Цитаты из книги «В сторону Свана», страница 2
У Свана была неповоротливая душа, как у иных бывает неповоротливым тело: когда нужно увернуться от удара, отскочить от огня, сделать быстрое движение, они не торопятся, некоторое время не меняют положения, как бы для того, чтобы собраться с силами и взять разбег.
Я ставлю в вину газетам то, что они изо дня в день обращают наше внимание на разные мелочи, а книги, в которых говорится о важных вещах, мы читаем каких нибудь три четыре раза в жизни.
Это были события, наполнявшие читаемую мною книгу. Правда, персонажи, которые принимали в них участие, не были "реальными", как говорила Франсуаза. Но все чувства, пробуждаемые в нас радостями и горестями какого-нибудь реального лица, возникают в нас не иначе как через посредство образов этих радостей и этих горестей; изобретательность первого романиста состояла в уяснении того, что единственным существенным элементом в структуре наших эмоций является образ и что поэтому упрощение, заключающееся в вытеснении, сполна и начисто, реальных персонажей, окажется решающим усовершенствованием. Какую бы глубокую симпатию мы ни испытывали к реальному существу, оно в большей своей части воспринимается нашими чувствами, иными словами, остается непрозрачным для нас, ложится мертвым грузом, который наше чувственное восприятие не способно поднять. Допустим, что такое существо постигает несчастье: мы можем почувствовать волнение по этому поводу лишь в связи с маленькой частью сложного понятия, которое мы имеем о нем; больше того: само это существо может быть взволновано лишь в небольшой части сложного понятия, которое оно о себе имеет. Счастливое открытие первого романиста заключалось в том, что его осенила мысль заменить эти непроницаемые для души части равным количеством нематериальных частей, то есть частей, могущих быть усвоенными нашей душой. При таких условиях неважно, что действия и чувства этого нового вида существ только кажутся нам истинными: ведь мы сделали их своими, ведь в нас самих происходят они, ведь они держат в подчинении у себя, когда мы лихорадочно перелистываем страницы книги, ускоренный темп нашего дыхания и напряженность нашего взгляда.
Видимо, нет такого высоконравственного человека, которого сложность обстоятельств не заставила бы жить бок о бок с пороком, хотя бы он самым решительным образом его осуждал, но только он не сразу узнаёт его под маской необыкновенного, которую тот надевает, чтобы войти к нему в доверие, а потом причинить ему боль: под маской непонятных слов, сказанных однажды вечером, необъяснимого поведения существа, которое он за многое любит.
...воспоминание о некоем образе есть лишь сожаление о некоем миге.
Ведь я теперь только и думал о том, чтобы непременно каждый день видеть Жильберту (как-то раз моя бабушка не вернулась домой к обеду, и у меня невольно мелькнула мысль, что если ее раздавил экипаж, то некоторое время мне нельзя будет ходить на Елисейские поля; когда мы кого-нибудь любим, то мы уже никого больше не любим), а между тем мгновения, которые я проводил с Жильбертой, которых я с таким нетерпением ждал уже накануне, над которыми я трясся, ради которых я пожертвовал бы чем угодно, вовсе не были счастливыми; и для меня это не подлежало сомнению, ибо, пристально, напряженно всматриваясь в эти единственные мгновения моей жизни, я не обнаруживал в них ни крупицы радости.
Когда Сван ужинал в городе, он приказывал подавать экипаж в половине восьмого; переодеваясь, он все время думал об Одетте и благодаря этому не чувствовал себя в одиночестве: вечная мысль об Одетте придавала мгновеньям, когда он был вдали от нее, ту же особую прелесть, какая заключалась в
мгновеньях, когда она была с ним. Он садился в экипаж с таким ощущением, словно мысль его вскакивала туда же и садилась к нему на колени, как любимое животное, которое всюду берут с собой и которое, невидимо для присутствующих, просидит у него на коленях весь вечер. Он ласкал свою мысль, он грелся около нее; он испытывал что-то похожее на томление и, не в силах унять дрожь, подергивая шеей и морща нос, засовывал в петличку букетик аквилегий.
Как-то раз он шутки ради попросил меня называть его «дорогим маэстро» и шутки ради сам называл меня так же. Нам эта игра доставляла удовольствие, — ведь мы с ним еще недалеко ушли от того возраста, когда, давая название чему-либо, мы полагаем, что создаем нечто новое.
...В морозную погоду особенное удовольствие доставляет то, что чувствуешь себя отгороженным от внешнего мира (как морская ласточка, которая строит себе гнездо глубоко в земле, в земной теплоте), и где огонь поддерживается в камине всю ночь, так что спишь как бы окутанный широким плащом тёплого и дымного воздуха, рассекаемого блеском вспыхивающих головёшек.
— Раз вы так хорошо знаете Бальбек, стало быть, у вас есть там друзья?
Легранден напряг отчаянные усилия для того, чтобы его улыбка достигла предела ласковости, неопределенности, чистосердечия и рассеянности, но, очевидно решив, что не ответить нельзя, сказал:
— У меня друзья всюду, где есть купы раненых, но не побежденных деревьев, сплачивающихся для того, чтобы с патетической настойчивостью возносить совместную мольбу к немилосердному небу, которое не щадит их.
— Я не об этом, — перебил его мой отец, настойчивый, как деревья, и безжалостный, как небо. — Я спросил, нет ли у вас там знакомых, чтобы в случае чего моя теща не чувствовала себя одинокой в этой глуши.
— Там, как и везде, я знаю всех и не знаю никого, — ответил Легранден; его не так-то просто было припереть к стене. — Я знаю множество предметов и очень мало людей. Но предметы там тоже кажутся людьми, людьми с тонкой душой, которые редко встречаются и которым жизнь не удалась. Это может быть замок: он остановился на придорожной скале, чтобы поведать свою печаль еще розовому вечернему небу, на котором всходит золотой месяц, между тем как суда, бороздя радужную воду, поднимают вымпелы разных цветов; это может быть и простой уединенный дом, скорее некрасивый с виду, застенчивый, но романтичный, скрывающий от всех вечную тайну счастья и разочарования. Этот неверный край, — с макиавеллиевским хитроумием продолжал Легранден, — этот край чистого вымысла — плохое чтение для мальчика, и, понятно, не его бы я выбрал и рекомендовал моему юному другу с его предрасположением к грусти, с его так устроенным сердцем. Страны любовных тайн и бесплодных сожалений хороши для таких во всем разуверившихся стариков, как я, и они всегда вредны для натур еще не сложившихся. Поверьте мне, — настаивал он, — воды этой бухты, уже наполовину бретонской, могут быть целительны, — что, впрочем, спорно, — для нездорового сердца, как у меня, для сердца с некомпенсированным пороком. Вашему возрасту, мой мальчик, они противопоказаны. Спокойной ночи, друзья! — добавил он и, уйдя от нас с обычной для него увиливающей неожиданностью, вдруг обернулся и, жестом доктора подняв палец, закончил консультацию: — Никаких Бальбеков до пятидесяти лет, да и в этом возрасте все зависит от сердца! — крикнул он.
