Читать книгу: «Авиньон и далее везде. Роман-путешествие о любви и спасении мира. Основан на реальных событиях. Публикуется в память об авторе», страница 6
После обеда нас, как солдат, вповалку и в обнимку, возили на море в огромном полевом грузовике. Люди – дети, студенты, ученые – все сидели, вложенные друг в друга, как матрешки. Грузовик трясло и швыряло на поворотах. Вечером – разговоры и смешки, песни, чай у костра. Не слишком тепличный отдых? Да, но лучше ничего в моей жизни не было. Меня никто не отправлял в экспедицию, я сама туда захотела. Из степи возвращались люди с мечтающими глазами, я помню. Мама научила меня загадывать желания на падающие звезды, и то, что я успевала загадать, сбывалось всегда. В экспедиции я ложилась спиной на лавку у костра и, сонная, по нескольку часов таращила глаза на звездное небо: желаний, благо, хватало. Небо над степью – темное, густое, мерцающее, с крупными звездами. Нигде я не видела такого неба, как там. Даже в Индии.
– –
Конечно, в той первой экспедиции я молчала: я же была невидимым ребенком. Но сейчас я думаю: именно это и было лучшим. То, что я молчала. Степь тогда очень много говорила со мной, будь по-другому – я бы отвлекалась. Первое, что она сказала мне: смотри не глазами, слушай не ушами. Там я нашла свою душу и туда всякий раз возвращалась за ней, если ее теряла. Степь была источником наполнения и ясности. Она собирала меня заново, в каком бы состоянии – светлом ли, сумрачном ли – я к ней ни приезжала. Она распутывала все клубки. Расставляла по местам все то, с чем я не могла справиться. Она была той землей, где бежит rio abajo rio, река под рекой.
В Крыму я много раз пробовала что-то вообразить, представить, как все здесь было до нас – но ничего не получалось. Все, что я пыталась себе нарисовать, выглядело безнадежно картонным. Древние греки в белоснежных туниках с золотым орнаментом по краю (все – с аккуратно подстриженными бородами), скифы на конях, черкесы с кинжалами. Выходил глупый комикс; я все думала, почему.
Я ездила в экспедицию несколько лет подряд, потом случился большой перерыв: я отвлеклась на Индию. Снова в Крыму я оказалась лет через пять, проездом, и решила повидать родные места. Помню, был уже конец полевого сезона, трава совсем сухая и желтая; пахло полынью. Табунами скакала саранча, в том году ее было особенно много. Археологи уже разъехались, в лагере оставался только начальник. Мы обнялись, выпили чаю в полевой столовой (вода, как и раньше, отдавала сероводородом), и я пошла проведать раскоп. Пришла туда, присела на остатки древней стены – и вдруг разрыдалась. С чего? Ведь все было хорошо. Я рыдала часа полтора, вцепившись руками в камни, ощущая, как по телу волнами проходят электрические разряды – так, словно что-то глухое и древнее рвалось через мои ладони из недр земли. Там я все поняла. Моя земля, или когда-то была моей. Или это одно и то же.
Я не так уж сильна в истории, а если пытаюсь вдаваться в нюансы, то быстро их забываю. Но мне кажется, что в это время – в степи, на раскопе – я смотрю не глазами. Я просто чувствую. Нет, ничего из области карманной метафизики: я не вижу мертвых, не общаюсь с духами, и голоса меня никуда не зовут – кроме тех, понятно, что предлагают чаю или просят помочь на прирезке.. Тем не менее, есть вещи, которым нет названия. И они очень сильны. Может быть, это состояние, когда все времена сходятся в одной точке. Может быть, это тонкая, еле заметная трещина на зеркальной и потому совершенно слепой поверхности главного мира. Может быть, это река под рекой.
Нет, дело не в воображении.
Дело в том, что для меня все по-прежнему живое. И ничего не нужно представлять.
– –
Я отвлеклась.
Пляс дэ Пале, собор, фонтан. Военно-танцевальный бойзбенд завершил выступление, публика начала расходиться. Я осталась сидеть на земле, ощущая, что полет с американской горки подошел к концу; вагонетка тормозит у перрона. Шустрая девочка снова занялась плакатом: теперь его нужно было отодрать от динамика. Бирюзовый ускользнул к фонтану, снова стал руководителем, внимательным, сосредоточенным. На середину площадки выкатил свой черный бак Джон. Фух, подумала я. Наконец-то тебя отпустило.
– Пардон. – кто-то потрогал меня за плечо. – Вы не подвинетесь немножко?
Я обернулась. На меня, поблескивая вопросительной улыбкой, смотрел молодой парень в черной футболке: один из великого бойзбэнда. На голове – спортивный козырек, залихватски повернутый назад. Еще один кинематографический красавчик: светлые волосы, ясные глаза. Его звали Локо: я запомнила, потому что в спектакле его без конца окликали по имени; ему была отведена главная комическая роль (и я понимала, почему; там явно цвел талант). Многим, полагаю, он запомнился еще и тем, что невозмутимо отжался от пола раз восемьсот.
Я улыбнулась именинной улыбочкой, подвинулась и сказала:
– Садитесь, пожалуйста. И, кстати, спасибо. Вы очень здорово сейчас выступали.
– О! – казалось, он был польщен. – Спасибо-спасибо!
У него был смешной французский акцент. А мне и впрямь было приятно, что он уселся рядом; как не обрадоваться, когда рядом с тобой садится такой славный парень. Вокруг головы – спортивный козырек, залихватски повернутый назад. Еще один кинематографический красавчик: светлые волосы, ясные глаза. Послушай меня – так кругом разгуливали одни красавцы. Международная выставка-ярмарка. Но что мне делать – пришить им фальшивые носы? Они и впрямь были красивые ребята. Мне как-то везло.
Локо! – позвал кто-то слева. Киноблондин резко подался вперед, заглянул за меня, словно за угол. Я повернула голову вслед за ним и увидела, что через несколько человек от нас уселся мсье тренер, бирюзовый охламон. Что-то неотложное у него было к коллеге, никак нельзя с этим было подождать. Он что-то вещал, перекрикивая людей, и буравил взглядом своего товарища. Но почему-то мне казалось, что на линии их словесной перестрелки будто мишень торчу я.
Не очень уютно. Как будто я рыба, и меня гладят против чешуи.
Зашкворчал динамик. Какими бы ни были мои недостатки, пронеслась мысль, но я все-таки вежливая. А вежливость – это прежде всего внимание; когда ты с человеком, будь с ним целиком; мне всегда казалось, что так, по возможности, следует поступать. Я оторвала взгляд от загадочного бирюзового. Самое время побыть вежливой по отношению к Джону. Он вышел на площадку.
Помню, как-то раз мне довелось увидеть выступление двух киевских танцоров стриптиза. Те просто приехали в гости к Джону и Цап, но, войдя в дом, где собрался народ (десяток застенчивых девочек и несколько парней), внезапно решили исполнить импровизацию. Это была выдающаяся пара: один большой, холеный, с красивым надменным лицом, второй – невысокий, ростом с меня, но такой же вальяжный и нахальный. Никогда не забуду, как эти ребята исполнили стриптиз, в качестве реквизита задействовав найденные тут же в квартире утюг, весло и зонт. По их словам, они никогда не работали вместе: идея выступления родилась на лету. Утюг в танце извлекался из брюк, весло превратилось в стриптизерский шест, черный зонт вращался на манер пропеллера. Это была уморительная комедия, сыгранная с очень серьезными лицами. Там я поняла, что талантливый артист найдет источник вдохновения в чем угодно. Утюг! Черт побери, как же я ценила иронию.
Джону тоже прекрасно давалась ирония, но в своем стиле. Все его спектакли, что мне доводилось видеть, были сколочены в жанре трэш-сюрреализма и часто отдавали еле уловимым конфузом: кажется, ничего особого не происходит, но почему-то все вдруг покраснели и хихикают. Все-таки, как провокатор он был очень одарен. В этот раз все тоже начиналось довольно невинно: Джон выскочил на площадку с дурашливым веселым танцем, заставил людей махать руками в такт музыке, что-то весело кричал публике. Стремительно стемнело; солнце зашло, и площадь вдруг утонула в мыльных сумерках. В полумраке терялись детали и краски. Сутулые фигуры зрителей превратились в большие валуны. Людей было немного: часть разбрелась во время паузы между выступлениями, а новые еще не подтянулись. Мне нравилось, как Джон держался на площадке: приветливо, легко, свой в доску парень. Энергичный, дружелюбный мальчишка в черной майке и черных шароварах: ни дать ни взять щенок лабрадора. И вроде бы, нечему здесь было удивляться (чего удивляться? пятнадцать лет на улице) – но все же я всегда с интересом наблюдала за тем, каким он был с людьми.
Сейчас Джон был всецело со зрителями. Я же была не люди, а подруга.
На площадке вспыхнул огнедышаший факел (так вот, зачем дома была нужна канистра с горючим). Стало уютней. По темным валунам заплясали розовые блики, и те опять превратились в сидящие фигуры. Комедия продолжалась: Джон выдернул из своего бака швабру и принялся вращать ее в танце. Я исполняла похожий трюк с тросточкой, когда училась восточному танцу. Кстати: куда делась тросточка? Помню, что долго путешествовала с ней – я ведь тогда старалась танцевать даже во время поездок – а потом? Может, она по-старчески отправилась на покой, затаилась в Люберцах, когда я танцевать перестала?
– Привет, моя красавица! Давай-ка ты мне поможешь.
Швабра очутилась в руках рослой, рыхлотелой девицы в леопардовой майке. Джон повелел ей драить мостовую в такт музыке; делать это – он продемонстрировал – следовало яростно и быстро. Публика развеселилась. Девица смутилась, встала столбом.
– А люди ждут. – укорил Джон.
Несчастная повиновалась и аллюром проскакала по площадке, орудуя шваброй. Но Джон быстро отобрал у нее инструмент:
– Ну что ты, любовь моя! Разве это делается так? Смотри! Когда ты на сцене, главное, чтобы всё было секси!
И показал, что значит «секси», опершись на швабру, оттопырив зад и скользнув бархатным взором по аудитории. Мой сосед из бойзбенда рассмеялся, я скосила на него глаза: все-таки, славный мальчишка. Золотой мальчишка, ржаной мальчишка. Чистый и светлый, как день, как солнце, как честное обещание и знак поддержки.
Локо так и останется для меня с тех пор знаком поддержки: именно о нем я буду чаще всего вспоминать там, где мне будет нелегко, именно его лицо будет всплывать в мареве сомнений, светлым пятном маячить среди химер. Под крышей Дуомо во Флоренции: под сенью ада, столь мастерски написанного Вазари. В сырой ночи Мачераты. В огнедышащей пасти Рима. На Понто Векьо и в Сан Лоренцо. Там, где мне будет казаться, что я уже не справляюсь, не вытяну, что нет сил, что Серо-Желтый со стены на рю де ля Карретери тысячу раз прав – где-то там всегда будет появляться лицо Локо, как точка опоры, как источник света. По крайней мере, то его лицо, которым он всегда поворачивался ко мне.
– –
Реальность, данная нам в ощущениях, иногда слоится. Во время выступления Джона я чувствовала, что, невзирая ни на какие благие намеренья, не могу совладать с собой: как я ни старалась, сосредоточиться мне не удавалось. Часть моего внимания принадлежала Джону: мне хотелось его поддержать. Часть так или иначе была отдана белозубому блондину из бойзбэнда; бог знает почему, но его присутствие действовало на меня успокаивающе. Проблема, очевидно, была в бирюзовом. Забыть о его присутствии я никак не могла. Он-то никуда не делся: сидел, хохотал. Он тоже хотел быть внимательным к Джону: в конце концов, он был его учителем. Мы вертели головами, следуя глазами то за Джоном, то за девицей со шваброй, сновавшей по площадке. Оглядываться на бирюзового мне не хотелось. Бывает, на секунду дольше, чем нужно, зацепишься с человеком взглядами – и всё, назад ходу нет. Я вовсе не была уверена, что мне это нужно.
Джон вскочил на мусорный бак. Что-то изменилось в его манере держаться, и музыка из динамика потянулась совсем другая: густая, тягучая. В рваном свете факела, в черной футболке, черных шароварах и черной бандане, с густо подведенными глазами Джон свирепо взирал на публику с бака. Теперь он казался глашатаем Преисподней. Вскинув руки, он что-то прокричал со своей трибуны – и вдруг черные шаровары полетели к фонтану. А Джон остался в маленькой черной юбке-клеш со стразами и черных дамских колготках. Ну наконец!
Небо за собором стало совсем чернильным. Семафорил в глаз рыжий факел. Улюлюкал народ. Под мерцающую музыку извивался в танце, переливаясь миллионом блесток, Джон. Я как будто снова оказалась в моем первом Арамболе: том, какого уже не будет. Магия там давно ушла под землю, стала неосязаемой, но в те дни она была разлита в воздухе точно радиация. Особенно ощущалось ее присутствие глухими индийскими ночами. Ночная жизнь на севере Гоа кипела очагами воспаления: можно было промчать на мотоцикле десять, двадцать километров – и не встретить ни единой души; лишь ветер свистел в ушах. Пустынные, будто выметенные, улицы, тусклые фонари, безлюдные перекрестки. Католические вертепы по обочинам дорог, опутанные мерцающими гирляндами: они всегда немного пугали меня. Уж слишком потусторонний, мертвенный вид приобретали неподвижные библейские фигурки в свете иллюминации. Летишь по этому царству мертвых, а потом раз – и с разгону вылетишь туда, где видимо-невидимо народу: к ночному клубу, шумному бару. На транс-тусовку на пляже – тысячи босых ног взбивают песок, тысячи глаз без дна – или к большому баньяну, бог весть почему облюбованному гоанской публикой. Подсядешь к собравшимся, под мерные звуки барабанов провалишься незаметно в легкий транс, и постепенно перестанешь понимать, кто вокруг тебя; и будет казаться, что среди обычных лиц, искаженных сполохами огня, нет-нет да и мелькнет лик демона.
И в той первой Индии, и в моей степи я оказалась совсем случайно. Но с самыми главными землями, как и самыми главными людьми, нас связывают случайности; связывают по рукам и ногам тяжелой серебряной цепью, облепленной илом. Случайности держат крепче, чем годы, проведенные бок о бок по договору, чем обещания, данные по сверхпричинам. Бог случайностей сильней, чем бог согласия. Бабочкин полет оставляет на земле тень, под которой стонут любые весы.
– –
Такой длинный, длинный день – словно он начался сто лет назад. Авеню де ля Синагог, Люсьен, Филипп, японский бокс. Мусорный бак. Серо-желтый нарисованный человек у фонтана. Бойзбэнд, военная молитва. Все смешалось. Я не спала две ночи. Раздвинутый мир должен где-то сужаться, думала я. Я ведь могу сейчас дождаться Джона, схватить его в охапку – и просто уйти домой? Или он просто даст мне ключ – и я пойду. Почему бы и нет?
Почему бы и нет, почему бы и нет.
Иногда выбор очевиден настолько, что его, по сути, не остается. Все-таки, над моей головой сияло такое звездное небо, что только по созвездиям и стоило сверять путь. Как у уличных артистов в какой-то момент рождается умение мгновенно ощущать свою публику, так у путешественников прибывает чутье на верный поворот (справедливости ради заметим: «верно» не значит «по уму»). Путешественник – это ведь тоже диагноз. Я бы даже сказала, психическое расстройство. Мы ориентируемся по ощущению, как надо и как правильно – и в этих «правильно» и «надо» ошибаемся редко. По крайней мере, так мы считаем. Так спокойней.
В этот раз я как будто услышала: уйдешь – и потеряешь что-то.
От этой мысли мне стало не по себе. Не самое приятное дело: ощущать, как кости тают.
Ладно, подумала я. С меня как минимум «спасибо» за спектакль (и за спецэффекты – но так я, конечно, не скажу). А что скажу? То и скажу: спасибо.
По площади брели уставшие за день туристы. Джон закончил выступление, его облепили люди; ему было не до меня. Я так и не смогла вникнуть в суть: в чем там было послание для зрителей, пресловутая мораль? Выяснять было поздно Я отыскала глазами загадочного бирюзового. Он-то почему загадочный? Ни нимба, ни рогов. Парень как парень. Маячит возле фонтана, опять кем-то руководит. Загадочное – это что-то со мной. Такого за собой я не припоминала.
Шумели люди. Трясущейся рукой одна старушка уводила под локоток другую – к стеночке, туда, где никто не налетит. Покрикивал продавец воды. Может, Джону принести воды? Может, у меня прямо сейчас есть где-нибудь какое-нибудь неотложное дело?
Поодаль мальчишка остервенело пинал картонную коробку.
Слушай, это просто спасибо, оборвала я сама себя. Ну не будь ты такой.
И пошла.
Я шла к этому фонтану несколько столетий. А он – в какой-то момент он повернулся, а, может, поднял голову – уже не помню – и поймал мой взгляд. И это было как увидеть маяк. Когда ты видишь маяк, ты уже не можешь делать вид, что плывешь не к нему.
Я подплыла очень близко. И продекламировала, как пионерка на параде:
– Хотела сказать спасибо за ваш спектакль, – (если тебе страшно, улыбайся, да почестнее, а там оно как-нибудь само). – Высший класс. Я такого еще не видела.
Слова были честными, улыбка – не совсем. Она была очень широкой, я знаю, но вместе с тем очень светской. Честная улыбка продолжала жить – но там, в параллельном мире, во время спектакля этого чудного уличного бойзбенда, в пространстве чистого света и бескрайней радости. Она никуда не делась, моя улыбка, просто зазевалась – и дорогу ей большим черным кирпичом преградил страх. И, чтобы раз и навсегда разрубить этот гордиев узел, покончить и со страхом, и со светскими улыбками, я обняла его. А он меня.
Луна свалилась за горизонт. Люди утекли с площади разноцветными ручейками. Расползлась на лоскуты авеню де ля Синагог, и Желто-серый человек со стены на рю де ля Карретери был смыт дождем. Истлел и рассыпался в прах Авиньонский дворец. Исчезла Папская площадь. В этот момент все было очень навсегда.
Ух ты, какой родной, – подумала я сквозь вату вечности. – Ну и дела.
И в этот момент почувствовала себя очень спокойной, очень ранимой, очень беззащитной. Словно вдруг снова нашла свой дом.
– –
– Ты откуда? – Спросил он, когда вот так бесконечно обниматься стало неловко.
.
II
Откуда ты? По этому вопросу узнают друг друга люди, привыкшие много путешествовать; бывает, его слышишь раньше, чем «как тебя зовут?» (последнего, к слову, можно не дождаться вовсе). В разные годы у меня имелись разные ответы и на тот, и на другой вопрос. Одно время я старалась не признаваться, что я из России. Во-первых, не хотелось ассоциировать себя с русскими (много алкоголя. много денег. ноль воспитания). Во-вторых, иногда мне нравилось пошутить, придумать все про себя, чтобы понять, как это: быть не собой, а кем-то другим. Иногда я говорила, что я гражданка мира («ай эм фром зе ворлд»), иногда называла наугад любую страну. Как-то разыграла целую комедию перед пожилой индианкой, с которой мы провели пять часов на вокзале Виктория в Бомбее.
На вокзале Виктория я ждала Рыжую. Та летела из Москвы, я же приехала из Гоа ее встречать: той было страшно одной трястись целую ночь в индийском поезде (мне – нет, но мы всегда боялись разных вещей). В активе у меня было два достижения: тринадцать швов на губе и полный ноль по части наличных. К тому моменту я жила в Гоа уже месяца полтора – это была, кажется, моя третья Индия – снимала чудесный домик в пальмовой роще, работала удаленно и не знала горя. Ну разве что отчасти: за неделю до Нового года я попала в аварию. Ничего героического: разозлилась (на кого? Попробуй вспомни), села на мотоцикл злая (недопустимо), гнала как ненормальная, вылетела на главную вне очереди. Удар, грохот – несколько секунд не помню, а помню уже как щекой сползаю по стволу дерева; во рту вязкий соленый кисель. Оказалось, мне в бок влетело такси. Еще повезло. Всего-то тринадцать швов, а сначала казалось – не останется лица. Если бы я знала, кто хранит меня – я бы перед ним извинилась.
Тридцать первого декабря я попросила Пита добросить меня до банкомата, поскольку мой мотоцикл уже стоял в ремонте. Пит – это мой друг, он с семьей жил по соседству. Пит торопился, чтобы вернуться засветло и показать сыну последний закат года (закаты в Гоа были культом), поэтому я торопилась тоже. И трижды неверно ввела в банкомате пин-код. Господин полицейский приветливо сообщил, что, согласно правилам, карта будет уничтожена; если мадам угодно – то при ней. Конечно, после Нового года: тот, кто уполномочен вскрыть банкомат, давно отправился домой готовиться к празднику. Такие тогда в Гоа были порядки.
Кто-то одолжил мне долларов десять до конца выходных. Гоа – это такое место, где у друзей вечно нет денег: они или уже спустили все на наркотики и сувениры и завтра улетают, или живут здесь, как и ты, но свободных денег, разумеется, нет. Счастья, здоровья и секса – навалом, а вот с деньгами всю дорогу проблемы.
На десять долларов я жила три дня, а второго января уехала в Бомбей встречать Рыжую. Весьма лихой поступок: первое знакомство с индийским поездом, посленовогодняя ночь в плацкарте, концентрированная кислотная хинду-вселенная. Крикливые разносчики чая, индианки в сари, увесистые, как картофелины, мужчины, которые носятся по проходам и с хохотом лупят друг друга деловыми портфелями (хотелось верить, что мне это снится, но нет: мне не снилось). Мальчик, играющий в какую-то злую электронную игру прямо над твоим ухом (пиу! ПИУ! – и так всю ночь). Два подозрительных индуса, что часами таращат на тебя глаза, пока ты в позе крышки саркофага – глаза закрыты, руки скрещены на груди – без движения лежишь на нижней полке. Происходящее казалось мне сложносочиненной галлюцинацией, злой шуткой воображения. Индийский поезд – веселый ад на колесах, вот, что я поняла в ходе ночного путешествия от станции Тивим в Гоа до вокзала Виктория в Бомбее.
С Рыжей на вокзале Виктория мы договорились встретиться где-нибудь: ни я, ни она там ни разу не бывали, как не бывали вообще в Бомбее. Если бы два эскимоса договорились встретиться где-нибудь на Комсомольском вокзале – вышло бы то же самое. В пять утра я сидела под огромной крышей вокзала в ожидании звонка. У меня не было денег, потому что мою единственную карточку захватил банкомат, у меня не было обратного билета на поезд, поскольку наши билеты на поезд бронировала из Москвы Рыжая – и, стало быть, мой билет был у нее (попросить ее заблаговременно прислать мне копию я не догадалась), а ее телефон был недоступен, хотя она давно уже должна была приземлиться. В комнату отдыха меня не пустили, поскольку я не могла предъявить обратный билет; туда пускали только тех, у кого он имелся.
Я прожила на вокзале Виктории целую жизнь.
Я адски хотела спать и немного сомневалась, что действительно нахожусь в этих декорациях, в причудливейшем положении и с весьма условными шансами на победу. Это была настоящая Индия, в отличие от расписного фарфорового Гоа, и я ее такую видела впервые. Под гулкими сводами вокзала гомонили индусы, свистели приходящие поезда, лязгали буферами тяжелые вагоны с надписью Indian Railways, тощие уборщики – ачхут, неприкасаемые – поливали бетонный пол едкой вонючей смесью. На уровне колен шныряли калеки. Я в ступоре сидела на железном кресле. Напротив, расстелив на полу газету, лежал пожилой индийский джентльмен в отглаженном костюме и в очках с золотой цепочкой. Под головой у него был дорогой кожаный портфель, в руках он вертел какой-то электронный гаджет. Юрист, наверное, одурманенно думала я. Сотни людей точно так же отдыхали на полу. Некоторые – с головой накрывшись мешками. Другие лежали на тумбах, ступенях и ящиках.
Ко мне подсела пожилая индианка в сари – как ее звали, уже не помню – и завязала со мной разговор. В этом нелепом фильме я тоже не захотела быть собой; мне было настолько не по себе, что срочно требовалось что-то изменить, сделать все это игрой. Я назвалась другим именем – Хелен – и сказала, что я с Филиппин. Индианка оказалась бомбейским гидом, на вокзале Виктория она охотилась на клиентов уже лет двадцать и знала там каждую собаку. Стоило ей подсесть ко мне, как к ней потянулась здороваться вереница людей: машинистов, кондукторов, полицейских, простых вокзальных работяг. С каждым она знакомила меня; так я перездоровалась за руку с половиной обитателей бомбейского вокзала. Nice to meet you, Ma’am! Happy New Year, Ma’am! Я учила индианку филиппинским словам – конечно, придуманным с ног до головы. Может быть, я была убедительна, поскольку мое из рук вон нефилиппинское лицо ее не смутило – впрочем, возможно, она просто никогда не встречала выходцев с Филиппин (или, что более вероятно, каких только врунов она уже не встречала). В это время я уже всерьез подозревала, что Рыжая или опоздала на самолет, или он рухнул.
Но Рыжая появилась: с запозданием в пять или шесть часов. Им долго не давали разрешения на посадку. Наш поезд в Гоа уходил только вечером, и мы зачем-то согласились на экскурсию по Бомбею, предложенную моей новой знакомой (Если что, меня зовут Хелен, и я с Филиппин, – шепнула я Рыжей. Дура? – поинтересовалась та. У нее было плохое настроение). Рыжую тошнило, а я хотела спать, мне было жарко и мутно. Но все-таки мы увидели квартал прачечных и издалека, из окна такси, посмотрели еще кучу достопримечательностей, которые не работали в честь праздника, стояли закрытыми на ремонт или были расположены слишком неудобно для того, чтобы подобраться к ним поближе на машине. Наше желтое разбитое такси, дребезжа, продиралось сквозь толпу других автомобилей, мотоциклистов и повозок, температура была градусов под сорок, асфальт плавился, над дорогой клубился ядовитый туман. Экскурсия длилась часа два или три, и я почти ничего из нее не помню.
Наша новая знакомая содрала с нас кучу денег – мы были не в состоянии спорить – и исчезла, мы же с Рыжей еще несколько часов гуляли вокруг вокзала Виктория, а в итоге, обессилев, повалились на его задворках. Бессонная ночь давала о себе знать. Мы уснули прямо там, бросив на землю возле какой-то ржавой сельскохозяйственной машины наши порядком уже испылившиеся шали. Я постоянно просыпалась, потому что мне казалось, что за нами из кустов кто-то следит (как выяснилось впоследствии, так оно и было). Около семи вечера мы вернулись к вокзалу, поняли, что поезд уже подают, и, значит, наконец можно выпить. Рыжая достала из багажа бутылку виски, и мы в считанные минуты отчаянно надрались. Лишь с этого момента все как-то наладилось.
– –
Я Хелен Гарден и я с Филиппин, а муж мой – паромщик; так я шутила когда-то, но
на площади перед Папским дворцом мне было не до шуток. Там я сказала бирюзовому хулигану скучную правду.
– Я русская, из Москвы. Подруга Джона.
– Да ну?!
Глаза у него загорелись так, будто билетик на автобус, который он купил, вдруг оказался счастливым. Я удивилась: чего это он? И тут же услышала:
– А у меня русские корни!
– Как это?
– Правда! Полгода назад меня нашли мои настоящие родственники.
Он шутит? Это такое французское кокетство?
– Настоящие – то есть?
Мы уселись друг перед другом на корточки. В наступившей темноте я все же видела его очень хорошо: сияющие глаза, черная бандана, наползающая на глаза, красивые руки на коленях. Большая татуировка на груди, скрытая, по большей части, бирюзовой футболочкой с чудовищем. Он казался довольно юным, хотя и старше, чем мне сначала показалось. Взгляд все же был взрослым; хоть и очень теплым. Не старшеклассник-охламон. Двадцать шесть ему? Двадцать восемь?
– Меня усыновили, когда я был маленьким. А полгода назад меня отыскал мой дядя, биологический дядя. И рассказал, что мои предки в начале прошлого века эмигрировали на Корсику из России. А точнее, знаешь, откуда… как это… Черкес? Черкеси? Как правильно сказать? – Он неуверенно пошевелил пальцами, так, будто одной рукой держал стеклянную банку, а второй что-то искал внутри. – В общем, да…
Английский давался ему с трудом.
– И вот, мой прапрадед – его фамилия была Керимов – (или Керенов?.. Я не разобрала) – он служил у аристократа Юсупов…
– У графа. – поправила я.
– Наверное. И очень помогал ему. И аристократ потом искал по миру людей с такими фамилиями… В общем, – он улыбнулся, – я еще только сам начал во всей этой истории разбираться.
– Ну, а об этом что скажешь? – веселился фестивальный Авиньон. – Как тебе такая история?
Если честно, я не могла об этом сказать ничего. В городе, где не успела еще увидеть ни одного русского лица, вдруг сцепиться взглядом с каким-то чудным французским охламоном, который тут же вываливает тебе на голову целый винегрет – позитивную энергию, русские корни, чудом обретенных родственников, и, вишенкой на торте, графа Юсупова. Нет, лучше не вишенкой, а фигуркой. А торт такой, типа «Праги». Коричневый.
Да за кого он меня принимает?
– Вот это история. – cказала я; сама любезность. Парень, очевидно, из талантливых филиппинцев вроде меня: сочиняет на ходу. Но уже через секунду мне стало не по себе. Я вспомнила ощущения, завладевшие мной во время спектакля и после. В этом не было ни капли выдумки: за себя-то я могла отвечать. За себя и за свое объятье, в котором исчез весь мир. Он был совсем родной мне, этот загадочный мальчик; тело не обманешь.
И это точно было настоящим.
Позже мысль о настоящем будет очень помогать мне. Всякий раз, как я буду проваливаться, терять под ногами почву – во всех бессчетных черных зазеркальях, где формы начнут плыть и искажаться, где почти все вдруг покажется пластмассовым, неживым, придуманным – я раз за разом буду находить опору в чем-то неизменно настоящем.
Единственное, что важно.
– –
Стало уже совсем темно. Черное небо толстым пузом навалилось на собор Нотр-дам-дэ-Дом. Свет фонарей забирался платанам под кружевные юбки. Площадь была усыпана бумажками. Кто же их убирает по ночам?
Чтобы не замолкать надолго, я спросила, много ли он знает русских; он рассмеялся, развел руками:
– Одного: жену Джона. Цап? Знаешь ее? Ты вторая.
Я развеселилась. Это и в самом деле становилось смешно.
– Так как тебя зовут?
– Мара. А тебя?
– Он назвался по-французски, с ударением на последний слог:
– Ортега.
Ну конечно, разве могли его звать нормально: Мишелем, например, или Жаном. Нет! Его и звали как героя из детской приключенческой книжки. Хорошее имя для дерзкого разбойника или борца за права бедных – хотя у меня оставалась надежда, что это все-таки псевдоним. Потом все, конечно, оказалось проще: оказалось, что это фамилия. Он всем назывался фамилией. А звали его Жером.
А потом он сам сказал; я ведь молчала. Он сказал:
– Ты знаешь, это было что-то странное. Когда я заметил тебя там, в первом ряду, я вдруг почувствовал что-то сильное. Волну, импульс. От тебя.
– Позитивную энергию? – уточнила я с серьезным лицом.
– Ну… Наверное, – он подумал еще. И добавил твердо. – Да.
Мне вдруг показалось, что произошел какой-то технический сбой, и два кадра из разных версий реальности наложились друг на друга. Татуированный скульптурный хулиган в велосипедных перчатках мог бы говорить о несправедливости, о братстве угнетенных, о политике – обо всем о том, словом, о чем любил рассуждать Джон; именно этого от него можно было ожидать. Но он почему-то говорил о позитивной энергии.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+2
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе