Читать книгу: «Коммуна»
Librarium
LOUISE MICHEL
LA COMMUNE
© Издание на русском языке, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2022
Предисловие автора
Когда толпа, сейчас немая,
Начнет, как океан, роптать,
На смерть себя приготовляя,
Тогда пора Коммуне встать.
О, мы пройдем толпой бессчетной,
О, мы по всем путям придем;
Придем, как мести дух бесплотный,
И к ней друг друга призовем!
Смерть впереди под сенью стяга,
Знамена черные и кровь…
Цветов багрянцы солнца влага
Прольет в распаханную новь.
«Песни тюрьмы»Л. М.
Коммуна стала историей.
Факты на расстоянии четверти века группируются и вырисовываются в их истинном свете.
На горизонте нынешнего дня сгрудились тучи событий в очертаниях почти тех же, как и тогда. С той лишь разницей, что тогда пробуждалась главным образом Франция, теперь – весь мир.
За несколько лет до своей «кончины» империя, корчась в предсмертных судорогах, стала цепляться за все, за пучок травы так же, как за скалу. Но низвергались и скалы, а империя все цеплялась своими окровавленными руками… Под ней разверзалась уже пропасть, – но она все еще держалась.
Только пора жение явилось той горой, которая, рухнув, раздавила ее.
Между Седаном1 и нашими днями протекли события, кажущиеся призрачными, и мы сами – как привидения, видевшие такую гору трупов.
Эпоха Коммуны – пролог к той драме, которая передвинет ось социальных отношений человечества. Наш несовершенный язык не может передать все величие и весь ужас того прошлого, которое отходит, уступая место грядущему. В этой книге я попытаюсь воскресить трагические события 1871 года.
То было время, когда на обломках старого мира, переживавшего свой последний час, рождался новый мир.
Да, наши дни очень напоминают конец империи; только теперь репрессии возросли в своей ярости: наше время сумело превзойти кровавые ужасы, погребенные в жестоком прошлом.
Как будто можно чем-нибудь воспрепятствовать извечному стремлению к прогрессу. Нельзя убить идею картечью, так же как нельзя заковать ее в кандалы.
Тем скорее достигнем мы цели, чем яснее будет реальный идеал, более мощный и прекрасный, чем все те утопии, которые ему предшествовали.
Кроме того, чем тяжелее наша эпоха будет для масс, тем скорее будут они стараться изжить ее.
Написать эту книгу – значило вновь пережить те страшные дни, когда свобода, задев нас крылом, отлетела прочь, не выдержав грубой бойни; написать эту книгу – значило разрыть окровавленную могилу, где уснула Коммуна, в пламени пожаров повенчанная со смертью красным мученическим венцом.
Величие смерти! За храбрость героев Коммуны в последние часы ей прощены будут все слабости, все колебания, происходившие от ее глубокой честности.
В битвах грядущего мы уже не встретимся с великодушными предрассудками прошлого: потому что после каждого поражения из народа выпускают кровь, как на бойне.
Мы встретим в грядущем один лишь неумолимый долг.
Со стороны Версаля пала лишь ничтожная горсточка людей, и в жертву каждому версальцу принесены были тысячи жизней коммунаров. Последние падали безымянные, без числа. Определить количество трупов никто не сумел бы; по официальным спискам, выходило тридцать тысяч, но ближе к истине было бы сказать: более ста тысяч.
Трупы увозили возами, но новые горы их появлялись на месте убранных. Вся земля усеяна была телами мертвых, точно огромное поле, усеянное зерном во время посева. Трупные мухи тучами кишели над бойней: число их испугало самих палачей.
Было мгновение, когда мерцала надежда на мир и свободу. О прекрасная мечта наших отцов! Ты укрепляла дух, тобой жила земля и живет!.. Как запоздало твое осуществление! Но пускай – тем прекраснее ты воссияешь в грядущем!
Суровые этапы проходим мы; но не вечно будем идти по ним. Вечен лишь прогресс, зажегший на горизонте маяк нового идеала, в ту минуту, когда был достигнут тот, который еще вчера казался несбыточной утопией.
Ведь и наше отвратительное время показалось бы райским тому, кому приходилось вести борьбу с хищными зверями за пищу и берлогу.
Пещерные времена прошли; отойдет в тень забвения и наша эпоха. Не сегодня, так завтра и та и другая эпохи будут одинаково в прошлом.
В бессонные ночи, стоя под ружьем, мы любили говорить о битвах за свободу. Так и теперь, в чутком ожидании нового жерминаля2, мы будем рассказывать о днях Коммуны и о тех двадцати пяти годах (не дольше ли целого столетия тянулись они?!), о четверти века, протекшей с гекатомбы 1871 года до занимающейся ныне зари новых дней.
Наступают героические времена. Как пчелиные рои весной, сплачиваются массы. Рождаются барды новых эпопей. Не накануне ли мы нового боя, когда придет весна и призрак Мая укажет нам путь…
Лондон, 20 мая 1898 г.
Часть первая
Агония империи
I
Пробуждение
Ужасная ночь Второй империи окутала Францию после декабрьского переворота; страна казалась мертвой. Но в эпохи, когда нации кажутся мертвыми, жизнь растет и крепнет в тишине. События перекликаются, как эхо; так струны своим дрожанием заставляют согласно дрожать другие струны.
За этой кажущейся смертью обычно следует могучее пробуждение; все вдруг в результате незаметной и медленной эволюции как-то сразу преображается.
Источник сил начинает бить из недр человечества. Люди группируются и действуют под влиянием этих сил так, что поступки кажутся опережающими самые стремления; события обгоняют друг друга; в этот час сердца закаляются, как сталь мечей в горниле.
Проносятся циклоны; небо и земля сливаются в сплошную ночь; как человеческие груди, волны хрипят и яростно хватают скалы белопенными своими когтями; кажется тогда, что живешь в глубине веков во власти разнузданных стихий.
Но нет, – в революционную пору все стремится к грядущему, все идет вперед…
Над миром пролетала свобода, и за границей раздавались громкие призывы к борьбе за обездоленных, и были эти голоса уже интернациональными.
При Бонапарте паутина полицейских заговоров начинает обнажать свои хитросплетения: удушение Римской республики, отвратительная подоплека китайской и мексиканской экспедиций, воспоминание о жертвах государственного переворота – все это следовало как тень за тем, кого Виктор Гюго назвал Наполеоном Малым. Он купался уже в крови по брюхо своей лошади.
Болотные испарения нищеты поднимались отовсюду, и не милостыне «Общества имени наследного принца» под силу было осушить это болото. Однако Париж платил крупные налоги в пользу этого общества и еще задолжал ему миллиона два.
Страх, окружавший веселье Елисейского дворца, традиции Первой империи, пресловутые семь миллионов голосов (вырванных путем застращивания и подкупа) – все это окружало как будто неприступной стеной Наполеона III.
А он, косоглазый, надеялся и дальше так царствовать, хотя стена давала уже трещины, пока через Седанскую брешь не хлынула наконец революция. Поистине, никто из нас не мог себе и представить, что могло бы сравниться с преступлениями империи!
По выражению Рошфора3, то время и наше походят друг на друга как две капли крови. В то кошмарное время, как и сегодня, поэты воспевали эпопею будущей жизни и смерти: одни – в пламенных строфах, другие – с горькой усмешкой.
Как наши тогдашние песни были бы своевременны и теперь!..
Бросая властям в лицо обвинения в гнусности, в словах не стеснялись. Песня «Баденгетт»4 вызвала глухую ярость императорской шайки…
Одним из веселых тюремных воспоминаний рисуется нам эта песенка, пропетая однажды вечером хором всеми узниками Версальской тюрьмы. Две коптилки освещали наши тела, распростертые на земле вдоль стен.
Для стороживших нас солдат империя и в 1871 году все еще была в силе. И они приходили в ярость, а вместе с тем и в ужас от нашего пения. Они угрожали, что нас строжайше накажут за оскорбление его величества императора.
Другой припев, популярный в массах в конце империи, тоже выводил из себя наших «победителей».
За пару су – пакет:
Баденге и Баденгетт!..
Убеждение в прочности империи было еще столь велико в рядах версальской армии, что в приказе о моем предании суду, врученном мне в исправительном доме, я (как и многие другие, конечно) прочла следующее:
Вследствие отношения докладчика и заключений Императорского Комиссара касательно предания 6-му военному суду и т. д.
Правительство не ломало себе головы над изменением формулы.
Долгое время возмущала нас терпеливая готовность масс к страданиям в последние мучительные годы правления Наполеона III. Мы, энтузиасты свободы, предугадывали ее ранее масс, и наше нетерпение было несравненно сильнее…
О, как давно уже хотелось нам вырвать окровавленное сердце из груди и бросить его в лицо императорскому чудовищу!
Как давно уже с холодной решительностью повторяли мы стихи из поэмы «Возмездие» Виктора Гюго:
У тирании была тогда всего одна голова. Нас обволакивала светлая греза о будущем, и виновник декабрьского переворота казался нам единственным препятствием на пути к свободе.
II
Похороны Виктора Нуара
Тысяча восемьсот семидесятый год открывается трагически: Пьер Бонапарт6 убивает Виктора Нуара7 в своем доме в Отейле, куда тот отправился вместе с Ульриком де Фонвьелем как секундант Паскаля Груссэ8.
Это хладнокровное убийство довело до предела отвращение, внушаемое Бонапартами.
Как дрожит на арене бык, двигая кожей, утыканной копьями, так дрожали от бешенства массы.
На похоронах Виктора Нуара взрыв казался неминуем. Это убийство было одним из тех роковых событий, после которых падают самые крепкие тирании.
Почти все отправившиеся на похороны собирались вернуться домой уже при республике… или не возвращаться вовсе.
Вооружились всем, что могло пригодиться в бою, от револьвера до циркуля.
Казалось, что наконец чудовище империи будет схвачено за горло.
Что касается меня, у меня был с собой кинжал, украденный у дяди в то время, когда я бредила Гармодием. Я оделась мужчиной, чтобы никого не стеснять и не стесняться. Бланкисты9 и большая часть революционеров, по крайней мере все монмартрские, были вооружены; в воздухе чувствовалось дыхание смерти, предвиделось близкое освобождение.
Империя стянула все свои силы; со времени декабрьского переворота не видели еще такого движения на улицах.
Шествие растянулось на далеком пространстве, сея вокруг себя своеобразный ужас: время от времени по толпе пробегали странные ощущения; несмотря на холод, глаза горели, как пламя. Казалось: мы – сила, против которой ничто не устоит; думали, что торжество республики обеспечено.
Но милый старый Делеклюз10, сумевший через несколько месяцев умереть героем, вспомнил вдруг про декабрь и из опасения бесполезных жертв, которые могли исчисляться тысячами, уговорил Рошфора отказаться от мысли провожать тело в Париж и присоединиться к мнению тех, которые хотели нести его прямо на кладбище. Кто может сказать, бесполезны ли были бы жертвы? Все считали, что империя начнет нападение, и держались наготове.
Часть делегатов синдикальных камер стояла за то, чтобы нести останки в столицу и идти к конторе «Марсельезы»; другие высказывались за то, чтобы следовать прямо на кладбище.
Луи Нуар, про которого думали, что он полон жажды мести за убитого, решил вопрос, заявив, что он не желал бы для брата кровавых похорон.
Однако те, кто хотел нести тело в Париж, не уступали.
Разногласия дошли до того, что был момент, когда по толпе проходила зыбь: человеческие волны готовы были ударить одна о другую. Между ними образовывалось уже пустое пространство…
Опустив голову, мы возвращались… все еще в империю, не в республику. Некоторые даже собирались покончить с собой, но раздумали: они поняли, что чем больше преступлений совершит империя, тем сильнее будет и общее стремление к освобождению.
Один из поводов к этому, и притом превосходный, был, правда, упущен, но в конце концов восторжествовало мнение, что единственным результатом такой отчаянной попытки восстания было бы его подавление, ибо империя успела мобилизовать все свои силы.
Варлен11, не менее храбрый, чем Делеклюз, писал из тюрьмы, что если бы сражение было дано в тот день, самые горячие солдаты революции погибли бы. Он поздравлял Рошфора и Делеклюза с тем, что они присоединились к этому взгляду.
Пьер Бонапарт был предан суду в июне 1870 года в Туре. Суд был чистейшей комедией, и приговор – уплата смехотворного штрафа 25 тысяч франков для обеспечения семьи Виктора Нуара – еще более усилил всеобщее возмущение, вызванное преступлением…
III
Война. – Официальные телеграммы
Наполеон III, 2 декабря проделавший свое «18 брюмера»12, желал иметь и свой Аустерлиц13: вот почему с самого начала все поражения назывались победами.
Тогда все, подвергавшиеся избиениям за то, что бесстрашно взывали к миру; все те, кто писал: «Поход на Берлин – это не военная прогулка», поднялись, как один человек, не желая допустить вторжения.
Народное сочувствие было с ними, под официальными вымыслами угадывали правду, которая впоследствии выплыла на свет при опубликовании правительственных телеграмм.
Официальное следствие о войне 1870–1871 годов осветило истину, правда, неофициально известную и раньше.
Вот какие сведения посылались из восточных департаментов в военное министерство, которое уверяло, что в армии нет недостатка ни в чем, вплоть до пуговиц на гетрах, и что все дешево:
Мец, 19 июля 1870 г.
– Генерал де Файи доносит, что 17 батальонов его корпуса прибыли. Тут же передаю его депешу крайне срочного характера.
– Запасов никаких, в казначействах нет денег, так же как и в корпусах; жду звонкой монеты. Нуждаемся во всем и во всех отношениях. Пришлите несколько повозок для штабов, здесь их нет вовсе. Пришлите также походные кухни.
Двадцатого июля генеральный интендант Блондо, заведующий хозяйственно-административной частью военного министерства, писал в Париж:
Мец, 20 июля 1870 г., 9 ч. 50 м. утра
– В Меце нет ни сахара, ни кофе, ни риса, ни водки, ни соли; мало сала и сухарей. Спешно вышлите по крайней мере миллион пайков в Тионвилль.
Генерал Дюкро в тот же день писал военному министерству:
Страсбург, 20 июля 1870 г., 7 ч. 30 м. веч.
– Завтра останется едва полсотни людей для защиты крепости Неф-Бриссак и форта Мортье. Птит-Пьер и Лешлямбер тоже оставлены без гарнизона: это следствие приказаний, отданных нам. Кажется, можно положительно утверждать, что пруссаки уже владеют всеми проходами Черного Леса.
В самом начале августа количество защитников на границах не превышало 220 000 человек.
Мобильная гвардия, которой до сих пор пользовались только при усмирении мятежников и которая в мирное время существовала лишь в ведомостях военного министерства, была теперь приведена в боевую готовность.
Вдруг до Парижа долетело – неизвестно, каким путем – известие, что какой-то генерал не мог найти своих войск. Подобной шутке никто не верил. Однако, читая следующие строки в официальном следствии о войне 1870 года, приходится признать, что дело было именно так:
Генерал Мишель – Военному министерству в Париже
– Приехал в Бельфор, не нашел своей бригады, не нашел начальника дивизии. Что мне делать? Не знаю, где мои полки.
Согласно тем же официальным депешам, запасы, срочно вытребованные генералом Блондо 20 июля, не прибыли в Тионвилль еще 24-го, как об этом свидетельствует донесение командира 4-го корпуса Главному штабу в Париж:
Тионвилль, 24 июля 1870 г., 9 ч. 12 м. утра
– У 4-го корпуса нет до сих пор ни кухонь, ни лазаретов, ни повозок для штабов и войск; все в полном расстройстве.
Невероятная «забывчивость» продолжается.
Интендант 3-го корпуса – Военному министерству
Мец, 24 июля 1870 г., 7 ч. вечера
– 3-й корпус выступает завтра, а у меня нет ни лазаретных, ни хозяйственных служащих, ни походных коек, ни сена для лошадей, ни обоза, ни весовых инструментов, а в 4-й кавалерийской дивизии – даже ни одного интендантского чиновника.
Серия таких депеш продолжается без перерыва – весь июль и август. Что это: роковое стечение обстоятельств, растерянность, неосведомленность? Телеграммы говорят о вопиющей халатности:
Помощник интенданта 6-й дивизии по продовольственному снабжению – Военному министерству, Париж
Мезьер, 25 июля 1870 г., 9 ч. 20 м. утра
– В Мезьере сейчас нет ни сухарей, ни солонины.
Начальник артиллерийского парка 3-го корпуса – начальнику артиллерии, Военное министерство, Париж
– Снаряды для орудий не прибывают.
Начальник штаба – Военному министерству, Париж
Мец, 27 июля 1870 г., 1 1/4 ч. ночи
– Войска продолжают прибывать без патронов и палаток.
Начальник штаба – Военному министерству, Париж
Мец, 29 июля 1870 г., 5 ч. 60 м. утра
– Нет сухарей, чтобы двигаться вперед.
Маршал Базен – генералу Ладмиро, в Тионвилль
Буле, 30 июля 1870 г.
– Вы должны были получить бюллетень за № 5, в котором вам сообщалось о больших передвижениях войск по направлению к Саоре и о прибытии прусского короля в Кобленц. Вчера я видел императора в Сен-Клу. Ничего еще не решено относительно операций, которые должна будет предпринять французская армия.
Кажется, склоняются к наступательным действиям 3-го корпуса.
Как раз в это время Руер14 говорил своему повелителю:
– Благодаря вашим заботам, государь, Франция готова.
Не прошло и дня, как почувствовали, что ничего не готово: не готово и десятой части того, что требовалось.
Пока шел обмен этими секретными, конечно, депешами, горсточка людей, рассыпанных на всем протяжении границ, отступала перед полчищами Вильгельма.
Сорок пруссаков, следуя по берегам Лаутера, встретили там слабые отряды и быстро рассеяли их; это была дивизия генерала Дуэ.
Во Фрешвиллере Мак-Магон15, опираясь, с одной стороны, на Рейхсгофен, а с другой – на Эльзангаузен, спокойно дожидался генерала Файи, который не приходил, не замечая, что маленькими группами пруссаки мало-помалу собираются в долине. (Это была армия Фридриха Прусского.) Когда их набралось до 100 тыс. с 400 орудиями, они перешли в наступление, обрушившись сразу на оба крыла французов.
Так был захвачен Мак-Магон с его 40 тыс. корпусом; тогда, как и некогда, пожертвовали собой кирасиры; это дело вошло в историю под именем рейхсгофенской атаки.
В тот же день имело место поражение Второго корпуса при Форбахе.
Разгром шел быстро.
Депеши следовали друг за другом, все более и более печальные.
Помощник начальника дивизии – начальнику дивизии в Меце Верден, 7 августа 1870 г., 5 ч. 45 м. вечера
– В Вердене недостает продовольствия: вина, водки, сахара, кофе, сала, сухих овощей и свежей говядины; просьба спешно снабдить оружием 4000 человек мобильной гвардии.
Но посылать было нечего, как показывает следующая телеграмма:
Интендант 6-го корпуса – Военному министерству,
Париж
Шалонский лагерь, 8 августа 1870 г., 10 ч. 52 м. утра
– Получил от главного интенданта Рейнской армии просьбу о 500 000 походных пайков.
У меня совершенно нет сухарей и других продуктов, за исключением сахара и кофе.
Рассказ генерала Фроссара не оставляет никакого сомнения в бедственном для нас положении вещей:
«Общее число наших войск достигало вначале едва 200 000 человек; по приходе различных частей оно могло быть доведено до 250 000, но никогда не превосходило этой цифры. Генеральный штаб насчитывал к 1 августа 1870 г. 243 171 человека».
«Организация материальной стороны была явно недостаточна; командующие корпусами не имели понятия об общем плане кампании. Мы знали только, что встретимся с германскими силами, равными приблизительно 250 000, и что в весьма короткий промежуток времени число это может быть удвоено».
В книге подполковника Прево «Французские крепости в войну 1870 г.» читаем не менее убийственное показание:
«Когда Пруссии была объявлена война, ни в одном из городов, расположенных вокруг немецкой границы, не было подходящего вооружения – в особенности же не хватало лафетов; нарезные стволы и новые орудия были там редкостью; так же обстояло дело с боевыми припасами и провиантом и со всякого рода снабжением».
В трудах генерала Паликао16 находим такое письмо одного из высших офицеров:
Прибыв в Страсбург (тому около 12 дней), я был поражен слабостью военной администрации и артиллерии. Вы, вероятно, не поверите, что в Страсбурге, этом крупнейшем арсенале на восточной границе, невозможно было найти штыков, круглых щитков и коробок для ружей.
Первое, что говорили все батарейные командиры, это: надо беречь снаряды, потому что их нет.
Действительно, в сражении 7 августа батареи митральез и другие должны были надолго оставить поле сражения и отправиться за снарядами в резервный парк, который сам был весьма скудно снабжен.
6-го, когда был отдан приказ взорвать мост, во всем корпусе – ни в его саперных, ни в артиллерийских частях – не нашлось лишнего пороха.
Пруссаки вошли во Францию одновременно через Нанси, Туль и Люневиль.
Фридрих шел на Париж, преследуя Мак-Магона, а последний, недалекий и упрямый, не мог придумать ничего лучшего, как молиться Реймской Божьей Матери; или, быть может, в трогательном согласии с Евгенией, которая называла этот злосчастный ряд поражений «своей войной», он молился какой-нибудь андалузской Мадонне17.
Молодой Бонапарт, которого мы называли «маленьким Баденге», а старые «кожаные штаны» заранее величали Наполеоном IV, забавлялся тем, что после сражений подбирал на полях пули, в возрасте, в котором столько детей-героев сражались в майские дни как взрослые.
Смешное примешивалось к трагическому.
IV
Ля-Виллетское дело. – Седан
Только республика могла спасти Францию от гибели, смыть с нее позор двадцати лет империи, открыть настежь двери к будущему – двери, заваленные грудой трупов.
В Монмартре, Бельвиле, в Латинском квартале революционеры – и больше всех бланкисты – призывали к оружию.
Военные поражения были всем известны, хотя правительство сознавалось только в одном – в неудаче кирасирской атаки.
Все знали, что четыре тысячи трупов и несколько тысяч пленных – это все, что осталось от корпуса Фросара.
Знали, что пруссаки утвердились на французской территории. Но чем ужаснее было положение, тем больше росла вера. Республика залечит все раны, вдохнет мужество в сердца.
Республика! Недостаточно жить для нее, за нее хочется умереть.
Вот при каком состоянии умов произошло ля-виллетское дело 14 августа 1870 года.
Бланкисты надеялись, что им удастся провозгласить Республику еще раньше, чем рухнет прогнившее здание империи.
Для этого надо было иметь оружие, а так как его было недостаточно, то решено было начать с взятия казармы пожарных, помещавшейся на бульваре Ля-Виллет № 141, кажется; там можно было бы раздобыть оружие.
В казарме было много хорошо вооруженных людей, но полиция, неизвестно кем предупрежденная, напала на революционеров. Подкрепления, прибывшие с Монмартра, увы, слишком поздно, увидели на пустом бульваре, где с шумом захлопывались ставни, карету, в которую бросили арестованных Эда18 и Бридо19, окруженных шпиками и глупцами, которые кричали им вслед:
– К пруссакам!
И на этот раз все было кончено, но случай должен был представиться вновь.
Шестнадцатого августа род частичного успеха, достигнутого Базеном в Борни, был намеренно раздут правительством для успокоения доверчивого населения, между тем как он, по-видимому, только еще более замедлил продвижение французской армии.
Бои при Гравелотте, Розенвилле, Вионвилле и Марс-ля-Туре были последними сражениями до соединения двух прусских армий, которые окружили французскую полукольцом.
Скоро круг должен был замкнуться. Правительство продолжало сообщать о победах.
Этот шум «побед» способствовал скорейшему осуждению на смерть Эда и Бридо. Даже некоторые радикалы называли ля-виллетских героев бандитами. Так, Гамбетта20 потребовал немедленной расправы с ними – без суда. Ля-виллетский заговор был в течение некоторого времени очередным пугалом для буржуазии.
Однако революционеры не были одиноки в своей правильной оценке положения вещей и людей.
Даже в самой армии было несколько офицеров-республиканцев. Один из них, Натаниель Россель21, написал отцу (того же 14 августа, когда была сделана попытка провозгласить Республику в Париже) следующее сохранившееся в его посмертных бумагах письмо:
С начала войны у меня было много довольно странных приключений, но – любопытная вещь – меня ни разу не посылали на линию огня. Если я иногда и отправлялся туда, то лишь по собственному желанию; вообще я мало подвергался опасности.
В Меце я не замедлил убедиться в бездарности наших начальников, генералов, штабных, неизлечимой бездарности, открыто признанной всей армией, а так как я привык доводить свои выводы до конца, то еще до 14 августа я стал подумывать о том, как бы прогнать всю эту шайку.
Я придумал для этого способ, который казался мне неплохим. Помню, мы прогуливались как-то вечером, я и мой товарищ X., благородный и решительный человек, вполне разделявший мой образ мыслей, мимо шумных отелей улицы Клерков, где с утра до вечера толпились экипажи, верховые лошади, сновали интенданты в расшитых мундирах – словом, блистал вызывающе нарядный и оживленный штаб. Мы осмотрели все входы и выходы, расположение дверей, думая о том, как легко было бы с полусотней решительных людей захватить этих молодчиков… И вот мы стали искать этих пятьдесят человек, но не могли найти и десятка…22
Замечательная вещь! В то самое время, когда деспоты завершают свое гнусное дело, люди, совершенно незнакомые друг другу, мечтают почти одновременно: одни о том, чтобы провозгласить Республику-освободительницу, другие – о том, чтобы избавить армию от наглого и развратного офицерства императорских штабов.
Между тем депеши громко трубили о победах (на деле это были поражения), и Эд и Бридо были бы, конечно, без всяких проволочек казнены, если бы этому не помешало письмо Мишле23, покрытое тысячами подписей – протестов против задуманного преступления.
Какой-то ураган трусости охватил Париж в эти последние дни агонии империи; дело дошло до того, что некоторые лица, давшие охотно свою подпись, изъявляли желание снять ее, говоря, что они не хотят рисковать своей головой.
Так как дело касалось головы наших друзей, Эда и Бридо, то должна сознаться, что я не сняла ни одной из подписей с тех листов, которые были у меня на руках.
Нам троим – Адели Эскирос, Андрэ Лео24 и мне – поручено было отнести объемистую петицию парижскому губернатору, генералу Трошю25.
Нелегко было к нему проникнуть, но рассчитывали на женскую смелость, и, надо сказать, рассчитывали с полным правом.
Чем больше уверяли нас, что проникнуть к губернатору нельзя, тем настойчивее становились мы.
Мы почти силой ворвались в приемную, уставленную скамейками вдоль стен.
Среди комнаты мы увидели столик, заваленный бумагами. Тут-то посетители обыкновенно ожидали губернатора; мы были одни.
Нас хотели вежливо выпроводить, но мы, усевшись на одной из скамеек, заявили, что мы пришли от имени парижского народа для передачи в собственные руки генерала Трошю бумаг, о содержании которых он должен быть поставлен в известность.
Слова «от имени народа» произвели известное впечатление; нас не посмели выгнать, но с изысканной учтивостью стали предлагать положить нашу петицию на стол; однако добиться этого от нас было невозможно.
Тогда один из присутствующих вышел и возвратился с каким-то человеком, которого назвал секретарем Трошю.
Последний вступил с нами в переговоры, заявив, что в отсутствие Трошю он уполномочен принимать все адресованное генералу; он согласился расписаться в получении адреса, который мы ему вручили, после того как убедились, что нас не обманывают.
Секретарь, казалось, не был нисколько возмущен нашим ходатайством и находил вполне естественными все принятые нами меры предосторожности.
События не ждали и, несмотря на уверения секретаря, что парижский губернатор питает величайшее уважение к воле народа, мы жили в постоянном страхе и опасении услышать вдруг, что казнь приведена в исполнение в какой-нибудь момент приступа правительственного бешенства.
Так как по течению Мааса спускались немцы, то французская армия расположилась у Седана. По этому поводу в официальном рапорте генерала Дюкро – того самого, который должен был «вернуться или мертвым, или победителем», однако не вернулся ни тем, ни другим – читаем следующее:
Крепость Седан имела свое стратегическое значение, ибо, соединяясь со всеми другими нашими позициями через Мезьер и разветвления Гюзона, служила единственным коммуникационным пунктом для снабжения армии, действующей на север от Меца; между тем она была очень слабо защищена, не имела ни провианта, ни снарядов, ни вообще каких-либо запасов; у некоторых орудий было по 30 снарядов, у других – по 6, а большинство совсем не имело банников.
Первого сентября французы были окружены здесь и истолчены, как в ступке, германской артиллерией, занявшей высоты.
С нашей стороны пали два генерала: Трейяр (убит) и Маргерит (смертельно ранен).
Тогда Боффресон по приказанию Дюкро бросил все свои дивизии против прусской армии. Тут были полки: 1-й гусарский и 6-й стрелковый – из бригады Тильяра; 1-й, 2-й и 4-й полки африканских стрелков – из бригады Маргерита.
Эта Седанская атака была ужасна и вместе с тем героически прекрасна.
Зрелище было столь величественно, что сам старый Вильгельм воскликнул:
– Какие храбрецы!
Резня была такая, что город и поля были усеяны трупами.
В этом море крови французский и германский императоры могли вволю утолить свою жажду.
Второго сентября в вечернем тумане армия-победительница, расположившись на высотах, пела хвалебные гимны богу войны, к которому в то же самое время взывали и Бонапарт с Трошю.
Мелодические голоса немцев звучали так мечтательно, так сентиментально над обагренными кровью полями.
Наполеон III не нашел в себе мужества отчаяния: он и с ним более чем 80-тысячная армия сдались в плен. Он сдал все свое оружие, знамена, 100 тысяч лошадей, 650 орудий.
Империя рухнула и была погребена так глубоко, что о возрождении ее не могло быть и речи.
Герой декабря, кончив Седаном, увлек за собой в пропасть всю свою династию.
От империи остался только пепел легенд.
Седанских пленников увели в Германию.
Шесть месяцев спустя комиссия по ассенизации полей сражения приказала разрыть ямы, куда в спешке грудами бросались трупы. Их облили смолой и, обложив ветвями лиственниц, подожгли.
Затем, чтобы уничтожить все следы, посыпали место пожарища известью.
В тот год негашеная известь была великой пожирательницей людей.
Часть вторая
Республика 4 сентября
I
4 сентября
Сквозь ужас, который вкушала империя, мысль о том, что ей приходит конец, распространялась по Парижу, а мы, энтузиасты, мы бредили социальной революцией в широчайшем и возвышеннейшем смысле этого слова.
Те, кто прежде кричали во все горло: «В Берлин», – продолжали, правда, утверждать, что французская армия всюду побеждает. Однако уже в их речах начинали проскальзывать позорные намеки на возможность капитуляции; но им бросали их обратно в лицо, говорили, что Париж скорее умрет, чем сдастся, и грозили, что будут бросать в Сену тех, кто распространяет подобные предположения. И они тихонько отходили в сторону.
Второго сентября вечером слухи о победе, исходившие из подозрительного, т. е. правительственного, источника, внушили нам мысль, что все потеряно.
Волны народа весь день наполняли улицы, а ночью толпа возросла еще больше.
По требованию Паликао, заявившего, что он получил важные телеграммы, 3 сентября состоялось ночное заседание Законодательного корпуса.
На площади Согласия толпились группки людей; такие же группки стояли на бульварах, оживленно переговариваясь друг с другом: в воздухе чувствовалась гроза.
Рано утром какой-то молодой человек, прочитавший одним из первых правительственное сообщение, пересказывал его с жестами крайнего изумления; его тотчас же окружили с криками «пруссак!» и свели к посту Бон-Нувель, где на него набросился какой-то полицейский агент и смертельно ранил его.
Другого, утверждавшего, что он только что прочел сообщение о поражении, убили бы на месте, если бы один из нападавших, человек, как видно, добросовестный, случайно не поднял глаз и не заметил на стене следующую прокламацию, которую в эту минуту читал весь Париж, пораженный как громом.
Совет министров – французскому народу
Великое несчастье постигло родину. После трех дней героической борьбы, которую армия маршала Мак-Магона вела против трехсот тысяч неприятелей, 40 тысяч наших были взяты в плен. Генерал Вимпфен, принявший командование армией вместо маршала Мак-Магона, тяжело раненного, подписал капитуляцию; этот жестокий удар не поколеблет нашего мужества.
Париж находится теперь в состоянии обороны; военные силы страны организуются; не пройдет и нескольких дней, как под стенами Парижа будет новая армия.
Другая армия формируется на берегах Луары.
Ваш патриотизм, ваше единение и ваша энергия спасут Францию.
Император взят в плен во время боя.
Правительство, в согласии с общественными властями, принимает все меры, которых требует важность происходящих событий.
Совет министров
Граф де Паликао, Анри Шевро, адмирал Риго де Женуйи, Жюль Брам, Лятур д’Овернь, Гранперре, Клеман Дювернуа, Мань, Бюссон, Бильо, Жером Давид
Как бы ловко ни была составлена эта прокламация, никому и в голову не приходила мысль, что империя могла пережить подобную сдачу целой армии со всеми пушками, оружием, обозом, со всем тем, что требуется для борьбы и победы.
Париж не стал беспокоиться о судьбе Наполеона III: Республика, еще не провозглашенная, уже существовала в сердцах.
И вопреки позору поражения, позору, павшему на империю, на лицах сиял свет Республики, ее отблеск; будущее открывалось в лучах славы.
Море людей заполняло площадь Согласия.
В глубине выстроились в боевом порядке последние защитники империи: муниципальная гвардия и городская полиция, считавшие своим долгом повиноваться дисциплине отходящего режима, хотя все прекрасно знали, что его не удастся воскресить из мертвых.
К полудню на улицу Ройяль стали прибывать вооруженные национальные гвардейцы.
Тогда муниципальные гвардейцы обнажили сабли и построились тесным строем; вместе с полицейскими они отступили, как только национальная гвардия двинулась вперед в штыки.
По толпе пробежал крик. Как буря, к самому небу взвился возглас: «Да здравствует Республика!»
Городская полиция и муниципальная гвардия окружали здание Законодательного корпуса, но напирающая толпа придвинулась вплоть до решеток с криками:
– Да здравствует Республика!
Республика! Это звучало как греза! Наконец-то!
В воздухе сверкнули сабли полицейских. Решетки были разбиты; толпа вместе с национальной гвардией хлынула в Законодательный корпус.
Шум прений доходит до площади; время от времени воздух рассекает крик: «Да здравствует Республика!»
Вошедшие бросают в окна бумажки с именами предполагаемых членов временного правительства.
Толпа поет «Марсельезу». Но империя осквернила этот гимн, и мы, революционеры, больше его не поем.
Песенка о крестьянине-простаке разрезает воздух своим волнующим припевом:
Простачок, простачок,
Косу ты наточи.
Мы чувствуем, что мы и есть мятеж, и мы жаждем его.
Продолжают сыпаться билетики с именами; некоторые из них, например Ферри26, вызывают ропот, но другие говорят:
– Что за беда?! Раз у нас Республика, всегда можно будет сменить тех, кто не подходит.
Списки составляются депутатами. На одном из них значатся Араго27, Кремье28, Жюль Фавр29, Жюль Ферри, Гамбетта, Гарнье-Пажес30, Глэ-Бизуен31, Эжен Пельтан32, Эрнест Пикар33, Жюль Симон34, парижский губернатор Трошю.
Толпа кричит: «Рошфор!» Его вносят в список; теперь командует толпа.
Гул голосов у ратуши. У здания Законодательного корпуса было прекрасно, но там будет еще прекраснее. Толпа поворачивает к ратуше. Сегодня она в зените блеска и власти.
Члены временного правительства35 уже там. Только один из них в красном шарфе: это Рошфор, только что выпущенный из тюрьмы.
Новые крики: «Да здравствует Республика!»
Все полной грудью вдыхают воздух свободы.
Рошфор, Эд, Бридо, четверо несчастных, осужденных по ложному доносу агентов за участие в ля-виллетском деле, о котором они ничего даже не знали, осужденные по процессу в Блуа и другие узники империи, – все получили в тот день свободу.
Пятого сентября Бланки36, Флотт, Риго37, Т. Ферре, Брейе, Гранже, Верле (Анри Плас), Ранвье38 и другие ждали выхода Эда и Бридо: Эжен Пельтан только что подписал приказ об освобождении их из тюрьмы Шерш-Миди.
Верили, что Республика принесет и победу, и свободу.
Тот, кто заговорил бы о сдаче, был бы растерзан на месте.
Под сентябрьским солнцем высились 15 фортов Парижа, подобные боевым судам со смелыми моряками. Какая армия могла бы взять их штурмом?!
К тому же вместо долгой осады предстоят массовые вылазки: ведь нет больше Баденге, теперь у нас Республика.
На небе встает огневом
Вселенской республики лик,
Народы покрыл он крылом,
Как мать ребятишек своих.
Заря на востоке горит —
Не видишь гигантской зари?
Восстань же скорее, кто спит,
Великое дело твори.
Правительство клялось, что никогда не сдастся.
Все были преданы родине беззаветно; каждый хотел иметь тысячу жизней, чтобы принести их в жертву.
Революционеры были повсюду, и число их все возрастало; в каждом чувствовалась огромная жизненная мощь. Казалось: вот, здесь сама революция.
Как будто выступала живая Марсельеза, вместо той, которую профанировала империя.
«Долго это не продлится», – говорил старик Мио39, помнивший 1848 год.
Однажды у дверей ратуши Жюль Фавр сжал в своих широких объятиях зараз Риго, Ферре40 и меня, называя нас своими дорогими детьми.
Что до меня, то я его знала давно; он был, как и Эжен Пельтан, председателем общества содействия начальному обучению; там-то, на улице Отфейль, где были эти курсы, крики «Да здравствует Республика!» раздавались задолго до конца империи.
Я думала об этом в майские дни, проведенные мною в Сатори41, перед кровавой лужей, в которой победители мыли свои руки. Только эту воду давали пить заключенным, лежавшим под дождем в окровавленной грязи двора.
II
Национальная оборона
Неужели власть так изменила героев сентябрьских дней! Они, которых мы видели такими смелыми перед империей, были охвачены ужасом перед революцией.
Они отказывались сделать разбег, чтобы перепрыгнуть через пропасть, они давали обещания, клятвы, обсуждали положение, но и не думали о том, чтобы из него выйти.
Мы отдавали себе отчет в положении совсем по-другому, с иными чувствами.
Вильгельм приближался – тем лучше. Париж стремительным натиском отразит врага. Провинциальные армии соединятся, – разве у нас не Республика?
А по заключении мира Республика не будет воинственной, агрессивной по отношению к другим народам. Интернационал завоюет весь мир в горячем порыве социального Жерминаля.
С глубоким сознанием своего нрава и долга население требовало оружия, а правительство отказывалось его выдать. Может быть, оно опасалось вооружить таким путем революцию, а может быть, оружия действительно не хватало: во всяком случае, ограничивалось одними обещаниями. Пруссаки продолжали продвигаться вперед, они достигли уже конечного пункта железной дороги, ведущей в Париж, и с каждым днем подступали все ближе и ближе.
Но в то же самое время, как газеты сообщали о продвижении пруссаков, появилось официальное сообщение о запасах продовольствия в Париже, вполне успокоительного свойства.
В парках, в Люксембурге, в Булонском лесу 200 тысяч баранов, 400 тысяч быков и 12 тысяч свиней умирали от голода и тоски – бедные животные. Но зато на них с надеждой останавливались глаза тех, кто беспокоился о судьбе города.
Муки, вместе с запасами пекарен, было более 500 тысяч центнеров42; кроме того, было до 100 тысяч центнеров риса, около 2000 центнеров кофе, от 30 до 40 тысяч центнеров соленой говядины, не считая огромного количества товаров, подвозимых спекулянтами; эти товары стоили, конечно, в сто раз больше настоящей цены; но ведь в случае кризиса они поступят вместе с другими запасами в общее пользование.
Вокзалы и все общественные склады были переполнены продуктами.
В здании Новой Оперы, вчерне законченном, архитектор Гарнье приказал пробуравить слой бетона, на котором покоился фундамент, – и оттуда вырвался источник, бравший свое начало с Монмартра: значит, будет и вода.
Лучше было бы, пожалуй, если бы ничего не было: тогда временное правительство в первые дни своего существования не заморозило бы героический порыв Парижа, и наступление неприятеля было бы победоносно отражено!
Некоторые из мэров действовали в полном согласии с парижским населением. Малон43 в Батиньоле и Клемансо в Монмартре открыто принадлежали к революционерам44.
Мэрия Монмартра с помощниками Клемансо – Жакларом45, Дерером46 и Лафоном – временами приводила в трепет реакционеров.
Но скоро они успокоились. Что могли поделать смельчаки-революционеры, когда старая бюрократическая машина империи, хотя и под новым именем, продолжала давить бедняков!
Пруссаки подходили все ближе и ближе; 18 сентября они уже достигли фортов, 19-го заняли Шатильонское плато. Но Париж решил скорее сгореть, как когда-то Москва, чем сдаться.
Начали циркулировать слухи об измене правительства. Между тем оно было только неспособно. Власть делала свое извечное дело. Она будет его делать до тех пор, пока привилегии будут поддерживаться силой.
Если бы в это время правительство повернуло против революционеров жерла своих пушек те не были бы нисколько этим удивлены.
Но чем хуже становилось положение, тем сильнее была жажда борьбы.
Порыв был всеобщим; все чувствовали необходимость дать ему выход.
Даже «Век»47 7 сентября напечатал статью под заглавием «Призыв к смельчакам»…
И смельчаки явились толпой, их не надо было звать: ведь на то была Республика. Скоро, однако, волокита бюрократического аппарата, унаследованного от империи, парализовала все.
Ничто не изменилось, разве только то, что все колеса и винтики получили новые ярлыки. Надели маску – вот и все.
Фальсифицированные продукты, запасы, существовавшие только на бумаге, недостаток во всем необходимом для военных действий, скандальные барыши поставщиков, нехватка оружия – все говорило за то, что дело шло по-старому.
По признанию самого военного министра, единственный батальон, находившийся в полной боевой готовности, был батальон чиновников министерства.
– Не говорите мне об этих пустяках, – заявил генерал Гюйяр лицам, интересовавшимся вопросом о ружейных затворах.
Впрочем, самые плохие солдаты могли оказаться полезными, если бы ими командовали решительные люди, которые сумели бы заставить их с мужеством отчаяния бороться за свою свободу.
Феликс Пиа48, чересчур недоверчивый (правда, он имел право быть таким, ибо достаточно в прошлом поплатился), и те, кто пережил вместе с ним июньскую и декабрьскую бойню, как бы вновь переживали их; революционеры, надеясь победить без правительства, обращались к парижскому населению главным образом через наблюдательные комитеты и клубы.
Страсбург, осажденный 12 августа, 18 сентября все еще держался.
В этот день в Париже чувствовалось подавленное настроение; агония Страсбурга, израненного, бомбардируемого со всех сторон, но не желавшего умирать, привлекала к нему всеобщее сочувствие – и некоторым из нас, по большей части женщинам, пришла в голову мысль вооружиться и идти напролом на выручку Страсбурга: помочь ему или умереть вместе с ним.
И вот наша маленькая группа направилась к городской ратуше с криками: «В Страсбург! В Страсбург! Добровольцы, на защиту Страсбурга!»
На каждом шагу к нам подходили новые манифестанты, женщины и юноши, в большинстве случаев студенты. Скоро собралась значительная толпа.
На коленях статуи Страсбурга лежала открытая книга, и мы подошли к ней расписаться в нашем добровольном вступлении в армию.
Оттуда мы молча направились к городской ратуше. Нас была целая маленькая армия.
Пришло много учительниц; некоторые с улицы Фобур-дю-Тампль, и с этими я часто виделась впоследствии; среди них я впервые встретила Венсан, которая идею женских союзов, быть может, почерпнула именно из этой манифестации.
Андрэ Лео и я были отправлены делегатками требовать оружия.
К великому нашему удивлению, нас приняли без всяких возражений, и мы уже считали, что наша просьба будет исполнена, когда нас отвели в пустую обширную залу, уставленную одними скамейками, и заперли за нами дверь.
Там уже были два пленника: студент, участвовавший в манифестации и носивший, если не ошибаюсь, фамилию Сенар, и некая старушка, переходившая площадь, держа в руках бутылочку прованского масла, только что купленного ею, и арестованная неизвестно почему: ни она сама, ни те, кто ее задержал, ничего об этом не знали. Она так дрожала, что масло выливалось из бутылки ей на платье.
Так прошло три или четыре часа, пока появился наконец какой-то полковник, который должен был нас допрашивать. Но мы отказались отвечать, пока не освободят бедную старушку.
Ее испуг, бутылка с маслом, дрожавшая в руках, достаточно ясно говорили о том, что она не участвовала в манифестации.
В конце концов, дело уладилось – и старушка вышла дрожащей походкой, стараясь не уронить склянку, из которой продолжало капать масло.
Тогда приступили к нашему допросу, и так как мы воспользовались случаем повторить нашу просьбу о вооружении батальона добровольцев, то офицер, видимо ничего не понявший, с идиотским видом воскликнул:
– Что вам за дело до гибели Страсбурга, когда вас самих там нет!
Это был плотный мужчина с правильными и глупыми чертами лица, широкоплечий, крепко скроенный, типичный экземпляр золотопогонника.
Что было отвечать на это? Мы только молча посмотрели ему в глаза, а так как я вслух произнесла номерок его кепи, то он, может быть, понял, что сморозил лишнее, и ушел.
Через несколько часов один из членов правительства, приехавший в ратушу, велел выпустить на свободу студента, Андрэ Лео и меня.
Манифестацию рассеяли, прибегнув частью ко лжи, частью к насилию.
В этот самый день Страсбург пал.
Много говорили о Луарской армии; уверяли, что Вильгельм будет раздавлен этой армией и одновременной вылазкой парижан.
Доверие к правительству падало с каждым днем, его считали неспособным (как, впрочем, всякое правительство), но надеялись, что дело спасет общий порыв парижан.
А пока что каждый находил время для упражнений в стрельбе в бараках. Я сама сделалась в ней довольно искусной, как это обнаружилось впоследствии в маршевых ротах Коммуны.
Париж, желая защищаться, был настороже.
Федеральный совет Интернационала заседал в Кордери-дю-Тампль. Там же собирались и делегаты клубов. Таким образом, сформировался Центральный комитет 20 округов, который, в свою очередь, в каждом округе создал «наблюдательные комитеты» из ярых революционеров.
Одним из первых актов этого Центрального комитета было изложить правительству волю Парижа. Последняя была выражена в немногих словах на красной афише, которая была сорвана в центре Парижа сторонниками «порядка»; наоборот, в предместьях ее приветствовали. Правительство по глупости приписало ее прусским агентам; последние были родом навязчивой идеи у этого правительства. Вот эта афиша:
ПОГОЛОВНОЕ ОПОЛЧЕНИЕ!
НЕМЕДЛЕННОЕ ВООРУЖЕНИЕ!
ВВЕДЕНИЕ ПАЙКОВ
Под нею стояли следующие подписи: Авриаль, Белэ, Брион, Шален, Комбо, Камелина, Шардон, Демэ, Дюваль, Дерер, Франкель, Т. Ферре, Флуранс, Жоаннар, Жаклар, Лефрансэ, Ланжевен, Лонге, Малон, Уде, Потье, Пенди, Ранвье, Режер, Риго, Серрайе, Тридон, Тейсс, Тренке, Вальян, Варлен, Валлэс49.
В ответ на эту афишу, которая совершенно правильно выражала волю Парижа, правительство, идя по стопам империи, стало распространять слухи о победе и о близком приходе Луарской армии.
Но вместо Луарской армии прибыла весть о поражении при Бурже и о сдаче Меца маршалом Базеном50, отдавшим неприятелю стратегический пункт, который еще никогда никем не был взят, форты, боевые припасы, 100-тысячную армию и оставившим без защиты и север, и восток.
Четвертого сентября, когда мы с Андрэ Лео вышли на улицу, какая-то дама, пригласив нас в свою карету, рассказала нам, что в армии приходят к концу все припасы, снаряды и прочее. И, как бы предупреждая обвинение, которое она ожидала услышать от нас по поводу состояния Меца, она заверила нас, что Базен никогда не пошел бы на предательство.
Это была его сестра.
Может быть, он был более трусом, чем предателем – пусть так; результат был один и тот же.
Газета «Борьба», орган Феликса Пиа, 27 октября поместила известие о сдаче Меца. Новость, заявляла редакция, исходит из достоверного источника; в самом деле, ее принес Рошфор, который был навязан толпой в члены правительства 4 сентября; он не мог, не делаясь соучастником измены, молчать и сказал об этом Флурансу51 – командиру бельвильских батальонов. Тот передал известие Феликсу Пиа, который и опубликовал его в «Борьбе».
Известие было тотчас объявлено ложным, и типографские станки «Борьбы» были разбиты сторонниками правительства; но каждое мгновение приносило все новые доказательства его истинности.
Пельтан тоже не сумел сохранить в тайне сдачу Меца.
Остальные члены Правительства национальной обороны, подстрекаемые своим злым гением, карликом Футрике52, вернувшимся в Париж (после того как он подготовил к сдаче Парижа всех европейских государей), продолжали отрицать факт: до того их свело с ума это поражение в связи с народными волнениями.
Заметка, появившаяся в «Правительственной газете», сообщала о том, что возбужден вопрос о предании Феликса Пиа военному суду…
На следующий день, 29 сентября, правительственное сообщение было напечатано в «Борьбе» со следующим примечанием:
Предательство Базена было в интересах общественного спасения раскрыто мне гражданином Флурансом, сказавшим, что он получил эти сведения непосредственно от гражданина Рошфора, члена временного Правительства национальной обороны.
Феликс Пиа
Официальное сообщение, расклеенное в Париже 29 октября, в крайне осторожных выражениях объявляло о падении Бурже; около этого рапорта, подписанного Шмидтом, полицейские могли услышать немало замечаний, не особенно лестных для правительства.
Нашлись, однако, глупцы, утверждавшие, что сообщение подложно, и сторонники порядка поспешили для выигрыша времени поддержать эти нелепые слухи. Тридцатого сентября вечером новое сообщение уже признавало поражение при Бурже почти в том виде, какой оно имело в действительности.
Утром следующего дня появилось объявление, в котором сообщалось о капитуляции Меца и об оставлении Бурже…
Итак, в катастрофе признались, полив ее, как водится, святой водицей. Что сталось с грозными трибунами, боровшимися против империи! Они попрятались, как белки в клетку, и завертели то самое колесо, которое до них вертели другие и которое будет так же вертеться и после них.
Это колесо – колесо власти, которое всегда давит обездоленных.
III
31 октября
Известия о поражениях, невероятная таинственность, которой окутывало их правительство, решимость Парижа ни в коем случае не сдаваться и уверенность, что его тайком сдадут, – все это было подобно действию ледяного ключа в раскаленном вулкане: в воздухе чувствовался огонь, и люди вдыхали его.
Париж, не желавший ни сдаваться, ни быть сданным, Париж, которому надоела официальная ложь, – восстал.
Четвертого сентября кричали: «Да здравствует Республика!» Тридцать первого октября раздался клич: «Да здравствует Коммуна!»
Те, кто 4 сентября направлялись к палате депутатов, шли теперь к ратуше. Иногда по дороге попадались ослы, рассказывавшие, что прусская армия едва не была разрезана на две или три части, уже не помню кем; другие плакались, что французские офицеры не знали маленькой тропиночки, которая привела бы их в самый центр неприятельского расположения; а некоторые еще прибавляли: все дороги в наших руках. В действительности, эти три части были три германские армии, как раз и державшие в руках все дороги. Глупцы, подстрекаемые шпиками, продолжали горланить перед правительственными сообщениями, что это ложные телеграммы, что их фабрикуют Феликс Пиа, Рошфор и Флуранс, чтобы вызвать панику и поднять восстание перед лицом неприятеля. За все время войны, с самого ее начала, это была обычная фраза в устах этих людей, которая формально вела к тому, что ослабляла наше сопротивление и сводила на нет все благородные порывы.
Людской поток стремился к ратуше, отталкивая в сторону шпиков и крикунов; человеческое море все росло.
Национальная гвардия толпилась перед решеткой; пестрели плакаты:
ДОЛОЙ ПЕРЕМИРИЕ!
КОММУНУ!
СОПРОТИВЛЕНИЕ ДО ПОСЛЕДНЕЙ КАПЛИ КРОВИ!
ДА ЗДРАВСТВУЕТ РЕСПУБЛИКА!
Толпа аплодировала и временами, как бы чуя врага, издавала грозные крики: «Долой Тьера!» Казалось, она требует крови. Многие из тех, кто раньше был обманут, кричали громче других: «Измена! Измена!»
От первых делегатов отделались обычными клятвенными обещаниями, что Париж никогда не будет сдан.
Трошю пытался говорить, утверждая, что теперь остается одно: бить и гнать пруссаков оружием патриотизма и единения.
Ему не позволили продолжать, и опять, как 4 сентября, к небу поднялся лишь один крик: «Коммуна! Да здравствует Коммуна!»
Какой-то мощный толчок бросает манифестантов к ратуше, лестницы которой охраняют бретонские53 мобили. Ле-франсэ54 проталкивается через их ряды, а старый Белэ55, подняв на плечи Лекура, члена синдикальной камеры союза переплетчиков, помогает ему пролезть через окошечко их главного подъезда; туда устремляются добровольцы Тибальди; двери распахиваются настежь и поглощают столько людей, сколько может войти.
Вокруг стола в главной зале восседали Трошю, Жюль Фавр, Жюль Симон, у которых представители народа сурово потребовали отчета в действиях правительства.
Трошю, прерываемый криками негодования, объясняет, что ввиду настоящих обстоятельств для Франции было выгодно оставить позиции, занятые накануне германской армией.
Упрямый бретонец продолжает говорить, но вдруг бледнеет: ему подали бумажку, на которой были сформулированы требования народа:
НИЗВЕРЖЕНИЕ ПРАВИТЕЛЬСТВА!
КОММУНА!
СОПРОТИВЛЕНИЕ ДО ПОСЛЕДНЕЙ КАПЛИ КРОВИ!
НИКАКОГО ПЕРЕМИРИЯ!
– Франция погибла, – заявляет Трошю тоном глубочайшего убеждения.
Он понял, наконец, то, что ему не переставали твердить в продолжение многих часов: он понял, что народ требует низвержения Правительства национальной обороны.
Молча срывает он с себя какой-то орден и передает его одному из офицеров бретонских мобилей.
– Это сигнал! – восклицает Чиприани56, товарищ Флуранса.
Почувствовав, что его жест разгадан, Трошю осматривается по сторонам и, заметив, что реакционеры начинают собираться в большом количестве, по-видимому, успокаивается.
Члены правительства удаляются на совещание и просят Рошфора объявить о назначении выборов в Коммуну, ибо никому другому уже не верят. Рошфор подходит к окну и передает толпе обещание правительства, а затем кладет на стол свое заявление об отставке и дает революционерам увести себя в Бельвиль, где, по их словам, его давно ждут.
Между тем вокруг Трошю собираются бретонцы, такие же упрямые и наивные, как он, охраняя его, как свою мадонну в приморских ландах; они ждут его приказаний, но он молчит.
В это самое время несколько членов правительства, пользуясь доверчивостью Флуранса и национальной гвардии, под разными предлогами выбрались из ратуши и хорошо использовали время для подготовки нападения.
Пикар приказал бить сбор, и 106-й батальон национальной гвардии, целиком составленный из реакционеров, под командой Ибоса (храбрость которого была достойна лучшего применения) выстроился у решетки ратуши.
Он разразился криками «Да здравствует Коммуна!» и был беспрепятственно пропущен внутрь.
В скором времени 40 000 солдат окружили здание ратуши, и спутникам Флуранса было предложено «во избежание конфликта» (как выразился Жюль Ферри) и ввиду «достигнутого соглашения» удалиться.
Менее наивный, чем остальные, капитан Грефье арестовал Ибоса. Но Трошю, Жюль Фавр и Жюль Ферри снова обещают выборы в Коммуну и, сверх того, клянутся, что всем будет гарантирована свобода, каков бы ни был исход событий.
Члены правительства, оставшиеся в ратуше, столпились в амбразуре окна, откуда было видно, как строились солдаты 106-го батальона.
Милльер57, заподозрив вдруг ловушку, хочет созвать национальную гвардию предместий, но Флуранс возражает, говоря, что это лишнее, раз правительство дало честное слово. Милльер, согласившись с ним, отсылает и свой батальон, который выстроился было на площади.
Толпа успокаивается, читая в этот момент расклеенную афишу, возвещавшую о предстоящих выборах в Коммуну; вернувшиеся домой доверчивые граждане на следующий день с великим изумлением узнали о новом обмане правительства.
Ферри, присоединившийся к Пикару, вернулся во главе многочисленных войск, выстроившихся в боевом порядке.
В то же самое время подземным ходом, соединявшим казармы Наполеона с ратушей, подходили новые подкрепления бретонских мобилей. Они шли, ибо так приказал им Трошю.
Это была настоящая западня. Газ был потушен, и бретонцы со штыками наперевес пробирались подземным ходом, в то время как батальоны «порядка» под командой Жюля Ферри входили через решетку.
Бланки, не подозревая, что можно так вероломно нарушить свое честное слово, передал через Констана Мартена58 приказ послать в мэрию первого округа доктора Пильо59 на место мэра Тенаиль-Салиньи. У дверей мэрии солдат преградил ему путь штыком. Тогда Констан Мартен отнял у него ружье и вошел со своими друзьями в зал совета. Мелин60 в ужасе бросился за мэром, не менее его испуганным; печать и касса были переданы посланцам Бланки. Но в тот же вечер мэрия была взята обратно. Флуранс вышел из ратуши со стариком Тамизье61, пройдя между двумя рядами солдат; за ним вышел и Бланки с Милльером, так как правительство еще не решалось показать, что оно плюет на свое честное слово.
В тот же вечер 31 октября в здании Биржи состоялось собрание офицеров национальной гвардии в связи с событиями последних трех дней.
В тот момент, когда снаружи раздался крик «Офицеры, по местам!», – какой-то человек с белой афишей в руках вбежал в залу.
Афиша содержала в себе декрет о назначении на завтра выборов в Коммуну.
– Да здравствует Коммуна! – крикнули в ответ присутствующие.
– Лучше было бы, – произнес чей-то голос, – чтобы сами массы учредили революционную Коммуну.
– Все равно, – воскликнул Рошбрюн, – лишь бы она помогла Парижу защищаться от нашествия!
Он высказал тогда ту же мысль, которую несколькими неделями раньше выражал Люлье62, а именно, что в каждом отдельном пункте осаждающие Париж пруссаки смогут сосредоточить не более нескольких тысяч человек, и что поэтому вылазка 200 000 парижан может и должна увенчаться успехом.
Раздались крики одобрения; хотят назначить Рошбрюна начальником национальной гвардии, но он отвечает:
– Сначала Коммуну!
Вдруг кто-то из вновь пришедших бросается к трибуне и рассказывает, что 106-й батальон освободил правительство, что афиша лжет, что Правительство национальной обороны солгало, что теперь больше, чем когда-либо, в полной силе план Трошю, в котором предусмотрены одни поражения, и что Париж должен как никогда быть настороже перед возможной опасностью внезапной капитуляции.
Раздаются крики: «Да здравствует Коммуна!»
Какой-то толстяк, неизвестно почему оставшийся на площади, подходит к национальным гвардейцам и пытается выразить свое мнение:
– Всегда нужно начальство, – говорит он, – и всегда нужно правительство, которое руководило бы вами.
Это, видимо, оратор реакционного лагеря; ни у кого нет времени его слушать.
Да! Афиша солгала! Правительство солгало!
Париж не получит от него Коммуны.
Все, кого приветствовали накануне, были отданы под суд: Бланки, Милльер, Флуранс, Жаклар, Верморель63, Феликс Пиа, Лефрансэ, Эд, Левро64, Тридон65, Ранвье, Разуа66, Тибальди, Гупиль67, Пильо, Везинье68, Режер69, Сириль, Морис Жоли, Эжен Шатлен.
Некоторые из них уже сидели в тюрьме. Феликс Пиа, Везинье, Верморель, Тибальди, Лефрансэ, Гупиль, Тридон, Ранвье, Жаклар, Бауер70 были уже арестованы. Тюрьмы наполнялись не только революционерами, но и людьми, задержанными по ошибке и не сделавшими ровно ничего.
Такие люди фигурируют в каждом восстании.
Некоторые из них впервые таким образом узнают, откуда берутся революционеры.
Дело 31 октября было представлено судьями Правительства национальной обороны как покушение, целью которого было возбудить гражданскую войну, вооружив одних граждан против других, и к этому присоединены были еще вымогательства и незаконное лишение свободы.
– Неужели это империя возвращается? – спрашивали наивные люди.
В действительности она никогда и не исчезала: ее законы продолжали существовать, они стали еще строже. Но обратное течение волн делает бурю еще страшнее.
Генеральным прокурором был назначен Леблон (тот самый Леблон, который защищал когда-то одного из подсудимых перед верховным судом в Блуа; правда, он старался умалить свою роль, заявляя, что он только поверенный Жюля Фавра и Эммануэля Араго).
Префект полиции Эдмон Адан подал в отставку, не желая производить предписанных ему арестов.
А в ратуше бретонские мобили, устремив вдаль свои голубые глаза, спрашивали себя, скоро ли г. Трошю избавит Францию от преступников, натворивших столько бед, чтобы они могли снова увидеть свое море, гранитные скалы, твердые, как их собственные черепа, степи с реющими над ними коршунами, и плясать на просторе в праздничные дни.
IV
От 31 октября – к 22 января
От 31 октября – к 22 января.
Да, это действительно была империя. Переполненные тюрьмы, страх и доносы изо дня в день; поражения, которые в правительственных сообщениях превращались в победы.
Вылазки были запрещены; именем старого Бланки пользовались, как пугалом на огороде человеческой глупости.
Генералы, столь робкие перед лицом неприятеля, обнаруживали достаточно храбрости, когда нужно было действовать против толпы.
На горизонте маячили июнь и декабрь, но еще более страшные, чем пережитые.
Жюль Фавр, которого никак нельзя заподозрить в сгущении красок к выгоде революционеров, так описывает положение дел в армии:
«Генерал Дюкро, охранявший (31 октября) ворота Майо, узнав о затруднительном положении правительства, не дожидаясь распоряжений, приказал своим войскам вооружиться, запрячь пушки и двинуться маршем к Парижу; он вернулся только тогда, когда все успокоилось».
На этот раз Дюкро не опоздал; правда, дело шло о народных массах.
В той же книге Жюль Фавр, по поводу теории Трошю относительно покинутых позиций, высказывается следующим образом:
«Что касается потери Бурже, то генерал заявил, что она не имеет никакого стратегического значения и что население Парижа совершенно напрасно волнуется. Занятие нами этой деревни произошло без распоряжения свыше и вопреки общему плану, принятому парижским правительством и Комитетом обороны: все равно позицию пришлось бы очистить»71.
Это был тот самый Жюль Фавр, который во времена империи храбро заявлял:
«Процесс этот можно рассматривать как обломок разбитого зеркала, в котором страна видит себя всю целиком». (Дело шло о подкупности императорского режима.) Но нет человека, которого не испортила бы власть. Надо, чтобы она была уничтожена.
Сентябрьская Республика держалась общим голосованием. Однако всякое голосование благодаря запуганности и невежеству населения всегда дает большинство, благоприятное правительству, которое этот плебисцит устраивает, и противное истинным интересам народа.
Солдаты, матросы и беженцы из окрестностей Парижа голосовали по-военному; может быть, к ним присоединились еще 300 000 парижан, воздержавшихся от голосования, в результате чего Правительство национальной обороны получило 321 373 положительных ответа.
Слухи о победах не прекращались. Генерал Камбриель совершил столько подвигов, что не верили уже ни одному.
Ходила легенда, что «преступники 31 октября» унесли из ратуши серебро и государственные печати.
После плебисцита 3 ноября правительство объявило, что оно исполнит свои обещания и приступит к муниципальным выборам.
Тем временем люди, арестованные по делу 31 октября, все еще находились в тюрьме, но когда они три месяца спустя предстали перед военным судом, последнему пришлось оправдать всех; им было предъявлено обвинение «в том, что они враги империи», но так как суд происходил при Республике, то обвинение падало само собой. На этот раз Констан Мартен был позабыт; о нем вспомнили лишь двадцать шесть лет спустя.
Часть обвиняемых была выбрана в виде протеста в различных округах Парижа; республиканские мэры и их помощники были переизбраны.
Мэрами и помощниками мэров были избраны, между прочим, Ранвье, Флуранс, Лефрансэ, Дерер, Жаклар, Милльер, Малон, Пуарье, Элигон72, Толен73, Мюра, Клемансо, Ла-фон. (Ранвье, Флуранс, Лефрансэ, Милльер и Жаклар все еще сидели в тюрьме.)
Население Монмартра и Бельвиля, их мэрии, наблюдательные комитеты и клубы были пугалом для «людей порядка».
В народных кварталах обычно не особенно много думают о правителях. Их ведет свобода, а она не капитулирует.
В наблюдательных комитетах собирались люди, безусловно преданные революции, которым не страшна была смерть. Там закалялось их мужество. Там чувствовали себя свободными, смотрели в прошлое без желания копировать 1793 год и смотрели в будущее, не боясь неизвестного.
Сюда влекло людей с характером, гармонировавшим с общим настроением, энтузиастов и скептиков, всех фанатиков революции, желавших видеть ее прекрасной, идеальной, великой.
Когда собирались в доме № 41 по шоссе Клиньянкур, где согревались больше огнем идей, чем дровами или углем, и только в редких случаях, в связи с приходом какого-либо делегата, бросали в камин стул или словарь, – то расходились оттуда неохотно.
Собирались обычно к пяти-шести часам вечера, обсуждали проделанную за день работу и ту, которая предстояла завтра; болтали, оттягивая время до последней минуты, – до восьми часов, когда каждый отправлялся в свой клуб.
Но иногда скопом врывались в какой-либо реакционный клуб – вести там республиканскую пропаганду.
Свои лучшие часы за дни осады я провела в монмартрском наблюдательном комитете и в клубе «Отечество в опасности»; там жили более быстрым темпом, чем в других местах, там радовались, чувствуя себя в напряженной борьбе за свободу как в родной стихии.
В некоторых клубах председательствовали члены наблюдательных комитетов: так, в клубе «Белой Королевы» председателем был Бюрло, в каком-то другом – Авронсар, в клубе «залы Перо» – Ферре, в клубе здания мирового суда – я. Два последних клуба назывались клубами революции «Округа больших каменоломен» – название, особенно неприятное людям, усматривавшим в нем отзвуки 93 года.
Тогда слово председательствовать означало не только исполнение почетной обязанности, но и принятие на себя всей ответственности перед правительством, которая выражалась и в отбывании тюремного заключения, и в обязанности оставаться на своем посту, отстаивая право свободы собраний от реакционных батальонов, позволявших себе врываться в залу и осыпать оскорблениями ораторов.
Обыкновенно я клала перед собой на стол маленький старый пистолет без собачки, так чтобы он всегда был у меня под руками; схватывая его в нужный момент, я часто останавливала «друзей порядка», начинавших стучать об пол прикладами своих ружей.
Клубы Латинского квартала74 действовали в полном согласии с клубами народных округов.
Один молодой человек говорил 13 января на улице Ар-раса:
– Положение отчаянное, но Коммуна будет взывать к мужеству, к знанию, к энергии, к молодости. Она победоносно отразит пруссаков; но если последние признают социальную республику, мы протянем им руку, и тогда настанет эра счастья народов.
Несмотря на настойчивость, с которой Париж требовал вылазок, только 19 января правительство согласилось разрешить национальной гвардии попытаться взять обратно Монтрету и Бюзенваль.
Эти местности были заняты, но люди, увязнув по щиколотку в жидкой грязи, не смогли втащить орудия на холмы и должны были отступить.
Там полегли сотни, храбро отдавая свою жизнь: национальные гвардейцы, люди из народа, художники, молодежь. Земля впитала в себя кровь первой парижской гекатомбы; впоследствии она должна была пресытиться ею…
V
22 января
Вечером 21 января делегаты всех клубов собрались в клубе «Белой королевы» на Монмартре, чтобы принять последнее решение, пока не наступило еще окончательное поражение.
Роты национальной гвардии, возвращаясь с похорон Рошбрюна, отправились в тот же клуб с криками: «Долой правительство!»
Национальные гвардейцы предместий условились явиться в полном вооружении на следующий день к 12 часам на площадь перед ратушей.
Их должны были сопровождать женщины для протеста против нового хлебного пайка. Скудость его готовы были терпеть только в том случае, если бы это было нужно для освобождения.
В знак протеста я, по примеру товарищей, решила захватить с собой ружье.
Мера подлости и позора переполнилась: противников завтрашней демонстрации для предъявления требований правительству не нашлось.
– Хлеба хватит, – объявило последнее, – только до четвертого февраля, но мы не сдадимся, хотя бы пришлось погибнуть с голоду или дать похоронить себя под развалинами Парижа.
Делегаты Батиньоля обещали привести с собой к ратуше мэра и его помощников при всех знаках его достоинства.
Делегаты Монмартра сейчас же отправились в свою мэрию. Клемансо там не было, но его помощники обещали прийти и действительно явились.
Между наблюдательными комитетами, делегатами клубов и национальной гвардией установилось полное единодушие.
Заседание закрылось при криках: «Да здравствует Коммуна!»
Двадцать первого января днем Анри Плас, известный тогда под своим псевдонимом Верле, Чиприани и многие другие бланкисты отправились в тюрьму Мазас; Грефье попросил разрешения повидать надзирателя тюрьмы, с которым познакомился во время своего заключения.
Его пропустили вместе с сопровождавшими его лицами; он заметил, что у главного входа стоит один только часовой.
Направо от этой двери находилась другая, меньших размеров, стеклянная, через которую и проходили в тюрьму и возле которой днем и ночью стоял сторож.
Напротив – караульное помещение, занимаемое национальными гвардейцами «партии порядка»: это был пост. Дойдя до круглой площадки, Грефье спросил у сторожа самым равнодушным тоном, где находится «старик». Так друзья называли Гюстава Флуранса; так же называли уже давно и Бланки, который действительно был уже стариком.
– Коридор Б, камера девять, – ответил, ничего не подозревая, сторож.
Действительно, направо тянулся коридор, обозначенный буквой «Б».
Осмотрев все, что им было необходимо, и поговорив кое о чем другом для отвода глаз, Грефье и его спутники отправились обратно.
В десять часов вечера на улице де Курон в Бельвиле к ним присоединились 75 вооруженных людей.
Этот маленький отряд, зная пароль, разыгрывал из себя военный патруль и перекликался с другими патрулями, встречавшимися на пути его следования к тюрьме.
Заговор мог удаться только при исключительной быстроте действий.
Первые 12 человек должны были обезоружить часового, четверо других – справиться со сторожем, охранявшим стеклянную дверку.
Тридцать человек должны были ворваться в караульное помещение, рассыпаться между ружейными козлами и походными койками, на которых спали гвардейцы, взять перед ними ружья на изготовку и тем помешать им сделать хоть малейшее движение.
Остальные 25 заговорщиков должны были подняться на круглую площадку, арестовать шесть сторожей, заставить их открыть камеру Флуранса, запереть их туда, затем быстро спуститься, запереть на ключ стеклянную дверь, выходящую на бульвар, и удалиться.
Этот план был исполнен с математической точностью.
– Только начальник тюрьмы, – рассказывал Чиприани, – оказал кое-какое сопротивление; но когда к его лицу приставили револьвер, он уступил, и Флуранс был освобожден.
Из Мазаса отряд, начавший так удачно, отправился в мэрию 20-го округа, где Флуранс только что был выбран помощником мэра; там они ударили в набат, и два десятка человек провозгласили Коммуну; но никто не отозвался, опасаясь новой ловушки со стороны «партии порядка».
В ратуше шло ночное заседание членов правительства; не было ничего легче захватить их там.
Но Флуранс, сидя в тюрьме, был лишен возможности наблюдать рост революционного движения; он возразил, что имеющихся сил недостаточно.
Но первый отважный удар ведь удался. Отчаянная решимость производит действие, подобное действию пращи на камень: такова ее сила.
Утром 22 января свирепая афиша Клемана Тома, заменившего Тамизье в качестве командира национальной гвардии, была расклеена по всему Парижу. Эта афиша объявляла революционеров вне закона; они рассматривались как виновники смуты, и все сторонники «порядка» призывались уничтожать их.
Афиша начиналась так:
Вчера вечером горсть бунтовщиков взяла штурмом тюрьму Мазас и освободила своего вождя Флуранса.
Затем следовали ругательства и угрозы.
Взятие Мазаса и освобождение Флуранса привели в ужас членов правительства; в ожидании повторения событий 31 октября они обратились к Трошю, который и набил всю ратушу своими бретонцами.
Командовал ими Шодэ: его враждебное отношение к Коммуне было достаточно хорошо известно.
В полдень огромная толпа, по большей части безоружная, заполнила площадь перед ратушей.
У очень многих национальных гвардейцев ружья были без патронов; монмартрские гвардейцы были вооружены.
Молодые люди, забравшись на фонари, кричали: «Долой правительство!»
Курчавая голова весьма оживленного Бауера мелькала среди них.
Время от времени раздавались крики.
Там были не только те, кто обещал прийти: явились также и многие другие; было много женщин: Андрэ Лео, Блен, Экскофон, Пуарье, Данге.
Национальные гвардейцы, не захватившие с собой патронов, начинали сожалеть об этом.
Предстоял жаркий день – в этом нельзя было сомневаться. Что-то будет завтра? Ратуша еще накануне была набита мешками с землей; бретонские мобили, которыми она кишела, скучившись у оконных амбразур, пристально смотрели на нас своими голубыми глазами с отливом стали; лица их были бледны и неподвижны.
Для них это было началом охоты на волков.
Толпа все прибывала, как и 31 октября.
За решеткой перед фасадом стояли подполковник бретонских мобилей Леже и комендант ратуши Шодэ, который не пользовался доверием.
– Те, кто сильнее, – сказал он, – расстреляют других.
Сила была на стороне правительства.
Были отправлены делегаты заявить, что Париж еще раз подтверждает свою волю ни в коем случае не сдаваться; тщетно добивались они, чтобы их впустили: все двери были заперты. Бретонцы по-прежнему толпились у окон.
В эту минуту ратуша напоминала корабль среди океана, зияющий открытыми пушечными люками: толпы людей вначале вздымались подобно валам, затем затихли и ждали.
Никто не сомневался более, каким образом правительство собирается встретить тех, кто не желает сдачи, которая привела бы за собой Баденге на буксире у Вильгельма; но если бы даже она грозила только позором – и это было для Парижа неприемлемо.
Вдруг Шодэ вошел в ратушу.
– Сейчас, – заговорили в толпе, – он прикажет стрелять в нас.
Тем не менее была сделана попытка проникнуть за решетку, где стояли офицеры, осыпавшие толпу бранью.
– Вы не знаете, что вас ожидает за противодействие воле народа, – сказал им старый Мабиль, один из стрелков Флуранса.
– Плевать мне на это, – ответил офицер, только что выпустивший заряд ругательств, и направил свой револьвер на соседа Мабиля, который, в свою очередь, ринулся на него.
Через несколько минут после того, как Шодэ вошел в ратушу, за одной из дверей раздался звук, похожий на удар рукояткой шпаги; затем раздался одинокий выстрел.
Менее чем через секунду прозвучал дружный залп, очистивший площадь.
Пули цокали, как летний град в грозу.
Вооруженная часть толпы стала отстреливаться, бретонцы стреляли холодно, без остановки; их пули косили толпу; вокруг нас падали прохожие, любопытные, мужчины, женщины, дети.
Некоторые из национальных гвардейцев впоследствии признавались, что целились не в тех, кто расстреливал нас таким образом, а в стены; на стенах действительно остались следы от пуль.
Я не была из их числа: действуя так, мы вечно терпели бы поражение с грудами трупов, с непрекращающимися страданиями или даже изменами.
Стоя перед этими проклятыми окнами, я не могла оторвать глаз от этих бледных лиц дикарей, которые стреляли в нас без всякого волнения, совершенно машинально, как будто мы были стаей волков. Я думала: «Когда-нибудь вы будете с нами, солдаты, ибо вы убиваете, но верите в свое дело; вас обманывают, но не покупают, а нам нужны неподкупные».
И рассказы старого дедушки проходили перед моими глазами, рассказы о тех временах, когда беспощадно бились герои с героями, когда крестьяне Шаретта, Кателино, Ларошжакелена76 сражались с войсками Республики.
Близ меня перед окнами были убиты высокая женщина в черном, похожая на меня, и сопровождавший ее молодой человек. Мы так никогда и не узнали их имен, и никто не знал, кто они.
Два высоких старика, стоя на баррикаде, воздвигнутой на авеню Виктории, спокойно стреляли, напоминая две статуи гомеровских времен: это были Мабиль и Малезье.
Эта баррикада, воздвигнутая из опрокинутого омнибуса, некоторое время выдерживала огонь ратуши.
Когда Чиприани проходил по этой улице с Дюсали и Сапиа77, ему пришло в голову остановить часы ратуши; он выстрелил и разбил циферблат; было пять минут пятого.
В это мгновение пал Сапиа, сраженный пулей в грудь.
У Анри Пласа была перебита рука. Но, как это обычно бывает, большинство жертв пало на совершенно невинных людей, случайно попавших под пулю.
Шальные пули убивали прохожих и на соседних улицах.
Продержавшись сколько можно было (отстреливались из-за маленьких построек на углу площади), мы вынуждены были отступить.
Защищая в первый раз свое дело оружием, так уходишь в борьбу, что кажется, сам становишься взрывчатым веществом, снарядом.
Вечером мы увидели папашу Малезье все в том же широком сюртуке, изрешеченном пулями наподобие мишени.
Дерер, на одно мгновение захвативший в единственном числе двери ратуши, вернулся в мэрию Монмартра, все еще опоясанный красным шарфом.
– Нужно страшно много свинца, чтобы убить одного человека, – говорил Малезье, старый боец июньских дней.
Для него действительно потребовалось столько свинца, что все пули кровавой недели пролетели мимо него; возвратившись из ссылки, он сам покончил с собой: буржуа нашли его слишком старым для работы.
Преследования за 22 января начались тотчас же.
Правительство, по-прежнему клянясь, что никогда не сдастся, попыталось заставить замолчать наблюдательные комитеты, федеральные камеры и клубы. Тогда все стало клубом, улица стала трибуной, камни мостовой – и те, казалось, заговорили.
Было отдано несколько тысяч приказов об арестах, но задержать удалось только несколько человек: мэрии отказывались производить аресты, говоря, что это может вызвать новые мятежи.
Часто спрашиваешь у себя, почему из всех членов правительства ни один не оказался на высоте положения. Особенное отвращение Париж чувствовал к Жюлю Ферри: причиной тому было его ужасающее двуличие…
Один писатель, сочувствующий Правительству национальной обороны и знающий образ мыслей буржуазии, делает следующее откровенное признание по поводу репрессий за 22 января:
«Пришлось ограничиться заочными смертными приговорами Гюставу Флурансу, Бланки и Феликсу Пиа»78.
Понял ли Жюль Фавр, что отнять у Парижа оружие было бы бесполезной попыткой, которая привела бы к верной революции, или у него настолько сохранилось чувство справедливости, что он считал невозможным отнять оружие у национальной гвардии, – но только он никогда не возбуждал вопроса о разоружении, хотя его сообщение от 28 января объявляло о перемирии, против которого Париж неизменно восставал.
Перемирие было верным признаком капитуляции, и оставалась неизвестной только дата, когда неприятельская армия вступит в преданный город.
Те, кто так долго утверждал, что правительство никогда не сдастся, что Дюкро вернется или мертвым, или победителем, что ни пяди земли, ни одного камня крепостей не будет уступлено неприятелю, увидели наконец, что их обманывали.
Вот как обходились с арестованными 22 января и с теми, кого перевели в Венсенн и кто поэтому не мог быть освобожден революционерами, как Флуранс: «Несчастные, – говорит Лефрансэ, – которых перевели в Венсенн, пробыли там восемь дней без огня; через окна замковой башни, куда они были заперты, падал снег; они лежали как попало на пространстве приблизительно в 150 квадратных метров, в самой отвратительной грязи».
Один из них, арестованный за 31 октября, гражданин Тибальди, вынесший всякого рода физические и нравственные пытки в Кайенне79, где империя держала его 13 лет, заявлял, что ничего подобного он никогда не видел.
Потом их перевели из Венсенна в тюрьму Сантэ, где они две недели оставались в нетопленных камерах, по стенам которых стекала вода, так что белье и простыни никогда не просыхали; затем их перевели в Пелажи, где им еще два месяца пришлось ждать приговора военного суда.
В числе задержанных 22 января был Делеклюз, брошенный в этот ад, как и все, только за то, что был редактором закрытой газеты «Пробуждение». Делеклюз, 65-летний старик, слабый, страдающий острым бронхитом, был полумертвым выпущен из тюрьмы; на выборах 8 февраля он был избран в Законодательное собрание в Бордо.
Бесплатный фрагмент закончился.
