Читать книгу: «Услышь нас, Боже», страница 5
Реакция на величественный закат.
…развязка…
1 декабря… Ситуация изменилась на прямо противоположную: теперь уже Мартину, раздобывшему на Кюрасао выпивку, хочется пригласить шкипера на аперитив. Мартин купил ящик рома всего за 20 долларов, спасибо шкиперу за наводку. «Почему не два ящика, месье? Я сам возьму два или три, по такой-то цене». Почему нет? Потому что Мартин не хотел предстать человеком, которому нужно два ящика рома. Как он ошибался! Как прав был шкипер. Ему уже страшно представить себе, что будет, когда закончится этот ящик, ведь второго-то у него нет, – шкипер все понимает и благородно отказывается от предложенного угощения. Тем не менее Мартин, у которого тоже есть повод тревожиться о матери, не хочет использовать ее как предлог, чтобы напиться. Подобное оправдание, хоть и вполне обоснованное, представляется в такую минуту наигрязнейшей уловкой.
…Развязка!..
Другие пассажиры.
Венгр из Нуэва-Мордида сел на корабль в Колоне. Я застал его в кают-компании за беседой с сальвадорцами. Они говорили по-испански, думали, я не пойму:
«И кто же вас выгнал?»
«Полиция».
«За что?»
Венгр разводит руками и отвечает, понизив голос, когда я подхожу:
«Ни за что».
Венгр пьет из личной серебряной стопки, с тоской смотрит на море, хочет уплыть на маленькой лодке.
«Я еду на территорию СССР… – он пожимает плечами. – Под советским правлением. Я, безусловно, рискую жизнью. Но… моя семья… И конечно же, я спортсмен».
Все верно, братец.
Сальвадорцы, крохотные человечки, муж, жена и их сын лет примерно четырнадцати – похоже, евреи, – совершенно очаровательны. Они едут в Париж. К новой жизни. Но я чувствую, что они тоже подвергались каким-то гонениям – возможно, антисемитским, quien sabe?51 Сомерсет Моэм наверняка знает. Но как раз таки это досужее любопытство заставляет меня ненавидеть всех писателей и, кстати, мешает им быть людьми. Примроуз и сеньора Май загорают на палубе, щебечут, как птички, и красят друг другу ногти на руках и ногах. Примроуз плохо говорит по-французски, а по-испански – и того хуже. Сеньора вообще не говорит по-английски, и обе смеются над ошибками Примроуз. (Я сам говорю по-французски ужасно, а по-испански – коряво.) Позже мы с ними играем в парчис. И вправду очень приятные люди. (Снобизм романистов, чьи персонажи всегда говорят на корявом французском и пьют «нечто, что сходит за кофе».)
Вдобавок три голландских механика, возвращающихся в Голландию с Кюрасао: мингер ван Пеперкорн, мингер ван Пеперкорн и мингер ван Пеперкорн52. Тоже очень приятные люди, доброжелательные и любезные, но Мартин не знает, как начать разговор, разве что упомянуть об Иерониме Босхе – и потому не говорит ничего. Иеронимные алкоголики. Не путать с анонимными.
Кстати, отличное описание для романов об алкоголизме. Иеронимные алкоголики, Босх!
Идем на северо-восток по Карибскому морю и уже завтра выходим в Атлантику…
2 декабря. Годовщина нашей свадьбы. В полдень, вдали, у самого горизонта по правому борту – маяк: остров Сомбреро. (Кстати вспомнилось: весьма подходящий рассказ о Сомбреро: у Баринга-Гулда.) Я огорчен из-за матери, но сейчас совершенно нет смысла об этом думать.
Торт – уцелевший и даже съеденный – за обедом. Также добавка вина. Много тостов и поздравлений.
Минуем пролив Анегада и выходим в Атлантику.
Морские водоросли как золотая елочная мишура, говорит Примроуз. Саргассово море от нас прямо к северу. «Остров пропавших кораблей» со Стюартом Роумом, в кинотеатре «Мортон», в английском графстве Чешир: дневной сеанс в три часа пополудни, на который мы с братом не попали 26 лет назад. Теперь мы входим в Атлантический океан. Пройдем еще 4000 миль, и лишь тогда в поле зрения покажутся скала Бишоп и Лендс-Энд, сиречь Край Света. Какой край? Зачем?
Атлантическое нагорье – волны словно холмы. Atlan-terhavet53.
Неподалеку по правому борту – Монсеррат, где я внес изменения в учебники географии, совершив восхождение на Пик Шанса в 1929 году, в компании двух католиков: негра Линдси и португальца Гомеша.
Один альбатрос.
Шесть бутылок пива на вершине горы.
Примроуз говорит, ей страшно плыть на корабле, наскоро построенном в военное время на заводе, прежде производившем стиральные машины… А вот мне судно нравится, хотя его качает похуже, чем пароход Конрада, под завязку загруженный в Амстердаме. Ошибочно думать, что у бедного старого парохода класса «Либерти» совсем нет души, лишь потому, что его наскоро сколотили за 48 часов на заводе стиральных машин. Сам-то я был собран на скорую руку биржевым хлопковым брокером, меньше чем за 5 минут. Возможно, за 5 секунд?
Еще одно судно по правому борту: «Летучая затея». Дивное имя.
3 декабря. Сильный шторм с подветренной стороны ближе к закату, проходит мимо по диагонали.
Командир корабля, из благих побуждений, раздобыл для меня старые американские журналы. Старые номера «Харперса». Ужасающе древняя, блестящая и даже в чем-то глубокая статья Девото54 о последней повести Марка Твена55. (Для памяти: тема для обсуждения – проблема двойного, тройного, четверного «я».) Почти патологическая (на мой взгляд) жестокость по отношению к Томасу Вулфу. Не хотел бы Девото узнать, чтó я думаю о нем самом, сидящем в «Мягком кресле» и подвергающем разгромной критике человека великой души – и почему? Потому что, как сказал бы H.56, тот не может ответить? Для памяти: процитировать Сатану из «Таинственного незнакомца». И в довершение этой патологической одержимости слабыми сторонами Вулфа вдруг натыкаешься на заявление: «Я (надеюсь) хороший джойсеанец». Это зачем? Для чего? Когда что-то подобное провозглашает Девото, тут поневоле возненавидишь Джойса. Я и впрямь иногда ненавижу Джойса.
…Причина оплошностей Томаса Вулфа, которую сам Девото, вероятно, прекрасно проанализировал в другом месте, в приложении к кому-то другому, к кому он не питал неприязни, например к Девото: причина в том, что Томас Вулф торопился, зная, что скоро умрет, как и H., в такой же спешке. А как же все его сильные стороны, его юмор, накал, ощущение жизни? В каждой из работ Вулфа ощущение жизни гораздо сильнее, чем во всем Джойсе, уж если на то пошло. И по-моему, несправедливо критиковать Вулфа за то, что ему вроде бы нечего сказать по существу (как утверждают). У него просто не было времени получить истинное представление о жизни. Человек великанского роста, он в душе оставался ребенком и, наверно, повзрослел бы годам к шестидесяти. Отсутствие у него времени стало трагедией для литературы: я считаю, мы должны быть благодарны за то, чтó он нам оставил. Однако в статьях Девото есть и весьма интересные пассажи; взять хотя бы те же мучительные размышления о Марке Твене. Возможно, у Девото были собственные проблемы, в его не таком уж и мягком кресле. Вплоть до белой горячки от Клеменса57.
Море разволновалось пуще прежнего: его бурные просторы, серо-синие или дождливые, в отсутствие птиц не отзываются во мне никак: правда, теперь я хорошо понимаю страх Джойса перед морем (мало ли кто обитает в его глубинах! Не хочу даже думать об этом – прошлой ночью меня посетила кошмарная мысль. Примроуз говорит, я разбудил ее посреди ночи и спросил: «Они вернут маму в море?» О какой жути я думал? О вере в русалок?) Л. Мартину показалось, он чем-то обидел славных ребят-французов – второй механик и третий помощник держатся с ним непривычно сурово и строго; la mer morte58, море, каким оно предстает после целого дня сильного ветра, когда ветер стихает, оставляя после себя неоглядный мертвый простор предыдущего дня, – похмелье внутри и снаружи.
СВОДКА О ПОЛОЖЕНИИ СУДНА
Пароход «Дидро»
Дата: 5 декабря 1947 г.
Широта: 27° 24´ С.
Долгота: 54° 90´ З.
Курс: 45
Расстояние: 230 миль
Осталось пройти: 2553 миль
Время: 23:40
Средняя скорость: 9/7 узлов
Ветер: С. 6
Море: неспокойное, сильный ветер
Подпись: Ш. ГАШЕ. Первый помощник.
Две бури: две кобальтовые грозы. Ветер ловит морские брызги и разносит их в воздухе мелким шквалом дождя.
Мартин был раздражителен и угрюм, целый день провалялся на койке, предрекая беду и погибель.
За последние дни, после выхода из пролива Анегада, был пройден и немалый духовный путь – что это значит?
Послеполуденный шквал налетел неожиданно, ударил миллионами молотков. Судно дрожит и трясется. Море – белое, искрящееся, словно расшитое блестками. Все завершается в мгновение ока.
Жуткий шквал ближе к закату. Грохот грома. Кобальтовые молнии бьют в шипящее море… как мираж сотворения мира.
Почему-то это обрадовало Мартина. Он поднялся с койки и вышел к ужину в замечательном настроении. А после даже не отказался сыграть в настольные игры с сальвадорцами, Андрихом и Габриелем.
…рад, что шкипер вновь меня привечает – искренне верю, что теперь я прошел через некое духовное испытание… хоть и не понимаю, какое именно.
6 декабря. День рождения моей матери. Вставая утром с постели, я испытывал странное ощущение, будто выбираюсь из-за стола после ужина.
…совершенно не помнишь, посещал уборную или нет.
…в итоге вовсе перестаешь беспокоиться; пять дней подряд – в результате боли в спине; ничего удивительного – забываешь почистить зубы, ненавидишь собственные зубы, постоянно бормочешь себе под нос что-то невразумительное вроде: я тут подумал… могло ли быть так, чтобы…
…Трагедия человека, сбежавшего из Англии в надежде тысячами миль океана отмежевать себя от бездарных громил и якобы разумных замшелых учителей английской литературы, а по прибытии в Америку обнаружившего, что здесь они укрепились еще прочнее (размышляет Мартин) и установили точно такую же диктатуру мнений – мнений, основанных не на собственном опыте и разделенных переживаниях, не на общности с определенным писателем, не на любви к литературе и даже не на некоем внутреннем знании о писательстве, мнений, которые не формируются независимо, а лишь отражают доктрину той или иной группировки, созданной с единственной целью: пресечь в зародыше всякий конкурентоспособный расцвет современного, оригинального гения, которого, однако, они не узнают, даже если их ткнут носом. Ась? Человек вроде меня (продолжает писать Мартин), самостоятельно открывший для себя Кафку почти 20 лет назад и Мелвилла – 25 лет назад, то есть примерно в пятнадцатилетнем возрасте, и ушедший в море в 17 лет, такой человек проникается отвращением, которое нелегко объяснить. Тогда Кафка многое для меня значил в духовном плане, теперь уже нет. То же самое с Мелвиллом: я никогда не смогу рассказать этим людям, что оба писателя значили для меня. Они испортили для меня этих авторов. На самом деле, чтобы вернуть хоть малую толику прежних чувств, прежней страсти, мне нужно напрочь забыть о существовании так называемой «современной литературы» и «новой критики». Но как позабыть, что буквально семнадцать лет назад я сам сообщил одному из редакторов «Нувель ревю франсез», что в их журнале был опубликован «Процесс» Кафки. Прочитав роман – ведь, конечно же, он его не читал, – тот редактор спросил у меня: «Это вы написали?» – «Э… вам понравилось?» – «Не особо… в целом довольно забавно… но у меня было стойкое ощущение, что я читаю о вас». (Через пятнадцать лет его начальник сделал из этого пьесу.) С другой стороны, пятнадцать лет назад я не смог отыскать в Нью-Йоркской публичной библиотеке ни одной книги Кьеркегора за исключением «Дневника обольстителя». (Спустя несколько лет мы нашли эту книгу на рынке в Матаморосе, в мексиканском штате Герреро.) Теперь его книги бьют все рекорды продаж, и, возможно, в отделах бестселлеров ведутся листы ожидания на дополнительные тиражи «Страха и трепета». И все же какое право эти мелкие английские хозяйчики американской литературы имеют на Кафку и Мелвилла? Скорее всего, они ходили в морские рейсы? Они голодали? Вздор. Они, скорее всего, никогда даже не были по-настоящему пьяны и не страдали от честного похмелья. И не открывали Кафку и Мелвилла своими силами… и т. д.
Блестящий образчик презрения, подумал Мартин (страдавший легкой паранойей) и чуть не облизнулся, перечитав только что завершенный отрывок. А потом добавил следующее:
Вот наглядный пример, как легко человек поддается порыву ненависти! В том, что я говорю, есть доля правды (я и впрямь ненавижу этих людей), но что получается в целом, если прочитать вдумчиво? Письменное свидетельство моей несостоятельности, моего эгоизма, моей полной растерянности! Хуже того. Давайте-ка разберем вышесказанное на части, начиная с конца, и посмотрим, какие выводы сделает наше упорное объективное «я». Во-первых, кажется очевидным, что писатель считает, будто литература существует для его личного блага, а цель жизни в том, чтобы напиваться, ходить по морям и голодать. (Возможно, так оно и есть?) Больше того: писатель определенно дает нам понять, что он сам неоднократно страдал от похмелья, часто напивался и голодал. (Хотя последнее все же сомнительно, поскольку сразу за ним идет слово «Вздор».) При вдумчивом прочтении у нас наверняка также возникает мысль, что писатель – типичная собака на сене, ведь по какой-то нераскрытой причине ему, в частности, не хочется, чтобы «мелкие английские хозяйчики американской литературы» читали Кафку и Мелвилла. Возможно, писатель и сам хотел стать «хозяйчиком литературы», но у него ничего не вышло (либо в Англии, либо в Америке, либо и там, и там)? Загадка. Столь же загадочным представляется упоминание «Страха и трепета» и «Дневника обольстителя», хотя автор явно полагает, что с ним обходятся крайне несправедливо (отчего даже испытывает мистические переживания в Нью-Йоркской публичной библиотеке), и в то же время считает себя этаким непризнанным первопроходцем, который, пожалуй, сам живет в состоянии страха и трепета и ощущает себя подсудимым на некоем Процессе. Как он гордится, что в юности его приняли за автора «Процесса», хотя эта история не похожа на правду. (Или нет? На самом деле именно так и было. Проблема в том, что Мартин столько лгал, что уже не способен говорить правду так, чтобы она не звучала как ложь.)
…Увы, еще прежде чем мы доберемся до тени безусловной правды, предположительно скрытой в некоторых обидных предложениях этого первого абзаца, явные синтаксические недостатки в том же абзаце заставят нас усомниться, точно ли сам писатель питает «любовь к литературе» (она представляется не такой уж глубокой – возможно, за всю жизнь он прочитал только три упомянутые книги, хотя даже это сомнительно), – и тут возникает вопрос: если он до такой степени презирает «хозяйчиков литературы», то почему его так беспокоит их мнение? Возможно, в душе он считает себя таким же «бездарным громилой и замшелым учителем», и тогда сразу становится ясно, почему он не сумел тысячами миль океана отмежевать себя от себя (как бы шизофренично это ни звучало), и в итоге мы приходим к тому, что представляется единственно несомненным, правдивым и по-настоящему жестоким фактом: с человеком, который писал эти строки, наверняка приключилась трагедия.
Что еще? Почти каждое написанное им слово так или иначе отмечено неврозом – неврозом и вместе с тем чем-то неистово здоровым. Пожалуй, его трагедия в том, что он остался единственным нормальным писателем на земле и именно эта нормальность усугубляет его изоляцию и чувство вины. (Но без Примроуз он не был бы ни писателем, ни нормальным человеком.)
Опять-таки каждому необходимо время от времени заниматься самобичеванием, но все же не стоит калечить себя такой сокрушительной самокритикой, какую мы наблюдаем в приведенном выше отрывке, иначе всякий талант – тут мы с улыбкой отметим, что сам Мартин называл его гением, – будет «пресечен в зародыше» и мир никогда не придет ни к чему конструктивному. Что в свою очередь подводит Мартина к проблеме или, вернее, к вопросу о внутренней выдержке.
Сдержанность никто не любит (это качество совершенно неосязаемо – как его обсуждать?), и люди, рекомендующие нам сдержанность, если можно так выразиться, почти всегда форменные уроды, которые никогда и не жили через край (продолжал писать Мартин). Однако же за всю историю человечества не было эпохи, когда так отчаянно ощущалась потребность сохранять выдержку – казалось бы, самое хладнокровное из всех состояний, – потребность в трезвости (как я ее ненавижу!). Уравновешенность, трезвость, умеренность, мудрость – эти непопулярные и неприятные добродетели, без которых немыслимы ни серьезные раздумья, ни человеческая доброта, должны быть представлены (именно потому, что они так неприятны) как состояния бытия, каковые следует принимать как порыв страсти, как саму страсть, ведь и стремление к добру тоже страсть, и таким образом они обретут привлекательные черты качеств редких и неистово обворожительных (хотя, по мне, лично вы можете нализаться, что твой петух, упившийся ежевичным бренди; правда, в таком состоянии ваши шансы сохранить выдержку стремительно падают, если вы не истинный Парацельс). Без выдержки, пусть даже только ментальной, размышлял Мартин, все наши реакции, личные и коллективные, будут чрезмерными. Например, если раньше в литературе присутствовал садизм, то теперь в ней должна проявиться равновеликая доброта и отвращение к жестокости в любой форме; мы, однако, не верим, что подобный подход предвозвещает всеобщую перемену в людях, поскольку эта мнимая доброта будет связана с другими качествами, которые сами по себе унылы и злобны, хотя, говоря о жестокости, надо отметить, что это один из вопросов, по каким у нас не должно возникать разногласий: в данном случае маятник должен качнуться до высшей точки сострадания ко всем Божьим тварям – людям и животным – и там и остаться.
И все же необходимо развить в себе навык яростно осуждать бессмысленное убийство диких животных как занятие трусливое, недостойное человека, презренное и даже самоубийственное, не испытывая при этом желания накинуться на вашего Хемингуэя; все же следует понимать, что у вашего Хемингуэя есть полное право стрелять в диких животных, и, предаваясь этому сомнительно мужественному занятию, он – по крайней мере, в данный момент – не стреляет в кого-то другого.
Бывшие мелкие громилы и замшелые школьные учителя теперь ходят в церковь, а не на собрания коммунистического кружка и с молитвенником в руках послушно следуют за общепринятым мнением. В церковь мифа стремятся иные проклятые толпы… Так, все, заткнись.
Однако люди, действительно пробудившие в обществе интерес к Кьеркегору, вытекающий из интереса к Кафке – за что им отдельное спасибо, – Эдвин и Уилла Мюир, блестящие переводчики Кафки на английский и авторы предисловия к «Замку», так и не дождались заслуженной похвалы. Если бы не их предисловие, Кьеркегор, несомненно, до сих пор пребывал бы в забвении, а мелкие громилы… Так, все, заткнись. Заткнись. Заткнись.
Когда Мартин берется за изучение французского языка после тяжкого периода воздержания – но все еще мучаясь от похмелья, – его, мягко говоря, изумляют следующие фразы из упражнения в учебнике:
Traduisez en français59:
1. Человек не был мертв, но жена сообщила ему, что он умер два дня назад.
2. Она нарядилась богиней смерти.
3. Она открыла дверь и предложила пьянице ужин, который выглядел крайне неаппетитно… (упражнение относится к тексту под заголовком «L’Ivrogne Incorri-gible»60, начинавшемуся со слов: Un homme revenait tous les soirs à la maison dans un état d’ivresse complet61, под текстом была фотография здания Торговой биржи в Париже, сделанная примерно в 1900 году).
4. Ты должен страдать за свои пороки, сказала она. Каждый вечер я буду готовить тебе одну и ту же еду.
5. Еда мне не важна, я страдаю от жажды. Каждый час ты должна приносить мне по 3 бокала вина. – На обороте учебника цвета ржавчины изображен тисненый петух (возможно, тот самый, уже упомянутый выше – упившийся ежевичным бренди), приветствующий рассвет. Под ним – золоченая надпись: Je t’adore, ô soleil62… Что бы это значило?
Как там у Лорки? «Хотелось пролить ей на голову реку крови».
9 декабря. Чертова непогода! Медленный, сумрачный день. В столовой тоскливо, иллюминаторы закрыты щитками, в полдень горит электрический свет, к тому же шумно, море грохочет по носовой палубе тоннами ревущей воды.
Бедные сальвадорцы. Прежде сидели на палубе, держались за руки, щебетали, как обезьянки, а теперь их тошнит, и им грустно; за обедом не съели ни крошки, залегли на скамью за столом.
Лишь Габриель бодр и весел: «Я ел, когда отбили пять склянок, и шесть склянок, и восемь. Я всегда жутко голоден, когда море штормит».
Бамс! Молоко, кофе и все прочее падает со стола на колени Примроуз и на пол. Боюсь, она обожглась (и она обожглась), но плачет вовсе не потому. Ей жалко испачканных красных вельветовых брюк, красивых и совсем новых.
Чувствую, шторм уже на подлете (хорошая строчка), недаром же я был моряком. Кстати, практически даром, если вспомнить, какие гроши получали простые матросы.
Царь гроз, чей страшен лик.
Высоченные волны, как горы в снеговых шапках пены, но южный ветер en arrière63, так что море катится следом за нами; «Дидро» идет очень даже неплохо (но качка такая, что все в каюте ходит ходуном), как Натаниель Готорн, бредущий под порывами бури, дабы узреть дьявола в рукописных страницах64, или винджаммер, обгоняющий ветер; проходим мимо еще одного парохода класса «Либерти», идущего встречным курсом и будто запущенного высоко в небеса; вряд ли делаем больше 20 миль в день.
Наш спасательный корабль – идет нам навстречу.
Матросы в непромокаемых штормовках и зюйдвестках, борясь с ливнем и ветром, натягивают на кормовой палубе штормовые леера. За кормой – бурное море. За кормой времени.
Грандиозное зрелище на закате: волны бьются о борт, разлетаются брызгами, но черный дым, валящий из трубы камбуза прямо к bâbord65, однозначно свидетельствует, что ветер переменился на западный…
10 декабря. Ветер крепчает. Кажется, нас ожидает недобрая встреча с одним из конрадовских юго-западных ветров, которые так страшат моряков, – ветров, о которых впервые читаешь в школе, при свете фонарика под одеялом, когда луна, солнце и звезды исчезают на 7 дней, а тебе самому давно пора спать.
Примроуз говорит: да, это Атлантика, Западный океан, как он мне представлялся.
Он слышит какие-то звуки и видит странное движение в небесах и в стихиях.
Низкое одичалое небо, редкие проблески тусклого солнца; серое-серое море, волны высокие (grosse houle), но как бы растерянные, мечутся во все стороны. Иные накатывают друг на друга, как гребни прибоя на берег, ветер срывает фонтаны брызг с их изогнутых пенно-снежных верхушек. Иные волны сшибаются, вздымаясь зазубренными горами высоко над кораблем, их вершины ломаются, и вода льется вниз непрестанным потоком. Но самое странное, самое удивительное и прекрасное: иногда, очень редко, сквозь вершину волны пробивается свет, и тогда из-под марева водяной пыли проступает зеленоватое сияние, словно волна подсвечена изнутри зеленым пламенем.
Стоя на мостике, Шарль сообщает нам, что в час ночи сила ветра была 8 баллов, но сейчас он немного унялся66. Да, впереди сильный шторм, но он движется быстрее нас. Мы идем со скоростью 11 узлов.
Позже, ближе к закату, ветер усилился и продолжает крепчать; по радио сообщают, что штормовой фронт смещается к юго-западу. Радист и третий механик, вместе с нами на мостике, явно не рады таким сообщениям, угрюмо шепчутся между собой и предрекают «веселую» ночку.
На мостике выставили дополнительного наблюдателя.
Габриель указывает пальцем вниз, на задраенный люк, который непрестанно накрывает волнами (волны почти накрывают капитанский мостик), и говорит: «Там мука! Но чехлы водонепроницаемые». «Что он имеет в виду?» – не понимает Примроуз.
Командир поднимается на мостик, смотрит по сторонам:
«Почти не качает… не сильно качает. Крепкое судно, скажите!»
Да, говорим мы, отличное. Он доволен.
Le vent chant dans le cordage67.
Позже. Сила ветра уже 9 баллов, и это явно еще не предел. Также ветер сменил направление и теперь дует с траверза, разносит брызги, как дым, по поверхности моря. Идем со скоростью 9 узлов.
На помощь Мартину приходит Рильке, посредством избранных писем, опубликованных в журнале «Кеньон ревью»: «Опыт общения с Роденом пробудил во мне робость по отношению ко всем изменениям, всем неудачам и срывам в работе, ибо эти неочевидные погрешности, как только ты их осознал, можно терпеть лишь до тех пор, пока у тебя получается выразить их с той же силой, с какой их дозволяет Бог. Я продолжаю работать, но упаси боже, чтобы мне пришлось (по крайней мере сейчас) постигать нечто еще более болезненное, нежели то, что мне было доверено в «Записках Мальте Лауридса Бригге». Иначе получится просто невразумительный вой, совершенно не стоящий затраченного труда…»
Сказать по правде, Мартин не читал ни одной строчки Рильке, и все это с его стороны – лишь иллюзия величия.
И еще: «С нами все должно быть по-другому, коренным образом по-другому, иначе все чудеса света будут растрачены понапрасну. Здесь я снова осознаю, как щедро мир осыпает меня дарами, но эти дары пропадают зазря. Что-то похожее переживала блаженная Анджела: «quand tous les sages du monde, – говорила она, – et tous les saints du paradis m’accablereraient de leurs consolations et de leurs promesses, et Dieu lui-même de ses dons, s’il ne me changeait pas moi-même, s’il ne commençait au fond de moi une nouvelle opération, au lieu de me faire du bien, les sages, les saints et Dieu exaspéraient au delà de toute expression mon désespoir, ma fureur, ma tristesse, ma douleur, et mon aveuglement!»68 Это место (пишет Рильке) я год назад отчеркнул в книге, потому что испытывал те же самые чувства, понимал всей душой и ничего не мог с этим поделать, и с тех пор оно стало еще актуальнее…»
Frère JACQUES – Frère JACQUES —
Sonnez les MATINES! Sonnez les MATINES!
11 декабря. Шторм все сильнее. Бедные сальвадорцы и голландцы застряли в своих каютах на кормовой палубе: волны перехлестывают через борт: до salle-à-manger никак не добраться. Пытаюсь помочь, но, как выясняется, мог бы и не стараться. Всех одолела морская болезнь, да и поесть все равно невозможно – посуда валится со стола на пол, выпивать тоже почти невозможно, если вдруг будет охота промочить горло: приходится упираться спиной в стену, крепко сжимая в одной руке бутылку, в другой – стакан, и наливать буквально по чайной ложке и себе, и Примроуз. Делать записи тоже приходится стоя.
Шторм над Атлантикой
Мартину снилось, как он смотрел на безумные картины Босха, в Роттердаме. Наверное, я их где-то видел, сами картины или их репродукции, особенно пугающе жуткого «Святого Христофора». Сон о картинах предваряло видение гигантского кинотеатра, тоже, по-видимому, в Роттердаме, но лежащем в руинах, высокой причудливой башни, на вершине которой непрерывно звонили церковные колокола.
Потом заиграли шарманки, огромные, как торговые палатки, их ручки закрутились с энергией, какой ожидаешь от кочегара на пароходе, то есть от меня самого, выгребающего пепел из зольника и швыряющего его на лебедку… Я знал человека, который, вытряхивая золу за борт, сам полетел в воду вместе с ведром. Тот парень тоже чем-то смахивал на меня.
Затем внезапно святой Христофор несет на закорках младенца Иисуса и рыбину в правой руке, на берегу лает собака, там же старуха и петухи, нечто вроде гномьего домика на дереве, где гном развесил сушиться белье, кто-то сосредоточенно подвергает медведя казни через повешение, за рекой виднеются замок и город, древний Роттердам (доберемся ли мы дотуда?), хотя с виду вполне современный; какой-то голый мужик, наверняка бесноватый, пляшет на берегу подле сброшенной одежды, может быть, собирается искупаться – общее впечатление неизбывного ужаса, сатанинского смеха. Но почему Мартину снится эта картина? Возможно, сон был вещий…
Зверь
…Мерзость запустения на святом месте.
Однако из всех картин Босха вот наиболее важная для «La mordida»69: на переднем плане – детально прописанная фигура, к которой я вернусь позже, на заднем – дом с прохудившейся крышей, без стекол в окнах и т. д., создающий тревожное ощущение неизбывного зла и ужаса и в то же время – нищеты и разнузданного распутства: в дверном проеме мужчина и женщина ведут разговор, наверняка обсуждают нечто омерзительное и кошмарное, хотя сложно сказать, что наводит на эту мысль; справа от дома, где, если присмотреться, видны следы недавнего пожара, мужчина преклонных лет бодро справляет малую нужду; но вернемся к фигуре на переднем плане: это явно скиталец, пожитки у него в коробе за спиной, он сам изможден и оборван, одна нога перебинтована (как у Смерти в другом моем сне); на высоком, довольно красивом дереве между ним и справляющим малую нужду стариком видны очертания каких-то предметов – при ближайшем рассмотрении они оказываются демоническими существами, самое примечательное из которых чрезвычайно широкая, вроде бы кошкоподобная, но бестелесная тварь, чем-то похожая на Чеширского Кота на иллюстрациях к Льюису Кэрроллу. Все это будет происходить в «La mordida» в сновидении Трамбо, ведь смысл этого ужаса – ужаса, на сей раз почти лишенного юмора, если не считать старика, справляющего малую нужду, – заключается в том, что скиталец (пилигрим Беньяна70, если угодно) при всей глубокой религиозности образа на самом деле есть Протагонист, отвративший свой лик от проклятия, как ему представляется, и идущим прочь, в неизвестность, он покидает свой нищий, убогий дом, совершая большую ошибку, потому что этот убогий дом был его настоящим спасением – как смутный образ его места в следующем мире, возможно явленный ему в видениях, – и прежде чем уйти навсегда, он должен был привести дом в порядок, очистить его и попытаться восстановить… К чертям собачьим… По-моему, проблема Мартина в том, что Иероним Босх – буквально единственный художник, которого он способен оценить по достоинству, да и то до известных пределов, поскольку слишком расплывчато распознает… чтó он там должен был распознать, я не знаю. Или все дело в том, что он был убежденным преадамитом?
…На самом деле я пытаюсь обрисовать положение Мартина в глухой изоляции не только от общества, но и от всех остальных художников его поколения. По рождению англичанин, он фактически принадлежит к более давней писательской традиции, не английской, а американской, к традиции джеймсовской честности и благородства, которую из ныне живущих писателей поддерживают разве что Фолкнер и Эйкен – хотя они оба южане, что вызывает другие вопросы, – пусть их тематика иногда и пугала представителей старшего поколения. Однако сам Мартин не способен на благородство и терпимость по отношению к писателям своего поколения, чьи души в зримом обличье подобны обложке журнала «Эсквайр», к писателям, склонным делить человечество на две категории: (a) обычные, заурядные люди, (b) сукины дети, чертовы громилы, которые…
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+10
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе