Читать книгу: «Любаха. Рассказы о Марусе. Сборник», страница 3
Маруся понимала, что разговор идёт про тётю Элю. Бабушка её явно не любила, и каждый приезд мамы с хождением «в гости» вызывал у неё молчаливое порицание. Только на другой день, воспользовавшись маминым «недомоганием», она позволяла себе в очередной раз устроить тихий разнос тёте Эле. Марусе было обидно: тётя Эля с дядей Васей ей очень нравились, и никогда ничего плохого о них она не слышала – ведь всё же на одной лестнице жили. А главное – мама в такие минуты поругания молчала и не стремилась защитить свою подругу.
Саша

– Любка! Бологовская! К тебе пришли!
Вроде за окном кричат. Или у двери? Кто там мог прийти? Ленушку, что ли, с торфоразработок отпустили? А вдруг наши из эвакуации приехали!
– Уже иду!
Вот куда идти, толком не поймёт. Совсем дурная стала от лежания. Из окна видна красная стена фабрики, там Зинка с Тоней за неё всю работу делают, чтобы Дмитрия Кондратьича не подвести. Им Любаху навещать некогда, норму на троих гонят до самой ночи, а ещё и домой добраться надо…
– Ну, где ты там застряла?! Смотри, проворонишь своё счастье!
Да идёт она, идёт, вот только ватник наденет да обуется, не идти же в носках. И что ещё за счастье такое? Доппаёк, что ли, выдали? Тогда спешить надо, а то и отъесть могут. Не нарочно, а машинально, Любка сама так не раз делала. Вроде держит, сохраняет, а как отдавать – куска и не хватает. Такой морок нападает, как в бессознаньи: вроде и видит всё, и речь понимает, и говорит даже, а во рту уже зубы что-то перемалывают, раз – и проглотила.
Вот и приёмный покой. Громко сказано, всего лишь пристройка: дощатые сени, изнутри фанерой обшиты для тепла. Да какое там тепло от фанеры! Буржуйка пока топится – ещё ничего, но стоит погасить – холод собачий уже через полчаса.
Сегодня что-то печка не топлена. И никого не видно. Дверь, что ли, открыть? Господи, да что ж такое – лето на улице! А она – ватник, калоши… Память вовсе отшибло. И улица не та, нет ни фабрики, ни сеней дощатых. Так она же дома, на Шкиперке, вот и сквер, весь в грядках, народ копошится, сажают что-то.
– Вы Люба? – мужчина в морской форме, из ворот только вышел. Значит, он во дворе кричал, звал её. Совсем незнакомый, а её откуда-то знает.
– Ну я, а вы кто?
Стыдно-то как, ватник и калоши – это она спросонья напялила. Ей приснился фабричный стационар, где Любаха неделю пролежала в конце зимы. Сейчас время такое: только что деталь в тиски закрепила, тампон в полироль макнула – и вдруг лежишь под верстаком, пыль довоенную нюхаешь. Потом с силами соберёшься, вылезешь потихоньку – и за работу.
– Я с поручением к вам от Элеоноры. Меня Александром зовут, можно Сашей.
От какой ещё Элеоноры? Так это ж Элька, подруга самая-самая! Как в эвакуацию в августе 41-го уехала с мамой Ниной Георгиевной и тётей Адой, так ни духу, ни слуху. Ни письмишка не написала. Любка думала, что померли они все. А что, всякое могло случиться. Многие до места не доезжали, по дороге умирали: кто от бомбёжек прямо в вагонах, а дети от поносов – антисанитария в дороге, особенно ближе к югу. Оказывается, живы!
– А где она? Не приехала ещё?
Конечно, не приехала, иначе бы уже здесь была. Квартира их на четвёртом этаже так и стоит заколоченная.
– Нет, но скоро приедет. У них тётя Ада умерла этой зимой, а Элеонора с мамой домой возвращаются. Просили квартиру их подготовить, уборку там сделать. Я вам помогу, можете мной распоряжаться, – Саша чётким движением приподнял левую руку, взглянул на часы, – до восемнадцати ноль-ноль.
– Но у меня нет ключа от квартиры.
– Вот ключ, мне его Нина Георгиевна дала и к вам велела обратиться, сказала, что вы квартиру знаете хорошо и поможете с уборкой.
Да, квартиру Любаха знает как свою. С детства прятались по шкафам. Не то чтобы подслушивали старших, а ждали, когда их хватятся. Очень интересны были нелепые предположения, куда они могли подеваться: то в цирк поехали – это они-то, мелюзга, одни якобы в цирк отправились! – или по квартирам ходят, телеграммы разносят – как будто кто им телеграммы доверит! Правда впоследствии, когда они уже в школе учились, Любка стала догадываться, что взрослые всё про их фокусы знали и просто подыгрывали им, «искренне» удивляясь внезапному выкатыванию пропавших девчонок из дверок шкафа.
А ещё Любка знает про один «секрет», который они с Элькой перед её отъездом сделали. Во дворе, под липой, выкопали ямку среди корней и опустили в неё картонную коробочку от серёжек, подаренных Эльке на день рождения. На атласную подушечку пристроили свои богатства: вставили на место в прорези дарёные серёжки – их брать с собой мама не разрешила, – а Любка положила рядом старинную «золотую» пуговицу, которую нашла на улице очень давно, ещё до мамкиной смерти. Сверху прикрыли кусочком стекла и засыпали землёй. Договорились, как только Элька вернётся из эвакуации, «секрет» вместе открыть. И клятву дали: если выживут, никогда больше не разлучаться и не ссориться…
– Давай-ка мыться, смотри, какие руки грязные, в чём-то уделала, не оттереть. Небось опять памперс трогала.
– Да ну, Элька, руки как руки. Я уборкой занималась, всю квартиру тебе отскребла, двухлетнюю грязь оттёрла. Сашка только хвалился, что поможет, а сам доски от дверей отодрал, ключ мне оставил – и куда-то делся, ищи теперь его.
– Ну и молодец, возьми с полки пирожок. А мыться всё же будем. Вдруг кто придёт: покажите нам Любовь Ивановну, скажет. Как вы тут за ней смотрите, хорошо ли ухаживаете?
– Что за мной ухаживать, я не маленькая. Вот поесть бы чего… Ты что-нибудь привезла, Элька?
– Сейчас, мамулечка, намою тебя и поедим. Я омлет с зеленью сделала, ты ведь любишь омлет?
– Я всё люблю. Когда голод, не разбираешь, что ешь. Тебе этого не понять. Ты в Самарканде так не голодала, там всё само растёт и бомбёжек нет.
– В прошлый раз ты говорила, что тётя Эля эвакуировалась за Урал, а теперь – в Самарканд. Не вертись, я шею оботру.
– Холодно, вытирай скорее, есть очень хочется…
А в квартире пыли-то, пыли, всё серое от пыли. Стёкла почти что уцелели под бумажками крест-накрест, только в кухне осколки на полу, а в окне – небо, всё в кудряшках облаков, и разрушенный дом напротив. Вот Александр воды принёс, сейчас порядок наводить будем.
– А вы кто им будете, Красницким? Ну, Эльке с мамой?
– Да никто покамест. Познакомились в театре оперы и балета, эвакуированном в Пермь. Но надеюсь, что в скором будущем…
Ах вот они как жили, пока Любка с голоду пухла… По театрам ходили, небось конфеты ели в антракте. С офицерами знакомились, которые теперь полы готовы мыть. И ведь ни одного письма! А теперь, видите ли, приезжают, им чистую квартирку подавай! Любаха и свою-то не убирает. Для кого убирать, никто дома, считай, и не живёт. Да и сил едва хватает, чтобы работать и на дорогу. А они, значит, жили себе припеваючи, про Любаху забыли, решили, что она умерла, как сотни тысяч умерли…
– Я, пожалуй, пойду, мне отдохнуть надо, чтобы до работы дойти.
И уж к двери направилась, да только Александр удержал.
– Никуда я вас не отпущу, и помогать мне не надо, я сам всё сделаю, только подсказывать будете. А пока мой вещмешок разберите, в нём для вас гостинец от Нины Георгиевны. Чаю бы горячего я с вами вместе попил. И вообще, давайте на ты перейдём, к чему эти старорежимные выканья.
– Это можно. Только кипятку надо согреть, пойду к себе, печурку затоплю.
Вот это богатство! Три буханки хлеба, консервы – шесть банок – конфет целый кулёк и пачка махорки! А ещё небольшие пакетики: крупы разные, сахарный песок, чай, разноцветные обмылки.
– Нина Георгиевна даёт уроки музыки детям первого секретаря Пермского горкома партии. И ещё по хозяйству помогает, так что накопила всяких остатков. А хлеб и махорка – от меня.
Зря о них плохо думала, помнили о ней, крохами копили, чтоб посылочку передать. Александр, хоть и старшина второй статьи, так проворно всю квартиру убрал, как простой матрос.
– Так, значит, ты Элькин жених?
– Пока что нет. У неё другие поклонники, а я редко там бываю, успевает забыть. Как говорится – с глаз долой, из сердца вон.
– Ну, что ж, жди своего часа… А про какое счастье ты мне кричал? Которое я могу проворонить. Про посылку эту, что ли?
– Ничего я не кричал. В дверь стучал, было дело. Только никто не откликнулся, я во двор пошёл на их окна посмотреть, целы ли. Уже хотел уходить, а тут ты навстречу.
– А как же меня узнал?
– Так я фото у Эли видел, где вы вместе сняты.
Мог бы не узнать! Теперь она лет на десять старше выглядит, зубы повыпадали, кожа серая, пергаментная, ногти обломаны. Да ещё в ватнике среди лета.
Хотя ничуть не жарко. И откуда-то сильно дует… Закрыть бы окно, да не встать никак. Эй, Нинка, Настя, поднимитесь кто-нибудь и окно закройте! Нечего валяться, надо встать и делами заниматься, слышите! Да что ж они! Живы или нет? Эй, вы там, живы?
– Живы, живы, сейчас обогреватель включим. Чайку попьёшь и согреешься. Блинков тебе принести?
– Ещё спрашиваете, как будто не знаете, какой у меня паёк. Сашка-то не приходил больше?
– Какой Сашка? У тебя их два было, ты какого ждёшь?
– Выдумают тоже – два! У меня ни одного нет, это у Эльки морской старшина – Сашкой зовут.
– У тёти Эли был дядя Вася. А Сашка-моряк был у тебя – Марусин папа. Ты что, Рыжова забыла?
– Ничего я не забыла. И Рыжова хорошо помню, на гитаре играл. Только он к Эльке сватался.
– Может, и сватался, мамуля, да женился он на тебе. На-ка блинчик с вареньем, Маруська привезла, сама протирала клубнику с сахаром. Ешь давай.
Вот, значит, как… И что Элька? Так просто отдала? Погоди-ка, погоди-ка, путают они всё. Ведь Элька приехала, когда весна была. «Секрет» они разрыли, богатства свои детские нашли. И поклялись в вечной дружбе? Нет, не поклялись. Повзрослели они, клятвы смешными показались. А может, всё же они поссорились? Из-за Сашки поссорились, что ли?
Саша, ты помнишь наши встречи
В Приморском парке, на берегу?
Именно там всё и произошло. Хотя сначала была вечеринка. У Эльки дома, по случаю её возвращения. Нина Георгиевна в ночь работала, и Элька собрала всех подруг, кто вернулся. Сашка с другом пришёл, бутылку вина довоенного где-то раздобыли, закуску скромную приготовили. Надеть Любахе было нечего, у Эльки пришлось юбку взять, да крёстная из клуба скатерть старую принесла и блузку сшила – линялую, подкопчённую, зато впору и любимого красного цвета.
– Проходи, Люба, все уже собрались. Какая ты нарядная!
– Здравствуйте, Нина Георгиевна.
И в большую комнату – шмыг. Там уже все за столом.
– А, Любаха пришла, можно начинать!
Он смотрит, украдкой поглядывает на неё, думает, что она не видит. Конечно, удивлён. Когда в первый раз встретились, она бог знает на кого была похожа, да ещё в калошах и ватнике. Сейчас она совсем другая. Только что толку! Парней нормальных нету, одни шпингалеты под ногами вертятся. Вообще кругом только женщины, мужичонка самый захудалый, инвалид – на вес золота, хоть по карточкам выдавай. Только ей, Любке, всё это неинтересно. Пианино делать, музыке учиться, комнату свою иметь – это да! А мужчины – не её стихия. Никогда не понимала тех, кто бегает следом, предлагает портки постирать и страдает, если отказывают. Нет мужчин – и не надо!
Вот Кондратьич был, мастер участка, тот настоящий мужик. Жалко его, не дожил до конца блокады. Или доктор Григорий Давыдович, от смерти её спас, а потом на фронт послали, и не вернулся. А взгляды такие ей знакомы, очень даже хорошо знакомы. Она обычно в ответ наглую морду сделает и матюгнётся в пространство. Охоту быстро отбивает.
– Саня, сыграй нам что-нибудь весёлое, – просит Элька на правах хозяйки и, видимо, невесты. Мать ушла, можно расслабиться.
– Так я весёлого ничего не знаю.
– Ну, сыграй, что знаешь! Так! Выступает Александр Степанович Рыжов, старшина второй статьи. Просим! – Элька раскраснелась, гитару ему в руки суёт. Саша перебирает струны, настраивается. Потом вдруг, усмехнувшись, со значением поднимает на Любаху глаза и берёт первые аккорды. Ну-ка, ну-ка… Ага, эту песню она тоже знает, даже подыграть может. Потихоньку пробирается к пианино, открывает крышку, и вот они уже играют вместе, а все подпевают:
Саша, ты помнишь наши встречи
В Приморском парке, на берегу?
Саша, ты помнишь тёплый вечер,
Весенний вечер, каштан в цвету?
Глядит так весело, кивает одобрительно, подсаживается поближе и уже больше не отходит.
– А потом мы все пошли гулять в парк, вот тогда он меня и поцеловал. Один-единственный раз…
– Чего там, единственный. А кто замуж за него вышел? Маруську от него кто родил?
– Но только не я!
– Расска-а-а-зывай! Ну, не ты, так не ты.
А он руку на плечо положил, прижимает к себе, и они идут вместе, ступают в ногу. Сердце колотится, потом замирает, потом опять – как метроном в воздушную тревогу. На скамейку садятся, он ей свой китель на плечи набросил, обнял. Теперь она его сердце слышит: вот-вот выскочит.
– Главное, что война кончилась и всё будет по-другому. Меня скоро демобилизуют, мы с тобой поедем к нам домой, в Ленинабад. Ты там быстро поправишься, ведь моя мама…
– Я ничего ещё не решила. Давай не будем сейчас. И вообще пора домой возвращаться, крёстная беспокоится.
– Ты что, опять передумала? Ведь мы договорились уехать.
– Я вообще не думала об этом. У меня здесь работа, родные. Я даже в эвакуацию не уехала, как твоя Элька, с чего я вдруг сейчас уеду?
– Что ты мне всё про Эльку? Она не моя. Не мо-я!
– Хорошо, пусть будет не твоя. Но она моя подруга. Самая близкая, никого нет ближе её. Она ведь ничего не замечает, ты хоть понимаешь? Она про свадебное платье с мамой говорила, планы строит. Как ты можешь и с ней, и со мной?!
– Да ничего с ней у меня нет, мы просто дружим. А замуж она за Ваську собирается, он сам мне сказал, – убеждённо говорит Александр.
– За Ваську? За того рыжего карапета? Да она на него и не смотрит.
– Эх, Любаха, ничего ты не понимаешь. Элька просто любит, чтобы весь мир вокруг неё вертелся. Ей Васька рыжий мил, а Сашку Рыжова придерживает, – пошутил, нашёлся.
– А ты сказал ей, что мы собираемся?..
– А ты сказала?
– Не сказала и не скажу. Ничего не решено. Всё, пошли по домам, у тебя увольнительная скоро кончится.
Где ты, милый мой, чудесной юности герой,
Весёлый Саша и дружба наша, приятель мой?
– Т-сс, иди сюда, ну, иди же скорее…
– Нет, мне домой надо, вдруг крёстная раньше вернётся.
– Ты сама говорила, что до ночи её не будет.
– Лену́шка может приехать, что я ей скажу?
– Ну, с чего она вдруг приедет – середина недели. А я завтра уплыву, и неизвестно, когда ещё увидимся…
– Ой, погоди, он смотрит!
– Кто там ещё смотрит, дурочка?
– Кто-то в конце аллеи. Курит и смотрит на нас.
– Так он не видит ничего. Ну, хорошо, пройдём дальше.
– Нет, не сегодня, давай потом, когда вернёшься. Я боюсь. У меня никого никогда…
– Я знаю. Не бойся, ничего со мной не бойся. Ну, глупая, ну, Любаха…
– Нет, пусти, не надо, не надо! А-а-а…
– Гос-с-споди! Ты что, с кровати упала? Как же так? Всё тебе бежать куда-то надо! Добегалась, теперь поднимай тебя, горе ты моё!
– Я боюсь, не надо, не трогайте меня!
– Как же не трогать, если ты свалилась на пол, вон как ногу ушибла, синяк большущий будет. Мне тебя и не поднять. Давай потихоньку, бери меня за шею. Держись крепче, ну помогай мне, ты же тяжёлая! С такой широкой кровати умудрилась сверзиться. Тебе надо, как лялечке, кроватку с решёткой.
– Я хотела убежать, а он меня держал, я еле вырвалась.
– Ну всё, уже никого нет, успокойся. Приснилось тебе что-то?
– Нет, не приснилось! Вот только что, только что он тут был. Ты пришла и спугнула его, теперь он больше не придёт.
– Да кто не придёт? Может, и не надо, чтобы приходил?
– А как хочет. Я ему сказала, если приедет насовсем – тогда пусть, тогда можно.
– Ну, давай я тебе ногу натру и завяжу, а то приедет – а ты вся в синяках.
***
Маруся спешила к электричке, перешагивая через лужи и придерживая ворот капюшона. Как-то внезапно наступила осень, причём сразу холодная и дождливая. Будто самолётом из жарких стран прилетаешь: только что плескалась в море, а через три часа – бац! – того и гляди, снег повалит.
Маруся быстро нырнула в тепло тамбура, и состав тут же тронулся. Полупустые вагоны нехотя отошли от платформы, но потом встряхнулись, застучали бойко и деловито. Устроившись в уголке, Маруся равнодушно следила глазами за убегающими станциями, крышами, стволами облетевших берёз.
Как быстро прошёл этот праздник – лето! Молнией ослепил, оглушил громом грозового фейерверка, опалил игрушечными факелами внезапной жары. Вот только что, вот прямо на днях валялась она на жухлой траве солнцепёка, отворачиваясь от слепящих лучей. Прикрыв глаза, представляла, что всё впереди, что ветки усыпаны набухающими почками, сквозящей прохладой тает забытый в низинах снег, небо высокое-высокое, и птицы летят, возвращаясь на родину из чужих, вечнозелёных краёв.
А она, Маруся, сидит на «кукарешках» у папы – выше всех. Рядом, под ручку с ним мама, вкусно пахнущая «Красной Москвой», с мелко завитыми волосами, заколотыми с боков невидимками. Маруся плывёт по бесконечной аллее Приморского парка, крепко сцепив руки замочком под свежевыбритым папиным подбородком. Лица ей не видно, его закрывает белый парусиновый круг офицерской фуражки. Ухают трубы духового оркестра, и народ гуляет чинными парами.
Вот маленькая и узкая комнатка на Шкиперке, где они некоторое время жили, пока не уехали в Ленинабад, к папиным родителям. Мама в своём нарядном лиловом, с павлиньим глазом, крепдешиновом платье стоит возле гладильной доски, тихонько поворачиваясь, а папа утюгом гладит её юбку «солнце-клёш». Они опаздывают, и крёстная неодобрительно гремит в кухне кастрюлями. Маруся снизу смотрит на маму, на её стройные, обтянутые блестящими чулками ноги, узкое кружево розовой комбинации, возникающей моментами, когда папа подхватывает для глажки очередной шлейф «солнца». Мама, как всегда, подшучивает над папой, а он в тон ей зубоскалит, и они двигаются в каком-то ритуальном танце: мама, болванчиком переминаясь вокруг себя, папа, то и дело перехватывающий её широкий подол, чтобы шипящим утюгом сбить с лилового «солнца» хмурые складки. Они так молоды, так веселы… Всё впереди: и лето, и жизнь.
В Ленинабад ехали на поезде и добирались три дня – но Маруся этого не помнит. Зато она хорошо запомнила их с мамой возвращение, вернее побег. Они убежали с небольшим фибровым чемоданчиком, ушли среди белого дня под носом у подозрительной и немногословной «другой бабушки» и до отхода поезда прятались между товарными вагонами в тупике станции. А потом долго-долго ехали в тесноте, лёжа часами на верхотуре третьей полки. И до самого Ленинграда почему-то боялись, что их догонят и вернут. Но их никто не собирался догонять.
Только через два года папа попросил своего брата встретиться с мамой и уговорить возвратиться домой. Но ничего не получилось, и брат уехал, а Маруся с мамой остались жить в той же маленькой комнатке на Шкиперке, в одной квартире вместе с бабушкой. Маруся так и не узнала, почему они с мамой тогда сбежали и почему папа прислал брата, а не приехал сам. Когда она спрашивала об этом маму, та отвечала уклончиво или отшучивалась. Теперь уже не узнать. Мама не помнит Марусиного папу. Вообще все родственные связи в её представлении сдвинулись, времена смешались.
– Ну конечно, вы теперь можете со мной не считаться – я всего лишь ваша дочь! – произносит она с театральным пафосом.
– Ты наша мама! – восклицают Маруся с сестрёнками хором.
– Мама? Чего только не придумают, чтобы от меня отделаться!
В Выборге Маруся быстро нашла такси и уже через несколько минут подъезжала к Томасиному дому, где мама жила последние пять лет. Окошко на втором этаже было открыто, и Марусе подумалось: вот лежит она, наша мамулечка, под скошенным потолком, одна лежит в комнатке, то спит, то грезит наяву. Только иногда осознаёт всё чётко и ясно, всех узнаёт, про внуков спрашивает и понимает, что они уже выросли.
А то рвётся куда-то ехать, просит отвезти её домой. А куда домой? На Шкиперке дом пошёл на капремонт, в их квартире живут другие люди. В её доме на Карельском перешейке поселилась Лёлина семья, изъеденное жучком пианино выброшено. У всех своя жизнь, свои планы. Да и ей, кроме Томаси, которую она то и дело называет батей, никто не нужен. И ещё родные, оставшиеся в той далёкой блокадной зиме.
Иногда мама вспоминает про Эльку и просит кого-нибудь из дочек ей позвонить. А сама заранее волнуется: вдруг та не ответит, вдруг она уже… Но тётя Эля неизменно берёт трубку, и тогда мамулечка вовсю бодрится и говорит нарочито небрежным тоном. А после задумчиво шепчет, разглаживая морщины на пододеяльнике: «Как она там одна? Ведь никого у неё нет. Случись что, и воды подать некому».
– Ну, почему некому? – успокаивает Маруся, – к ней соцработник дважды в неделю приходит: в магазин сходить, пол помыть. И ещё дяди Васина внучка – ну, из его другой семьи, с которой он никогда не жил – она иногда заходит, помогает.
Но мама ещё долго тревожится, то и дело повторяя: ей меня не пережить, нет, не пережить. А потом месяцами не вспоминает про свою подругу Эльку, а если и вспомнит, то прежнюю девчонку, закапывающую под липу свои «сокровища» перед отъездом в эвакуацию. Там, в маминых воспоминаниях, она и живёт, спасается от войны. А потом приезжает, и они по очереди ходят на танцы – одни туфли на двоих – но разве в этом дело?..
Томася встречает на пороге весёлая. Всё отлично удалось, всё, что задумано. От лица администрации маму приехала поздравить с юбилеем целая делегация – с цветами, подарками и открыткой из Кремля. На самом деле ничего такого не было, про маму власти давно забыли. Это Томаськины подружки постарались, благо мама теперь никого не узнаёт. Зато как довольна! Сидела с намытой и причёсанной головой в новой красной кофточке и горделиво приговаривала: «Вот так надо жизнь прожить, чтобы все помнили. А как я их насмешила! Что ж, и директор поздравил, как ему такую хризантему не поздравить! Но я ему тоже многое могу сказать, он мужик с юмором. Юмор – вот что главное в людях!» И пела, даже гитару попросила, но она, конечно, не настроена. Томася подмигивает: мама давно уже не может играть, но гитару просит регулярно и каждый раз пренебрежительно возвращает – не настроена.
Маруся поднимается наверх, и ещё с лестницы в нос бьёт тяжёлый запах. Несмотря на памперсы, мытьё и постоянные переодевания, этот запах – запах старости и давно лежачего больного – проник во все уголки и щели. Букет осенних хризантем не в силах его заглушить. Но только в первые минуты. Потом притерпишься и не замечаешь. Маруся открывает узкую белую дверку. Мама спит, её смешной седой «ирокез» торчит над подушкой, а рот раскрыт. Клоун ты наш любимый, всё бы тебе смешить!
К вечеру все собираются вокруг мамы: Томася к ней под бочок заваливается, Маруся в кресло напротив, Лёля в ноги на кровать садится. Маруся вся в деда: много песен знает, голос не сильный, но приятный, мелодию не врёт. Сначала поют песни маминой молодости, потом – Марусиной. Мама довольна, оживлена, тоже подпевает. Вдруг лицо её становится растерянным, глаза моргают, уголки губ ползут вниз.
– Вот вы смеётесь, поёте, а сами втихаря не думаете уехать, а СТАРУХУ здесь оставить?
– Ну, вот, начинается… Куда ж мы отсюда уедем?! Никто тебя не оставит, скажи, Маруся.
– Конечно, нет. Всегда с тобой будем, наша доченька. Только чайку попьём, и от тебя ни на шаг. Поставь чайник, Томася.
Когда все ушли, Маруся села возле матери и прижала к губам её худую узловатую руку с прозрачными пальцами. Мама смотрела куда-то вверх, в невидимое с её кровати небо, а потом сказала Марусе: «Ну, иди, я пока посплю». Но Маруся всё никак не могла уйти, ей казалось, что маме будет очень скучно лежать одной, смотреть и не видеть осеннего холодного неба с белым росчерком неслышного самолёта. А ещё ей хотелось расспросить маму о блокаде, об отце, узнать, наконец, почему же они расстались.
Но мама как будто её не видела. Она прикрыла глаза, и Маруся уже было направилась к двери, но тут же оглянулась от ощущения, что за спиной кто-то стоит. Мама, чего уже давно не случалось, сидела на кровати, опираясь локтем на подушку и протянув к Марусе чуть дрожащую, голубую от выступающих вен руку. И вдруг произнесла ясно и взволнованно:
Дай последний раз поцелую,
моё сердце в твоё перелью,
А потом по широкой дороге
я уйду от тебя навсегда.
Никогда никого не любила
и сейчас никого не люблю,
Только сердце так сильно заныло,
я ушла далеко-далеко…
***
Мама умерла в среду. Томася была выходная, и утро начиналось как обычно: мама стучала палкой в пол, и Томася поднималась на второй этаж с чашкой чая в руках. В этот раз, глядя мимо Томаси, мама сказала: «Мне на завод надо, у бати сегодня получка, пойду встречу». Она попыталась встать, но не смогла и беззвучно заплакала. Ей стало тяжело дышать, в глазах всё кружилось, а сердце стучало с перебоями. Томася дрожащими руками отмеряла капли, вкладывала в безвольный рот таблетки, заливая их водой из чайничка.
Мама лежала на высоких подушках, и выражение испуганной девочки не сходило с её лица. Была вызвана «скорая» и, пока врачи ехали, Томася растирала маме спиртом ледяные ноги. Приехал доктор, вколол лекарство, и мама закрыла глаза, задышала ровно, засыпая. А потом и вовсе перестала дышать, как будто так и надо, как будто необходимое людям дыхание стало ей абсолютно не нужным.
Томася улеглась рядом с матерью, свернувшись клубком и обхватив колени руками. Вся мокрая от слёз, лежала она с закрытыми глазами, уткнувшись в мамино неподвижное плечо, и говорила, говорила. Как всё будет хорошо, как они заживут все вместе, как поедут к бате. Мама слушала молча, и это было так непривычно – она всегда что-то отвечала. Любила, чтобы последнее слово было за ней…
Любаха плыла на своей старенькой кровати по улицам-каналам Васильевского острова. Она плыла в сторону Гавани, по Шкиперскому протоку, мимо Вёсельной улицы – домой. А на берегах шла своя жизнь, и никому не было до Любахи никакого дела. Вот уже она пересекла Гаванскую, ещё издали заметив, что возле парадной её дома толпится народ, руками машет, встречает. Её, Любаху, встречают! Тут и батя, и мамка с Нинкой и Настей, обнявшись, стоят. Саватеевы все до единого – нарядные, с цветами; соседка тётя Вера в рабочем синем халате – с ночной смены, видно, шла. А позади всех – крёстная с сыном Лёвушкой. И так тепло, так радостно стало Любахе и в то же время так спокойно, как никогда раньше не бывало. Всё кончилось, всё позади. Наконец-то она дома!
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+3
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе