов затрагивает отдельные семьи, неспособные передвигаться, а не сообщество в целом (ср.: Gusinde, 1961: 306–307).
И всё же даже если допустить эту уязвимость и включить в круг сравнения сегодняшних охотников, обитающих в наиболее суровых местах, то доказать, что нужда (privation) выступает отличительной особенностью охотников и собирателей, будет непросто. Нехватка продовольствия не является той показательной характеристикой данного способа производства, которая отличала бы его от других, и не превращает охотников и собирателей в особый класс или стадию общего эволюционного процесса. Роберт Лоуи задается следующим вопросом:
Но как быть с теми скотоводами, живущими на голых равнинах, чьему существованию периодически угрожают эпидемии и которые, подобно некоторым группам саамов в XIX веке, были вынуждены вернуться к рыболовству? Как быть с теми примитивными земледельцами, которые расчищают и обрабатывают землю без какой-либо компенсации ущерба для почв, истощают один участок и перебираются на другой, а любая засуха ставит их на грань голода? Разве они больше способны справляться с невзгодами, причиняемыми природой, чем охотники и собиратели? (Lowie, 1938: 286)
А главное, как обстоит дело в сегодняшнем мире? Считается, что от одной трети до половины человечества каждый день засыпает голодной. В каменном веке эта доля наверняка была гораздо меньше. Это мы живем в эпоху беспрецедентного голода – в эпоху великой технической мощи голод превратился в институт. Перевернем еще одну почтенную формулу: вместе с эволюцией культуры люди голодают больше – как в относительном, так и в абсолютном выражении.
Этот парадокс и есть моя главная мысль. Для охотников и собирателей в силу обстоятельств их существования характерен объективно низкий уровень жизни. Однако любые материальные потребности людей обычно можно с легкостью удовлетворить – если рассматривать эти потребности как цель и учитывать наличие адекватных средств производства. В таком случае в эволюции экономики обнаруживаются две исключающие друг друга траектории: обогащение – при одновременном обнищании, апроприация у природы и экспроприация у человека. Прогрессивной составляющей здесь, разумеется, выступают технологии. Их всячески превозносили: отмечалось увеличение количества товаров и услуг, удовлетворяющих различные потребности, наращивание сил, которые ставятся на службу культуре, рост производительности и разделения труда, а также всё большая свобода от диктата окружающей среды. Последнее важно и для понимания ранних стадий технического прогресса. Сельское хозяйство не только помогло обществу преодолеть последствия распределения естественных ресурсов пищи, но и позволило сообществам времен неолита поддерживать высокий уровень социального порядка в сложных природных условиях. Теперь люди получили возможность собирать в высокий сезон достаточный урожай, чтобы прокормиться в период, когда растительная пища вовсе отсутствовала. Возникшая стабильность социальной жизни была принципиальным моментом для ее материального расширения. Культура шла от одного триумфа к другому – и это шествие было чем-то вроде последовательного нарушения биологического закона минимума, – пока не доказала, что способна поддерживать человеческую жизнь даже в открытом космосе, в условиях естественного отсутствия гравитации и кислорода.
Тем временем другие люди умирали от голода на рыночных площадях Азии40. Эволюция происходила не только в области технологий, но и структур, и в этом отношении ситуация напоминала дорогу из легенды, где путник с каждым шагом по направлению к цели отдаляется от нее на два. Развивались структуры как политические, так и экономические – власти и собственности. Сначала они эволюционировали внутри обществ, а теперь всё больше между ними. Несомненно, что эти структуры представляли собой необходимые функциональные организации технического развития, однако внутри тех сообществ, которым они помогли обогатиться, они формировали дискриминационное распределение богатств и различия жизненных укладов. Самые примитивные народы планеты мало чем владеют, однако они не бедны. Бедность – это не какой-то конкретный мизерный объем располагаемых благ и не просто соотношение между средствами и целями. Бедность – это прежде всего отношения между людьми, это социальный статус. В этом смысле бедность является изобретением цивилизации. Бедность росла вместе с цивилизацией – одновременно как возмутительное различие между классами и, что еще важнее, как форма даннических отношений (tributary relation), способных приводить к тому, что крестьяне-земледельцы более уязвимы для стихийных бедствий, чем любое зимнее стойбище эскимосов Аляски.
Исходя из всего сказанного, мы имеем полное право рассматривать современных охотников в историческом ключе как точку отсчета эволюции. Однако этим правом не следует пользоваться легкомысленно. Являются ли охотники, обитающие в маргинальных зонах, например бушмены Калахари, более показательной иллюстрацией палеолитического состояния, чем индейцы Калифорнии или северо-западного побережья? Пожалуй, нет. Более того, сами бушмены Калахари, вероятно, не являются репрезентативным примером даже для охотников из маргинальных зон. Для образа жизни большинства сохранившихся до наших дней охотников-собирателей характерны примечательное отсутствие лидеров и исключительная праздность. Чего не скажешь о меньшинстве, ведущем совершенно иную жизнь. В качестве примера приведем австралийских мурнгинов: «Первое впечатление, которое наверняка сложится у любого внешнего наблюдателя, оказавшегося в полноценно функционирующей группе мурнгинов на востоке Арнемленда, – это впечатление согласованного труда <…>. Кроме того, он наверняка удивится, что, за исключением совсем маленьких детей, <…> здесь отсутствует безделье» (Thomson, 1949a: 33–34). Между тем нет никаких свидетельств, что мурнгины испытывают больше проблем с добычей средств к существованию, чем другие охотники (ср.: Thomson, 1949b). Мотивы их необычайного усердия заключаются в другом – в «сложной и предъявляющей множество требований церемониальной жизни», а именно в сложном цикле церемониального обмена, который придает престиж ремеслу и торговле (Thomson, 1949a: 26, 28, 34f, 87 passim). Большинство других охотников это не интересует. Их существование относительно бесцветно, сосредоточено лишь на поглощении пищи и ее неспешном переваривании. Культурная ориентация этих охотников не дионисийская или аполлоническая, а «желудочная», как выразился Джулиан Стюард по поводу североамериканских шошонов. Впрочем, ее можно представить и дионисийской, иначе вакхической: «Поесть для дикаря – всё равно что выпить для европейского пьяницы. Эти люди с пересохшим горлом и вечно жаждущей душой охотно закончили бы свои дни в бочке с мальвазией, а дикари – в горшке, полном мяса; одни способны говорить только о выпивке, другие – только о еде» (Le Jeune, 1897: 249).
Надстроечные структуры этих обществ как будто оказались размыты, и остались лишь голые скалы – средства к пропитанию, – а поскольку добывать их легко, у людей остается достаточно времени, чтобы удобно устроиться на этих скалах и вести о них разговоры. Напрашивается гипотеза, что этнография охотников и собирателей в значительной степени представляет собой летопись неполноценных культур (incomplete cultures). Хрупкие циклы ритуалов и обмена, возможно, были бесследно утрачены на самых ранних этапах колонизации, когда отношения между группами, которые и породили эти циклы, подверглись атаке и приняли на себя сокрушающий удар. Если это так, то «изначальность» общества изобилия требует переосмысления, а эволюционные схемы – ревизии. И всё же эту часть истории всегда можно извлечь, если учиться у современных охотников: «экономическая проблема» легко решается палеолитическими методами. Ведь только когда культура достигла вершины своих материальных достижений, она воздвигла храм Недостижимому – Безграничным Потребностям.
Домашний способ производства: структура недопроизводства
Эта глава основана на наблюдении, явно противоречащем тезису о первозданном «изобилии», для доказательства которого мы только что предприняли немало усилий – а именно: для первобытных (primitive) экономик характерно недопроизводство. Представляется, что в основной массе такие экономики – как сельскохозяйственные, так и досельскохозяйственные – не реализуют свой потенциал. Рабочая сила используется в недостаточной степени, технологические средства задействованы не полностью, природные ресурсы остаются неосвоенными в должной мере.
Дело не просто в том, что для первобытных обществ характерен низкий объем производства. Проблема имеет комплексный характер: объем производства низок по сравнению с существующими возможностями. При таком понимании «недопроизводство» не обязательно противоречит первозданному «изобилию». Все материальные потребности людей можно легко удовлетворить, даже если экономика функционирует не на полную мощность. По сути, недопроизводство, наоборот, оказывается условием изобилия: если учесть, что в тех местах, где распространена первобытная экономика, преобладают скромные представления об «удовлетворении потребностей», рабочую силу и другие ресурсы не требуется эксплуатировать в полной мере.
Так или иначе, признаки недопроизводства присутствуют во многих частях первобытного мира, и первоочередная задача этой главы – дать некоторое представление об этих свидетельствах. Более важным моментом, выходящим за рамки любых исходных попыток объяснения, представляется обнаружение этой тенденции – а точнее, нескольких взаимосвязанных тенденций – в результатах, демонстрируемых первобытной экономикой. Моя гипотеза заключается в следующем: недопроизводство заложено в природе рассматриваемых нами экономик, то есть экономик, организация которых основана на семейных группах и отношениях родства.
АСПЕКТЫ НЕДОПРОИЗВОДСТВА
Недоиспользование ресурсов
Источником основных свидетельств недоэксплуатации производственных ресурсов выступают сельскохозяйственные общества, в особенности те, где распространено подсечно-огневое земледелие. Вероятно, такая ситуация возникла в результате исследовательских процедур, а не вызывающих сомнения особых привилегий хозяйства «натурального» типа. Аналогичные утверждения делались и в отношении охотничьих и скотоводческих экономик, но преимущественно на основании разрозненных свидетельств, не подкрепленных пригодными для анализа количественными показателями. С другой стороны, подсечно-огневое земледелие дает уникальный материал для количественной оценки экономического потенциала. Кроме того, почти во всех исследованных до недавнего времени случаях – пока немногочисленных, но относящихся к самым разным частям планеты, в особенности к тем, где людей не загоняли в границы «резерваций для коренных народов», – фактические объемы производства оказываются значительно меньше потенциальных.
Подсечно-огневое земледелие – сельское хозяйство неолитического происхождения – сегодня широко практикуется жителями тропических лесов. Эта методика предполагает расчистку и ввод в оборот участков лесных земель. Сначала существующий лес вырубается с помощью топоров или мачете, а затем, после высыхания оставшихся обрубков, их сжигают – отсюда и громоздкий термин «подсечно-огневое земледелие». Расчищенный участок обрабатывают в течение одного-двух сезонов, редко дольше, а потом забрасывают на несколько лет, обычно для того, чтобы на нем вырос новый лес, позволяющий восстановить плодородие земли. Затем эта же территория может быть вновь расчищена под следующий цикл обработки и пара. Обычно период, когда земля находится под паром, в несколько раз превышает период ее использования. Как следствие, для сохранения стабильности сообщество земледельцев всегда должно иметь в резерве площади, в несколько раз превышающие обрабатываемую им землю в любой момент времени. Расчет производственного потенциала должен принимать в расчет это требование, а также другие факторы: период использования поля, период под паром, площадь земли, необходимая для пропитания в расчете на одного человека, площадь обрабатываемых земель в пределах досягаемости сообщества и т. д. Пока эти показатели находятся в рамках нормальных, соответствующих обычаям практик, предельная оценка потенциала не будет выглядеть утопичной. Иными словами, эта оценка будет основана не на свободном выборе техник земледелия, а будет отражать лишь возможные результаты в условиях актуального сельскохозяйственного режима.
Тем не менее неизбежно присутствуют факторы неопределенности. Любой «производственный потенциал», оцениваемый таким способом, является неполным и производным показателем. Неполнота связана с тем, что анализ заведомо ограничен выращиванием продовольствия без учета других аспектов производственной деятельности, а производный характер – с тем, что «потенциал» выражается в виде максимальной численности населения. Результатом исследования оказывается установление оптимального количества людей, которое можно прокормить с помощью существующих средств производства. «Потенциал» предстает в виде определенной численности или плотности населения, некой критической массы, которую невозможно превысить без каких-либо изменений в сельскохозяйственных практиках или в представлениях о жизнеобеспечении. За этим пределом начинается зыбкая почва для умозрений, на которую тем не менее без колебаний ступают бесстрашные специалисты по экологии, именующие оптимальную численность населения «критической несущей способностью (емкостью)» или «критической плотностью популяции». «Критическая несущая способность (емкость)» представляет собой предел, до которого теоретически может дойти численность населения без деградации земель и будущих угроз для сельского хозяйства. Однако прогнозировать на основе существующего «оптимума» устойчивый «критический» оптимум, как правило, непросто – подобные вопросы долгосрочной адаптации не решаются с помощью краткосрочных данных. Нам приходится довольствоваться более ограниченным, а возможно, и ошибочным представлением о том, на что способна сельскохозяйственная система в ее существующем виде.
Первым исследователем, разработавшим и применившим общий индекс демографического потенциала для подсечно-огневого земледелия, был Уильям Аллан (Allan, 1949; Allan, 1965). После этого появилось несколько версий и вариаций его формулы41, в частности у Гарольда Конклина (Conklin, 1959) и Роберта Л. Карнейро (Carneiro, 1960), а также более сложная модификация, которую разработали для горных районов Новой Гвинеи Пола Браун и Гарольд Ч. Брукфилд (Brown, Brookfield, 1963). Эти формулы применялись к конкретным этнографическим объектам (sites) и (с меньшей точностью) к обширным территориям, где преобладало подсечно-огневое земледелие. За пределами резерваций, в традиционных сельскохозяйственных системах, результаты сильно варьируются, однако чрезвычайно последовательны в одном отношении: фактическая численность населения, как правило, ниже – причем зачастую значительно – расчетного максимума42.
Результаты ряда этнографических исследований популяционной емкости, выполненных в нескольких регионах планеты, где практикуется подсечно-огневое земледелие, сведены в таблице 2.1. Отдельных комментариев заслуживают два исследования, посвященные народам чимбу [Папуа – Новая Гвинея] и куикуру [Бразилия].

Таблица 2.1. Соотношение реальной и потенциальной численности населения у народов, занимающихся подсечно-огневым земледелием
a Представлен диапазон популяционной емкости между максимальной и минимальной численностью поголовья свиней.
b Данные по ламетам рассчитаны на основе приблизительных оценок, которые проделал Карл Густав Изикович, с последующим допущением, что лишь 5% сельских земель подходят для обработки. Полученные результаты, вероятно, далеки от точности. Однако Изикович заверяет, что в распоряжении ламетских деревень имеется значительно больше земли, чем необходимо (чем они используют) (см.: lzikowitz, 1951: 43).
с Аллан приводит данные по нескольким африканским народам, живущим в резервациях или подвергающимся иным колониальным притеснениям, численность которых превышает емкость традиционной системы. Эти народы в данном случае не рассматриваются, хотя возможным исключением выступают серенджи-лала. (Большинство оценок Аллана выглядят менее точными, чем оценки из других исследований, представленные выше.)
С точки зрения теории случай чимбу стоит особняком. Это связано не только с непривычно сложными методиками, разработанными авторами исследования, но и с тем, что данные методики тестировались на системе с пиковой плотностью населения в одном из самых густонаселенных районов первобытного мира. Нарегу, одно из племен народа чимбу, изученное Браун и Брукфилдом, определенно подтверждает репутацию нагорья Новой Гвинеи: средняя плотность населения нарегу составляет 288 человек на mi2. Тем не менее эта плотность составляет всего 64% от среднего сельскохозяйственного потенциала (средний показатель для территорий 12 кланов и субкланов нарегу; диапазон значений по ним варьировался от 22 до 97%, разбивка по отдельным территориям представлена в таблице 2.2). Помимо этого, Браун и Брукфилд провели более масштабные, хотя и менее точные оценки для 26 племенных и субплеменных подразделений народа чимбу в целом, придя к выводам того же порядка: среднее соотношение между актуальной и потенциальной численностью населения составляет 60%43.

Таблица 2.2. Фактическая и предельная численность отдельных групп племени нарегу народа чимбуa (Brown, Brookfield, 1963: 117, 119).
a Показатели площади земель, представленные Браун и Брукфилдом, включают небольшие надбавки: 0,03 акра [121 кв. м] на душу населения для такой товарной культуры, как кофе, и 0,02 акра [81 кв. м] на душу населения для пандана – древовидной культуры. В необходимую для продовольственных культур площадь 0,25 акра [0,1 га] на душу населения также входят земли, на которых выращиваются корм для свиней и некоторый объем продовольствия, который уходит на продажу. При этом надбавка на корм для свиней не скорректирована на максимальный размер поголовья.
Куикуру, в свою очередь, выступают примером другой крайности – предельно возможного несоответствия между актуальной и потенциальной численностью населения. Население описанной Карнейро деревни куикуру составляло 145 человек – это всего 7% от максимально возможной численности (Carneiro, 1960). Учитывая специфику сельскохозяйственных практик куикуру, эти 145 человек питались с обрабатываемой площади в 947,25 акра [383 га], а фактически в распоряжении сообщества имелось 13 350 акров [5400 га] пахотных земель, которых хватило бы для того, чтобы прокормить 2041 человека.
Хотя подобных исследований по-прежнему проводится немного, представленные в них результаты, похоже, не являются исключительными и не ограничиваются рассматриваемыми примерами. Наоборот, уважаемые и здравомыслящие специалисты уже поддались соблазну проделать аналогичные обобщения применительно к масштабным территориям, с которыми они знакомы. Например, тот же Карнейро (отталкиваясь от данных по куикуру, которые он трактует как нетипично высокий уровень благополучия) полагает, что в зоне тропических лесов Южной Америки традиционное сельское хозяйство способно прокормить деревни с населением порядка 450 человек, притом что численность типичного сельского сообщества на этой обширной территории составляет всего 51–150 человек (Carneiro, 1960). Обширные участки африканских лесов в Конго, по утверждению Аллана, точно так же были недостаточно заселены – их население было «значительно меньше очевидной кормовой продуктивности земли для традиционных систем землепользования» (Allan, 1965: 223). В Западной Африке (в особенности в Гане до того, как там начался бум производства какао), сообщает Аллан, «показатели плотности населения в центральной лесной зоне были значительно ниже критического уровня» (Ibid. P. 228; ср.: P. 229, 230, 240). Схожее мнение высказывает Дж. Э. Спенсер о переложной системе земледелия (shifting cultivation) в Юго-Восточной Азии44. Впечатлившись необычайно высокой плотностью населения в горных районах Новой Гвинеи, Спенсер склоняется к мнению, что «в большинстве обществ, где распространено переложное земледелие, аграрная система функционирует не на пределе своего потенциала» (Spencer, 1966: 16). Интерпретация Спенсера не лишена интереса:
Модели с низкой плотностью населения естественным образом ассоциируются со многими группами, практикующими переложное земледелие, в силу характерной для них социальной системы <…>. Эту культурную традицию невозможно интерпретировать с точки зрения несущей способности земли – динамическую функцию контроля над плотностью населения выполняет именно указанный социальный феномен, а не несущая способность земли в буквальном смысле (Ibid. P. 15–16).
Подчеркнем этот момент, к подробному рассмотрению которого мы еще вернемся. Социально-культурная организация, утверждает Спенсер, не складывается после достижения технических пределов производства для максимизации объема продукции, а, напротив, препятствует развитию средств производства. Такая позиция идет вразрез с определенной экологической логикой, однако воспроизводится в ряде этнографических описаний недопроизводства. У ндембу, по мнению Виктора Тёрнера (Turner, 1957), к расколу деревень и рассредоточению населения с плотностью ниже предельного сельскохозяйственного потенциала приводят именно противоречия в традиционных режимах проживания и наследования в сочетании с отсутствием политической централизации. Изикович в работе о ламетах (Izikowitz, 1951) и Карнейро в исследовании индейцев Амазонии (Carneiro, 1968) возлагают ответственность за чрезмерную центробежную сегментацию на слабость общинного уклада. Интенсивность землепользования представляется вполне всеобщей характеристикой социально-политической организации земледельческих племен.
Вернемся к техническим фактам: подсечно-огневое земледелие является основной, а возможно, даже доминирующей формой производства в сохранившихся до наших дней первобытных обществах45. Исследования, выполненные во многих сообществах в разных частях планеты, подтверждают, что, за исключением резерваций для коренных народов, их сельскохозяйственные системы функционируют не на полную мощность. Специалистами признано, что на обширных территориях Африки, Юго-Восточной Азии и Южной Америки, занятых подсечно-огневыми земледельцами, имеет место недостаточная эксплуатация земель. Можно ли из этого заключить, что доминирующей формой первобытного производства является недопроизводство?46
Об эффективности других распространенных производственных типов можно сказать гораздо меньше. Существуют предположения, что охота и собирательство, возможно, не более интенсивны, чем подсечно-огневое земледелие. Однако интерпретация недоиспользования ресурсов у охотников представляет особые трудности, помимо отсутствия практически реализуемых методов измерения. Как правило, невозможно определить, является ли конкретный случай недопроизводства долгосрочной адаптацией к повторяющимся случаям нехватки продовольствия, к «плохим» годам, когда прокормить удается лишь часть существующего населения. В связи с этим более чем уместно следующее замечание Ричарда Ли о средствах пропитания бушменов племени!кунг, поскольку к периоду его полевых наблюдений относился третий год продолжительной засухи, что редко случается даже в пустыне Калахари:
Определить «изобилие» ресурсов в абсолютных показателях невозможно. Тем не менее одним из индикаторов относительного изобилия является то, истощает или не истощает популяция все доступные на данной территории запасы пищи. В соответствии с этим критерием, среда обитания бушменов территории Добе изобилует пищей естественного происхождения. Наиболее важным продуктом питания заведомо является орех монгомонго (мангетти) <…> Ежегодно они собирают и съедают десятки тысяч фунтов этих орехов, а еще тысячи фунтов тем временем гниют на земле, поскольку их никто не собирает (Lee, 1968: 33; 33–35).
Тот же самый вывод можно сделать из комментария Вудберна об охоте у народа хадза:
Как уже говорилось, дичь в этих местах водится в исключительном изобилии. Хадза, как, вероятно, и любое другое человеческое сообщество, не употребляют в пищу все подряд виды животных, которых они могут добыть, – они брезгуют циветами47, варанами, змеями, черепахами и т. д. – но и без того поедают необычайно широкое разнообразие живности <…> Несмотря на большое количество видов, на которых хадза способны охотиться и которых считают съедобными, они убивают не так уж много особей. Не исключено, что даже на той территории, которую хадза занимали в 1960 году, принципиально меньшей, чем когда-то, они могли бы добывать больше животных любого вида, не ставя их на грань истребления (Woodburn, 1968: 52).
Кларк и Хасуэлл в работе, посвященной в основном натуральному сельскому хозяйству (Clark, Haswell, 1964: 31), выдвигают смелую гипотезу о том, как использовались ресурсы до появления сельского хозяйства. Базируя свои расчеты на отдельных данных по Восточной Африке, обобщенных Норманом Пири (Pirie, 1962)48, и принимая ряд консервативных допущений о динамике воспроизводства животных в дикой природе, Кларк и Хасуэлл делают следующую оценку: годовой природный объем мяса в 40 раз превышает тот, что необходим для пропитания популяции охотников с плотностью расселения один человек на 20 км2 (7,7 mi2), питающейся исключительно животной пищей. Иными словами, если воспроизводство поголовья животных полностью поставить на службу потребностям людей, то прокормить получится пять человек на квадратную милю – причем без уменьшения естественной численности животных. Еще один вопрос заключается в том, нужен ли охотникам такой запас, – ответ на него отсутствует, хотя Кларк и Хасуэлл склонны считать, что нужен.
Из представленных Пири данных по Восточной Африке следует еще один вывод: диких животных на единицу площади естественных пастбищ водится больше, чем выращивают скотоводы-кочевники в прилегающих территориях (ср.: Worthington, 1961). Кларк и Хасуэлл и здесь приводят интересное общее наблюдение по поводу использования земли скотоводами:
Следует помнить, что для первобытных скотоводческих сообществ, обитающих на землях, не покрытых лесом, <…> характерна плотность расселения около 2 человек на км2. Эти сообщества не так сильно опустошают землю и ее ресурсы, как первобытные охотничьи народы, но всё же далеко не полностью реализуют потенциал средней продуктивности территории, которую Прайс оценивает в 50 кг прироста живого веса на га в год (5 т/км2). Даже если вслед за некоторыми авторами уменьшить этот показатель вдвое, представляется очевидным, что первобытные скотоводческие народы <…> в благоприятные времена года не способны полностью использовать рост травы в своих целях (Clark, Haswell, 1964).
Без технических средств, позволяющих заготавливать корма для животных, констатируют Кларк и Хасуэлл, скотоводы, разумеется, ограничены тем поголовьем, которое они могут содержать в неблагоприятные времена года, а не в сезоны с хорошей кормовой базой. Тем не менее вывод Кларк и Хасуэлла находит определенную поддержку у Аллана, который формулирует следующую предварительную догадку: скотоводам Восточной Африки известно о «критической плотности популяции», составляющей порядка семи человек на квадратную милю. Однако, судя по ряду реальных случаев, «представляется, что плотность расселения доживших до наших дней скотоводческих народов обычно значительно ниже этого показателя, причем даже в тех наиболее благоприятных регионах, где они до сих пор обитают» (Allan, 1965: 309)49.
Складывается ощущение, что мы приблизились к главному изъяну междисциплинарных исследований. Этот тип научного предприятия напоминает процесс, где неразрешенные проблемы одной (вашей собственной) дисциплины умножаются на нерешенные вопросы другой. Однако сказанного достаточно, чтобы по меньшей мере усомниться в эффективности эксплуатации ресурсов в первобытных экономиках.
НЕДОИСПОЛЬЗОВАНИЕ РАБОЧЕЙ СИЛЫ
Рабочая сила в первобытных сообществах также используется недостаточно, и этот факт стало проще документировать благодаря повышенному вниманию этнографов. (Кроме того, данный аспект первобытного недопроизводства вполне соответствует европейским предрассудкам, поэтому его подмечали многие – не только антропологи, – хотя из этих культурных различий, возможно, напрашивается более уместный вывод: это европейцы перегружены работой.) Необходимо лишь помнить о том, что способы удержания рабочей силы за пределами производственной сферы не везде одинаковы. Институциональные модальности существенно варьируются: от обусловленного культурными особенностями выраженного сокращения индивидуальной продолжительности трудовой биографии до избыточных нормативов отдыха – хотя последний случай, вероятно, лучше понимать как весьма скромные нормативы «достаточного объема работы».
Один из главных результатов блестящего сравнения экономик леле и бушонгов, выполненного Мэри Дуглас, заключается в том, что в одних обществах люди посвящают работе гораздо больше времени, чем в других. «Всё, что имеют или делают леле, – отмечала Дуглас, – бушонги имеют в большем количестве и могут делать лучше. Они производят больше продукции, лучше живут, а плотность их расселения по своей территории выше, чем у леле» (Douglas, 1962: 211). Бушонги производят больше в основном потому, что больше работают, – это демонстрирует примечательный график продолжительности трудовой биографии мужчин из двух народов, представленный Дуглас (рис. 2.1). У бушонгов мужчины начинают работать в возрасте до 20 лет и заканчивают после 60 лет – в результате они посвящают производительной активности почти вдвое больше времени, чем мужчины леле, которые прекращают работать сравнительно рано, а начинают значительно позже момента достижения физической зрелости. Здесь нет нужды пересказывать анализ, проделанный Дуглас, однако можно кратко отметить ряд моментов, актуальных для нашей темы. Один из них – это практика многоженства у леле. Выступая привилегией более возрастных мужчин, многоженство способствует тому, что более молодые вступают в брак со значительной отсрочкой, а следовательно, позже начинают исполнять взрослые обязанности50. Если же обратиться к политической сфере, то более общие объяснения контраста между леле и бушонгами, которые дает Дуглас, покажутся нам знакомыми. Однако Дуглас обнаруживает и новые аспекты. Та или иная система становится более экономически эффективной не только благодаря различиям в масштабе или морфологии политики, но и в силу проистекающих из них разных отношений между властью и процессом производства51.

Рис. 2.1. Продолжительность трудовой биографии у мужчин леле и бушонгов (Douglas, 1962: 231)
Однако незначительное использование труда молодых людей характерно не только для леле – это даже не исключительная привилегия сельскохозяйственных обществ. Например, у бушменского народа!кунг охота и собирательство не требуют пресловутых «максимальных усилий максимального количества людей» – !кунг вполне обходятся без полноценного привлечения к работе молодых мужчин, которые порой пребывают в полной праздности до 25-летнего возраста:
Еще одной важной особенностью структуры рабочей силы (у!кунг) является позднее вхождение подростков в ответственную взрослую жизнь. До вступления в брак от молодых людей не требуется регулярно заниматься добычей пищи. Девушки обычно выходят замуж в возрасте от 15 до 20 лет, а юноши – примерно на пять лет позже, поэтому нередко встречается такая картина: здоровые и активные парни перемещаются от одной стоянки к другой, а питанием их обеспечивают старшие родственники (Lee, 1968: 36).
Этот контраст между праздностью юных и трудолюбием взрослых может проявляться и в зрелом политическом антураже, например, в централизованных африканских вождествах наподобие бемба52. Правда, сегодня у бемба отсутствует выраженная полигинность. Одри Ричардс предлагает еще одно объяснение, напоминающее антропологу и о других примерах:
Со времен пришествия европейцев амбиции молодежи и взрослых <…> полностью поменялись местами. Юноша <…> в условиях матрилокального брака (предполагающего отработку выкупа за невесту в семье жены) не нес личной ответственности за работу в огороде. Он должен был рубить деревья (для последующего обустройства огородов), но главным способом продвижения в жизни для него было примкнуть к какому-нибудь вождю или статусному человеку, а не разбивать большие огороды или накапливать материальные блага. Юноша часто отправлялся в приграничные набеги или экспедиции за продовольствием. Никто не рассчитывал, что он всерьез возьмется за работу до наступления среднего возраста, пока не заведет семью и его дети «не заплачут от голода». Сегодня же мы наблюдаем огромную разницу между регулярностью работы взрослых и молодых53. Отчасти это объясняется новым явлением: мальчики перестали повиноваться, но отчасти сохраняется и прежняя традиция. В нашем обществе для юношей и подростков, грубо говоря, характерны одни и те же экономические амбиции на протяжении всей юности и первых лет зрелости <…>. У бемба всё было иначе, равно как и у воинственных народов типа восточноафриканских масаи с их устойчивыми возрастными группами54. Каждый мужчина сначала должен был стать воином и только потом земледельцем и отцом семейства (Richards, 1961: 402).
В целом в силу разнообразных причин культурного характера продолжительность трудовой биографии может быть серьезно сокращена. На практике экономические обязанности и физические возможности могут совершенно не соответствовать друг другу: более молодые и сильные в значительной степени могут быть выключены из производственного процесса, а бремя работы на благо общества перекладывается на более возрастных и слабых.
Дисбаланс, имеющий аналогичные последствия, может возникнуть и в разделении труда по половому признаку. Половина наличной рабочей силы может обеспечивать непропорционально малую долю общественного производства. Поскольку подобные различия достаточно распространены – по меньшей мере в сегменте добычи средств пропитания, – они долгое время подкрепляли грубые материалистические объяснения традиционных правил наследования (матрилинейных или патрилинейных) особым экономическим весом женского / мужского труда.
Из собственного этнографического опыта могу привести случай, когда я наблюдал выраженный дисбаланс в разделении труда между полами. Исключенные из сельскохозяйственной деятельности, женщины фиджийского острова Моала проявляют значительно меньший интерес к основным производственным занятиям по сравнению с мужчинами. Правда, женщины, в особенности молодые, убирают в доме, готовят, периодически ловят рыбу и занимаются некоторыми видами ремесел. Однако в сравнении с другими местами на Фиджи, где их сестры занимаются земледелием, на Моале образ жизни подтверждает местную поговорку: «В этих краях женщины отдыхают». Один мой тамошний приятель признался, что их женщины только тем и занимаются, что целыми днями сидят сложа руки и пускают газы. (Он возводил на них напраслину: сплетни на Моале – еще более увлекательное занятие.) В первобытных сообществах, пожалуй, более распространен обратный акцент – когда трудятся преимущественно женщины (за исключением скотоводов, у которых женщины нередко не занимаются хозяйством повседневно – хотя порой им не занимаются и многие мужчины)55.
Стоит еще раз привести один из уже упоминавшихся выше примеров, поскольку он вновь касается охотников, которые, на первый взгляд, меньше кого бы то ни было способны позволить себе полнейшую праздность. Но именно так и происходит у хадза: мужчины шесть месяцев в году (в засушливый сезон) предаются азартным играм, в результате чего те, кто проиграл свои стрелы с металлическими наконечниками, не могут охотиться на крупную дичь в остальное время года (Woodburn, 1968: 54).
На основании этих нескольких примеров невозможно сделать вывод о масштабе различий в экономической активности по критериям пола и возраста – не говоря уже о том, чтобы придать им универсальный характер. Здесь я вновь лишь намерен поднять проблему, которая ставит под сомнение распространенную установку. Проблема заключается в структуре трудовых ресурсов, которая очевидным образом является культурной, а не просто природной (физической) характеристикой. Очевидно и то, что культурные и природные характеристики не обязательно совпадают. Индивидуальная трудовая биография сокращается или облегчается при помощи обычаев, в результате целые категории трудоспособных лиц – возможно, наиболее трудоспособных – освобождаются от экономических хлопот. В таком случае располагаемая рабочая сила оказывается несколько меньше потенциальной – и оставшиеся находят себе иное применение или оказываются не востребованы. Такое отвлечение рабочей силы на другие цели порой, бесспорно, необходимо. Подобное решение вполне может быть функциональным и даже неизбежным для общества и экономики как организованных структур. Но в том и проблема, что нам приходится иметь дело с организованным изъятием из экономического процесса важных общественных сил. К тому же эта проблема – не единственная. Есть и еще один вопрос: много ли на самом деле работают остальные – те самые эффективные производители?
Ни один сегодняшний антрополог не признает правоту империалистических идеологических деклараций о врожденной лености туземцев, хотя многие коллеги, напротив, подтвердят, что эти люди способны к непрерывному труду. В то же время большинство антропологов, вероятно, отметят, что мотивация к такому труду не является устойчивой, поэтому работа и правда оказывается нерегулярной. В трудовой процесс вторгаются разнообразные помехи, его можно прерывать, переключаясь на другие виды деятельности – серьезные, как ритуалы, или легкомысленные, вроде сонного безделья. Обычная продолжительность рабочего дня зачастую невелика, а если работа растянута во времени, то в ней часто делаются перерывы; долгий и при этом непрерывный рабочий день обычно характерен лишь для определенных времен года. Кроме того, внутри сообщества одни работают гораздо больше других. Если исходить из общественных норм – не принимая в расчет «стахановцев», – то значительная часть рабочей силы остается недоиспользованной. Как отмечает Морис Годелье, в большинстве первобытных обществ труд не является дефицитным ресурсом (Godelier, 1969: 32)56.
В сегменте добычи пропитания нормальный рабочий день мужчины (в интенсивный сезон) может составлять всего четыре часа, как у бемба (Richards, 1961: 398–399), гавайцев (Stewart, 1828: 111) или куикуру (Carneiro, 1968: 134), либо, возможно, шесть часов, как у!кунг (Lee, 1968: 37) или папуасов капауку (Pospišil, 1963: 144–145). Но бывает, что рабочий день длится с раннего утра до позднего вечера:
Но давайте проследуем за бригадой (тикопийцев с Соломоновых островов), которая одним прекрасным утром отправляется работать в огород. Они собираются выкапывать корни куркумы – на дворе август, время заготовки этого сырья для очень ценного сакрального красителя. Бригада выходит из деревни Матауту, беспорядочно движется вдоль берега к Рофее, а затем, повернув в глубь острова, начинает подниматься по тропе, ведущей к гребню холмов. Плантация куркумы <…> находится на склоне, и для того, чтобы добраться до нее,<…> нужно преодолеть крутой подъем в несколько сотен футов <…>. В бригаду входят Па Нукунефу, его жена, их маленькая дочь и три девочки постарше – дети друзей и соседей <…>. Вскоре после их появления к ним присоединяется Вайтере – юноша, чьей семье принадлежит соседний огород <…>. Работа незамысловатая <…>. Па Нукунефу и женщины адекватно распределяют между собой задачи: Па Нукунефу берет на себя основную часть работы по расчистке зарослей и выкапыванию корней, а женщины помогают ему с выкапыванием и пересаживают растения, а также выполняют почти всю работу по очистке и сортировке корней <…>. Темп работы спокойный. Время от времени люди отходят отдохнуть и пожевать бетель. Для этого Вайтере, не слишком активно участвующий в работе, взбирается на растущее неподалеку дерево и собирает с него немного листьев пита, то есть бетеля <…>. Примерно в середине утра наступает время для традиционного подкрепления – зеленых кокосов, за которыми снова посылают Вайтере, чтобы тот достал их с дерева <…>. Создается впечатление, что люди делают перерывы на отдых в любой момент <…>. На исходе утра Вайтере начинает мастерить шапку из бананового листа – собственное изобретение, не имеющее никакой прикладной пользы <…>. Так они и проводят время между работой и отдыхом, пока солнце существенно не отклонится от зенита, – тогда бригада завершает работу и отправляется по домам вниз по склону горы, неся корзины с корнями куркумы (Firth, 1936: 92–93).
В то же время капауку, похоже, делают в повседневном труде меньше пауз. Они приступают к работе около 7:30 утра и вполне методично трудятся до позднего утра, когда делают обеденный перерыв. Вскоре после этого мужчины возвращаются в деревню, а женщины продолжают работать до четырех-пяти часов вечера. При этом у капауку «есть представление о жизненном равновесии»: если они энергично работают один день, то отдыхают на следующий.
Поскольку капауку разделяют представление о жизненном равновесии, рабочим считается только каждый второй день. Вслед за ним идет день отдыха, предназначенный для «восстановления утраченных сил и здоровья». Особую радость для капауку в этом монотонном чередовании отдыха и работы несут промежутки более продолжительного отдыха, которые можно занять танцами, походами в гости, рыбалкой или охотой <…>. Как следствие, по утрам работать в свои огороды отправляются лишь часть людей, а остальные берут «выходной». Однако многие придерживаются этого идеала не строго. Когда необходимо расчистить участок, соорудить забор или выкопать канаву, более добросовестные земледельцы нередко интенсивно работают несколько дней подряд, а после уже расслабляются на протяжении нескольких дней, компенсируя «пропущенные» дни отдыха (Pospišil, 1963).
Придерживаясь этого стремления к умеренности, капауку, как показывают длительные наблюдения за представителями этого народа, уделяют сельскому хозяйству не так уж много времени. Леопольд Поспишил, который вел записи восемь месяцев (земледелие у капауку не имеет сезонной специфики), допустив потенциальную продолжительность их рабочего дня в восемь часов, подсчитал, что мужчины посвящают работе в огородах примерно четверть своего «рабочего времени», а женщины – около пятой части. Если совсем точно, то мужчины тратят на сельскохозяйственные работы в среднем 2 часа 18 минут в день, а женщины – 1 час 42 минуты. «Тот факт, что сельскому хозяйству посвящается относительно небольшая часть общего рабочего времени, заставляет всерьез усомниться в столь часто звучащем утверждении, что туземные методы земледелия отличаются бесхозяйственностью, трудоемкостью и экономической неэффективностью», – констатирует Поспишил (Pospišil, 1963: 164). В остальных своих занятиях, помимо отдыха и «продленных выходных», мужчины капауку больше увлечены разглагольствованием и обменом разными предметами, чем другими продуктивными занятиями (ремесла, охота, строительство)57.
Нетипичной особенностью привычки работать через день, сложившейся у капауку, вероятно, является регулярность темпа их экономической деятельности58, хотя скачкообразность – дело вполне обычное. Похожую картину мы наблюдали в предыдущей главе в случае охотников (коренных жителей Австралии, бушменов и других народов): их труд постоянно перемежается бездельем, которое может продолжаться несколько дней, не говоря уже о сне. Хорошо известно, что такое же чередование характерно и для многих народов, чье земледелие имеет сезонные особенности, хотя здесь присутствуют иные временны́е параметры. Межсезонье в сельскохозяйственном цикле отводилось не только для других видов работ, но и в равной степени для развлечения, отдыха, церемоний и походов в гости. Таким образом, в долгосрочной перспективе все эти способы добычи средств к существованию оказываются неинтенсивными: они лишь частично задействуют доступную рабочую силу.
Свидетельства частичного использования рабочей силы также можно обнаружить в трудовых дневниках, которые иногда составляют этнографы для отдельных наблюдаемых лиц. Несмотря на то что эти дневники обычно охватывают немногих людей и очень короткие промежутки времени, они, как правило, достаточно продолжительны, чтобы продемонстрировать важные различия в экономической активности разных членов семейного хозяйства. Например, выясняется, что по меньшей мере один из шести или семи человек окажется деревенским лентяем (Provinse, 1937; Titiev, 1944: 196). Таким образом, эти дневники позволяют предположить, что люди, занятые производственной деятельностью, трудятся неодинаково прилежно, то есть кое-кто умудряется недорабатывать даже на общем фоне не слишком впечатляющей добросовестности. Определенные контуры этой модели представлены в таблице 2.3, где воспроизводятся данные дневника Фреда Нейдела, наблюдавшего за тремя семьями земледельцев из народа нупе [Западная Африка] (Nadel, 1942: 222–224)59. Две недели наблюдений пришлись на разные периоды годового цикла, вторая неделя относится к пиковой интенсивности работ.


Tаблица 2.3. Дневник наблюдений за работой в трех семьях земледельцев нупе (Nadel, 1942: 222–224)
Аналогичные дневники, составленные Одри Ричардс в двух деревнях бемба, поддаются количественной оценке. Данные первого, более продолжительного из этих дневников представлены в таблице 2.4 – в них отражены занятия 38 взрослых жителей деревни Касака в течение 23 дней (с 13 сентября по 5 октября 1934 года). В это время интенсивность сельскохозяйственного труда была сниженной, хотя упоминавшийся выше голодный период еще не наступил. Мужчины примерно 45% времени занимались мелкими рабочими задачами или вообще не работали. Лишь половину периода наблюдения можно охарактеризовать как продуктивную (или рабочую) со средней продолжительностью труда 4,72 часа (хотя ниже будет приведен другой показатель средней продолжительности рабочего дня – 2,75 часа, – рассчитанный на базе всех доступных для исследования дней). У женщин время было распределено более равномерно между рабочими днями (30,3%), днями, частично занятыми трудом (35,1%), и днями, когда работы было мало или не было вовсе (31,7%). В ходе интенсивного сельскохозяйственного сезона этот расслабленный график изменялся как для мужчин, так и женщин60. Данные о занятиях 33 взрослых жителей деревни Кампамба за 7–10 дней января 1934 года, представленные в таблице 2.5, свидетельствуют о периодической интенсификации производительной активности61.

Таблица 2.4. Распределение различных видов деятельности среди бемба из деревни Касака (Richards, 1962, Appendix E)
В таблице учтено 23 дня из 38 дней исследования.
а Выделение групп 1–4 и разбивка данных на категории под соответствующими рубриками проделаны мной.
b Ричардс уточняет, что женщины выполняют много домашней работы, даже когда остаются в деревне; в связи с этим она редко использует термин «досуг» для описания их времяпрепровождения, предпочитая взамен формулировку «отсутствие работы в огороде». При этом «досугом» Ричардс называет «день, проведенный сидя в кресле, за разговорами, выпивкой или рукоделием». Поэтому я отнес «отсутствие работы в саду» (а также «в деревне», «дома» и при отсутствии дополнительной информации «где-то еще») к категории «дни, частично занятые работой», тогда как «досуг» был отнесен к категории «дни в основном без работы». К «досугу» также отнесены воскресные дни (выходные у христиан).
с Сюда включены упомянутые в таблице Ричардс «прогулки» (walks), подразумевающие «посещение родственников» (если не указано иное).
Если расширить временной охват этих таблиц, составленных на материале бемба, на целый год, то результаты, вероятно, будут аналогичны тем, которые получил Гийяр (Guillard, 1958) в исследовании народа тупури, живущего в северной части Камеруна (см. таблицу 2.6)62.

Таблица 2.5. Распределение различных занятий бемба в деревне Кампана (Richards, 1962, Appendix E)
Категории 1–4 сформированы по тем же критериям, что и в таблице 2.4

Таблица 2.6. Распределение различных занятий в течение года у тупури (Guillard, 1958)
а К этой категории относятся дела, связанные с местными рынками, и различные визиты (зачастую эти занятия неотличимы друг от друга), пиры и ритуалы, а также отдых. Не вполне понятно, исключалось ли из этой категории время, которое мужчины посвящали охоте и рыбной ловле. Соответствующие дни для женщин из этой деревни Гийяр распределял пополам между категориями «Прочая работа» и «Досуг».
Графики, характеризующие системы наподобие бемба и тупури, в годовом выражении, вероятно, будут напоминать диаграммы, которые Пьер де Схлиппе составил для азанде [Центральная Африка]. Одна из этих диаграмм представлена на рис. 2.2.

Рис. 2.2. Годовое распределение различных видов деятельности у азанде (Зеленый пояс) (de Schlippe, 1956)

1 Сельскохозяйственные работы.
2 Собирательство продуктов естественной среды, включая мед, горький перец, грибы, гусениц, ягоды, коренья, соляную траву и т. д.
3 Охота и рыболовство.
4 Домашняя переработка выращенных и собранных продуктов, включая изготовление пива, масла, соли и т. д. (Эти четыре пункта в совокупности можно назвать производством продуктов питания на дому или рядом с домом.)
5 Дела, связанные с местными рынками, включая посещение рынков хлопка и еженедельных продовольственных рынков как для продажи, так и для покупки товаров, а также отлучки для приобретения инструментов, тканей и прочих товаров в лавках или других местах.
6 Прочие домашние занятия, в основном строительство жилья и ремесла, а также починка, уборка и т. п.
7 Работа за пределами дома, включая охоту и рыбалку, работу на вождя или в пользу округа, оплачиваемую работу на правительство или EPB (Equatoria Project Board), а также работу на соседей во время пивных празднеств.
8 Отсутствие работы в силу таких причин, как участие в судах вождей, церемониях и ритуалах, болезни, роды, отдых и досуг.
На графике показано не количество человеко-дней, затрачиваемых на выполнение различных задач, а количество (или процентная доля) дней, в течение которых выполнялся тот или иной вид деятельности.
Однако за интерпретацию подобных рабочих графиков, где значительная часть времени отведена празднествам и отдыху, не следует приниматься с навязчивой тревожностью европейца63. Такие народы, как тикопийцы или фиджийцы, наверняка совершают периодические переходы от «работы» к «ритуалу» без предварительных рассуждений, поскольку в их языковых категориях отсутствует подобное различие – оба эти занятия считаются достаточно серьезными, чтобы заслуживать общего наименования (отсюда, собственно, и «Работа Богов»64). И как нам, европейцам, понять йир-йоронтов – австралийских аборигенов, не делающих различий между «работой» и «игрой»? (Sharp, 1958: 6). Вероятно, столь же субъективны и многие культурные дефиниции ненастья, которые, похоже, выступают лишь предлогом для того, чтобы прерывать продуктивные занятия в условиях, причиняющих дискомфорт. Однако недостаточно просто допустить, что в производственную деятельность можно вмешиваться произвольно – прерывать ее из-за наличия каких-то иных обязательств, «неэкономических» по своей природе, хотя и не становящихся недостойными уважения. Эти иные требования – требования церемониала, развлечений, общения и отдыха – выступают лишь дополнением (или, если угодно, параллелью из области надстроечных структур) динамики, присущей экономике. Они не просто навязываются экономике откуда-то извне, поскольку прерывистость и так уже является неотъемлемым свойством способа организации производства. Такая экономика обладает собственным пороговым принципом – перед нами экономика конкретных и ограниченных целей.
Рассмотрим для примера народ сиуаи с острова Бугенвиль [Соломоновы острова]. Дуглас Оливер в уже знакомых нам формулировках описывает, как различные помехи культурного характера вторгаются в работу земледельцев, в результате чего фактический объем их продукции оказывается явно меньше возможного:
Какие-либо материальные причины, препятствующие повышению этих показателей производительности труда, разумеется, отсутствуют. Серьезной нехватки земли нет, а работу можно «растягивать», что нередко и происходит. Женщины у сиуаи трудятся в своих огородах усердно, однако уступают в этом женщинам у папуасов; вполне возможно, что они могли бы работать гораздо дольше и усерднее, не причиняя себе физического вреда. Другими словами, всё это заметно при наличии иных стандартов труда. В случае сиуаи на стандарты «максимальной продолжительности рабочего времени» влияют культурные, а не материальные факторы. Работа в огороде табуирована на протяжении длительного времени после смерти родственника или друга. Кормящие матери могут проводить без детей всего несколько часов в день, причем ритуальные ограничения зачастую запрещают отправляться на огород вместе с детьми. Помимо этих ритуальных правил, препятствующих непрерывной работе в огороде, существуют и более прозаичные ограничения. У сиуаи принято прекращать работу, даже если пошел небольшой дождь, отправляться в огород надо только после восхода солнца, а уходить домой – в середине дня. Порой случается, что какие-нибудь супруги остаются ночевать под навесом на своем огороде, однако это характерно лишь для самых амбициозных и предприимчивых (Oliver, 1949 (3): 16).
В другом месте Оливер приводит более фундаментальное объяснение, почему стандарты труда у сиуаи столь скромны: за исключением людей с политическими амбициями65, они нетребовательны:
По сути, туземцы гордятся своим умением оценивать нужды собственного потребления и выращивать необходимое количество клубней таро. Я намеренно использую формулировку «нужды личного потребления», поскольку обмен таро в коммерческих или ритуальных целях происходит крайне редко. Тем не менее масштабы личного потребления значительно разнятся: одно дело – обычный человек, у которого есть одна-две свиньи, и совсем другое – человек с амбициями продвижения в обществе, имеющий десяток, а то и пару десятков свиней. Последнему приходится обрабатывать всё больше земли, чтобы прокормить всё большее количество свиней и собрать урожай растительной пищи, которую он будет раздавать гостям на своих пирах (Oliver, 1949 (4): 89).
У производства есть и внутренние ограничения. Порой они проявляются в том, что труд используется в иных целях, но этот момент не должен ускользать от исследователя. Иногда это вовсе не тайна: охотникам не требуются какие-либо обоснования для прекращения своего промысла после того, как они добыли достаточно дичи для пропитания66. Все эти соображения можно сформулировать иначе: в рамках существующего способа производства значительная доля доступной рабочей силы является избыточной. При этом система, устанавливающая такой уровень производства, не использует свои идеальные возможности для получения излишков:
Не приходится сомневаться, что на протяжении всего своего производственного цикла куикуру могли бы получать больше продовольствия, чем способны потребить. В настоящий момент мужчина затрачивает на обеспечение пропитания всего около 3,5 часа в день, включая 2 часа на работу в огороде и 1,5 часа на ловлю рыбы. Бóльшую часть оставшихся 10–12 часов бодрствования мужчины куикуру тратят на танцы, состязания, выступающие у них определенной разновидностью неформальных развлечений, и безделье. Значительную часть этого времени можно было бы с легкостью посвятить работе в огороде. Потратив на сельское хозяйство хотя бы лишних полчаса в день, мужчина смог бы вырастить приличный излишек маниоки. Однако в текущей ситуации у куикуру отсутствуют не только причины производить излишки, но и какие-либо признаки того, что они станут это делать (Carneiro, 1968: 134).
Одним словом, перед нами экономика производства ради потребления, обеспечивающая существование самих производителей. Такой вывод смыкается с устоявшимися теоретическими представлениями в рамках экономической истории, а также с интерпретациями, давно сложившимися в антропологической экономике. Реймонд Фёрс, по сути, выдвинул этот тезис еще в 1929 году, комментируя разрыв в темпах и стимулах труда между маори и европейцами (Firth, 1959a: 192f)67. В 1940-х годах к таким же выводам на материале народов группы банту (в частности, лози) пришел Макс Глакман (Gluckman,1943: 36; ср.: Leacock, 1954: 7).
Далее домашнее производство в целях потребления получит гораздо большее теоретическое осмысление, а пока остановимся на следующем дескриптивном замечании: при характерном для первобытных сообществ способе производства значительная часть имеющихся трудовых ресурсов может быть избыточной.
НЕСОСТОЯТЕЛЬНОСТЬ ДОМОХОЗЯЙСТВА
Третий (и последний из рассматриваемых нами) аспект первобытного недопроизводства является, вероятно, наиболее впечатляющим – во всяком случае, наиболее серьезным для самих субъектов первобытной экономики. Значительная доля семейных групп демонстрирует устойчивую неспособность добывать себе средства к существованию, несмотря на то что такие группы организуются именно в этих целях. Они располагаются в нижней части очень широкого диапазона вариаций домашнего производства – с виду эти вариации стихийны, однако они постоянно встречаются в первобытных обществах, живущих в разных условиях, с разными традициями и на разных территориях. Имеющиеся свидетельства и здесь не являются окончательными. Однако вкупе с логикой нашего анализа их, по-видимому, достаточно, чтобы подкрепить следующую теоретическую гипотезу: указанные вариации с примечательным уровнем неэффективности семейного хозяйства выступают неотъемлемым состоянием первобытной экономики68.
Сам я впервые был поражен масштабами различий в семейном производстве во время полевой работы на Фиджи, когда опрашивал глав домохозяйств в ряде деревень на острове Моала, собирая оценочные данные о выращивании продовольствия. Преимущественно это были именно оценки, поэтому я привожу полученные результаты лишь как один из примеров комментариев с чужих слов, часто встречающихся в монографических исследованиях:
Различия в объемах производства в пределах любой деревни еще более впечатляющие, чем между деревнями. Как минимум складывается следующее впечатление: на Моале ни одна деревня не голодает, но при этом очевидно, что отдельные мужчины не добывают достаточно пищи для нужд своих семей. В то же время ни одна деревня (за единственным потенциальным исключением), похоже, не располагает значительным избытком продовольствия, хотя некоторые семьи производят значительно больше пищи, чем могут потребить <…>. Столь масштабные производственные различия между семьями <…> имеют место во всех деревнях и касаются практически всех выращиваемых продовольственных культур – основных, второстепенных и периферийных (Sahlins, 1962a: 59).
Более точным и, безусловно, более наглядным является исследование С. Дэрилла Форда, посвященное выращиванию ямса как основного продукта питания 97 семей в деревне Умор народа яко [Нигерия], результаты которого представлены на рис. 2.3. Как отмечает Форд, типичная семья яко, состоящая из мужчины, одной или двух его жен и трех-четырех детей, ежегодно обрабатывает полтора акра [0,6 га] посевов ямса, однако 10 из 97 опрошенных семей возделывали менее половины акра, а 40% – от половины до одного акра. Аналогичную нехватку демонстрирует и график объемов производства: в среднем одно домохозяйство получало 2400–2500 клубней ямса (среднего размера), однако на практике чаще всего – 1900 клубней, причем значительная доля семей тяготела к нижней границе. Некоторые из таких домохозяйств не располагали даже необходимым минимумом средств пропитания:
Было бы <…> неверно говорить об отсутствии существенных различий в потреблении ямса домохозяйствами. Острой нехватки этого основного продукта питания, вероятно, не наблюдается, однако присутствуют два полюса: на одном конце – домохозяйства, которые из-за неэффективности, болезней или других невзгод выращивают гораздо меньше необходимого, а на другом – те, где чаша фуфу всегда полна (Forde, 1946: 59, cf. P. 64).

Рис. 2.3. Выращивание ямса у яко в деревне Умор (Forde, 1964)

Еще серьезнее оказывается ситуация, описанная Дереком Фрименом в его классическом исследовании выращивания риса у ибанов (Freeman, 1955). Однако этот пример, охватывающий 25 семей из деревни Румах-Ньяла [о. Калимантан, Малайзия], содержит две важные оговорки. Во-первых, ибаны ведут масштабную торговлю рисом – своим основным продуктом питания – с коммерческими центрами Саравака, хотя на деле семьи этого народа не всегда выращивают достаточно риса для пропитания, не говоря уже об излишках для внешней продажи69. Во-вторых, период наблюдения (1949–1950 годы) был исключительно неудачным. По оценке Фримена – как он предупреждает, приблизительной, – собрать нормальный урожай (включая рис для посева, корма для скота, ритуальных назначений и пива) удалось только 8 семьям из 25. Сводные данные об урожайности в зависимости от потребностей в потреблении за 1949–1950 годы приведены в таблице 2.7. В обычные годы это распределение, вероятно, было бы обратным с долей неэффективных домохозяйств порядка 20–30%.

Таблица 2.7. Урожайность риса у 25 семей деревни Румах-Ньяла в 1949–1950 годах относительно нормы потребления (Freeman, 1955: 104)
Тот факт, что лишь около трети билеков [семей у ибанов] смогли обеспечивать свои потребности, на первый взгляд удивителен, но следует помнить, что сельскохозяйственный сезон 1949–1950 годов был исключительно плох <…>. Тем не менее вероятно, что даже в обычные годы небольшая доля домохозяйств выращивала продовольствия меньше определенного нами прожиточного минимума. При отсутствии надежных данных, можно выдвинуть лишь гипотезу. Исходя из моих бесед с информантами среди ибанов, можно предположить, что в нормальные годы от 70% до 80% билеков способны удовлетворять свои обычные потребности, а в благоприятные сезоны это удается практически всем <…>. Вероятно, у ибанов найдутся лишь немногие семьи (если найдутся вообще), которые в тот или иной момент не оказывались в стесненных обстоятельствах, испытывая нехватку пади [риса – малайск.] для удовлетворения самых насущных потребностей (Freeman, 1955: 104).
Еще один этнографический пример, скромный масштаб которого в некоторой степени компенсируется точностью, представлен в исследовании Тейера Скаддера (Scudder, 1962), посвященном выращиванию зерновых 25 семьями народа гвембе-тонга из деревни Мазулу (Северная Родезия). Этот регион страдает от голода, но проблема урожайности хозяйств Мазулу не имеет сейчас ключевого значения – первоочередной вопрос заключается в том, удалось ли нескольким домохозяйствам засеять достаточную площадь, чтобы гарантировать себе пропитание. Как указывает Скаддер, для этого достаточно одного акра земли на душу населения70. Однако, как демонстрируют данные таблицы 2.8, в которой приведены результаты полевого исследования Скаддера, ниже этого уровня находятся 10 из 20 домохозяйств Мазулу, причем четыре – в значительной степени. Распределение различий между домохозяйствами имеет вид нормальной кривой относительно прожиточного минимума для одного человека.

Таблица 2.8. Вариации домохозяйств по объему выращивания продовольствия на одного человека в деревне Мазулу (Scudder, 1962: 258–261)
Дальнейшее рассмотрение производственной деятельности жителей Мазулу, включая попытку ее более детального анализа, будет представлено в главе 4.
Достаточно ли этих примеров? Нет ничего более утомительного, чем книга по антропологии, наполненная чередой «например»: у арунта – так, а у кариера – этак. К тому же бесконечное умножение примеров не является научным доказательством, оно способно лишь подтвердить занудность антропологической науки, что, впрочем, не нуждается в подробной демонстрации. В случае определенных форм производства, прежде всего охоты и рыболовства, о вероятности дифференциального успеха судят на основании здравого смысла и опыта. Помимо этого, существует более общий принцип: поскольку производство организуется семейными группами, его база хрупка и уязвима. Ресурсы домашней рабочей силы обычно невелики и нередко удручающе ограниченны. В любом «достаточно крупном сообществе» несколько входящих в них домохозяйств продемонстрируют значительный разброс по размеру и составу, из-за чего некоторые из них с легкостью могут оказаться жертвой катастрофических невзгод. Причина понятна: в некоторых домохозяйствах наверняка присутствует неблагоприятное соотношение эффективных работников и иждивенцев, не занимающихся производственной деятельностью (в основном детей и стариков). В других домохозяйствах сложилось более выгодное соотношение в пользу способных производителей, порой даже со значительным профицитом. Однако с течением времени и в ходе цикла внутреннего роста изменения затрагивают любую семью, и отдельные семьи в тот или иной момент неизбежно сталкиваются с экономическими трудностями. Вот и третий очевидный аспект первобытного недопроизводства: заметная доля домохозяйств хронически не способна обеспечить привычный для себя объем средств к существованию.71
КОМПОНЕНТЫ ДОМАШНЕГО СПОСОБА ПРОИЗВОДСТВА
Всё сказанное до сих пор составляет первоначальный эмпирический материал, иллюстрирующий широко распространенные фундаментальные тенденции к недопроизводству в первобытных экономиках. Дальнейшее изложение является первой попыткой теоретического объяснения этих тенденций с отсылкой к широко распространенной фундаментальной структуре рассматриваемых экономик – домашнему способу производства. Обобщенный характер этого анализа неизбежно предполагает широкий разброс и многообразие рассматриваемых феноменов, в связи с чем сначала требуется представить методологическое обоснование.
АПОЛОГИЯ ОБОБЩЕНИЙ
Когда мы сталкиваемся с конкретным этнографическим примером недопроизводства, максимально удовлетворительное абстрактное объяснение должно учитывать конкретные действующие силы – актуальные общественно-политические отношения, права собственности, ритуальные препятствия для использования рабочей силы и т. п72. Однако ряд описанных выше форм недопроизводства характерен для первобытных экономик в принципе, в связи с чем никакой их частный анализ не будет удовлетворительным. Ведь в таком случае эти формы недопроизводства относятся к природе рассматриваемых экономик и в этом качестве должны интерпретироваться исходя из столь же общих условий экономической организации. Именно такой анализ мы предпримем.
Общее, как известно, существует только в частных формах. В связи с этим остается актуальной известная методологическая оговорка одного известного социального антрополога: какой смысл сравнивать с чем-либо общество, которое вы еще как следует не поняли?73 Ответ на этот вопрос как-то дал один мой коллега, когда мы шли по темному университетскому коридору: «А как можно понять то или иное общество, для начала не сравнив его с каким-то другим?» Такое неудачное стечение двух истинных утверждений, похоже, ставит антропологию в положение железнодорожника в штате Коннектикут, где, говорят, по-прежнему действует такой закон: если два поезда движутся в противоположных направлениях по параллельным путям, то при встрече они должны полностью остановиться, и ни один из них не сможет тронуться с места, пока другой не исчезнет из виду74. Чтобы найти выход из тупика, неутомимые антропологи прибегают к хитрым уловкам – скажем, к генерализациям при помощи категории «идеального типа». Она представляет собой логический конструкт, основанный одновременно на мнимом знании и мнимом незнании реального многообразия мира, – конструкт, обладающий таинственной силой – делать доступным для понимания любой частный случай. Достоинство такого решения эквивалентно самой проблеме. Возможно, оно и станет оправданием для настоящей главы, написанной в этом жанре.
Но как обосновать ряд иных, еще менее респектабельных приемов? Время от времени наш анализ явно будет отрываться от «реальности», игнорируя очевидные факты (apparent facts) в пользу угодным ему «неизменным фактам» (the permanent fact). Выходя за пределы родства, ритуала, вождества – короче говоря, основных институций первобытного общества, – наш анализ претендует на то, чтобы рассматривать систему домашнего хозяйства как первооснову экономической деятельности. Между тем домашнюю экономику невозможно «увидеть» изолированно, вне воздействия более масштабных институций, которым она неизменно подчинена. Это исследовательское высокомерие предосудительно, но еще более предосудительный (хотя и выступающий в некотором смысле его неизбежным результатом) ход мысли порой обнаруживается в скандальном заигрывании с идеей естественного состояния. Правда, такой подход изобрели отнюдь не сегодняшние антропологи. Как утверждал еще Руссо, все философы, которые обращались к основаниям общества, ощущали потребность вернуться к естественному состоянию – вот только никто из них так его и не достиг. Сам Руссо тоже в этом не преуспел, но его попытка оказалась столь впечатляющей, что оставила после себя убежденность в действительной пользе рассуждений о состоянии, «которое более не существует, которое, быть может, никогда не существовало, которое, вероятно, не будет никогда существовать и о котором нужно всё же иметь правильное представление, чтобы как следует судить о нынешнем нашем состоянии» (Руссо, 1969 (1754): 41).
Но даже в таком случае рассуждение о некой «эталонной экономике» первобытного общества (the economy) является упражнением в нереальности. Структурно такой экономики не существует. Экономика – это не какая-то особая специализированная организация, а нечто такое, что создают (do) обобщенные социальные группы и связи, в особенности родственные группы и связи. Экономика – это функция, а не структура общества, поскольку каркас экономического процесса формируют группы, которые в классическом восприятии являются «неэкономическими». В частности, производство инициируется домашними группами, обычно организованными в виде семей того или иного типа. Домохозяйство в племенной экономике играет ту же самую роль, что и поместье в средневековой экономике или корпорация в современном капитализме: все перечисленные структуры выступают господствующими производственными институциями своей эпохи. Кроме того, все они репрезентативны для определенного способа производства с соответствующими технологиями и разделением труда, характерными для него экономическими задачами или конечными целями, особыми формами собственности, четко очерченными социальными и обменными отношениями между производительными единицами и противоречиями, присущими каждой из указанных структур75. Одним словом, для объяснения наблюдаемой тенденции первобытных экономик к недопроизводству стоило бы реконструировать «независимое домашнее хозяйство», о котором писали Карл Бюхер76 и его предшественники, но на сей раз в большей степени сместить его «по направлению к Марксу» (chez Marx) и обернуть его в более модную этнографию.
Дело в том, что домашние группы первобытного общества еще не были низведены до статуса потребителей – их рабочая сила еще не представляла собой нечто отдельное от семейного круга и при использовании за его пределами не подчинялась какой-то инородной организации и цели. Домашнее хозяйство как таковое несет ответственность за производство, за размещение и использование рабочей силы, за установление экономических целей. Отношения, существующие внутри домашнего хозяйства – между мужьями и женами, родителями и детьми, – являются главными производственными отношениями общества. Принятый этикет родственных статусов, господство и подчинение в домашней жизни, реципрокность77 и кооперация превращают «экономическое» в модальность близкородственного (intimate). Рабочие задачи, условия и результаты трудовой деятельности – все эти решения принимаются преимущественно в домашнем кругу и в первую очередь ради удовлетворения потребностей домохозяйства. Производство ориентировано на обычные потребности семьи и существует ради блага самих производителей.
Поспешу добавить два уточнения, которые в то же время завершат этот раздел с извинениями за слишком общий характер аргументации.
Во-первых, отождествление «домашней группы» (domestic group) с «семьей» (family), которое я допускаю ради удобства изложения, слишком расплывчатое и неточное. Домашняя группа в первобытных обществах обычно – хотя и не всегда – представляет собой семейную систему, и если это так, то термин «семья» должен охватывать множество особых форм. Домохозяйства в пределах того или иного сообщества иногда обладают морфологической неоднородностью: помимо семей, к домохозяйствам относятся другие разновидности домашних объединений, состоящие, к примеру, из лиц определенной возрастной группы. Еще один особый, хотя и сравнительно редкий случай: семьи могут полностью растворяться в домашних группах, имеющих размеры и структуру, характерные для линиджа. В тех случаях, когда домохозяйство представляет собой семейную систему, ее формы сами по себе варьируются от нуклеарной до расширенной, а внутри последней присутствуют полигинный, матрилокальный, патрилокальный и множество других типов. Наконец, для домашней группы характерны различные способы и различные степени внутренней интеграции, о чем можно судить по моделям повседневного совместного проживания людей и трапез (комменсальности), а также сотрудничества. Основные характеристики производства, которые будут рассмотрены ниже: преобладание полового разделения труда, сегментарное производство в целях потребления, автономный доступ к средствам производства, центробежные отношения между производственными единицами, – судя по всему, сохраняются во всех этих формальных вариациях. Тем не менее домашний способ производства как гипотеза, безусловно, представляет собой в высшей степени идеальный тип. Иными словами, если рассуждать о домашнем способе производства всё-таки допустимо, он всегда выступает исключительно суммой множества различных способов домашнего производства.
Во-вторых, я не допускаю, что домохозяйство повсеместно представляет собой исключительно группу работников, а производство – лишь домашнюю деятельность. Технологии с их локальной спецификой требуют той или иной кооперации, поэтому организация производства может принимать различные социальные формы, иногда находящиеся на более высоком уровне, чем домохозяйство. Члены одной семьи могут регулярно взаимодействовать на индивидуальном уровне с родней и близкими знакомыми из других домохозяйств; некоторые задачи выполняются коллективно силами организованных групп наподобие линиджей или деревенских сообществ. Однако проблема состоит не в социальном составе труда. Более крупные группы работников – это по большей части и во многих смыслах лишь реализация домашнего способа производства. За масштабностью коллективной организации труда нередко попросту скрывается ее принципиальная социальная простота. Несколько человек или малых групп действуют бок о бок, выполняя параллельные и дублирующие задачи, либо трудятся вместе во благо каждого участника процесса по очереди. Таким образом, коллективные усилия ненадолго сжимают сегментарную структуру производства, не внося в нее постоянных или фундаментальных изменений. Самый важный момент: кооперация не устанавливает sui generis производственную структуру, которая обладала бы собственной конечной целью, имела бы иной характер, нежели жизнеобеспечение нескольких домашних групп, превосходила бы их масштаб и доминировала бы в производственном процессе общества. Кооперация остается по большей части неким формальным фактом, не имеющим независимого социального воплощения на уровне экономического контроля. Она не угрожает автономии домохозяйства или его экономическим задачам, домашнему управлению рабочей силой или преобладанию домашних целей в общественной трудовой деятельности.
Теперь, когда эти пояснения сделаны, мы можем перейти к описанию главных аспектов домашнего способа производства (ДСП), сосредоточившись на том, какие воздействия он оказывает на характер экономической деятельности.
РАЗДЕЛЕНИЕ ТРУДА
Устройство домохозяйства напоминает нечто вроде миниатюрной экономики. Реагируя на технические масштабы и разнообразие производства, домохозяйство даже способно к расширению в определенных пределах: объединение нуклеарных элементов в некую форму расширенной семьи, похоже, выступает первой разновидностью социальной организации экономической сложности. Но есть и более важный момент, чем размер. Семейный контроль над производством основывается на другом аспекте устройства домохозяйства: внутри семьи присутствует то разделение труда, которое господствует в обществе. Начало и ядро семьи – это муж и жена, взрослый мужчина и взрослая женщина. Следовательно, семья исходно сочетает два ключевых социальных элемента производства. Разделение труда по половому признаку – не единственная экономическая специализация, знакомая первобытным обществам. Однако оно является господствующей формой, превосходящей все прочие виды специализации в том смысле, что типичные занятия любых взрослых мужчин и взрослых женщин практически полностью исчерпывают существующий перечень работ. Поэтому брак, помимо прочего, учреждает общую экономическую группу, задачей которой является выработка локальной концепции средств к существованию.
ПЕРВОБЫТНЫЕ ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ ЧЕЛОВЕКОМ И ОРУДИЕМ
Вторая, столь же основополагающая корреляция существует между домашним – атомизированным и малоформатным – способом производства и технологиями соответствующих масштабов. Домохозяйственные группы, как правило, способны справиться с базовым инструментарием, значительная часть которого может автономно использоваться отдельными лицами. Прочие технологические ограничения тоже согласуются с доминированием домашней экономики. Орудия изготавливаются вручную, поэтому, как и большинство навыков, они достаточно просты и общедоступны. Производственные процессы представляют собой нечто единое, они не сегментированы сложным разделением труда, что позволяет одному и тому же субъекту выполнять всю процедуру – от добычи сырья до изготовления готового продукта.
Однако для понимания технологий требуется знать не только их материальные особенности. В процессе применения орудия оказываются в определенных отношениях с теми, кто их использует. Именно эти отношения, а не сами орудия и определяют в самом широком смысле историческую специфику технологий. С исторической точки зрения ни одно чисто материальное различие между ловушками, которые устраивают некоторые виды пауков, и ловушками некоторых охотников (людей), или между пчелиным ульем и домами-ульями у банту, не имеет такого значения, как различие в отношениях между инструментом и его пользователем. Сами по себе орудия не отличаются друг от друга ни по принципу устройства, ни даже по эффективности. Антропологи довольствуются лишь надтехнологическим наблюдением: характер создания и использования человеческих инструментов выражает «сознательную изобретательность» (символизация), а орудие насекомого – унаследованную физиологию («инстинкт»). Иными словами, «самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове» (Маркс, 1960 (1867): 189). Орудия – даже хорошие орудия – появились до человека. Великим эволюционным водоразделом являются взаимоотношения между орудием и организмом.
Если человек использует свои способности по максимуму, искусность утрачивает свою дифференцирующую силу. Даже те народы, которые считаются наиболее примитивными – если оценивать их так по общей культурной сложности, – создают непревзойденные технические шедевры. Бушменские охотничьи силки, разобранные на части и доставленные в Нью-Йорк или Лондон, ныне пылятся в подвалах сотен музеев – они даже не могут служить экспонатами, поскольку никто не способен разобраться, как собрать их обратно. В самом широком смысле культурной эволюции технические достижения аккумулировались не столько в искусности, сколько в другой сфере – отношений между человеком и орудием в смысле распределения энергии, навыков и интеллекта. В первобытном отношении человека к орудию баланс этих сил был в пользу человека, но с наступлением «эпохи машин» он окончательно смещается в направлении орудия78.
Первобытный тип отношений между человеком и орудием является условием домашнего способа производства. Как правило, инструмент представляет собой искусственное продолжение человека, предназначенное не просто для индивидуального использования, а выступающее приспособлением, которое увеличивает механические преимущества тела (например, лучковая дрель или копьеметалка) либо выполняет завершающие операции, такие как резка или копание, к которым тело человека от природы не вполне подготовлено. Таким образом, инструмент предоставляет человеку энергию и умения, которые превосходят его собственные. Однако новейшие технологии переворачивают это отношение между человеком и инструментом, в связи с чем возникает вопрос о том, что – или кто – является инструментом:
В механизированной промышленности вклад рабочего-оператора (обычно) сводится к функции обслуживающего персонала, ассистента, чья обязанность состоит в том, чтобы следить за ходом механизированного процесса и помогать в выполнении высококвалифицированных манипуляций там, где с помощью этого процесса еще невозможно выполнять задачи полностью. Труд рабочего дополняет, а не использует то, что делает машина. Это механизированный процесс использует рабочего (Veblen, 1914: 306–307)79.
Та теоретическая ценность, которой современная эволюционная антропология наделяет технологии как таковые, имеет историческую обусловленность. Сегодняшний человек зависит от машин, и эволюционное будущее культуры, судя по всему, тесно связано с прогрессом этого «железа». В то же время доисторический период в целом представляет собой летопись инструментов – а люди, как выразился один известный археолог, «мертвы». Полагаю, что эти банальные истины помогают понять тот аналитический приоритет, которым исследователи часто наделяют первобытные технологии. И, возможно, он глубоко ошибочен, поскольку ставит инструменты выше навыков и, соответственно, формирует представление о прогрессе человека от обезьяны до древних империй как о ряде мелких промышленных революций, инициированных появлением новых орудий или новых источников энергии. Однако на протяжении большей части человеческой истории более важным, чем орудия, был труд, а осмысленные усилия производителя выступали более значимым фактором, чем его скромный инвентарь. До самого недавнего времени вся история труда была историей труда квалифицированного. При той доле неквалифицированных работников, которая существует сегодня, выжить удалось только индустриальной системе – палеолит в аналогичных условиях исчезает. При этом главные первобытные «революции», в особенности неолитическое одомашнивание пищевых ресурсов, представляли собой чистый триумф человеческого мастерства – новые способы взаимодействия с уже существующими источниками энергии (растениями и животными), а не с новыми орудиями или новыми источниками энергии (см. главу 1). При переходе от палеолита к неолиту инструментарий добычи средств к существованию вполне мог упрощаться – даже при росте объемов производства. Можно ли сравнивать палку-копалку меланезийцев80 со снастями, с которыми эскимосы Аляски охотятся на тюленей? Вплоть до начала настоящей промышленной революции продукт человеческого труда, вероятно, в гораздо большей мере увеличивался благодаря навыкам работника, а не совершенству его орудий.
Рассмотрение значимости человеческого мастерства имеет к нашему анализу ДСП не столь косвенное отношение, как может показаться. Это рассмотрение помогает обосновать одну важную теоретическую гипотезу: в архаичных обществах общественно-политическое давление зачастую подавало себя в качестве наиболее реальной стратегии экономического развития. Люди – это не только самая важная, но и самая податливая сторона первобытных отношений между человеком и орудием. Кроме того, следует принять во внимание этнографические свидетельства недоэксплуатации ресурсов, которые часто используются не в полной мере, так что между фактическим и потенциальным объемом производства остается значительное пространство для маневра. Огромным вызовом выступает интенсификация труда: как заставить людей работать больше или как заставить работать большее количество людей? Иными словами, экономическая судьба общества разворачивается в его производственных отношениях, и это в особенности касается политического давления, которое может испытывать экономика домашнего хозяйства.
Однако интенсификация труда должна пониматься диалектически, поскольку в силу многих своих особенностей ДСП не подчиняется ни давлению политической власти, ни расширению производства. Самое важное для экономики домашнего хозяйства – это достижение ее самопровозглашенной цели: добычи средств к существованию. По своей природе ДСП является системой, противящейся излишкам производства (antisurplus system).
ПРОИЗВОДСТВО РАДИ СРЕДСТВ К СУЩЕСТВОВАНИЮ
Классическое различение между «производством ради потребления» (то есть производством для самих производителей) и «производством ради обмена» с самого момента появления экономической антропологии (по меньшей мере в англосаксонских странах) было предано земле на кладбище доисторических концепций. К указанным понятиям, правда, обращался Рихард Турнвальд, стремясь разграничить «примитивную» экономику и модерную денежную экономику (Thurnwald, 1932), и ничто не мешало реинкарнации этих идей в других этнографических контекстах (см. выше раздел «Недоиспользование рабочей силы»). Однако в тот момент, когда Бронислав Малиновский (Malinowski, 1921) дал определение «племенной экономики», противостоящее (частично) «независимому домашнему хозяйству» Бюхера (Бюхер, 1923 (1893)), идея производства ради потребления была фактически отброшена еще до того, как была исчерпана ее полезность для теории.
Возможно, проблема заключалась в том, что понятия «производство ради потребления» или «независимое домашнее хозяйство» можно трактовать двояко, причем одна из этих интерпретаций оказывалась несостоятельной, поэтому другая, как правило, игнорировалась. Эти термины намекают на состояние домашней автаркии, которое не имеет никакого отношения к производительным структурам любого реального общества. Домашние хозяйства первобытных сообществ обычно не являются самодостаточными – производящими всё необходимое и испытывающими потребность во всём, что производят. Обмен, конечно же, присутствует. Помимо подарков, которые преподносятся и принимаются как неизбежные социальные обязательства, люди могут работать ради чисто утилитарной торговли, позволяющей им получать всё необходимое косвенным способом.
Тем не менее таким образом они и получают «всё необходимое»: обмен и производство ради обмена ориентированы на средства к существованию, а не на прибыль. Таково еще одно прочтение упомянутого выше классического различия, причем более фундаментальное; более фундаментальным, чем конкретный обмен, является отношение производителя к производственному процессу. Это не просто «производство ради потребления», а производство ради потребительной ценности (даже если она реализуется посредством актов обмена), а не ради стремления к меновой ценности. При такой интерпретации для ДСП действительно обнаруживается место в общепринятых категориях экономической истории. Даже при наличии обмена домашний способ производства оказывается родственным «простому товарному обращению» у Маркса, то есть знаменитой формуле Т – Д – T’: производство товаров (Т) для продажи на рынке с целью получения средств (денег, Д), необходимых для приобретения каких-то других товаров (T’). Формулировка «простое обращение», разумеется, больше подходит для крестьянских, а не для первобытных экономик. Однако первобытные народы, как и крестьяне, неизменно стремятся к потребительной ценности, всегда связанной с обменом, интерес которого состоит в потреблении, и с производством, интерес которого состоит в обеспечении средств к существованию. В этом отношении исторической противоположностью и первобытных народов, и крестьян выступает буржуазный предприниматель, чей интерес заключается в меновой ценности.
Эта супружеская пара исследователей посвятила много лет изучению муравьев – существ, символизирующих трудолюбие в баснях. «Всякий раз, когда мы смотрим на муравейник, у нас возникает впечатление, что там совершается огромный объем деятельности, но это впечатление связано лишь с тем, что муравьев очень много и все они выглядят одинаково», – пришли к выводу Уилеры. «По отдельности муравьи тратят уйму времени на простое безделье. Хуже того, рабочие муравьи – всё это самки – тратят много времени на свой внешний вид».
Бесплатный фрагмент закончился.
