Читать книгу: «Мои современницы»

Шрифт:

© М. Г. Талалай, составление, редакция, статья, комментарии, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021

* * *

Н. В. Хлебникова. Силуэтный портрет Л. Ф. Достоевской, 1929. Рукописный отдел Пушкинского дома. Публикуется впервые


«Не признаю псевдонимов». Предисловие редактора

Приведем полную цитату: «Беда в том, что я не признаю псевдонимов и могу печатать лишь под условием подписывать свои повести полным именем, а вот это-то и страшно. Мне совсем не улыбается участь бедного Льва Львовича Толстого, над которым все смеются»1. Так писала в 1911 г. начинающий литератор Любовь Достоевская (1869–1926) уже состоявшемуся литератору Виктору Буренину.

Однако ее ждала схожая участь: если над Толстым-младшим «все», включая Горького и Чехова, смеялись2, то на Достоевскую-младшую не обратили особого внимания. В течение века после выхода ее романов и повестей, филологи и историки повторяли, вероятно, даже их не читая, что они «не представляют интереса» и «не имеют художественного значения». За столетие ее романы и повести не удостоились ни одного серьезного исследования и ни разу не переиздавались3.

Писательская карьера Достоевской началась в 1911 г. со сборника повестей «Больные девушки» и продолжалась всего лишь три года. После первой книги Любовь Федоровна издала еще два романа – «Эмигрантку» и «Адвокатку»: по одному в год – в 1912 и в 1913-м. К каждому титулу автор ставила подзаголовок «Современные типы»: в итоге получилось своеобразная гендерная трилогия о современницах.

Автор «трилогии» находилась за границей, когда в 1914 г. вспыхнула Мировая война, переросшая в Русскую революцию. На Родину Любовь, называвшая себя в Европе по-французски Эме (Aimée), уже никогда не вернулась.

Последняя ее публикация, благодаря которой она все-таки получила признание у современников и потомков, к беллетристике уже не относится. Это известный ее труд об отце. Произведение имело прихотливую издательскую судьбу: написанное в 1918–1919 гг. по-французски с титулом «Vie de Dostoïewsky par sa fille», оно впервые вышло в 1920 г. на немецком. Русский перевод (с немецкого), наполовину усеченный, появился в 1922 г., первый полный – в 1992 г., однако он был тоже сделан не с оригинального текста, а опять-таки с немецкого, и, наконец, филологически выверенный перевод с французского оригинала – в 2017 г.4.

Воспоминаний в прямом смысле она не могла писать: ей было всего 11 лет, когда умер отец. Так на обложке первого и второго русского издания появилось не вполне внятное «в изображении дочери»5. Историко-биографический жанр в целом не был близок Любови, и исследователи находят в тексте разного рода неточности и натяжки, признавая, впрочем, его ценность в качестве источника. Уже в первых строках автор признавалась в некоторой принужденности своего труда: «я решилась опубликовать в Европе биографию моего отца, которую собиралась издавать в России, тем более что всё мое состояние осталось в руках большевиков, и теперь я должна зарабатывать себе на жизнь»6.

Зачем же носительница такой фамилии вообще занялась беллетристикой (книга об отце не в счет)? Вероятно, не могла иначе. Вся ее жизнь, весь ее быт был пронизан литературой, все кругом что-то сочиняли, издавали, включая ее мать. Для воплощения своих амбиций она устроила литературный салон в своем доме на Фурштатской, где стремилась устроить самостоятельную, независимую от матери жизнь. Один друг семьи, М. Н. Стоюнина, описывает, несколько иронично, ту попытку: «Любовь Федоровна льнет к аристократическому кругу; у нее развилось страстное честолюбие, жажда жить открыто, устраивать светские приемы <…>. Перемена в условиях жизни совершилась: обстановка роскошная, появилась голубая шелковая гостиная, жардиньерки, поэтические уголки, ценные вазы, шали, саксонские лампы, фарфоровые статуэтки. <…> В салоне дочери гости стали поважнее, дочь царит остроумием, пишет легкие пьески для театра, однако скучает от шумной пустоты света»7. Не складывается и личная жизнь молодой женщины.

Над всем этим висел тяжким для нее грузом мировой престиж отца. Отсюда – размышления о псевдониме и честолюбивое нежелание им воспользоваться. В высшей степени символично предложение Льву Толстому-младшему, дружественному посетителю ее салона, сочинить пьесу о детях писателей, с которого мы начали наш очерк8.

В начале 1900-х гг. Достоевская переходит к прозе9. Уже в дебюте, в «Больных девушках» (1911), заявлена основная ее проблематика: изломы молодой и чувствительной женской души, судьбы «старых дев», материнский пресс. Обнажена надломленная психика автора – ее нервные срывы, общая болезненность, личностная неустроенность. Название книги похоже на диагноз, а за собственные болезни автор во многом спрашивает с матери.

У Анны Григорьевны, урожденной Сниткиной, сложился в отечественной культуре почти агиографический образ. К напряженному сосуществованию с гением прибавляются последующие проблемы, которые ей доставляла «трудная» дочь. О степени этого напряжения мы находим поразительное свидетельство той же М. Н. Стоюниной: «Разлад между ними дошел до того, что Анна Григорьевна, видя однажды, как выносят из церкви девичий гроб, воскликнула: "Зачем не мою дочь это хоронят!"»10 Но и дочь не остается в долгу, выводя в своей самой первой книге образ матери-угнетательницы, губящей дочь: рассказ так и называется, без обиняков, «Вампир».

Дабы у читателя не возникало сомнений насчет автобиографичности повествований, начинающий литератор там и сям расставляет ономастические метки. Героиню рассказа «Жалость» зовут Ляля – в то время как родные и близкие звали автора «Лилей». Рассказчицу «Вампира» вообще зовут Любовью Федоровной. Главная героиня другого рассказа – «Чары» – носит редчайшую финскую фамилию Мильтопиус, и это фамилия бабушки по материнской линии11. Как отмечает достоевист Б. Н. Тихомиров, она вообще «склонна была относиться к своим произведениям не столько как к художественным созданиям, сколько как к личному исповедальному дневнику»12.

Автобиографична и любовь к Италии. Ляля из «Больных девушек» мечтает сбежать в Италию, а когда это получается, у нее вырываются такие признания: «с первых же шагов Ляля поняла, что Италия не похожа на остальную Европу, и что она близка и дорога ей, как Россия». Афористично восклицание: «Милая, милая Италия! Вот страна, где нельзя быть несчастной!» Подробно описано прекрасное озеро Гарда, где, вероятно, лечилась Любовь Достоевская в одном из санаториев. (Спустя десять лет именно в этом месте поселится Габриэле д’Аннунцио, который, как мы полагаем, поможет выходу ее книги об отце в Италии – см. Приложение). С «поэтической красотой и оригинальностью» предстает перед читателем Верона – обязательная перед озером для всех путников на Гарду остановка.

Италофилия, вероятно, была запрограммирована ее родителями – ведь Эме была зачата во Флоренции, в счастливый период обитания четы Достоевских на пьяцце Питти, напротив садов Боболи – лишь беспокойство ее отца, что при родах он не сумеет объясниться с врачами (Достоевский не знал итальянского языка, в отличие от немецкого), побудило ее будущих родителей переехать из Флоренции в Дрезден, где в итоге 26 сентября нов. ст. 1869 г. Любовь и появилась на свет.

Влечение к Италии проходит красной нитью сквозь весь текст «Больных девушек» – этому «счастливому» краю противопоставляется «чухонское болото» Петербурга, усиливающее морок у героинь. Абзац в «Больных девушках» о первых христианских мучениках на веронской Арене перерастет в целую вставную новеллу в «Эмигрантке», где Италия займет всё литературное пространство. В последнем романе «Адвокатка» автор заявляет: «Должно быть, в предсуществовании я была римлянкой», а описывая карнавал на Лазурном берегу, пишет: «Итальянская душа Ниццы проснулась под французской меркантильной оболочкой», расставляя акценты по отношению к двум цивилизациям.

…Зимний сезон 1911/1912 года Эме проводит в Риме, где пишет свою вторую книгу, «Эмигрантка», которую можно смело назвать «итальянской». Вечный город ее, пусть и не сразу, но пленяет. Русская литература полна признаний любви к итальянской столице. И Достоевская вносит свой вклад в антологию о Риме: «люди, быть может, никогда вполне не умирают, а остаются витать возле тех мест, где сильно жили и сильно страдали. Быть может, Рим полон тенями древних римлян, первых христиан, художников времен Возрождения и итальянцев прошлого столетия, что так доблестно погибали в борьбе за единство Италии. Все эти тени не могут оторваться от любимого города. Они по-прежнему владеют Римом, и мы, иностранцы, попадаем в плен к этим теням и не в силах отвести от них свои мысли».

Ее персональный ключ к Риму – Надин Гельбиг (Хельбиг), урожденная княжна Надежда Шаховская. В письме от 10 января 1912 года к Александру Свербееву она горячо его благодарит за знакомство с «Helbig, настоящей русской, несмотря на то, что всю жизнь прожила заграницей»13. Княжна Шаховская, супруга немецкого археолога Вольфганга Гельбига, обосновавшегося в Риме, держала популярный салон, среди посетителей которого были Григ, Вагнер, Лист, д’Аннунцио, Роллан, Рильке. Теперь в этот интересный список можно поставить Достоевскую. Вероятно, через свою щедрую соотечественницу-меценатку, укоренившуюся в Риме, Любовь – Эме познакомилась с целой галерей персонажей, которые она вывела в своем итальянском романе. Некоторых нам удалось идентифицировать.

Так, под вымышленным именем Лефрен выведен аббат Луи-Мари-Оливье Дюшен, автор фундаментального трактата «История Древней Церкви», оказавшегося в центре скандала. В январе 1912 г. его монография была внесена Ватиканом в «Индекс запрещенных книг», и роман Достоевской, в том же году, об этом сообщает – со скоростью газетной хроники. Иные видные римляне имеют в тексте настоящие фамилии – в первую очередь граф Луиджи Примоли, внучатый племянник принцессы Матильды Бонапарт, вышедшей замуж за Анатолия Демидова, «князя Сан-Донато»14. Позднее его брат граф Джузеппе Примоли в стенах родового палаццо основал Музей Наполеона в Риме (сейчас там хранятся пять писем Достоевской – см. Приложение). В роман попадают впечатления от посещения городских кварталов, церквей и монастырей, музеев, трактиров, аристократических салонов, кабинетов прелатов. Описаны и другие места: почти в жанре тревелогов рассказывается о поездке Ассизи и о тамошней францисканской атмосфере.

Отношения с Римом, впрочем, складывались непросто, как и всё в жизни Любови. Самые первые дни для Достоевской были отмечены упадком духа, и в одном из писем она признается: «не скажу, чтобы от него [т. е. Рима] в восторге, может, из-за петербургской погоды – холодной и серенькой. Трамонтана15 очень плохо действует на нервы»16. Усиливаются ее недуги: «Зима в Риме представляет агонию человека, сознающего, что он болен смертельной болезнью и в отчаянии бросающегося от одного доктора к другому»17.

Возрастает интерес к католичеству – не в нем ли спасение от «всеобщей неурядицы и беспорядочности нашей жизни»? В этой могучей, красивой, интеллектуальной ипостаси христианства она обнаруживает и насторожившее ее черты: идеи героини (думается, и самой Достоевской) о возобновлении патриаршества на Руси встречают самый резкий отпор у католиков, которым вовсе не нужна сильная Православная Церковь. Однако героиня с каждым шагом в Риме всё более отдаляется от России, куда ей уже не суждено вернуться…

При знакомстве с финалом можно подумать, что перед нами – тривиальный сюжет о разбитом сердце, но сам автор, как выясняется, ставил перед собой еще одну задачу: «отказавшись от родины и эмигрировав в Италию она [героиня] наполовину умерла, <…> я имела некоторое "литературное" право отправить ее в более светлый мир»18.

Писательница осудила «эмигрантку». Достоевская убеждена, что это – не ее путь. Она останется верной родине и религии отцов (и отца!) и возвращается в Петербург. В одном письме она иронизирует над «легендами», где ее смешивают с героиней: якобы она, «увидев любимого человека, выходящего из комнаты кокотки, <…> перешла в католичество» и осталась в Италии19.

Последний роман, «Адвокатка», можно бы назвать «французским»: повествование начинается в Ницце и, пройдя туристическим пунктиром по Провансу (древнеримскому, что важно для автора), завершается в Париже. Наряду с традиционной темой «Больных современниц», показанных тут в их маниакальной ревности и инфантильном эгоизме, Достоевская обращается к публике с манифестом феминизма. Ее главный адрес – русские женщины, с менталитетом, по ее мнению, «восточных одалисок». Автор страстно призывает их к овладению профессиями и общественному служению. Именно в этом, наряду со следованием христианским ценностям, она видит выход из пошлой обыденности женской доли на Руси. Писательница обнажает перед читателем другие мучившее ее проблемы: Россия и Запад, православие и католицизм, вера и политика. Удрученная ничтожеством политической жизни на родине, в последних строках она выражает мечту о приходе в российский парламент парии Здравого Смысла. Однако самым главным для нее остается «единственно верный, единственно неизменный, великий Христов закон милосердия».

Таковы последние слова, написанные ею как писательницей, но они не были услышаны, более того – история Европы пошла как будто наперекор этому закону…

Уже в эмиграции, в письме к Владыке Евлогию (Георгиевскому), она так описала свое беженское состояние: «пришлось испытать большую нужду, т. к. со времени революции, т. е. скоро пять лет, я ничего ровно из России не получаю. К счастью в нашей семье люди не теряют мужества: я тотчас принялась писать биографию моего отца, кот[орая] год тому назад вышла на немецком языке. <…> Что особенно меня радует, это что книга моя имеет ещё и большое нравственное влияние. Как теперь оказывается, здешние европейские социалисты, пользуясь незнанием наших русских дел, выставили перед европейской молодежью Достоевского как главу социалистов, человека неверующего, глумящегося над Богом, анархиста и мятежника. Все они страшно обозлены теперь на меня за то, что я описываю отца как христианина, верного слугу Церкви и Государства. <…> Мне кажется, что такое тревожное время, как наше, все мы должны вести борьбу за Христа и Его Великое Учение против анархии и безверия. Я с тем большим рвением готова это делать, что сама в эти страшные пять лет поняла какая огромная сила – вера, как страшно слаб без неё человек. Жду в России расцвета веры, кот[орый] наступит тотчас после окончания революции»20.

…Пришла пора представить Достоевскую-писательницу и современному читателю. Именно с этой целью мы впервые собрали под одной обложкой ее художественные тексты, с нашими комментариями (по предложению издательства сборнику дано название «Мои современницы»). Вне сомнения, спустя столетие читатель не станет ставить на одну сравнительную плоскость отца и дочь. Быть может, напротив, он теперь, через историческую призму, оценит ее высокую культуру, борьбу за права женщин, приверженность христианству, юмор, точные описания российского быта, Петербурга, Европы, да и в целом, оценит ее пусть и скромные, но несомненные литературные дарования, а также – смелость печататься без псевдонима.

Судьба не дала ей шанс воплотить таланты в полной мере: последнюю свою книгу Любовь Федоровна написала, когда ей было 43 года. Шел предвоенный 1913-й год и разразившаяся военная катастрофа и революция прервали ее путь романиста.


Михаил Талалай,

Милан

июнь 2021 г.

Приветственное слово

Русскому читателю впервые предоставляется под одной обложкой вся художественная проза Любови Федоровны Достоевской (1869–1926), которая осталась практически неизвестной. У современников ее книги вызывали интерес исключительно потому, что они были написаны дочерью великого Достоевского, а ее имя получило известность лишь после публикации мемуаров «Достоевский в изображении его дочери» (первая публикация на немецком языке 1920 г.).

Жизнь Любови Достоевской во многом сложилась под влиянием отца, рядом с которым прошли годы ее счастливого детства и который навсегда остался для нее огромным авторитетом. В своих повестях и рассказах Любовь, словно вослед произведениям Достоевского, постоянно обращается к нравственным и религиозным проблемам, к рассуждениям о России и Европе. Однако эти темы приобретают характер чисто личных мнений ее автобиографических героинь, а значит и самой Любови Достоевской, но оказываются прямо противоположными мыслям и убеждениям Федора Достоевского. К примеру, героиня ее повести «Эмигрантка» Ирина восхищается европейским укладом жизни, постоянно негативно высказываясь о России как о варварской стране. Она готовится перейти из православия в католичество, и только встреча с русским помещиком Гжатским, который увлекает ее мечтой о счастливой семейной жизни, разрушает план стать монахиней в одном из католических монастырей. Сквозь рассуждения Ирины как будто проступает внутренняя полемика с Достоевским, скрытый диалог. Любовь Достоевская не стала последовательницей, адептом убеждений своего отца, но его образ, память о нем постоянно присутствовали в ее жизни и в ее творчестве. Героиня «Эмигрантки» вспоминает детство, церковную службу в маленьком русском городке, и в этих воспоминаниях узнаются детали о жизни самой Любови в Старой Руссе.

Повесть «Эмигрантка» насыщена описаниями итальянской жизни, бедных кварталов Рима и его античных памятников, соборов и монастырей. Эти страницы написаны живо и интересно. В 2019 году, к 150-летию со дня рождения писательницы, перевод на итальянский язык этой повести, как ее центрального произведения, прочно связанного, к тому же, с Италией, был издан Культурной ассоциацией «Русь» (Южный Тироль), хранящей о ней память.

Любовь Достоевская была наделена пусть и небольшим, но определенным литературным талантом, наблюдательностью, любовью к искусству. Около 13 лет ее жизни были связаны с Италией. В маленьком альпийском местечке Гриесе, пригороде Больцано (Южный Тироль), закончилась ее трудная жизнь. На главном городском кладбище сохраняется могила Любови. На надгробном памятнике можно прочитать такую надпись: «Эме Достоевская – русская писательница».

Повести и рассказы Любови Достоевской, хотя и не могут идти в сравнение с произведениями ее отца, сохраняют свое негромкое литературное значение.


Наталья Ашимбаева,

директор Музея Ф. Достоевского в Санкт-Петербурге,

май 2021 г.

Приветственное слово

В современной Италии память о Любови Достоевской бережно хранит южно-тирольская Ассоциация «Русь», учрежденная в 1991 г. в Больцано. По крохам я, и как исследователь, и как председатель этой Ассоциации, вместе с историком Михаилом Талалаем, редактором настоящего издания, уже в 1990-е гг. собирала свидетельства о последнем этапе жизни «Эме» (так, на французский лад, она называла себя заграницей) – в альпийских городах Больцано, Мерано, Арко.

В самом деле, ее земной путь прервался, от белокровия, 10 ноября 1926 г. – в наших краях, в санатории «Гриесерхоф» в Гриесе, пригороде Больцано; на нашей южно-тирольской земле она была и погребена, и мы не могли остаться равнодушными к этому.

Похоронили ее на небольшом кладбище, находившимся за санаторием и ныне не существующем. Над могилой тогда водрузили скромный деревянный крест – настолько простой, что уже вскоре он стал разрушаться. Однако итальянцы посчитали важным соорудить достойное надгробие: по почину альманаха «Rivista della Venezia Tridentina» в стране был объявлен сбор средств на памятник, созданный в 1931 г. После упразднения кладбища в Гриесе красивый монумент, изваянный южно-тирольским художником Йозефом Эренхофером, перенесли на главное городское кладбище Ольтризарко.

В 1999 г. Ассоциация «Русь», в сотрудничестве с петербургским Литературно-мемориальным музеем Ф. М. Достоевского, устроила в сначала в Петербурге, а затем в Больцано документальную экспозицию, посвященную Л. Ф. Достоевской. Выставка была совмещена с презентацией нашего монографического сборника «Любовь Достоевская: С. – Петербург – Больцано», первой книги, ей посвященной (редакторы-составители: Б. Марабини Цёггелер и М. Г. Талалай). Выставка в Петербурге, в музее Достоевского, открылась 26 сентября, к 130-летию со дня рождения «Эме», а выставка в Больцано, в Городском музее – 10 ноября, в день ее кончины; тогда же прошла и панихида на кладбище Ольтризарко.

С той поры началась наше длительное многолетнее сотрудничество с директором музея Достоевского Натальей Ашимбаевой и с ее заместителем по научной работе Борисом Тихомировым. В ноябре 1999 г., к панихиде, Б. Н. Тихомиров привез, по старинной традиции, горсть русской земли на могилу «Эме».

Начиная с того года по приглашению Ассоциации «Русь» панихиды на кладбище Ольтризарко проводили разные русские священники – о. Георгий Блатинский, о. Борис Развеев. У реставрированного памятника шли разного рода церемонии, возлагались цветы. В последнее время панихиды по Любови проводит настоятель Никольской церкви в Мерано игумен Алексий (Никоноров).

В 2000-м году, в г. Арко в рамках VIII книжной выставки «Le pagine del Garda» («Страницы озера Гарда»), организованной издательством «Il Sommolago», прошла еще одна презентация нашей монографии «Любовь Достоевская: С. – Петербург – Больцано», с параллельной фотовыставкой.

Мероприятия в Петербурге, Больцано и Арко вдохновили актеров Людмилу Лисюкову и режиссера Николая Коншина на создание спектакля «Я желала бы жить там, где побольше солнца» (так отвечала 20-летняя Достоевская на домашнюю анкету). Эта пьеса, которую мы снабдили материалами, была поставлена в Старой Руссе в 2001 году.

В том же году в Петербурге на XXVI ежегодной Международной конференции «Достоевский и мировая культура» мне довелось представить доклад о новых документах по Любови Федоровне, в том числе – о ее письмах к графу Луиджи Примоли, хранящихся в Наполеоновском музее в Риме и любезно предоставленных тогдашним его директором Джулией Горгоне.

В 2005 г. в Турине на конференции «Италия, страна – убежище» лингвист из Больцано и вице-президент нашей Ассоциации Марина Маскер рассказала о последнем, итальянском периоде жизни «Эме».

В 2006 г., к 80-летию кончины Любови, в Женской библиотеке г. Больцано члены Ассоциации «Русь» провели чтения отрывков из ее книг, в первую очередь – из ее первой книги «Больные девушки».

К 150-летию со дня рождения уже упомянутая Марина Маскер подготовила перевод второй книги Любови, «Эмигрантка», опубликованный в 2019 г. нашей Ассоциацией, вместе параллельным русским текстом, а в настоящее время М. Маскер готовит новый перевод на итальянский язык главной книги Достоевской – о ее великом отце.

По почину Ассоциации «Русь» также готовится мемориальная доска, которую осенью 2021 г. планируется установить на здании санатория Гриесерхоф, где прошли последние дни жизни Любови Федоровны.

В Италии, в особенности в нашем Южном Тироле, знают и ценят дочь русского писателя, которая сама стремилась стать писателем, и таковым стала, несмотря на все трудности и превратности судьбы.


Бьянка Марабини Цёггелер,

председатель Ассоциации «Русь»,

Больцано,

май 2021 г.

Больные девушки

Посвящается памяти отца моего, Федора Михайловича Достоевского


Предисловие

В наше время, вследствие ненормального положения женщин в обществе, число больных девушек увеличивается с каждым годом. К сожалению, люди мало обращают на них внимания. Между тем, большинство таких девушек выходит замуж и заражают своею нервностью и ненормальностью последующие поколения.

Я медицины совсем не знаю, да и таланта литературного у меня нет. И всё же я решаюсь описать некоторые, наиболее поразившие меня, типы. Нет сомнения, что ученые со временем начнут серьезнее изучать ненормальность женщин, чем делали это до сих пор, и тогда им могут пригодиться даже самые ничтожные материалы. Вот, в качестве таких материалов я и решаюсь напечатать первый выпуск моих «больных девушек».

Л. Достоевская

Чары

Пролог

Из отдела происшествий

«В ночь на 13 марта в квартире надворного советника Алексея Павловича Вершинина, проживающего по Сергиевской улице, в доме № 207, квартире № 2 совершено гнусное преступление: задушена во сне малолетняя дочь Вершинина, Татьяна. Подозрение падает на Елену Мильтопеус21, дальнюю родственницу Вершинина, живущую в его семье. Вчера же она арестована. Полагают, что преступление совершено на романической почве».

I

Милостивый Государь Илья Ильич!

Вы пишете, что назначены моим защитником и спрашиваете, когда я могу принять Вас, чтобы сообщить Вам все подробности относительно знакомства моего с Алексеем Вершининым. Я, разумеется, готова видеть Вас во всякое время, но вот в чем беда: я с незнакомыми мне людьми обыкновенно робею, смущаюсь и как бы замыкаюсь в себя. Поэтому не лучше ли будет, если я изложу Вам письменно все подробности моей жизни? Если же и тогда для Вас что-либо останется неясным, то я с удовольствием дам все необходимые объяснения.

Примите уверение в моем истинном почтении

Елена Мильтопеус

Воспитана я отцом. Мать моя умерла, когда я была совсем еще крошкой, и я ее не помню. Папа страдал грудью, и мы круглый год жили в Крыму, на южном берегу, недалеко от Алушты.

Знакомых у нас было очень мало, выезжали из нашей дачи мы очень редко, но я никогда не скучала. Во-первых, я тогда была еще очень молода, а во-вторых, мы с папой жили большими друзьями.

Мой отец был удивительный человек. Такого ума, такого сердца, такой доброты я никогда потом не встречала. Он всегда говорил со мною, как с равной и не считал меня ребенком. Мы вместе читали, вместе гуляли и никогда не расставались.

Какое это было счастливое время! Папа знал, что долго не проживет и спешил приготовить меня к жизни. Убеждения его были совсем особенные. Потом, в обществе, я их больше не слыхала, а когда мне случалось их высказывать, то все смеялись и говорили, что всё это ужасно старомодно, и что моему отцу следовало родиться триста лет тому назад. Он говорил мне, что вся общественная деятельность принадлежит мужчинам. Женщины же созданы для того, чтобы заботиться о них, беречь их, утешать в тяжелую минуту и воспитывать их детей. Он считал, что все разговоры об эмансипации женщин – пустые разговоры; что свобода женщинам ничего не даст, кроме тоски; что какого бы блестящего результата ни добились женщины: будут ли они знаменитыми учеными, писательницами, актрисами или художницами, они всё же будут менее счастливы, чем любая крестьянка, окруженная своими детьми. Природа не простит им, что они попрали ее законы, и тоска замучает их, несмотря на всю их знаменитость, несмотря на все рукоплескание и лавры. Если же, напротив, женщина посвятит себя всю мужу и детям, забудет о себе и о собственном удобстве, то тут-то она и сделается настоящей царицей, потому что мужчины, как бы умны и независимы они ни были, не могут жить без женщин, и если муж уверует, что жена действительно предана ему, то будет бесконечно любить и уважать ее, и она станет властвовать над ним своей кротостью, добротой и преданностью.

«Главное, Елена, – повторял мне отец, – помни, что жизнь не веселье и не забава, что надо много выстрадать, прежде чем получить счастье. Нельзя жать, не сея, и надо много и долго работать, прежде чем ждать награды. Но никогда не унывай. Выбери себе человека по сердцу и держись его. Пусть он будет у тебя один на всю жизнь. Прости ему его недостатки, береги и люби его и ты покоришь его сердце. Только не перебегай от одного к другому. Кроме разврата тела, есть еще разврат сердца, и истинно порядочная женщина должна относиться к обоим с одинаковым отвращением».

Я всецело верила папе. Был ли на свете человек умнее, добрее и благороднее моего отца?! И я мечтала, как пойду той дорогой, которую он мне указывал, как всю жизнь отдам любимому человеку, стану утешать его и никогда, ни в каком случае, его не покину.

Мне было 22 года, когда отец мой умер. Перед смертью он пожелал, чтобы я не оставалась в Крыму, a ехала бы в Петербург, где у меня было много родных моей матери. Согласно его воле я через полгода после его смерти переехала в Петербург на постоянное жительство. Папа мне оставил хорошие средства. Я наняла себе уютную квартиру, а чтобы не жить одной, поселила у себя старую англичанку, miss Jane, которую мне рекомендовала одна из моих тетушек. Все родные встретили меня очень приветливо, перезнакомили со своими друзьями, и по окончании траура я начала выезжать. Тут я должна признаться, что мне очень понравились балы; не столько самые танцы, сколько всё вместе: и музыка, и наряды, и шум, и веселые разговоры – всё это опьяняло меня. Все мужчины нравились мне, хотя, впрочем, никто особенно. Смущало меня, главное, то, что никто из них не был несчастен и никто не нуждался в моем сочувствии. Напротив, все они были так довольны и самими собою и своим положением в свете, что утешать мне решительно было некого.

Так прошла первая зима, а на вторую я встретилась с Алексеем Вершининым. Алексей приходился мне дальним родственником, каким-то четвероюродным дядей. Он познакомился со мною на вечере у тети и на другой же день приехал с визитом. Приехал он не днем, как приезжали обыкновенно другие, а вечером, в 10 часов, когда мы с miss Jane уже отпили чай. Держал он себя также иначе. Не сидел чинно на стуле, а, разговаривая, ходил по комнате, курил, сыпал пепел в мои саксонские бонбоньерки и уехал в половине второго. Всё это мне очень понравилось: в один вечер я подружилась с ним больше, чем со всеми мужчинами, которых знала целый год.

Алексей стал часто ездить ко мне. Он рассказывал о своих несчастиях, о неудачах по службе, где у него были враги, которые ему всё портили; жаловался на плохое здоровье и слабые нервы, говорил со мною о Боге, о будущей жизни, о своем мистическом страхе перед смертью. У него были такие возвышенные мысли! Такие благородные чувства! Я полюбила его в первый же вечер и скоро стала мечтать сделаться его женой. В мечтаниях моих не было, впрочем, ничего невозможного. Мы были одних лет, одного общества и почти одинаковых средств. Увлечение его мною было всеми замечено, и родные постоянно мне о нем говорили. Я думала, что он сделает мне предложение весной, но, к большому моему разочарованию Алексей объявил мне в мае, что уезжает на всё лето за границу в обществе каких-то своих друзей. Он с увлечением говорил об удовольствиях, которые его там ожидали, обещал мне писать, а уходя, даже не спросил, где я собираюсь провести лето.

С грустным сердцем переехала я на дачу в Царское Село. Целыми днями гуляла я одиноко по парку и думала грустную думу: значит, Алексей меня не любит; я ему недорога. Зачем же бывал он у меня? Зачем открывал мне свою душу? Но вскоре стали приходить из-за границы его письма, веселые, оживленные. Он подробно описывал свои экскурсии в горах, разные эпизоды из своих путешествий, и надежда вновь закралась в мое сердце. Не слишком ли я тороплюсь? Может быть, он хочет сначала хорошенько меня узнать, прежде чем жениться? Иначе, зачем бы стал он мне писать и обо мне вспоминать? Смущало меня лишь одно: он совсем не интересовался моей жизнью в Царском и ни о чем меня не спрашивал.

Осенью, в октябре, мы опять свиделись, и опять начались наши разговоры. Алексей так ласково на меня смотрел, рассказывал мне такие интимные мысли и чувства свои! Встречаясь со мной в обществе, он не отходил от меня, так что все замечали и дразнили меня им. Но весной он опять уехал, на этот раз путешествовать по Кавказу, а я опять грустно бродила по Царскосельским аллеям, перечитывая письма, которые он присылал мне в изобилии.

Так прошло три года. Тоска всё сильнее и сильнее охватывала меня. Я была молода, мне хотелось любви, я устала от одинокой жизни со старой miss Jane. В течение этого времени я получила несколько предложений, но с негодованием их отвергла: одна мысль выйти замуж за другого, чем Алексей, казалась мне отвратительной. Я даже стала сурово относиться к мужчинам. Мне казалось, что это будет честнее, чем быть любезной, поощрять их, a затем отказывать.

На третий год я не выдержала и решила объясниться с Алексеем. Я написала ему, что люблю его, что хочу быть его женою и просила его перестать бывать у меня, если он меня не любит и не имеет никаких серьезных намерений. Он или сделает мне предложение, или же навсегда уйдет из моей жизни. Это будет очень мучительно, очень тяжело, но я куда-нибудь уеду, переживу это тяжелое время, зато потом опять буду свободна и начну свою жизнь сызнова. Так думала я, но, к великому моему изумленно, Алексей поступил иначе. Он ответил мне длинным, туманным письмом, в котором ничего нельзя было понять. Говорилось о Боге и о будущей жизни, делались какие-то намеки на какие-то обстоятельства и т. д. Я рассчитывала, что больше не увижу его, но Алексей стал бывать у меня по-прежнему. Он никогда не упоминал ни о моем письме, ни о своем ответе. Я не знала, что и думать. Посоветоваться мне было не с кем, так как почти все родные поссорились со мной. Они находили, что Алексей компрометирует меня, говорили, что в обществе ходят про нас дурные слухи. Я с негодованием отвечала им. Что могло быть невиннее нашей любви? Во всё это время Алексей даже руки у меня не поцеловал.

Между тем, здоровье мое портилось. От частых слез и грустных дум у меня расстроились нервы, появились мигрени и бессонницы. Много раз я хотела бросить Петербург и вернуться в Крым, но Алексей приходил такой расстроенный, больной, несчастный, что мне становилось жаль его. Кто пожалеет его, если я уеду? Кто развлечет и успокоит его? И я оставалась.

Прошел год со времени моего письма к Алексею. Стоял сентябрь, хмурый и дождливый. Мы с miss Jane только что переехали из Царского и были заняты устройством квартиры на зиму. Алексей гостил в деревне у товарища, и я ждала его со дня на день. Но он не приехал. Вместо него пришло письмо, в котором Алексей извещал меня, что женился на сестре своего товарища и едет с нею на осень в Ялту.

Не знаю, как провела я следующие дни. Мне кажется, что я куда-то уходила, в какой-то иной мир. Сколько я ни стараюсь, я никак не могу припомнить, что я делала и где была. Точно какой-то занавес закрывает эти дни, и нет возможности его отдернуть…

Очнулась я в воде. Должно быть, блуждая по Петербургу, я зашла на Острова и вошла в Среднюю Невку. Я стояла по пояс в воде и думала: только бы скорее утонуть. Но вода не брала меня, и я чувствовала, что тело мое совсем не хочет тонуть и борется с рекой.

Помню также, как чья-то собака кружилась по воде вокруг меня и жалобно выла. У нее было совсем человеческое выражение, и в глазах виднелся ужас. На ее вой из-за деревьев выбежали два солдата. Один из них, перекрестившись, бросился в воду и вынес меня на берег. Я сказала ему, что со мной случился обморок, и я упала нечаянно в реку. Оба выслушали с недоверием и ничего не отвечали. Вид у них был чрезвычайно серьезный. Солдат накинул на себя шинель, а я так и пошла мокрая. Скоро мы встретили извозчика. Я достала кошелек, нашла там пять рублей и дала их спасшему меня солдату. Оба сняли шапки и поблагодарили. Я села на извозчика и сказала ему свой адрес. Они тоже что-то шепнули ему, и извозчик поехал так тихо, что солдаты могли идти рядом. На Петровском острове они нашли другого извозчика и поехали вслед за мною до самого дома. Ко мне они, впрочем, не вошли, а остались внизу говорить со швейцаром. Я поднялась к себе, переоделась и села пить чай с коньяком. Я чувствовала большую слабость, и мне хотелось лечь. В это время раздался звонок, и пришел полицейский. То был человек почтенного вида, весь седой. Он спросил меня, та ли я барышня, которую солдаты спасли из воды. Я рассказала ему про обморок. Он слушал недоверчиво. «Так ли это? Обморок ли?» – допрашивал он меня. Он захотел узнать, с кем я живу, выразил желание поговорить с miss Jane и очень огорчился, узнав, что она не понимает по-русски. «Но ведь есть же у вас какие-нибудь родные? Как же это вы, больная девушка, живете совсем одна, безо всякого присмотра?» – допрашивал он меня. Наконец, он ушел, и я легла. У меня был озноб, и мысли мои сбивались. К ночи сделался бред, а к утру я потеряла сознание. У меня начался тиф в очень тяжелой форме, и я пролежала более месяца. Когда я стала поправляться, доктора отправили меня в Италию, и miss Jane перевезла меня в Гардоне22, на озеро Гарда.

Я медленно поправлялась. Всё, что со мной случилось, казалось мне бесконечно далеким. Точно тысяча лет отделяла меня от прошлого и от Алексея. О нем я редко и думала, да и вообще думать последовательно было мне трудно. Голова моя плохо работала, и мне больше нравилось смотреть на цветы, на озеро и горы. Всё казалось мне удивительно ярким и красивым, все блюда, которыми меня кормили, необычайно вкусными. Но более всего полюбила я остров, живописно выходящий из воды, прямо против нашего отеля. Остров этот принадлежал какой-то итальянской герцогине и весь был занят ее дворцом и парком23. Не знаю, кто именно там жил, но я населила его по-своему. В моем воображении там жили молодые муж и жена. У них было двое детей – мальчик и девочка. Все они, и родители, и дети, были очень красивы и изящны. Все они обожали друг друга и никогда не ссорились. Целыми днями гуляли они по очаровательным аллеям, наслаждаясь чудным видом на озеро, а когда шел дождь, то запирались в роскошных залах их мраморного палаццо и занимались музыкой. Она пела (у нее был чудный голос), он играл на виолончели. Когда же проходил дождь, они снова выходили в парк, где никогда не было грязи, так как дождь просачивался через песок. Одеты они все были очень красиво. Туалеты доставлялись им прямо из Парижа и всегда были удачны. Обедали они восхитительно, и повар никогда не бывал пьян. Смущала меня кухня: я долго думала, куда ее деть, чтобы не слышно было запаха. Наконец, кухня была помещена в пещере, на берегу озера, и весь кухонный запах уходил в воду. Нечего прибавлять, что обитатели этого счастливого острова никогда не хворали и не имели понятия о докторах и аптеках. Мечты эти чрезвычайно занимали меня и доставляли мне большое удовольствие.

Между тем, здоровье мое улучшалось. Лечил меня в Гардоне один немец, очень умный врач. Он нашел, что нервы мои очень расстроены и принялся лечить меня белладонной, цинком и мышьяком. Мало-помалу бессонницы мои исчезли, мигрени тоже, но вместе с тем изменились многие мои мысли и даже убеждения. Доктор смеялся, когда я ему об этом говорила, и предсказывал, что сделает из меня совсем другую девушку.

Весной я вполне оправилась и мы с miss Jane поехали путешествовать по Италии. Прежде всего мы посетили Верону, и этот город навсегда останется у меня в памяти. Меня поразила его поэтическая красота и оригинальность. Особенно полюбила я арену, древнеримскую арену, вполне сохранившуюся, где когда-то боролись гладиаторы, a затем, позже, мучили и убивали христиан. Я ходила по темным коридорам, где в пещерах, похожих на клетку, запирали христиан, обреченных на съедение зверя24.

Я представляла себе те чувства, которые они должны были переживать тогда – их слезы, отчаяние, экстаз и проклятия… Страшно становилось мне, и я спешила на арену, на свет и солнце. Здесь воображала я себе торжественный вход императора, со всей его пышной свитой, пурпуром и весталками. Я становилась перед ложей и восклицала: «Ave, Cesare, moritore te salutant!25»

Никто не заходил на арену, я была совсем одна и никого не стеснялась. Потом взбиралась я по ступенькам арены вверх и смотрела оттуда на город, на окрестные горы, на мутную, быструю Adige26, красивые мосты через нее и черепичные крыши домов.

И вот как-то раз вечером, когда косые лучи заходящего солнца обливали своим светом город и сверкали на окнах крепости San Pietro27, я вдруг поняла, что не люблю больше Алексея, так-таки совсем больше не люблю и не интересуюсь им. Все мои страдания были кончены. «Свобода! свобода! – пела я, перепрыгивая по ступенькам арены, – прочь тоска и мучения! Я хочу жить, жить, жить и наслаждаться! Как хороша жизнь! Как прекрасно солнце! Как прекрасно всё, всё!»

Счастьем наполнилось мое сердце. Мне хотелось петь, танцевать, всех обнять, всех целовать.

Радостная ходила я по улицам, с счастливой улыбкой смотрела на всех людей, заговаривала с прохожими, и смеялась им. И они смеялись мне и оглядывались на меня. «Signora parait très heureuse, – говорил мне старичок-итальянец, хозяин кафе, где я каждый день в 5 часов пила чай, – signora a reçu une bonne nouvelle?28»

– Très bonne, signor Julio, très bonne!29 – смеялась я ему в ответ.

«Но, однако, как же могло всё это случиться?» – спрашивала я себя. Пять лет, целых пять лет продолжалась эта любовь, и вдруг ничего больше нет, сразу всему конец. Отчего это могло произойти? Неужели от тех лекарств, которыми лечил меня гардонский доктор? Но что же в таком случае любовь, если ее можно излечить пилюлями и порошками? Неужели же любовь всего только болезнь и ничего более? Как же мир об этом раньше не знал, мир, который всё строит на любви и придает ей такое значение? И неужели я первая об этом догадалась?

Удивляло меня также то, что я нисколько не сердилась на Алексея. Я находила, что он был прав, женясь на той, которая ему понравилась. Пусть он будет счастлив! Пусть все найдут свое счастье! Ведь жизнь только для этого и дана. Да и для меня разве всё кончено? Мне ведь всего 29 лет, и я так полна жаждой жизни. Неужто и для меня кого-нибудь не найдется? Пустое, еще не поздно. И я выйду замуж и буду иметь детей и, Боже, как еще много счастья впереди!

Из Вероны мы поехали в Венецию, а затем всё лето путешествовали по Италии. Новый, неведомый доселе мне, мир, мир дивной красоты открылся предо мной. Целыми днями ходила я с бедекером в руках и не хотела пропустить ни одной колонны, ни одной церкви, картины или статуи. Вечером я с наслаждением отмечала крестиком в путеводителе всё то, что успела видеть за день, и засыпала спокойным, крепким сном. Милая, милая Италия! Вот страна, где нельзя быть несчастной!

В октябре мы вернулись в Петербург. Я тотчас принялась делать визиты и возобновлять прежние знакомства. Все находили, что заграница принесла мне пользу, что я очень поправилась и похорошела. Об Алексее со мной избегали говорить, да и я не расспрашивала. Я всем объявляла, что думаю много принимать у себя и, вообще, весело провести зиму.

В конце ноября ко мне неожиданно пришел Алексей. Пришел он, как и в первый раз, поздно вечером и сразу стал жаловаться на свою жизнь. Он был женат более года и имел дочь 4-х месяцев. Жена его была прекрасная женщина, но, по молодости, ничего не понимала в хозяйстве. В доме их царил ужасный беспорядок, и от него более всего, страдала маленькая Таточка, у которой со дня рождения менялась уже пятая нянюшка. «Как только я узнал о твоем возвращении, Елена, – говорил мне Алексей, – то тотчас же подумал, что сама судьба тебя мне посылает. Ты такая умница, такая прекрасная хозяйка. Ты должна нам помочь. Переезжай к нам сейчас же и возьми всё хозяйство на себя. Тебе будет веселее жить с нами, чем с твоей аглицкой кикиморой».

Я пробовала протестовать, но Алексей и слышать ничего не хотел. Он умолял, просил, напоминал мне нашу старую дружбу. Наконец он ушел, взяв с меня слово, что я исполню его желание, а я, оставшись одна, принялась плакать. Так вот какова была моя свобода! Стоило прийти Алексею, и я вновь подпала под его влияние, вновь стала его покорной рабой!

И всё сделалось так, как ему хотелось. Я поместила miss Jane в убежище для престарелых гувернанток, сдала свою квартиру, а сама переехала к Алексею. Мне было не трудно ввести у них порядок – я с детства привыкла заниматься хозяйством. Я переменила всю прислугу, а к Таточке нашла бонну, очень милую и скромную девушку из обедневшей дворянской семьи. Алексей торжествовал и восхищался воцарившимся порядком.

– Какая это была гениальная мысль пригласить тебя к нам, Елена, – говорил он мне, – ты видишь теперь, что я был прав.

Я скоро сошлась с Зиной, женой Алексея. Ей недавно лишь минуло семнадцать лет, и она выглядела совершенным ребенком. Что-то детское и невинное было в ее лице, и странно, даже более: как-то противно становилось при мысли, что эта невинная девочка уже успела быть женою и матерью. Свеженькая, как цветок, с большими синими глазами и густыми золотистыми волосами, она была очень хороша, но при этом глупа и неразвита на удивление… К мужу она относилась вполне равнодушно, к дочери тоже. По желанию Алексея она сама кормила Таточку, но смотрела на нее, как на куклу, которую можно было украшать бантами. Вообще, бант играл большую роль в ее жизни. Помимо бесчисленных бантов, которыми она украшала себя и дочь, она убирала ими все комнаты, и Алексей смеялся, что скоро жаркое, рыба и даже пирожки к супу станут подаваться на стол в бантиках.

Алексей любил ее дразнить. Глупость жены ничуть не смущала его, напротив, видимо нравилась. Часто за обедом или вечерним чаем он наводил Зину на серьезные темы и от души хохотал, слушая ее рассуждения, поглядывая при этом на меня и как бы приглашая посмеяться над ее глупостью. Нередко он доводил Зину до слез своими насмешками и тогда утешал ее, как утешают малых детей – посылал за конфектами, обещал сводить в цирк или же купить новое платье.

Ко мне Зина относилась как к пожилой родственнице, приглашенной заниматься хозяйством. По ее словам, Алексей отзывался обо мне, как о несчастной, одинокой девушке, которой некуда преклонить голову, и уверял, что будет истинно добрым делом приютить меня у себя в доме, где к тому же я могу быть полезной по хозяйству. Я очень удивилась, услышав это. К чему понадобилось Алексею выдумывать такую неправду? Или, может, он боялся ревности жены? Но Зина нисколько не ревновала его ко мне: в ее семнадцать лет мои тридцать представлялись ей глубокой старостью.

Таточка была веселенькая, здоровая девочка, очень походила на мать и обещала стать такой же красавицей. Алексей ужасно ее любил. Он готов был целые ночи сидеть возле нее, когда она бывала больна, бежать за доктором или в аптеку торопить лекарство. Он находил в дочери такой ум, такие нравственные и душевные качества, каких не могло существовать в пятимесячном ребенке. Он был очень обижен, видя, что я не разделяю его восторгов и очень подружился с бонной, доброй, простодушной и недалекой девушкой, которая искренно привязалась к Таточке. Алексей полюбил заходить в детскую, чтобы с нею поговорить и вдвоем полюбоваться на ребенка, но тут, неожиданно для всех нас, Зина приревновала его к бонне и так сердилась и плакала, что Алексей принужден был уступить и прекратить свои частые посещения детской. За то он стал приходить по вечерам ко мне в комнату, где засиживался до часу, рассказывая про свою службу и поверяя свои сомнение и неудачи. Сначала отдаленно, в туманных намеках, стал он говорить, как ошибаются мужчины, увлекаясь хорошеньким личиком, и как бывают разочарованы впоследствии, убедившись, что женились на глупой кукле. Всё яснее и яснее становились его намеки. Он уже не скрывал от меня, что жалеет, зачем не женился на мне.

«Как бы мы могли быть счастливы, Елена, – говорил он мне, – ты именно та девушка, какая мне нужна!» Он уверял меня, что непременно развелся бы с Зиной, если бы не Таточка. О, как я стала их обеих ненавидеть! Они заняли мое место, они отняли у меня Алексея! Как бы я могла быть счастлива, особенно теперь, когда Алексей уже испытал любовь к хорошенькой, но глупой женщине. И всему мешала Таточка! Когда я сидела с нею, я чувствовала к ней то умиление и жалость, какую возбуждают обыкновенно маленькие беспомощные дети, но лишь только я уходила от нее, я тотчас принималась ее ненавидеть и готова была, кажется, убить ее.

В начале марта Таточка вдруг заболела. У ней началось воспаление легких, и болезнь приняла опасную форму. Бедная крошка мучилась ужасно, а мы все потеряли голову. Алексей метался по городу, отыскивая докторов и составляя консилиумы; между тем наш домашний доктор сказал мне по секрету, что только чудо может спасти девочку. Наконец, на десятый день, начался кризис, и к 11 часам вечера, к великому восхищению Алексея, доктора объявили, что ребенок вне опасности. Все ликовали, я тоже, но какая-то необъяснимая тоска давила меня. Я ушла к себе в комнату и, не зажигая огня, опустилась в кресло. Долго сидела я в темноте, но вдруг свет озарил меня, и я поняла, что тоскую потому, что Таточке стало лучше. Я всё время была убеждена, что она умрет, и ее выздоровление было для меня ударом. Боже мой, как низко я пала! Что сделала мне эта бедная, ни в чем неповинная крошка! Что если бы отец мой узнал, какие чувства способна испытывать его «честная Леночка», как он любил меня называть. Нет, прочь, прочь отсюда! Завтра же уеду всё равно куда, всё равно под каким предлогом!

Я долго плакала, пока не заснула, но сон мой был тревожен, я поминутно вздрагивала и просыпалась. Тяжелые кошмары мучили меня, и я забылась лишь на заре. Утром меня разбудил необычный шум: в соседних комнатах громко говорили, бегали, кто-то кричал, кто-то плакал. Я выбежала испуганная и узнала, что Таточка умерла. Она лежала уже застывшая, смерть очевидно последовала давно, еще ночью. С раскаянием вглядывалась я в ее кроткое, серьезное личико и спрашивала себя: «Ну что ж, довольна ты? Вот Бог исполнил твое злое желание и устранил с твоей дороги эту ни в чем неповинную девочку. Что ж, рада ты, счастлива?» И я горько плакала, и мне хотелось упасть перед ее кроваткой и каяться и вымолить ее прощенье. В это время меня позвали в кабинет. В комнате, кроме Алексея и доктора, было еще двое незнакомых мне мужчин. Один из них, следователь, как я узнала потом, заговорил со мной. Поглощенная своим горем, я рассеянно слушала его, но вдруг с ужасом разобрала, что он обвиняет меня в убийстве Таточки. Я дико смотрела на него. Что это – сон, бред? Я повернулась за объяснением к Алексею и отшатнулась, увидев его искаженное злобой лицо. Он близко подошел ко мне и с ненавистью глядя на меня, проговорил: «Ты задушила ее в надежде, что я разведусь с Зиной и женюсь на тебе. Так знай же, тварь, знай, змея, что этого никогда бы не случилось, потому что я всегда чувствовал к тебе физическое отвращение. Слышишь ли ты это? Понимаешь ли?» Вот всё, что он нашел мне сказать в ответ на мою любовь! И так мне стало это обидно, так больно, что я повернулась к следователю и сказала ему: «Делайте со мной что хотите, теперь мне всё равно».

II

Елену поместили на испытание в N-скую больницу для душевнобольных30. Больница находилась за городом и состояла из нескольких одноэтажных и двухэтажных домов, разбросанных среди соснового парка. Воздух был удивительный, тишина невозмутимая; несколько напоминало кладбище, но теперь, весной, кладбище это было веселое. Птицы весело пели, деревья зеленели, а вокруг хорошенькой, в русском стиле, церкви, садовники взрывали непросохшую еще землю и готовили клумбы для цветов.

Елена приехала больная и раздраженная, на всех сердилась и ко всему придиралась, но после трех недель спокойной, правильной жизни почувствовала себя значительно лучше. Бессонницы исчезли, нервы успокоились. Ей понравилась ее чистая, веселая комната, «келья», как она ее называла; понравилась Феклуша, сиделка, которая от нее не отходила, но более всего пришелся ей по душе доктор, под надзором которого она находилась. Она так с ним подружилась, что скоро стала рассказывать ему свои мысли и даже сны, чему весьма дивилась, так как характера была скорее замкнутого. Удивительного в этом было, впрочем, мало: Дмитрий Петрович Теняшов во всех возбуждал такие же чувства. То был человек простодушнейший и добродушнейший безо всякой хитрости. Ему недавно минуло 32 года, был он очень толст и неуклюж, так что издали походкой несколько напоминал медведя. Лицо, впрочем, имел приятное. Происходил он из известной морской семьи и первоначальное образование получил в Морском корпусе. Затем по призванию поступил в Медицинскую академию, где занимался очень старательно. Окончив курс, выбрал специальностью душевные болезни, к которым чувствовал сильное влечение и надеялся сделать в этой области много интересных открытий. Товарищи его по больнице весьма этим надеждам дивились, так как не находили в Дмитрии Петровиче или Мите, как его все называли, никакой наблюдательности и никаких психологических талантов. В N-ской больнице он впрочем весьма и весьма пригодился. Его безграничное добродушие успокаивало самых беспокойных больных, и он скоро был назначен заведовать буйным отделением.

Как большинство толстых людей, Митя был ленив и любил в свободное время лежать на своем широком турецком диване и мечтать. В мечтах своих он всегда представлял себя худощавым и стройным, удивительным красавцем и победителем сердец. Он любил романы из рыцарской жизни с турнирами, пирами и красавцами; был равнодушен к молодым барышням и мечтал о героине, «настоящей» героине, какие описываются в романах. К большому его сожалению, ему до сих пор всё еще не удавалось ее встретить, а потому естественно, что Елена произвела на него глубокое впечатление.

«Вот это любовь! – думал он – настоящая любовь! Как сильна должна быть ее страсть к этому Вершинину, если она могла решиться на такое преступление!» Вид же Елены, больной и измученный, тотчас возбудил жалость в его добром сердце. Он решил написать подробный психологический очерк ее душевного настроения и доказать суду, что в момент преступления она находилась в помешательстве или аффекте. Елену, конечно, оправдают, и тогда она поймет, кому обязана своим оправданием. Она узнает тогда, что можно и не будучи красавцем (Митя был уверен, что Алексей Вершинин удивительно красив) быть тем не менее рыцарем и уметь доказать дружбу не на словах только, а и на деле. Он нечаянно проговорился Елене об очерке, который предполагал написать, и о наблюдениях, которые с этой целью над нею производил, и та тотчас же изменила свое с ним обращение. Теперь Елена стала каждый день караулить его приход и, завидя в окно Митю, поспешно распускала по плечам свои густые белокурые волосы и, живописно задрапировавшись в белый шелковый платок, принимала театральную позу.

– Скажи, Нерон, – приветствовала она входившего Митю, – многих ли невольников ты сжег сегодня? Многим ли царедворцам послал яду? Доволен ли ты, о, кровожадный тиран, сегодняшним днем?

– Вы меня не узнаете, Елена Сергеевна? Это – я, ваш доктор.

– А, это вы, – и Елена проводила рукой по лбу, как бы стараясь что-то вспомнить. – Садитесь, я вам рада. Скажите, зачем вы сегодня, рано утром, прилетали ко мне в виде черного ворона?

– Я прилетал к вам, Елена Сергеевна?

– Ну, да. Вы медленно спускались, махая вашими черными крыльями, мерно, мерно, как орел спускается на ягненка. Один глаз у вас был оранжевый, другой – ярко-зеленый. А вчера вечером вы являлись мне в виде белого медведя. Вы влезли вон на то дерево, играли на балалайке и пели: «Чаруй меня, чаруй!» Скажите, зачем вы меня мучаете, являясь в разных видах, отчего не приходите всегда, вот как теперь, в виде доброго, славного Дмитрия Петровича, которого я так люблю?

– Как вы сегодня спали, Елена Сергеевна?

– Очень дурно. Меня ужасно взволновало то известие, которое вы мне вчера сообщили.

– Какое же известие я мог вам сообщить?

– Как, вы уже забыли? Да о том, что Шарлота Корде31 приговорена к смертной казни. Ведь Шарлота – мой лучший друг, моя подруга детства. Неужели я могу оставаться равнодушной к ее судьбе? Она только что была объявлена невестой Шекспира. У них было уже взято купе в sleeping саг32 и заказано помещение в Palace Hôtel в Монте-Карло33, где они хотели провести свой honeymoon34. Бедная Шарлота! Я помню, когда мы были еще девочками, мы жили в Конго, в Африке. Мой отец строил там железную дорогу бельгийцам, а ее отец был миссионером. И вот в полдень, когда все спали, Шарлота приходила посидеть со мной в тени кокосовой пальмы и признавалась мне: знаешь, Елена, я так страстно люблю Уилли Шекспира, что готова ради него пожертвовать даже субботними бенефисами в Михайловском театре.

– Как ваш аппетит, Елена Сергеевна?

– Ела я недурно и даже довольно много. Но ведь это в последний раз, с завтрашнего дня я буду сидеть на хлебе и воде.

– Почему же так, Елена Сергеевна?

– Почему! Да потому, что меня выбрали папой. Вы еще этого не знаете? Как же! Старого папу прочь, а меня на его место. Voici, ma mule35, – вытягивала она вперед свою изящно обутую ножку. – Baisez-la. Comment, vous ne voulez pas? Et bien, alors, va-t-en, vil esclave! Tu n’est pas digne de parler à l’Impératrice des Indes! Va-t-en, va-t-en!36 – и Елена грозно наступала на Митю. Тот поспешно ретировался и исчезал за дверью, а Елена ложилась на кушетку и от души хохотала.

– И затейница вы, барышня, как я погляжу – смеялась и Феклуша, обычная свидетельница таких сцен, – совсем вы нашего барина закружили.

А Митя, торопясь и переваливаясь на ходу, шел домой. Там, в письменном столе, хранилась заветная тетрадь, в которую он вписывал свои наблюдения над Еленой. Поспешно брался он за перо и писал:

«…с одной стороны, смешивает людей современных с героями древней жизни (меня с Нероном); с другой стороны, видит в животных знакомых ей лиц (я в виде черного ворона и белого медведя). С одной стороны, смешивает старинное с настоящим (Шекспир и sleeping саг37); с другой стороны, воображает себя папой (mania grandiosa38). С одной стороны…»

III

В конце июля прокурору Петербургского окружного суда доложили о приходе незнакомой дамы. Он прочел на поданной визитной карточке ничего не говорящее ему имя и вышел к ней в гостиную. Посетительница оказалась пожилой дамой, очень почтенного вида, с правильными, строгими чертами лица и седыми волосами. Одета она была в черном и как-то особенно изящно куталась в старинные, дорогие, черные кружева. Она спросила прокурора, он ли занимается делом Елены Мильтопеус, и на его утвердительный ответ, пожелала узнать, созналась ли обвиняемая в преступлении.

– Она всё еще упорствует, – отвечал прокурор, – но все улики против нее. Вопрос теперь в том, была ли она в здравом рассудке в момент преступления. С этой целью она помещена на испытание в N-скую больницу и находится под надзором опытного врача.

Дама помолчала и, вдруг, неожиданно для прокурора, заплакала.

– Бог мне простит, – проговорила она, крестясь, – может быть, я совершаю великий грех, но я не могу больше молчать.

И вот что она рассказала.

Мери Холмогорская рано лишилась отца и матери, всё детство провела в деревне у бабушки, а по смерти ее была привезена в Петербург и помещена в институт. Состояния у нее не осталось никакого. Бабушкино имение за долги было продано, и если ей и удалось попасть в институт на казенный счет, то лишь по усиленным хлопотам своей двоюродной тетушки, Зинаиды Мстиславовны Холмогорской, ухитрившейся сохранить, несмотря на бедность и старость, некоторые связи в высшем кругу, к которому Холмогорские принадлежали по рождению.

У этой же тетушки должна была проводить свои каникулы маленькая Мери. Зинаида Мстиславовна жила уже двадцать пятый год в четвертом этаже небольшого дома в конце Сергиевской, близ Таврического сада. Квартира была крошечная, мебель старомодная; прислуживала старая горничная, она же и кухарка, да в маленькой комнате возле передней обитал старый, престарый лакей, которого почему-то называли Габриэлем. Он должен был отворять двери и прислуживать за столом в те дни, когда у Зинаиды Мстиславовны бывали гости.

Вопреки обычаю старых девушек, Зинаида Мстиславовна не терпела ни собак, ни кошек, ни канареек, и в квартире ее царила невозмутимая тишина. Посетители были редки, всё более старые, совсем засохшие старички, да две-три приятельницы Зинаиды Мстиславовны, которых выездные осторожно извлекали из глубины кареты и, поддерживая, медленно возводили в четвертый этаж.

Племянницу свою Зинаида Мстиславовна очень любила, но по-своему: никогда не ласкала и не забавляла, никуда не возила, но зато по вечерам, после обеда, рассказывала ей историю рода Холмогорских. Род свой Зинаида Мстиславовна ценила очень высоко и знала в совершенстве все предания и все истории нескольких поколений.

Холмогорские были люди страстные, горячие, смелые и жестокие. Редко кто из них умирал своею смертью, всё больше на дуэли или на войне, или же задушенные собственными крепостными за невероятную жестокость. Зинаида Мстиславовна необычайно гордилась всеми подвигами своих предков, а насильственную смерть их считала даже за нечто особенное и весьма аристократическое.

Мери слушала молча, но восторгов своей тетушки не разделяла. Все эти жестокие, окровавленные предки возбуждали в ней отвращение. Вслух, впрочем, она этого не высказывала, да и вообще мало говорила. Зинаида Мстиславовна с горестью думала подчас, что последняя из рода Холмогорских не блещет ни живостью ума, ни познаниями. В институте Мери училась плохо, всегда из последних, и всякие упреки по этому поводу принимала чрезвычайно равнодушно.

Даже подрастая и развиваясь, Мери оставалась по-прежнему безучастной. Она не плакала, глядя на луну, не мечтала о женихах, не интересовалась ни любовью подруги к кузену, ни обожанием красивого учителя. Зинаида Мстиславовна начала давать ей читать разные невинные романы из старого шкафа и с изумлением замечала, что ее племянница бросала книгу на половине. Старушка вспоминала свою юность, свои грезы, втихомолку прочитанные романы, горячие слезы над страданиями влюбленных героев и с удивлением смотрела на Мери, которая в 17 лет оставалась по-прежнему ребенком.

Впрочем, к 16–17 годам у Мери появилась своего рода страсть, которая осталась, однако, неизвестной Зинаиде Мстиславовне. Страстью этой была необычайная в ее возрасте любовь к маленьким детям. Приезжая к своей тетушке на каникулы, она часто ходила в церковь, где простаивала всю обедню для того лишь, чтобы полюбоваться на детей, подносимых к причастию. Ее умиляли их раскрасневшиеся от жары личики, слезинки на их щечках, их маленькие ручки, тянущиеся к золотым крестам; их милый лепет волновал ее, и они представлялись ей маленькими птичками.

Мери бродила по улицам, особенно по утрам, отыскивая малышей, которых в это время выводили на прогулку. Она долго шла за какой-нибудь крошкой в большом, смешном капоре, обгоняла ее, заглядывала в ее розовое личико, прислушивалась к ее словам. Она завидовала матерям и гувернанткам и печалилась о том, что у нее нет такой же милой игрушки, которую она могла бы раздевать и наряжать, целовать и убаюкивать. Она подолгу простаивала перед магазинами детских вещей, внимательно рассматривая крошечные вязаные сапожки, маленькие штанишки, пеленки, чепчики и представляла себе детишек, для которых всё это было приготовлено.

Летом она еще более сближалась с ними. Зинаида Мстиславовна, отчасти по бедности, отчасти по старости, никуда не выезжала на дачу и чувствовала себя прекрасно на своем маленьком балконе; но Мери она каждый день посылала на несколько часов в Таврический сад в сопровождении старого Габриэля. Вот тут-то Мери и знакомилась с нянюшками и их питомцами. Детки охотно шли к ней на колени, подставляли свои личики под ее поцелуи и стряпали песочные пирожки на ее платье. Мери знакомилась также с мальчиками пяти, шести и семи лет и охотно бегала и играла с ними. Она искренно веселилась сама и всегда с грустью замечала, что пора будить старого Габриэля, сладко спавшего, пригревшись на солнышке, и идти домой обедать. Маленькие друзья ее провожали ее с триумфом до ворот и там обменивались с нею последними поцелуями и веселыми планами на завтрашний день. Страннее всего было то, что Мери искренно считала детей гораздо умнее и интереснее, чем институтских подруг своих и даже старую тетушку.

К девятнадцати годам Мери кончила институт и весною переехала к тетке. Зинаида Мстиславовна решила тогда, что следует вывозить Мери в свет и выдать ее замуж. Старушка волновалась всё лето и, едва дождавшись осени, послала за каретой, облекла бедного Габриэля в старую, съеденную молью ливрею, и пустилась делать визиты и возобновлять прежние связи. Осень стояла мокрая и ветряная, Габриэль, сидя на козлах, чихал и кашлял, а Зинаида Мстиславовна схватила инфлуэнцу. От непривычных ли выездов или от волнения, но инфлуэнца перешла на легкие, и бедная старушка скончалась.

Еще раз Мери осталась одинокой. Тетушка жила на пенсию и ничего племяннице оставить не могла. Первое время после похорон, Мери приютила у себя одна из знатных приятельниц Зинаиды Мстиславовны. Она, да и все старые друзья покойной, хлопотали и волновались, куда пристроить сироту. Одна лишь Мери ни о чем не заботилась. Привыкнув в институте к пассивной жизни, она была убеждена, что всё как-нибудь без нее устроится и за нее кто-нибудь решит. Пока же она каждый день гуляла, аккуратно являлась к завтракам и обедам, делала реверансы, желала доброй ночи и спокойно шла спать.

Между тем найти ей место оказалось очень трудным. Начальница института, зная плохое учение Мери, стеснялась рекомендовать ее в гимназии или институты; городские же и сельские училища казались слишком низкими «pour une Holmogorsky39». Наконец, один почтенный старичок, запинаясь и конфузясь, предложил Мери место помощницы начальницы детского приюта, состоящего под покровительством одной очень важной особы. Старичок ждал негодования и упреков; судите же его удивление, когда Мери вся вдруг порозовела, рассмеялась и очень обрадовалась. «Детки! Господи! Ее давнишняя мечта! Играть с ними, разговаривать, раздевать и одевать их – да какое же это счастье! Да какая же это радость!» Старичок даже прослезился, видя ее восторг, а Мери мигом оживилась, собралась, и через четыре дня была уже в приюте.

Приют обладал большими средствами и был устроен очень роскошно. Помещался он на окраине города, в собственном каменном доме. Комнаты были высокие, светлые, с отличной вентиляцией; кроватки выкрашены в белый цвет. Имелись даже отдельные комнаты с ваннами, словом, был настоящий детский рай.

Не забыты были также заведующие приютом, и Мери отвели веселую, светлую комнатку. Управляла приютом вдова из великосветской обедневшей семьи; помощницы ее были также тщательно подобраны. Каждый день приходил доктор и имелся батюшка, в шелковой рясе с густой, тщательно расчесанной, бородой.

Но не они интересовали Мери: она думала лишь о детях. Детей принимали в приют от 3-х месяцев до 7 лет, преимущественно сирот. После 7 лет их отсылали куда-то в имение, где учили ремеслам и наукам. Приют разделялся на старшее и младшее отделение. Мери назначили в старшее, к детям от 3 до 7 лет. Нечего говорить, что в первые же дни она сделалась их любимицей. Детки бегали за ней, слушались только ее, окружали и целовали Мери. Эта детская любовь была столь заметна, что даже возбудила зависть в прочих помощницах. Они стали толковать, что Мери балует и льстит детям. В сущности же дело объяснялось гораздо проще. Взрослые смотрят обыкновенно на детей несколько свысока, милостиво выслушивая их маленькие глупости и отвечая им шуткой. Мери же обращалась с детьми, как с равными и находила их разговоры несравненно интереснее разговоров взрослых. Детки же в этих случаях народ очень чуткий.

Более всего пленяла Мери всегдашняя детская веселость. Дети были настоящими маленькими философами; вставали и засыпали со смехом; лишь они одни были благодарны Богу за тот мир, который Он создал, и непрестанно славили Его своими милыми голосками. Всё радовало и веселило их. И луч солнца, игравший на белоснежной стене, и кошечка на соседней крыше, и воробей на садовой дорожке. Они не знали никаких светских приличий, не научились еще лгать и скрывать свои чувства. Они доверчиво окружали всех входивших и ласково смотрели на них своими светлыми глазками.

Удивлялась Мери также тому, как они все мало плакали.

Правда, подчас ей случалось подметить среди веселой толпы залитое слезами личико какого-нибудь малыша, молча, но горько о чем-то плакавшего. Первое время Мери брала его на колени, ласкала и утешала; тогда ребенок разражался рыданиями и с трудом успокаивался. Скоро Мери поняла, что дети не всегда плачут от какой-нибудь причины, и что часто плач является своего рода реваншем за постоянный смех. Она не тревожила их больше, а лишь исподтишка следила, как ребенок с невысохшими еще слезами приглядывался уже к игре товарищей, готовый принять в ней участие.

Милые, милые детки! Мери думала о них целыми днями, даже тогда, когда уходила в отпуск. Старые друзья ее тетушки испытывали легкое угрызение совести, запрятав молоденькую девушку в приют, и часто приглашали ее на свои вечера, желая хоть немного повеселить «бедняжку». Если бы только они знали, как скучала она на их собраньях! Как тихо и чинно казалось ей всё! Как неискренны их разговоры! «К чему они все лгут, – думала она, – зачем спрашивают про мое здоровье и занятия, хотя это совсем их не интересует. К чему эти любезные слова, когда завтра, встретив меня на улице, они, пожалуй, меня и не узнают».

Особенно тяжело ей было с молодыми людьми. Сидя с ними рядом, Мэри испытывала неловкость, даже более: отвращение. Особенно не любила она одного молодого гусара, удивительно красивого, с черными глазами и усами и ярко-красными губами. Мери даже садилась от него подальше, так боялась она ударить его за то отвращение, которое он в ней возбуждал, а особенно за его красные губы и за молодецки закрученные усы.

Со стариками Мери было гораздо легче. Она доверчиво рассказывала им про своих деток, про их шалости и удачные слова, оживлялась, розовела и смеялась.

Когда же кончался вечер, с каким удовольствием спешила она домой, в приют! Ей представлялся завтрашний день, смех, шалости и веселье. Никто не станет притворяться, все дети с любовью окружат и станут целовать ее и ревновать друг к другу.

Так счастливо для нее прошла вся зима. Весною же Мери стали беспокоить сны. Она, вообще, отлично спала и сны видела редко. Но если они являлись, то всегда целой картиной, настолько яркой, что надолго запечатлевались в ее памяти.

Ей снилось ярко-синее море, мраморные дворцы, лодки, покрытые пурпуром, тропическая зелень, залитые солнцем сады… Всё это не было лишь мимолетными видениями, а составляло целую историю. То убийство римского императора, то войну, то появление отвратительных чудовищ.

Перед нею проходили неведомые люди, слышались разговоры, где древнее забавно смешивалось с современным, как нередко случается во сне. Мери любила свои сны и часто рассказывала их подругам в институте, a те удивлялись и спрашивали ее, где она прочла все эти сказки.

Совсем другие сны снились ей теперь.

Опять, как прежде, являлась целая картина, но не яркая, не солнечная, а мрачная и угрюмая. Где-то, в темноте, какие-то палачи терзали и мучили маленьких детей. Дети плакали, молили о пощаде, протягивали свои окровавленные ручки, но их не щадили, и истязание продолжалось по-прежнему. Самое же ужасное было то, что Мери во сне ни только не страдала за этих несчастных, ни только не старалась спасти их, а, напротив, наслаждалась их муками, их мольбами и слезами. Она просыпалась вся разгоряченная, сердце ее усиленно билось. Несколько минут продолжалось такое состояние; сознание медленно возвращалось к ней. Наконец она приходила в себя, и тогда стыд охватывал ее. Она одевалась, выходила к детям и не смела ласкать их. Она чувствовала себя виноватой перед ними, она стыдилась их. Эти сны стали повторяться так часто, что Мери решила спросить совета у доктора. Она рассказала ему осторожно, тщательно скрывая испытываемое наслаждение, а лишь жалуясь на тяжелые сны. Доктор выслушал ее и, как-то странно улыбаясь, сказал: «Выходили бы вы скорей замуж, барышня. Что вам с чужими-то ребятишками возиться».

Мери ушла от него в негодовании. Она чувствовала себя оскорбленной, она плакала от обиды, хотя и не могла понять, в чем именно заключалась обида.

Она обратилась тогда к священнику. С ним Мери была гораздо откровеннее. Батюшка молча выслушал ее, и когда она кончила, сказал внушительно: «Молитесь святым Киприану и Иустинии; они избавляют людей от навязчивых мыслей».

Мери стала молиться святым Киприану и Иустинии, но сны являлись по-прежнему, даже чаще прежнего. Мало-помалу она привыкла к ним и не чувствовала более такого стыда. Она даже вступила в сделку со своей совестью. «Что же такое? – утешала она себя, – ведь это сны, и ничего более. Никому вреда они не делают, a мне доставляют удовольствие». И Мери решила не бояться больше своих видений, а лишь сильнее любить и ласкать детей, как бы прося у них прощение за свою жестокость.

В апреле Мери перевели в младшее отделение. Дело тут было совсем иное и для Мери еще занимательнее. Прежние питомцы ее были маленькими людьми, сознательно рассуждающими; теперешние же больше походили на зверьков. Широко раскрыв глазки, они глядели бессознательным взором на что-либо блестящее или ловили воздух ручками и сжимали маленькие кулачки. Никогда еще Мери не доводилось видеть таких крошек, и она целыми часами просиживала возле них, как бы стараясь рассмотреть эту забавную машинку и отгадать, почему она движется. Их полная беспомощность трогала ее, и она скоро привязалась к ним, особенно же к маленькому шестимесячному Павлику.

Что это был за прелестный мальчуганчик! Беленький, пухленький, с чудными синими глазками и со светлыми волосами, которые золотились на его розовеньком затылке. Он всем улыбался, всем смеялся, ко всем шел на руки. Вряд ли он различал людей, но улыбка у него была ангельская. Никто не мог пройти мимо него, не оглянувшись. Что-то духовное светилось в его личике; про таких детей в простонародье говорят, что они не живучи.

Его спинка еще не сформировалась, и бедный мальчик не умел сидеть один. Мери все дни просиживала, держа его на коленях и наслаждаясь теплотой его тела. Павлик так был свеж и здоров, что от него шел запах свежего яблочка. Мало-помалу Мери стало казаться, что он ей родной. Все другие были хороши, но Павлик был ближе и дороже ей. Весь приют шутил и острил над ее привязанностью, но Мери не обращала ни на что внимания. Какая-то сила тянула ее к Павлику. Тайком от всех она сшила ему прелестное платьице, всё из кружев и голубых лент и, нарядив его, понесла к причастию в одно из воскресений. Они оба так были милы, что в церкви невольно на них заглядывались.

Вдруг Павлик заболел. У него сделался сильный жар и покраснело горлышко. Доктор пришел и сказал, что у него дифтерит, а, может, и простая ангина, и что всё выяснится в первые же дни. Мальчика должны были перенести в заразное отделение, но Мери так плакала, так молила, что решили поставить его кроватку, вопреки приютским правилам, в комнату Мери с тем, что она будет ухаживать только за ним, а к другим детям выходить не станет.

Тяжелые дни настали для Мери. Это было ее первое большое горе. С каким отчаяньем смотрела она на больного Павлика, с какой мольбой обращалась к образу Божией Матери, плакала и молила Ее сохранить ее любимого деточку! Она не спала две ночи, почти ничего не ела, осунулась и побледнела. К концу третьего дня доктор объявил, что опасность миновала. Действительно, Павлик смотрел веселее, а уснув, даже улыбался, Мери с восторгом глядела на него, прислушивалась к его ровному дыханию, и никогда еще жизнь не казалась ей столь прекрасной.

Был вечер. Она потушила лампу и, оставив гореть лишь лампадку, села в глубокое кресло, рядом с кроваткой Павлика. Ей хотелось помечтать о будущих счастливых днях, когда мальчик выздоровеет, но усталость и тревога последних дней сказались, и она задремала, откинувшись на спинку кресла… Страшный, всё тот же отвратительный сон приснился ей. Но никогда еще не был он так ярок, никогда еще не наслаждалась она так сильно мучениями терзаемых детей. Ей хотелось самой истязать их и увеличивать их страданья. Сердце ее страшно билось, вся кровь загоралась. Мери проснулась, но сознание не возвращалось к ней. Сладкая истома охватила ее и, повинуясь непобедимому безумному желанию, она низко, низко склонилась над кроваткой и обоими руками судорожно сжала шейку мальчика…

В коридоре что-то упало и загремело. Мери очнулась, откинулась назад и глядела перед собою диким взором. Всё было тихо, лампадка теплилась перед образом, Павлик неподвижно лежал в кроватке. Сознание постепенно возвращалось к Мери, и она всё поняла. Страшное отчаянье охватило ее. Она билась и рыдала в ногах малютки. Мысль, что всё кончено, что никогда более Павлик не улыбнется ей, была нестерпима. «Никогда! Да разве это возможно! Чем же жить-то я буду? Такой хорошенький мальчик, такие милые глазки и вдруг никогда, никогда больше я их не увижу!» Она совсем потерялась, вынула Павлика из кроватки и то носила его по комнате, прижимая к себе, то садилась и, качая ребенка, повторяла бессмысленные слова: «Рыбка моя, Павлик мой, не оставляй меня, не уходи от меня! Птичка моя райская, люблю тебя! Господи, Господи, оставь мне его еще хоть на недельку, хоть только на денечек!» Она несчетно целовала неподвижное личико мальчика, его ножки и ручки. Вдруг мысль, что он, может быть, еще не умер, мелькнула у нее. Она бережно уложила ребенка в кроватку и побежала в комнату начальницы.

– «Доктора, доктора скорей, пошлите за ним, – кричала она, вбегая, – голубушка, Анна Васильевна, знаете ли вы, что случилось? Ведь я задушила Павлика!»

* * *

«Разумеется, долг приказывал мне довести тотчас же всё случившееся до сведения полиции, – продолжала свой рассказ Анна Васильевна, – но Мери была так еще молода, и невинна, и беззащитна! Страшно показалось мне губить бедную девушку, тем более, что ведь преступления на самом деле и не было. Произошло всё вследствие какой-то странной, мне непонятной болезни. Раскаянье ее было самое искреннее, и я знала, как горячо любила она бедного мальчика. К тому же, если бы всё стало известно, какой позор для нашего заведения, какое горе для высоких покровителей, так много уделяющих и денег, и внимания на приют! Тем более, что бедный Павлик был подкидыш и никто бы о нем не спросил. Я решила всё скрыть – теперь я вижу, что поступила дурно. Труднее всего мне было уговорить доктора. Сначала он и слышать ничего не хотел и если, наконец, сдался на мои доводы, то лишь потому, что чувствовал себя отчасти виноватым. «Она обращалась ко мне за советом, – признавался он мне, – а я оттолкнул ее грубой шуткой. Как мог я это сделать!» Наконец я уговорила его написать свидетельство, что Павлик умер от дифтерита. Под предлогом заразы я никого к нему не пустила, сама одела и уложила бедного ангела в гроб, сама отвезла его на кладбище. Мери всё это время лежала в моей комнате в жару и в слезах. После похорон я имела с нею серьезный разговор. Я сказала, что она не имеет более права ходить за детьми и должна переменить свои занятия. Мери во всем со мной согласилась и поручила мне устроить ее дальнейшую судьбу по моему усмотрению. После некоторых поисков мне удалось найти ей место demoiselle de compagnie40 у одной пожилой дамы, моей знакомой, уезжавшей лечиться за границу, на целый год. В июне они уехали. Через месяц я получила письмо от моей приятельницы, в котором она горячо благодарила меня за Мери, хвалила ее усердие, доброту, кротость и говорила, что полюбила ее, как родную дочь. Я искренно порадовалась за бедную, одинокую девушку и была весь этот год уверена, что она живет за границей. Но вот, на днях, я случайно встретила мою знакомую, только что вернувшуюся домой и от нее узнала, что Мери еще осенью, в Меране41, вдруг так затосковала по России, что даже заболела, и ее пришлось отправить назад в Петербург. Всю зиму они переписывались, и из ее писем моя приятельница узнала, что Мери удалось поступить бонной к маленькой девочке в добрую семью, где ей было очень хорошо. Но весною в этой семье произошла ужасная драма: ее маленькая воспитанница была задушена ночью родственницей отца, влюбленной в него девушкой. Известие это меня чрезвычайно поразило. Конечно, может быть, я несправедлива к бедной Мери, но согласитесь, что уж очень здесь странное совпадение. Вот почему я и решила прийти к вам».

* * *

В тот же день Мери Холмогорская была арестована. Она жила на даче, в Петергофе, где благодаря прекрасному аттестату, выданному ей Алексеем Вершининым, она нашла место бонны в очень почтенной семье к десятимесячному мальчику. При первых же вопросах она созналась в убийстве Таточки, но говорила о нем с равнодушием, как будто дело шло о чем-нибудь повседневном и обычном. Гораздо более чувства выказала она, прощаясь с своим питомцем. Она горько плакала, расставаясь с маленьким Жоржиком, к которому уже успела горячо привязаться.

IV

Когда весть об аресте Мери Холмогорской дошла до N-ской больницы, то Елена очень смеялась и дразнила Митю.

– Как мне вас жаль, Дмитрий Петрович! Как грустно, что ваша статья, ваш чудесный психологический анализ, который должен был прославить ваше имя, вдруг неожиданно пропадет даром. Какая ужасная для вас неудача! Знаете что: не убить ли мне и в самом деле кого-нибудь из дружбы к вам?

– Вы всё смеетесь надо мной, Елена Сергеевна.

– Нисколько. Ведь должна же я чем-нибудь отблагодарить вас за ваши заботы обо мне. Не пропадать же вашему таланту даром. Другого такого случая, пожалуй, и не представится.

Но, посмеявшись вволю, Елена вдруг расплакалась и горько начала упрекать Митю:

– Как вы смели подумать, что я способна на такое гнусное преступление! Как могли вы допустить такую дикую мысль! Я вам никогда, никогда этого не прощу!

К вечеру они, впрочем, помирились и вышли вместе на обычную прогулку в парк. Получив свободу, Елена по-прежнему оставалась в больнице. Она сказала директору, что пребывание в ней благотворно отразилось на ее здоровье и просила позволения еще некоторое время продолжать леченье. Эта просьба изумила всех докторов. Они привыкли к тому, что их выпущенные пациенты спешили обыкновенно скорее прочь, без оглядки, надеясь никогда назад не возвращаться. Со времени основания больницы это был первый случай, что больной добровольно оставался в ней. Но заметив ежедневные прогулки Елены с Митей и блаженно – счастливое лицо последнего, доктора поняли в чем дело и перестали удивляться.

Но не легко доставалось счастье бедному Мите! Елена была капризна, нервна и раздражительна. Порой

 
«Было милое смущенье,
Были нежные слова»42,
 

a затем следовали дерзости, насмешки, оскорбления. Митя всё сносил терпеливо и ухаживал за Еленой, как за больным ребенком. Между тем в душе ее шел разлад.

«Неужели тебе опять хочется любви? – с горечью упрекала она свое сердце. – Мало что ли обид и оскорблений принесла тебе первая? Неужели ты хочешь вновь испытать этот позор?

«И почему же Митя меня любит? – спрашивала себя Елена. – Папа говорил мне: будь добра, нежна, внимательна и ты победишь сердце любимого тобою человека. А между тем, разве я была добра к Мите? Я никогда не интересовалась ни им, ни его делами, я лишь смеялась над ним и дразнила его. За это-то он и полюбил меня. Но что же будет дальше? Значит, если я когда-нибудь скажу ему серьезно, что люблю его, то он тотчас же меня разлюбит; пожалуй, даже почувствует ко мне отвращение, как Алексей. Следовательно, чтобы удержать его любовь, я всю жизнь должна дразнить и разжигать его, как делают дурные женщины. Неужели я соглашусь на такую постыдную роль? И не лучше ли уж мне навеки отказаться от любви, уехать теперь в Италию и жить там, пока не успокоюсь, a затем вернуться в Россию и взять на воспитание одного или двух бездомных мальчиков. Я постараюсь научить их не быть эгоистами, не обижать девушек, не играть их сердцами, не топтать их жизни. И если мне удастся воспитать двух честных мужчин, то разве это не будет великим делом?»

Но в то время, когда ум ее об этом мечтал, сердце говорило иное. Сердце оставалось равнодушным к мысли о чужих мальчиках: оно предпочитало своего собственного. В душе своей Елена заслышала новые голоса:

«Опомнись – говорили они ей, – ведь тебе 30 лет. Пора спуститься на землю с твоих заоблачных высот. Ты убедилась, что тех идеальных людей, о которых ты мечтала, не существует на свете, и что настоящие люди более похожи на животных. Ну, так вот и ты попробуй этой животной жизни, может быть, ты в ней найдешь то счастье, которое тщетно искала раньше. Ты встретила человека, который тебя любит. К чему мучить себя вопросами, почему и отчего он любит. Возьми его любовь и наслаждайся ею. Не пропускай жизни. Смотри, осень близка. Она уж надвигается»…

Эти «вульгарные», как называла их Елена, голоса всё сильнее и сильнее овладевали ею и, к ее большому горю, вытесняли прежние, поэтические грезы.

Несправедливые, как все женщины, Елена не замечала, что в любви к ней Мити было много рыцарского, много жалости и сострадание к больной, измученной девушке, горько обиженной несправедливым обвинением. Но Елена не хотела этого замечать и приписывала его любовь одному лишь своему, правду сказать, довольно грубому и неумелому кокетству.

* * *

Елена сидела одна в парке, на берегу пруда. Она читала только что полученное из-за границы письмо от Алексея Вершинина. Это было первое его письмо со времени ее ареста. Он только что узнал о признании Мери, и письмо было извинительное.

«…И как могла мне прийти дикая мысль обвинить тебя, моя бедная Елена! Подлинно я потерял разум с горя по Таточке. Как ты должна была страдать, сколько тяжелых минут перенести! О, сколько раз я думал о тебе в эти месяцы и как мне тебя не доставало! Ты знаешь Зину: она интересуется лишь своими шляпками и бантами, до меня же, до моего сердца и души ей всё равно. О, как жажду я поговорить с тобою, Елена, мой всегдашний верный друг! Конечно, я непременно бы развелся с Зиной и женился бы на тебе, но, видишь ли, жена теперь беременна, и ты понимаешь, что я не могу бросить ее и моего будущего ребенка. Но и ты мне нужна. Я предчувствую, что ты не захочешь жить вместе с нами после всего случившегося, но нельзя ли тебе поселиться где-нибудь поближе к нам, чтобы я мог каждый день у тебя бывать. Мне так нужны твои добрые советы, твои дружеские утешения»…

Елена с ужасом читала письмо. «Боже мой, неужто опять начнется этот кошмар! Неужели никогда не освобожусь я от этих проклятых чар? О, Господи, спаси меня! Скорей, скорей замуж за Митю! Пусть он укроет и сохранит меня от Алексея. Ведь если я обвенчаюсь с ним, если побываю в церкви и дам обещание в верности, то тогда все мои заботы должны принадлежать одному лишь Мите. Даже если Алексей будет несчастен, то и тогда я ничего более не могу для него сделать, а обязана думать лишь о своем муже».

Елена отложила письмо и осмотрелась кругом. Стояла прекрасная теплая осень, какая иногда бывает в Петербурге после обычного петербургского холодного лета. Деревья желтели и краснели в своем пышном, осеннем уборе, по нежно-голубому небу плыли облака, в воздухе носились какие-то пушинки. Уже чувствовалось приближение холодной сырой осени, но так еще хороши, так теплы были эти последние летние дни!

«The Golden Autumn»43, вспомнилось Елене название давно прочитанного ею романа, «золотая осень! Вот и в моей жизни также случилось. Мое лето было холодное и угрюмое, полное слез и тоски; но, может быть, зато осень будет хороша, и этими осенними днями насладишься еще сильнее, чем летними, именно потому, что они последние, а там наступит холодная зима…

В стороне что-то зашуршало. Елена оглянулась и в конце аллеи увидала спешившего к ней Митю. С нежной насмешкой смотрела она на его смешную походку, на счастливое, добродушное лицо и думала: «Вот он, мой Golden Autumn!»

Жалость

I

– Ляля!

Молчание. Худенькая белокурая девочка сидит на полу возле раскрытого книжного шкафа и жадно читает.

– Ляля! Ты меня слышишь? Брось книгу и иди обедать! Ляля! Да очнись же, матушка!

Лялю, наконец, отрывают от книги и ведут обедать. За столом она сидит молча, тупо смотря на родных. Лицо ее опухло и покраснело, наклоняясь над книгой. Всё тело болит от неловкой позы, но она ничего не замечает. Ум ее продолжает еще витать в том прекрасном сказочном мире, куда его перенесло чтение. Действительная жизнь маленькой Ляли так скучна, так бесцветна, так однообразна! Так надоели одни и те же приевшиеся лица! Других же нет и пойти некуда. У Ляли Радванович нет ни знакомых, ни подруг. Ее никуда не возят; она не знает ни детских балов, ни игр. Ее родители люди серьезные, бедные, трудящиеся. Им не до праздников и не до увеселений.

Ляля еще не поступила в гимназию и учится дома. Учение мало ее интересует. Вся ее радость, всё ее счастье – книги. Она читает с утра до вечера, с трудом отрываясь от книг для обеда, уроков и прогулки. Никто не контролирует ее чтения. Книжный шкаф стоит без ключа. Ляля берет из него, что хочет: «Анну Каренину», «Историю жирондистов», «Нана»44, «Путешествие инока Парфения»45 и т. п. Многого она, разумеется, не понимает; иногда, соскучившись, пропускает целые страницы. Впрочем, это ничуть не мешает интересу чтения. Часто она развертывает книгу на половине и тотчас же погружается в интригу романа; читает его до конца, а, затем кончив, прочитывает начало. Голова ее всегда полна героями и героинями; картины гор, морей, разных городов витают перед нею. Она отвечает родным невпопад, глядит, не видя ничего перед собою, бледнеет, худеет, жалуется на головную боль. Встревоженные родители находят, что Лялю следует развлечь, свести в театр. Долго выбирают пьесу и, наконец, везут ее смотреть… «Отелло», с участием заезжего знаменитого трагика. Театр действует на Лялю еще сильнее, чем книги. Она живет на сцене, не отрывает глаз от актеров, негодует на антракты. В сцене удушения Дездемоны она дрожит и плачет. Ночью Ляля не спит и со страхом смотрит в темноту. Ей чудится, что кто-то приближается к ней, наклоняется и хочет задушить. Ляля вскрикивает и просыпается в холодном поту…

Вот Ляле минуло 15 лет. Путешествия исторические и политические и сочинения не интересуют ее более. Она предпочитает им романы, в особенности объяснение в любви. Это и понятно: ведь Ляля влюблена. Случилось это внезапно. Два года тому назад один дальний родственник, моряк, перед отъездом в кругосветное плавание заехал к родителям Ляли проститься и подарил им свой портрет. Моряка угостили обедом, а портрет вставили в красную плюшевую рамку и повесили на стену. На Лялю моряк не произвел никакого впечатления; она в то время увлекалась чтением «Тысячи и одной ночи» и жила больше в Персии, чем в Петербурге. Но через два года, случайно взглянув на его портрет, Ляля вдруг почувствовала, как затрепетало ее сердце. Она стала всё чаще и чаще подходить к портрету и через неделю была влюблена в Константина Р-ского. Целый день, сидя за уроками, играя на рояле гаммы, гуляя по улицам, а особенно вечером, ложась спать и погасив свечу, она мечтала о нем и рисовала картину будущего счастья, когда Р-ский вернется из плавания и женится на ней. Почему-то в ее мечтах родители не соглашались на этот брак; тогда милый, дорогой Костя похищал ее из окна, по веревочной лестнице. Они вместе бежали в Италию, в Венецию и, Боже, какое счастье ждало их там! Ляля рисовала себе их объяснение в любви, их ласки, их образ жизни. Несмотря на беспорядочное чтение, Ляля была так наивна и невинна, что в мечтах ее после целого дня горячих поцелуев они вечером желали друг другу спокойной ночи и расходились по своим комнатам…

Вскоре, однако, Лялины подруги по гимназии, в которую она год тому назад поступила, нашли нужным ее «просветить». Во всю свою последующую жизнь Ляля не могла забыть этого «просвещения». Как-то раз в большую рекреацию, во время завтрака, разговор зашел о любви. Девочкам было 14–15 лет, и тема эта одинаково всех интересовала. Ляля горячо, с пафосом, о ней говорила, называя любовь «святым» чувством. Товарки ее переглядывались между собою и хихикали:

– Да она совсем еще дурочка, – решила одна из них, – послушай, Варя, ты сидишь с ней на одной скамейке, тебе следует «все» ей объяснить.

Варя отнекивалась, девочки настаивали. Ляля, широко раскрыв глаза, удивленно переводила их с одной на другую. Наконец Варя сдалась на доводы товарок, обняла Лялю за талию, увела ее в уголок и шепнула несколько слов на ухо. Девочки с интересом следили за «просвещением». Ляля побледнела, зашаталась и с диким видом смотрела на Варю. Всё помутилось в ее глазах, и она бы упала, если бы не подхватили подруги.

– Воды скорей, бегите за Августой Петровной! – испуганно кричали девочки.

За классной дамой побежали.

– Радванович, голубушка, не выдавай нас! – растерянно шептали гимназистки.

Классная дама испугалась, увидав Лялю. Она сама свела ее вниз, помогла одеться и отправила домой на извозчике в сопровождении школьного сторожа.

Дома Лялю мигом раздели, напоили малиной и уложили в постель. Ляля ничего не говорила и молча всему повиновалась. Она чувствовала себя раздавленной и не могла собрать мыслей. Только ночью, когда все уже уснули, она, наконец, сообразила, в чем дело, и горько заплакала, забившись в подушку и изо всех сил сдерживаясь, чтобы ее не услышали.

«Кончено, всё кончено! Прощай, светлая мечта о Косте! Всё погибло: она обречена на вечное девичество, на вечное одиночество». Это было первое большое горе в жизни Ляли, и долго не могла она оправиться и забыть его. Тяжелее всего было то, что не о чем стало больше мечтать. Мечты были насущной потребностью Лялиной жизни.

Отнимите табак у ярого курильщика или вино у пьяницы, и вы поймете ее состояние. Страдания Ляли к концу второй недели стали невыносимы, и неизвестно, чем бы они кончились, если бы, вдруг, блестящая комбинация не пришла ей в голову.

Ляля решила, что когда Костя Р-ский сделает ей предложение, то она его примет, но затем, через несколько дней, уведет его в сад, в старую беседку, и там скажет ему, что она случайно, в гимназии, узнала в чем заключается брак. Что «это» противно ее убеждением, и она никак согласиться на то не может. Вместо того Ляля предложит Косте жить по-братски, но так как без детей им будет скучно, то после свадьбы они оба поедут в Воспитательный дом и выберут там себе по вкусу девочку и мальчика. Костя наверно согласится. Он ведь такой деликатный! Ему самому наверно всё «это» противно. Ляля была в восторге от своей идеи. Обрадованное воображение заработало с новой силой, и картины их будущей жизни и семейного счастья замелькали перед Лялей, радуя и веселя ее и скрашивая ее грустную молодость.

II

К девятнадцати годам судьба Ляли круто изменилась. Родители ее умерли, и Лялю взяла к себе тетка, бездетная вдова. Она горячо полюбила племянницу и решила сделать ее наследницей своего состояния. Ляля стала богатой невестой. К этому времени она кончила гимназию, и тетка решила, что пора вывозить ее в свет. Ляля сама мечтала о людях. Она выросла в одиночестве, а потому люди интересовали ее больше всего: больше книг, больше театра. К тому же она всё более и более мечтала о любимом человеке и надеялась встретить его в обществе. Константин Р-ский давно уже женился в Севастополе, где служил, вернувшись из плавания. Ляля горько плакала, узнав о его женитьбе. О, глупый человек! Он и не подозревал, какое счастье ждало его в Петербурге!

После этой измены Ляле пришлось испытать еще две сильные страсти: одну к Борису Троекурову, герою «Перелома» романа Маркевича46; другую – к шведскому наследному принцу47, портрет которого случайно попался ей в руки. Но теперь оба эти увлечения уже прошли, и Ляля мечтала, как встретит она прекрасного, доброго, умного человека, который откроет ей свою душу и оценит ее сердце.

Тетушка Ляли принадлежала к так называемому «хорошему обществу». Люди, принимаемые ею, были прекрасно воспитаны, тщательно вымыты и нарядно одеты. Ляля любовалась на блестящую отделку их ногтей и безукоризненные проборы волос, но очень удивлялась ничтожеству их разговора. Не то, чтобы не было между ними умных людей; встречались и умные, хоть и не в большем числе. Но они тщательно старались подавить в себе всякую оригинальность и своеобразность. У всех была одна цель: ничем не выдаваться и во всем походить на других. Удивлялась Ляля также тому, как плохо они были образованы в литературном отношении и как мало они читали. Они знали все знаменитые произведения по названию, но, по-видимому, не нашли еще времени, чтобы их прочесть. Плоские шуточки, глупенькое балагурство, ничтожный flirt – вот всё, чем наполняли они вечера и собрания.

Два-три человека принялись было серьезно ухаживать за Лялей, но она с негодованием их отвергла. «Им не я нужна, а ваши деньги, – заявила она тетке, – меня же берут лишь в придачу».

Ляля отчасти была права. Ее женихи не настаивали, не отчаивались, а найдя через несколько месяцев (а иногда и недель) более сговорчивую невесту с хорошими средствами, посылали Ляле пригласительный билет на свою свадьбу.

Раз как-то она поехала на журфикс к одной из своих приятельниц. Народу собралось немного. Выпив чай, молодежь из столовой перешла в гостиную и хотела было начать игру в «secretaire»48. В это время из кабинета хозяина дома, где сидели «большие», к молодежи присоединился Виктор Б-в. Он, впрочем, и сам был еще молод, лет 27–28, не более, но удивительно серьезен и сосредоточен для своих лет. Он некоторое время молча присматривался к игре, и вдруг заговорил. По какому-то поводу он затеял спор с кем-то из присутствующих. Тот было отвечал ему, но скоро замолк, и разговор перешел в монолог Б-ва. Он говорил горячо, пылко, волнуясь о Боге, о любви, о христианстве. Голос его, глухой вначале, звенел, его смуглое, бледное лицо покраснело, черные глаза сверкали. Все молча слушали, не смея пошевелиться, и, как очарованные, не сводили глаз с оратора. На Лялю он произвел глубокое впечатление. Ей едва удалось обменяться с ним несколькими словами, но образ его, как живой, стоял перед нею. Ляля сделалась усердной посетительницей журфиксов своей подруги, но увы, Б-в более не появлялся. Поборов свою стыдливость, Ляля начала про него расспрашивать. Ей сказали, что он начинающий писатель и очень странный человек: то вздумает ходить каждый день, то исчезает по целым годам. Ляля тотчас купила его повести и принялась читать. Несмотря на всю симпатию к автору, литературное чутье Ляли, развитое многочисленным и разнообразным чтением, подсказало ей, что у Б-ва не было художественного таланта. Его герои были холодны, неуклюжи и прямолинейны. Они напоминали наивные рисунки древних египтян. Но прекрасная душа автора сквозила в каждой строчке; горячее сердце, любовь к правде, жажда справедливости – всё это пленило Лялю. Она уже любила Б-ва; она искала встречи с ним на улице, в театре, в обществе и тосковала, не находя его – Б-в исчез бесследно.

Прошло больше года. Однажды осенью Ляля, просматривая утром газету, наткнулась на известие, которое заставило ее похолодеть. Вот что там стояло:

«Наш молодой, подающий большие надежды, писатель, Виктор Б-в, находится в настоящее время в Киеве, в больнице. По дороге на юг, куда она ехал лечиться от чахотки, он схватил воспаление легких. Средств у него нет никаких, и он испытывает большую нужду. Следовало бы литературному фонду обратить внимание на грустное положение молодого писателя».

Газета выпала из рук Ляли. В сильном волнении принялась она ходить по комнате. Наконец, обдумав, подошла к письменному столу и принялась писать Б-ву. Она писала, что любит его, предлагает ему себя в жены, а если он не хочет, то в сиделки, в сестры милосердия. Сообщала, что выезжает немедленно вслед за письмом, с тем, чтобы ухаживать за ним в Киеве.

Ляля писала, не заботясь о слоге, с кляксами и помарками. Только окончив письмо, она сообразила, что не знает, куда адресовать его. Даже отчество Б-ва было ей неизвестно. Она решила пойти в редакцию газеты, чтобы узнать его адрес. На беду, подошло два праздника подряд и лишь на третий день могла открыться редакция.

Ляля почти не волновалась. Ничего не говоря тетке, она потихоньку укладывала самое необходимое в дороге и считала деньги. Их у нее было немного, но Ляля надеялась заложить где-нибудь подаренные ей теткой драгоценности. Отсутствие паспорта мало ее беспокоило. В Киеве она тотчас пойдет к губернатору и всё ему объяснит, а там приедет тетка и всё уладится.

Настал, наконец, третий день – решительный, но действовать Ляле не пришлось: газета извещала о смерти Б-ва… Ляля не плакала, но строго себя судила. «Этот прекрасный человек страдал, умирал, погибал от бедности, а ты в то время мечтала и строила воздушные замки. Надо было давно откинуть девичью стыдливость и отыскать его. Не следовало ждать, когда он придет к тебе просить сочувствия; гордые люди ни к кому со своим горем не ходят. Надо было самой прийти и предложить помощь. С своим приданым ты могла бы свезти его в Египет или Алжир. Он был молод; при тщательном лечении и комфорте он мог поправиться, и вот ты бы спасла хорошего человека».

Ляля не оправдывалась перед своей совестью; она лишь дала себе слово запомнить этот урок.

Ляля по-прежнему продолжала выезжать, отчасти по настоянию тетки, отчасти по личному желанию, так как любила людей, и их общество ей было необходимо. Но помимо балов и вечеров ее домашняя жизнь мало отличалась от прежней, детской. По-прежнему она много читала и много думала. Она любила также гулять, причем могла много ходить. Для прогулок Ляля никогда не выбирала Невский, Морскую, Набережную, т. е. те места, где могла встретить людей своего круга. Она предпочитала другие улицы. Лялю забавляло определять характер разных частей Петербурга.

На Мойке, Миллионной, Конюшенной всё было барское, старинное, времен Пушкина. В домах с колоннами, в стиле Empire, казалось, жили еще франтихи 20-х годов. Так и чудилось, что вот выйдут они из подъезда садиться в карету в своих горностаевых салопах и буклях. На всех углах виднелись отметки о наводнении 1824 года. Жители этой части города всё еще жили наводнением, да и вообще, мало по-видимому изменились с тех пор.

Казанская часть казалась ей мещанской и вульгарной. Тут всё больше попадались немцы-ремесленники, угрюмые, сосредоточенные, куда-то спешащие по делу. Дома все были в мелких квартирах, низких, мрачных, угрюмых. Никто не думал о красоте и комфорте – было бы чем прожить.

На Песках всё было добродушно, по-провинциальному. Вокруг маленьких деревянных домиков зеленели садики и палисадники, лаяли собаки, кричали петухи, пахло жареным кофе. Жители домиков выходили на улицу по-домашнему, знали друг друга в лицо и с недоумением и любопытством смотрели на чужого.

По Лиговке, за Николаевским вокзалом, шла сторона фабричная. Ляля любила ходить сюда по праздникам около вечерен. Рабочие в ярких рубашках играли на гармонике; их жены с грудными детьми на руках щелкали семечки; старшие дети барахтались и играли возле, и звучный здоровый хохот, песни и шутки слышались со всех сторон. Ляле часто казалось, что здесь, может быть, живут самые веселые, счастливые и беззаботные петербуржцы.

Ляля любила свой Петербург и горячо принимала к сердцу его красоту и благоустройство. Каждое новое украшение – мост, памятник, музей, она считала личным себе подарком, тревожилась и интересовалась, пока они строились, и торжествовала, когда их кончали.

Гуляя по улицам, Ляля с увлечением всматривалась в лица попадавшихся ей на встречу людей. Ей нравилось догадываться, кто могут быть эти люди, где живут они, что думают, чем занимаются. Часто она создавала так целые романы.

Порой встречалась ей военная музыка. Куда бы она ни шла, Ляля тотчас поворачивала вслед за нею и бодро шагала в такт. Мысли ее неслись вихрем и всегда были героического содержания. Вот она на войне: приезжает туда в качестве сестры милосердия. Сначала исполняет свои обязанности, но когда наступает решительная битва, то Ляля одевает солдатскую шинель и фуражку и идет в бой. Вот она во главе роты. «За мной, братцы, за мной!» – кричит она и бежит вперед со знаменем. Вражеская пуля ранит ее, и она умирает, прижимая знамя к сердцу. Слезы умиления и восторга туманят ее глаза, грудь сжимается, сердце бьется… но музыка кончается, и Ляля возвращается на землю. С недоумением оглядывается она вокруг: ни солдат, ни битвы, ни знамени. Она стоит в какой-то неведомой улице, куда ей совсем не нужно было заходить. И смешно становится Ляле и стыдно своей горничной, которая по приказу тетушки всюду ее сопровождает и почтительно следует за барышней.

Как-то раз, зайдя чуть не за город, Ляля нечаянно оглянулась и увидала залитое слезами лицо своей молоденькой служанки.

– Что с вами, Дуняша? – с удивлением спросила она.

– Я очень устала, барышня, – всхлипывала бедная девушка, – ноги у меня болят.

Ляля тотчас взяла извозчика и с раскаянием смотрела на горничную.

«Ведь этакий чудовищный у меня эгоизм, – упрекала она себя. – Я увлеклась своими мечтами, а об ней и забыла. И какая нелепость давать мне, здоровой, взрослой девушке, охрану в виде слабой малокровной крестьянки! Ну, как она может меня защитить? Да и кто меня обидит?»

Ляле даже смешно стало при мысли, что ее кто-либо может обидеть. Она хорошо понимала свой характер.

Ляля была смела и решительна; людей ничуть не боялась; к общественному мнению относилась с презрением или, вернее, оно совсем для нее не существовало. Людские приличия, обычаи и даже законы считала она делом рук человеческих, a следовательно, хрупким и несовершенным и не задумалась бы их нарушить, если бы того потребовала ее совесть. Таким натурам люди не страшны – страшна идея. Раз поразив их, идея способна испортить, исковеркать всю их жизнь.

III

Между тем в доме Лялиной тетки появился человек, которому суждено было сыграть большую роль в жизни Ляли. Он сразу обратил на себя ее внимание. То был молодой инженер, лет 27–28, белокурый и черноглазый, с умным и добрым лицом. Но не это поразило Лялю. Поразила ее его изумительная ребячливость. Он шалил, острил и веселился, как бы мог веселиться пятнадцатилетний мальчик. И вместе с тем Ляля чувствовала, что он не только умен, но много читал, много знал и способен был задумываться над глубокими и серьезными вопросами. Это-то и удивило Лялю. Она привыкла, чтобы к ней относились как к умной девушке и недоумевала, почему Кевлич так старательно избегал всяких серьезных тем, предпочитая пустые разговоры и неудачные остроты, над которыми сам же первый смеялся. Ляля недоумевала, сердилась, обижалась и, наконец, стала отдаляться от Кевлича, который по-видимому ничего не замечал и аккуратно посещал ее журфиксы, находя большое удовольствие в веселой толпе Лялиных подруг и знакомых.

Так прошла зима. Однажды весною, вернувшись с прогулки, Ляля нашла свою тетушку в большой ажитации. Она ходила в волнении по кабинету, пила воду и обмахивалась веером. Увидав племянницу, она взяла со стола письмо и молча ей протянула. Письмо было от Кевлича. Ляля с удивлением принялась читать и с каждым словом удивление ее росло.

«Многоуважаемая Евдокия Сергеевна, – писал Кевлич. – Вы пригласили меня провести у вас вечер в прошлую среду, – я отказался; я сказался больным, между тем я был здоров. Не пришел же я потому, что убоялся излишней любезности, которую встречаю в доме Вашем. Любезность эта напрасна. Простите, что откровенно говорю Вам это, но, мне кажется, лучше, чтобы меж нами не было больше недоразумений».

Окончив это удивительное послание, Ляля молча посмотрела на тетку. Лицо ее было красно от негодования и стыда.

– Ты понимаешь, – пылко и волнуясь, заговорила Евдокия Сергеевна, – этот мальчишка вообразил себе, что я хочу женить его на тебе. Ничтожный инженер, без копейки денег, серьезно думает, что я тебя, мою Лялю, ему отдам. Мало того, стану за ним бегать! Это только мужчины способны на подобное самомнение. Ну, уж, и проучу же я его! Вот я тут набросала черновое письмо. Выслушай и скажи твое мнение.

Тетушка с торжеством, отчеканивая каждое слово, принялась читать, видимо гордясь своим произведением. Письмо, действительно было прекрасно написано и, без сомнения, должно было уничтожить Кевлича. Племянница дала свое согласие и письмо немедленно отправили с посыльным.

Ляля заперлась в своей комнате. Стыд и обида охватили ее. «За что такой позор, – горестно восклицала она, – что я сделала, чем его заслужила?» Обвинить ее, гордую честную Лялю, в беготне за мужчинами, за женихами. Господи! Да если бы она кого и любила, и была бы любима, то и тогда она долго раздумывала бы и строго себя проверяла, прежде чем решиться на брак.

Неужели же и другие мужчины также мало ее понимают? О, Боже мой! Да стоит ли, стоит ли жить среди этих ничтожных людей?

Долго плакала и горевала бедная девушка. Совсем уже стемнело; пора было обедать. Вдруг дверь отворилась и в комнату вошла Евдокия Сергеевна с весьма сконфуженным видом.

– Прочти, – сказала она, протягивая Ляле письмо, – вот ответ Кевлича.

С замиранием сердца принялась Ляля за чтение, и с первых же слов всё стало ей ясно. Письмо несомненно было написано больным человеком. Обрывки мыслей, недоконченные фразы, перемешанные с текстами из Евангелия, просьба о прощении, мольба об участи – всё это представляло хаос, ярко рисующий состояние больной души.

– Он или сошел с ума, или сойдет на днях, – заговорила Евдокия Сергеевна, – бедный, бедный мальчик! И как это я сразу не поняла, в чем дело. Как тяжело теперь думать, что я обидела его моим ответом! И зачем я так поспешила его послать!

Кевлич, действительно, заболел и был помещен в N-скую больницу для душевнобольных. Его все любили и все искренно жалели, но, как водится, пожалев, забыли. Не то было с Лялей. На ее болезненную нервную натуру весь этот эпизод произвел глубокое впечатление. Она взяла у тетки второе письмо Кевлича и не расставалась с ним. Она перечитывала его, вдумываясь в каждое слово, и яркая картина погибающей человеческой души восставала перед нею. Ляля переживала его тоску и отчаяние, сознание подступающей болезни, борьбу с нею, страстное желание услышать от людей слово сочувствия и утешения. Но беспощадная болезнь сломила его; люди, ради собственной безопасности, поспешили запереть его в больницу, предоставив его докторам. Сами же они по-прежнему веселились и наслаждались жизнью, о нем не думая. Что за беда, что в этой «course du flambeau»49 один упал? Не останавливаться же ради него! Отбросим его и побежим далее!

– Но неужели же и я также поступлю, – думала Ляля, – пожалею о нем, a затем буду продолжать прежнюю жизнь со всеми петербургскими увеселениями? Честно ли это? Справедливо ли?

И Ляля вновь перечитывала письмо, и ей казалось, что в этом последнем обращении Кевлича к людям, он звал ее на помощь, звал идти за ним. Неужели она ему откажет?

И Ляля решилась. Она разом прекратила все свои выезды, порвала со знакомыми и затворилась у себя в доме. Каждую неделю она ездила в N-скую больницу. К Кевличу пока не пускали, но Ляля перезнакомилась со всеми докторами, сторожами и больничной прислугой. Она читала книги о душевных болезнях, стараясь составить себе понятие о их лечении, и присматриваясь к тем больным, что выходили на прогулку. Мало-помалу весь интерес ее жизни перешел в N-скую больницу. Ляля начала чувствовать отвращение к здоровым людям. С ненавистью вглядывалась она в красивых, румяных мужчин, что встречались ей на улице.

– Я ненавижу вас, самодовольных, веселых прожигателей жизни! – говорила она про себя, – вы думаете, что вы счастливы? Правда, вам везет по службе и в любви, но знаете ли вы, что ваши жены любят вас лишь за ваши деньги и служебное положение. Никогда, никогда не узнаете вы любви лучших девушек, которые любили бы вас за ваше сердце и душу! Все истинно хорошие женщины принадлежат не вам, a тем, другим, которых вы так презираете: больным, арестантам, униженным жизнью или законом. Те люди никогда одни не останутся. У них не будет ваших жалований, повышений, орденов, но они, одни только они, узнают, что такое настоящая женская любовь и преданность.

К Кевличу, наконец, пустили. Ляля готовилась увидеть больного, услышать дикие слова, бессвязные речи и очень удивилась, увидав перед собою светского человека, прекрасно собою владеющего, сохранившего весь свой ум, остроумие и веселость. Проговорив с ним четверть часа, она пошла давать отчет доктору.

– Да он совсем здоров, – с недоумением говорила ему Ляля.

Доктор печально качал головой. Он разрешил еще несколько свиданий. Ляля с восторгом смотрела, как поправлялся Кевлич. Она посылала ему книги, цветы. Ей так хотелось сказать ему, что она любит его, что он в ее глазах выше, умнее, прекраснее всех мужчин в мире. Но она боялась взволновать Кевлича и тщательно взвешивала всякое слово. Разговор их был обыкновенным светским разговором, что ведется в любой гостиной. Но эти беседы доставляли Ляле глубокое счастье и довольство. Она порозовела и похорошела, ходила с сияющим счастливым лицом, напевая про себя. Тетка с некоторым удивлением к ней приглядывалась. Она и не подозревала о Лялиных посещениях N-ской больницы. Ляля давно уже освободилась от своей дуэньи – горничной и гуляла одна. Тетка, занятая своими делами, не замечала, что племянница раз в неделю пропадает на 4–5 часов. Она, вообще, мало понимала Лялю и часто дивилась фантастичности ее характера. У племянницы ее не было ни поклонников, ни женихов, ни flirt’oв, как у всех ее сверстниц. Она не имела подруг и тщательно таила про себя свои чувства и мысли. Тетушка дивилась, глядя, как Ляля то сидела по целым часам в темной комнате, не отводя глаз от лампадки, теплившейся перед образом, то шла гулять и, вернувшись через три часа, не помнила, по каким улицам ходила; то откапывала в шкафу какую-нибудь допотопную книгу в роде «Mémoires d’outre tombe»50 и говорила об авторе ее, Шатобриане, с таким увлечением и восторгом, как будто он был ее лучшим другом и жил в соседнем доме. То, разложив на столе план города Виндавы51, с интересом его рассматривала, стараясь решить важный вопрос, в какую сторону, на север или на запад ему суждено расширяться. То принималась беспокоиться, удастся ли жителям города Майнца скупить и разрушить дома, окружающие знаменитый майнцский собор и скрывающие его архитектурную красоту; то спрашивала тетку, почему не подают обедать, и с удивлением узнавала, что она, Ляля, уже пообедала полтора часа тому назад. Были минуты, когда тетка начинала сомневаться в нормальности своей племянницы. Она хладнокровно отнеслась к решению племянницы прекратить выезды; ей и самой надоело вывозить Лялю. Евдокия Сергеевна наделась, что племянница примется за какое-нибудь серьезное дело. Сама она была деятельная и энергичная женщина, устраивала ясли, народные библиотеки, чтение с волшебными фонарями, склады теплой одежды и дешевые столовые. Она ждала, что племянница, покончив с выездами, начнет ей помогать и с горестью увидала, что ошиблась. Ляля оставалась равнодушной к ее деятельности, и всякий раз, как тетка о ней заговаривала, принималась думать о другом. То были два разные типа: деятельница и мечтательница. Такие женщины никогда друг друга не поймут. Ляля любила и уважала свою тетку, но не в силах была рассказать ей ту сложную работу ума и сердца, которую в те дни переживала. Она была стыдлива и целомудренна до дикости и боялась прикосновения холодного практического разума тетки. Ее любовь к Кевличу была так возвышенна и идеальна, наполняла таким счастьем ее душу, давала такой яркий смысл и цель ее жизни! Несколько раз пробовала она отдаленно объяснить тетке свои чувства, но, увы, на словах они выходили такими пошлыми и вульгарными, и так стыдно становилось за них бедной Ляле! Она вновь замолкала и сердилась про себя, что тетка сама о них не догадывается. A Евдокия Сергеевна тем временем горестно думала, что ее племянница пустая ленивая девчонка и невольно презирала ее. Эти две хорошие женщины, у которых так много было общего, не понимали друг друга и с каждым днем отдалялись.

Между тем Кевличу опять стало хуже, и его перевели в буйное отделение. Доктора печально качали головой и считали его почти безнадежным, Ляля бродила по церквам, служила молебны о выздоровлении раба Божия Бориса и горячо молилась перед образами. Дома она была раздражительна, печальна и еще более рассеянна. Тетушка, видя ее заплаканные глаза, сердилась и обижалась на племянницу.

– И чего ей еще надо? – думала она про себя, не подозревая о Лялином горе, – кажется, ни в чем ей отказу нет – ни в нарядах, ни в увеселениях; живет себе в полном довольстве и покое. Всё это одна блажь и происходит лишь от праздности.

Евдокия Сергеевна решила наставить племянницу на путь истины. Раз зайдя в ее комнату и найдя Лялю по обыкновению в горьких слезах, тетушка принялась доказывать ей, что ее печаль послана Богом в наказание за то, что она недостаточно уважает тетку и не помогает ей в ее занятиях, что Бог строго наказывает за непочтительность к родственникам и т. д., и т. д.

Ляля слушала с диким видом. «Как, она плачет о несчастии любимого человека, а ей говорят, что печаль эта послана Богом в наказание за то, что она живет своим умом и не хочет жить чужим? Нет, это уж слишком!»

И Ляля, не слушая тетушкиных наставлений, поспешно одевает пальто, шляпу и с плачем бежит из дому. Прохожие с изумлением смотрят на эту нарядно одетую барышню, громко рыдающую на улице. Некоторые останавливаются и хотят заговорить с ней, но Ляля опускает на глаза вуалетку и спешит вперед, подальше от нарядных улиц, на Гороховую, Садовую, к Сенной. Там у прохожих много своего горя, своих страданий и тревог, и чужие печали мало их интересуют.

Короткий ноябрьский день быстро темнеет; фонари слабо горят среди мокрого тумана, что начинает подниматься с земли и заволакивать улицы. Ляля идет всё вперед, без всякой цели. Слезы ее обсохли; но сырость и дождь еще больше раздражают ее. Вдруг, среди тумана, вырисовывается перед нею лицо, столь поразительное, что Ляля невольно останавливается. Лицо это принадлежит мужчине средних лет, мещанину или рабочему, бедно одетому. Он стоит у окна магазина и жадно в него смотрит. Столько страстного внимания, столько отчаяния выражают черты его худого изнуренного лица, что, кажется, вся жизнь, вся судьба этого человека зависит от того, что виднеется ему в окне. Ляля тоже заглядывает туда, но ничего особенного в магазине не происходит. Он почти пуст; лишь двое рабочих стоят у прилавка и о чем-то говорят с приказчиком. Ляля оборачивается на поразившего ее человека. Они стоят теперь рядом у окна, близко друг к другу, но так поглощено его внимание, что он не замечает ни Ляли, ни ее вопросительного взгляда.

– Что это вы так смотрите? – вдруг нечаянно, помимо воли, вырывается у Ляли.

Человек оборачивается, глядит на нее, и, улыбнувшись доброй, почти детской улыбкой, отвечает, по-видимому ничуть не удивившись вопросу:

– А коробочники мы, барышня; коробки клеим и по лавкам продавать носим. Всем-то входить несподручно; вот, я тут и стою и жду товарищей.

Ляле всё сделалось ясно. Двое коробочников в магазине предлагали свой товар приказчику, а этот несчастный с замиранием сердца следил у окна за успехом их торговли. Как знать, может, они с утра ходят и безуспешно предлагают, а дома голодная семья, жена, дети… Ляля вынула кошелек, нашла в нем три рубля и протянула их коробочнику.

– Вот, возьмите – смутясь и краснея, проговорила она.

Коробочник нисколько не удивился. Он взял деньги, снял шапку и мерным, ровным голосом отвечал:

– Спасибо вам, добрая барышня, за вашу помощь!.. – и вдруг всё лицо его перекосилось, слезы хлынули из глаз и он отвернулся.

А Ляля бросилась от него бежать. Сердце ее разрывалось от восторга. Наконец-то, наконец совершилось то, о чем она всю жизнь мечтала.

Две человеческие души встретились и поняли друг друга.

Все преграды пали между ними: не было тут ни мужчины, ни женщины, ни бедного рабочего, ни богатой барышни; было лишь два человека, и Бог между ними. Они заглянули друг другу в сердце и не постыдились этого. «О, как это хорошо! Как чудесно! Какое счастье! Благодарю Тебя, Боже, что дал мне его!»

Ляля шла вперед и ликовала, но вдруг, новая мысль пришла ей на ум и остановила ее.

– Что ж это я? Дала три рубля и тем кончила? На долго ли их хватит, а там опять нищета и отчаяние. Скорей назад, разузнать о нем, спросить его адрес, пойти к нему.

Ляля в страхе спешит назад, но, увы, коробочников и след простыл. Тщетно ходит она у магазина, тщетно расспрашивает о них приказчика!

– И вот всегда, всегда так бывает! – с горестью восклицает бедная девушка, – столько у меня прекрасных мыслей, и никому-то пользы от них нет!

IV

Между тем Кевличу стало лучше. Несмотря на мрачные предсказания докторов, несмотря на их грустные покачивания головой, Кевлич медленными, но верными шагами шел к выздоровлению.

Ляля была счастлива безмерно. Самыми яркими красками рисовалось перед нею будущее. Она отлично понимала, что не может быть женою Кевлича, но это мало ее тревожило. Те юные годы, когда она мечтала о возможности братски жить с мужем, давно прошли. Ляля смутно сознавала, что это невозможно и что, выйдя замуж, ей придется во многом поступиться своими убеждениями. Но мысль о физическом браке была столь отвратительна, что она старалась не думать о ней и прогонять ее.

Таким образом мысль о том, что Кевлич – больной человек и не может жениться, не только не мешала ее любви, а, напротив, увеличивала ее. Мечтала же Ляля, главным образом, о «родстве душ».

– Наконец-то, наконец, – восторженно думала она, – я встретила человека, который откроет мне свою душу и расскажет всё, что у него на сердце. Я не останусь более одинока в этом мире. Мне будет кому рассказать свои сомнения, мечты и надежды. Я узнаю, наконец, что такое счастье!

Но пока Ляля берегла Кевлича, боялась сказать ему лишнее слово, взволновать его и помешать его выздоровлению.

– После, после! Когда он вполне выздоровеет, мы объяснимся и навеки поймем друг друга!

Но, увы, ее мечтам не суждено было сбыться!

Как-то раз Ляля, по своему обыкновению, приехала навестить Кевлича. Он уже вышел из больницы и жил у своих родных. Начался общий разговор и коснулся чьей-то свадьбы.

– Не понимаю я этой женитьбы, – сказал вдруг Кевлич, долго перед тем молчавший, – по-моему, если уж жениться, то или на хорошенькой, или же на хорошей хозяйке.

Молча, с широко раскрытыми глазами, слушала Ляля это неожиданное profession de foi52.

– Как, и это всё, что он видит в женщине? Или хорошенькая наложница или услужливая экономка. А сердце, а душа, а ум? Боже мой, да они и за людей – то нас женщин, не признают! – В первый раз в жизни пришлось столкнуться бедной Ляле со всем цинизмом мужского взгляда на женщину, и он глубоко поразил ее.

– Ну, пусть бы кто-нибудь другой сказал эти слова, – с грустью думала она, – мало ли есть на свете несчастных мужчин, которые никогда не встречали на своем пути хороших честных женщин, но он-то, Кевлич, как смел так думать после всего, что дали ему женщины? Более чем кто-либо он имел случай оценить женское сердце и преданность, и верность, и заботливое внимание. И тем не менее он остался верен основным мужским принципам: «хорошенькая одалиска, или заботливая ключница».

Что-то оборвалось в Лялином сердце. Человек, столь высоко возведенный ею, скатился с пьедестала. С горьким чувством смотрела она на разбитые мечты и надежды свои. Ей хотелось бежать и никогда не видеть больше своего героя… но чувство долга взяло верх над отчаянием.

– Я не имею права бросать его теперь, – говорила она себе, – он еще болен, ему необходимы заботы и внимание.

И по-прежнему она навещала Кевлича, посылала ему книги, писала нежные, заботливые письма и только тогда, когда Кевлич совершенно поправился, и друзья с восторгом приняли его вновь в свое общество, Ляля про себя от всего сердца пожелала ему счастья и… оставила его.

Пусто стало на душе у бедной Ляли. Страшные мысли волновали ее. Точно занавес раздвинулся перед нею, и она увидела действительную жизнь во всей ее наготе и бедности.

Сомнения во всем, чему она до сих пор веровала, охватили ее.

– Да правда ли всё то, во что нас учат веровать с детства? – с отчаянием спрашивала себя Ляля. – Существует ли Бог, и будущая жизнь, и Святые, и Страшный Суд? Что если это всё мифы, которыми издавна привыкли утешать себя люди?

Человеческие души! Мы так много говорим и хлопочем о них, а между тем, кто их видел, и существовали ли они когда-нибудь? Что, если человек всего только животное, лишь несколько выше и развитее обезьяны? Что, если все мои мечты, отчаяние, горе – есть лишь последствия неправильной жизни? Как знать, счастье, быть может, у меня под рукою, стоит лишь отказаться от всех человеческих требований и превратиться в животное. Выбрать себе самца, наиболее красивого и сильного, удалиться с ним в берлогу и начать выводить там детенышей? И не лучше ли мне поспешить сделать это теперь же, пока я еще молода и могу произвести наибольшее количество детей? Может, единственное возможное на земле счастье находится в одной лишь животной жизни?

Так раздумывала Ляля, но тут произошел случай, который вновь опрокинул все ее мечты и соображения.

Несмотря на свои сомнения, Ляля по-прежнему, в силу привычки, ходила в церковь и усердно молилась. В посту, как всегда, она говела и пошла на исповедь. У нее так много накопилось в сердце сомнений и тревог, и так ей хотелось высказать их и услыхать слово утешения. Кто-то похвалил в ее присутствии священника N-ской церкви, рекомендуя его, как строгого исповедника, и она решила пойти к нему, вместо своего обычного духовника, который знал ее с детства и слишком уж по-детски, как казалось Ляле, исповедывал ее.

Придя на исповедь, она по своему обыкновению, не ожидая вопросов, стала говорить про то, что волновало ее: про свои сомнения в существовании Бога и будущей жизни, про свои думы относительно того, имеет ли человек душу, или же он просто животное. Священник молча слушал. Когда Ляля кончила, он строго сказал:

– Ну, всё это вздор. Вы мне лучше скажите, какие у вас отношение к мужчинам?

– К мужчинам? – удивилась Ляля, – что ж, у меня хорошие к ним отношения. Я, вообще, их очень люблю, даже, пожалуй, больше женщин, потому что они не так мелочны.

– Я вас не о том спрашиваю. Я спрашиваю о любовных отношениях.

– О любовных?! – И Ляля широко раскрыла глаза, – ведь я же вам сказала, батюшка, что – я девушка. Какие же у меня могут быть любовные отношения к мужчинам?

– Ну, положим, это ничему не мешает, – отвечал священник, – но если вы, действительно, их не знаете, то я вас поздравляю! Вы – счастливый человек. Нам, священникам, столько приходится видеть несчастных девушек и женщин, которые приходят к нам и плачут и молят спасти их, а мы меж тем знаем, что всякая помощь бесполезна, что страсть сильнее, и что всё равно падение их неизбежно.

Ляля в глубоком недоумении слушала священника. Вдруг блестящая мысль осенила ее: «Он ведь меня не знает; я же сегодня нарочно так скромно оделась. Не принимает ли он меня за какую-нибудь портниху, судомойку или горничную?» Она дала ему кончить и несколько обиженно отвечала:

– В том обществе, к которому я принадлежу, батюшка, таких случаев не бывает.

– Как не бывает? – в свою очередь удивился священник. – К какому же такому обществу вы принадлежите? Все люди одинаковы, что вверху, что внизу. Страсти везде одни и те же. Если же вы их не испытываете, то благодарите ежечасно Создателя, что он вас так особенно создал и избавил от ужасных страданий любви и страсти.

В страшном негодовании вышла Ляля из церкви. Она даже забыла помолиться перед иконами, как всегда делала после исповеди. Она шагала по темным улицам, не замечая холодного ветра, что забивался в ее расстегнутое пальто. Стыд и обида разрумянили ее. Она шла, громко говоря с собою и забывая про прохожих. Никогда еще не была Ляля в таком негодовании!

– А, так я феномен! А, так я особенно создана! Все женщины любят, и падение их неизбежно, только я одна не могу пасть? Ну, так я ж докажу, что я такая же, как все. Сегодня же или самое позднее завтра, я тоже «паду», a затем пойду к этому священнику и скажу ему: вы думали, что я – феномен, ну, так знайте же, что я тоже «пала».

«Только как же это сделать? – соображала Ляля, – кажется, в подобных случаях едут в маскарад и приглашают какого-нибудь мужчину ужинать в отдельном кабинете. Или, может, это он должен пригласить? Ну, да всё равно, – я там после разузнаю, кто кого приглашает. Беда только, что теперь пост и маскарадов нет. Как же быть? Всё равно, наверно есть такие дома, куда женщины ездят для падений. Я узнаю, я наведу справки и непременно туда поеду».

И яркое воображение Ляли пылко заработало, представляя ей, как она едет в подобный «дом» и что там с нею случится. Но при виде этой яркой картины ее охватило такое отвращение, что она невольно остановилась посреди тротуара.

«Боже мой! Да неужели же я действительно феномен? – с горечью восклицала бедная Ляля. – Каким же образом то чувство, которое неудержимо влечет всех женщин (сам священник об этом говорит, кому же и знать, как не ему?), во мне возбуждает лишь одно отвращение? Зачем же ты меня создал такою, о, Господи! Зачем же послал на землю? Какая цель в моем существовании?»

Стыд и унижение охватили Лялю. До сих пор, в глубине души, она считала себя выше других женщин; теперь же, увы, оказывается, что она – ниже их. Она – нравственный урод, она ненормальна, а, следовательно стоит ниже других здоровых людей. Это было новое, неиспытанное еще горькое чувство и больно кольнуло оно Лялю! «Уродец, – презрительно шептала она про себя, – в банку со спиртом тебя посадить и пожертвовать Академии Наук в назидание потомству!»

С этого времени Ляля перестала исповедываться. Последняя исповедь оставила по себе слишком тяжелое впечатление!

Как многим людям, ей надо было священника, стоящего на недосягаемой высоте и громящего оттуда ее пороки. В этот же раз она невольно чувствовала, что была чище душой своего духовника.

– Как знать, быть может, следующий священник, исповедуя меня, будет поздравлять и умиляться сердцем, что я не краду платков из карманов моих добрых знакомых, – с горечью думала Ляля.

V

Тетушка Ляли Радванович умерла, и она осталась одна на свете. У нее были лишь знакомые, но друзей не было, как не бывает их у людей сдержанных и целомудренных, никому своего внутреннего «я» не открывающих. Первое время после смерти тетки, Ляля как-то опешила, не зная, что предпринять и куда себя деть. Кто-то надоумил ее поехать за границу. Она выбрала Италию, где еще не была. Ее поездки за границу ограничивались до сих пор посещением немецких вод, куда врачи посылали лечиться ее тетку, a затем Nachkur’ами53 в Швейцарии. В Германии Ляля отчаянно скучала, а, приехав в Швейцарию, немедленно простужалась и проводила свои дни в комнате. Всё это не оставило в ней доброго воспоминания и теперь, отправляясь в Италию, она ждала повторения прежних заграничных впечатлений.

Но с первых же шагов Ляля поняла, что Италия не похожа на остальную Европу, и что она близка и дорога ей, как Россия. Итальянская красота восхитила ее. Она бросилась осматривать музеи, руины, церкви и, странное дело, всё в этой чарующей природе говорило ей о Боге гораздо более, чем в темных и мрачных петербургских церквах. Новые, неведомые доселе мысли приходили ей на ум. Часто, сидя задумавшись на каких-нибудь развалинах, Ляля слышала голос, говоривший ей:

«Ты мучаешься одиночеством; ты считаешь себя выше людей; ты презираешь их, как вульгарных и пошлых существ, но так ли это? Права ли ты? Неужто вульгарен тот народ, что создал Христа? Ты отвечаешь, что Христос – Бог, а не человек. Пусть будет так. Но те люди, что с восторгом приняли его ученье, готовы были подвергаться гонениям и идти на смерть ради него, – что же, они тоже были вульгарны и пошлы? Психоз, говоришь ты, гипнотизм толпы. О, ваша наука всё умеет объяснить и принизить! Но отчего же тот же психоз так мало имеет власти над людьми, когда их зовут на разбой, грабежи и низость? Почему даже ту небольшую горсть людей, которая отвечает на этот призыв, могут увлечь, лишь обманув великими словами свободы, равенства и братства, а иначе и она не пойдет. И как скоро наступает разочарование! Как скоро спешат люди возвратиться к правде и порядку! Сравни, сколько лет продолжаются революции и сколько лет продолжается христианство. Так неужели вульгарны те люди, что столько веков сохранили Евангелие, как великий дар, которым они пока еще не умеют пользоваться, но который берегут, как великий завет на будущее время.

Ты удивляешься вульгарности и пошлости людской и считаешь себя выше их; но ведь это оттого, что ты знаешь свой ум и сердце. Другие же люди, которым они неизвестны, быть может, считают тебя такой же ничтожной и вульгарной. Они несправедливы к тебе, как и ты к ним. В том-то и горе, что человек из гордости, стыдливости, самолюбия глубоко затаивает в себе все лучшие свои чувства, поступки, мысли и стремления. Каждый старается быть как можно ординарнее, как можно больше походить на всех. Лишь мне не стыдятся они открывать свои души и я знаю, как прекрасны, как простодушны и наивны все эти пошлые на вид люди. Они приходят в церковь и плачут и горько жалуются мне друг на друга, и не знают что счастье в них самих. О, если бы они захотели наконец победить свою гордость и застенчивость, как бы быстро прекратились их страдания! Помнишь, как поражена ты была, почувствовав себя в минуту умиления близкой бедному, жалкому коробочнику. Так и тогда легко всем было бы стать братьями, и ничтожны и пусты показались бы им те якобы пропасти, что разделяют людей на классы и сословия.

Но не пришло еще время, и долго еще человечество будет страдать в слепоте своей. Ты не увидишь того дня, но верь, он наступит. Пока же страдай, ты не одна страдаешь. Вот ты любуешься на все эти картины, статуи, здания, а, знаешь ли, сколько слез и отчаяния легло в их создание? Оскорбленные, измученные люди выливали свое горе в великих творениях. Чтобы создать кроткое, невинное лицо мадонны, экстаз святого, поэму, повесть, роман, сколько нужно было пережить, перемучиться, переходить от отчаяния к надежде! От того-то и вечны великие творения искусства, что в основу их легло человеческое горе.

Не отказывайся же от своих убеждений потому лишь, что люди не оценили их. Есть другой суд и другая оценка, и верь, что ни одно твое доброе слово, ни один истинно-прекрасный поступок не будет забыт. За всё отплатится тебе сторицей. А пока живи, живи! Наслаждайся солнцем, голубым небом и горами. Ведь всё это для вас же создано, для вашего счастья, чтобы утешить и поддержать вас во дни уныния и сомнения».

Ляля пробыла в Италии год, и это было самое счастливое время в ее жизни. Она возвратилась в Петербург поздоровевшей и повеселевшей. Она не мучила себя больше вопросами, зачем жить, и какой смысл в жизни. Поздоровевший организм сам придумывал предлоги для дальнейшего существования.

– Что ж, если люди во мне не нуждаются, то я буду жить для самой себя, – думала она, – судьба дала мне независимость – стану ею наслаждаться. Буду читать, ходить в театр, путешествовать.

Увы, несмотря на свои годы, Ляля всё еще была наивна и не понимала, что характер свой переменить нельзя и что, несмотря на все благоразумные намерения и твердые решения, он всегда возьмет над ними верх. Ляля рождена была, чтобы болеть жалостью и должна была мучиться ею до могилы.

Но жалость ее приняла теперь новую форму. До сих пор Ляля жалела одних мужчин; к женщинам же относились с враждебностью и презрением. Но теперь глаза ее открылись, и какую бездну отчаяния и страдания увидала она перед собою! Бедные, бедные девушки, как горька их участь! Они растут с мечтами найти себе любимого человека, быть ему верной, преданной женой, и что встречают они в ответ? Недоверие, обиды, боязнь попасть в сети. Их любовь принимается с насмешкой, их законное желание иметь семью называется ловлей выгодного жениха. Не сделав ничего дурного, они испытывают незаслуженные унижения. Сердце их ожесточается; светлый образ мужа и друга тускнеет; его заменяет вражда и ненависть к мужчинам. Наиболее гордые остаются в девушках и влачат жалкое, бесцельное существование; другие, не выдержав одиночества, выходят за первого попавшегося, без любви, даже без уважения. Что ждет их в таком браке, и какое семейное счастье может существовать при этих условиях?

Иной раз Ляля, наблюдая какую-нибудь молоденькую девушку, только что начинающую выезжать в свет и милым, доверчивым взглядом смотрящую на мир, с ужасом рисовала себе ее дальнейшую судьбу. Она видела это свежее личико, покрытое преждевременными морщинами и светлые глазки измученными и полными тоски; и так страшно становилось Ляле, что она в отчаянии молилась:

«Избави ее от страдания, Господи! Лучше уж отдай ей мою долю счастья. Мое сердце так измучено и истерзано, что всё равно я уже не могу испытывать радость. Отдай же ей мою долю! Пошли ей теперь же, в ее юные годы, хорошего человека. Пусть она гордится им и считает его самым благородным существом в мире. Только при этих условиях и может существовать правильная семья. Не правда, Господи, что страдания необходимы. Страдание – уродливое ненормальное явление, и не должно существовать на свете. Пусть большинство людей будет счастливо и радостно, и тогда мы, несчастные, станем любоваться на них и примем свои страдания со смирением. Клянусь тебе в том, Господи!»

Ее жалость к девушкам приняла странную, несколько далее смешную форму. Ляля принялась их сватать, устраивая на своих вечерах встречи людей, которые, по ее мнению, могли подойти друг к другу. Она усердно хвалила своих приятельниц мужчинам, часто преувеличивая их достоинства, чтобы усилить впечатление. Она радовалась, когда ее подруги хорошели, и повсюду говорила об этом. Грустила, если замечала, что они старели и дурнели. Ее собственные морщины мало интересовали ее, но чужие огорчали чрезвычайно. Она волновалась, суетилась и смешила своих знакомых. Часто люди, видя ее хлопоты, с недоумением спрашивали Лялю:

– Да вам то что за дело, выйдут ли ваши подруги замуж; вы то о чем хлопочете?

– Как, о чем? О глупые, глупые люди! – возмущалась и негодовала Ляля, – как же они не понимают, что если бы мне удалось устроить несколько счастливых браков, то какое бы это было утешение в тяжелые минуты жизни! Разве не имела бы я тогда права сказать: прочь тоска! отойди, отчаяние! Неправда, что я бесцельно живу на свете. Вот там блаженствуют люди, и мне обязаны они своим счастьем. Без меня они, может быть, никогда бы и не встретились!

Жалость к девушкам мучила Лялю не только наяву, но и во сне. Ей снились страшные кошмары, и она просыпалась измученной и разбитой. Снилось ей, что она живет в каком-то монастыре или общежитии. Вдруг среди обитательниц появляются слухи, что какая-то девушка, находящаяся под стражей, приговорена к смертной казни. Ляля пугливо прислушивается. С ужасом узнает она, что эту приговоренную поведут перед казнью по всему монастырю, и она со всеми простится. Мрачно звонят колокола, торжественно льются звуки органа, слышится издали шум приближающейся толпы, и вот «она» показывается, окруженная стражей…

Ляля приглядывается к преступнице и видит перед собою испуганного ребенка, страшно потерявшегося и ничего не понимающего. Ляля пробует сказать ей несколько ласковых слов, но девушка не слушает ее. Она ничего не сознает и не слышит, и все силы ума ее направлены инстинктивно лишь на то, чтобы как можно дольше продлить свою жизнь. Ляля машинально следует за толпой. Вот вышли они на площадь, вдали виднеется эшафот… Преступница пугливо оглянулась и, видя, что никто не держит ее, бросается бежать. О, как засмеялась толпа! Ляля поняла, что они нарочно, для забавы, отпустили бежать бедную девушку. Со всех сторон ее настигают, окружают, и вот уж она бьется в их руках, как испуганная птичка. Ляля в негодовании кричит: «Оставьте ее, не мучьте!» Тоска разрывает ей сердце, и она просыпается вся в слезах.

– О, Боже! – в отчаянии молится Ляля, – зачем ты дал мне такой несчастный характер! Мало того, что я наяву тоскую за девушек, но и по ночам вижу несуществующие страдания, чтобы еще более растравить свое сердце! Зачем мне дана эта доля!

Время шло, а Леля всё не могла устроить ничьего счастья. Ни одна свадьба не удавалась ей, ни одну из своих приятельниц не могла она утешить или уберечь от горя. Тоска всё сильнее охватывала ее. Ляля полюбила заходить в церкви днем, часа в три, когда службы нет. Таинственно мерцали лампадки перед иконами, тихо шептались немногие посетители. Ляля становилась перед каким-нибудь, особенно чтимым, образом и молча наблюдала, как молились ему люди. С страстной мольбой, с горькими рыданиями кланялись они в землю, тихо шепча про себя и рассказывая Богу свое горе. Ляля с досадой смотрела на них.

– Ведь вы же сами нарисовали эти иконы; чего же покланяетесь им и ждете помощи? Смотрите, я живой человек, я создана Богом; мое сердце болит за вас. Отчего же не открываете вы своего горя мне и не даете вас утешить?

Но люди холодно смотрели на Лялю и проходили мимо. Так давно, столько уж столетий, человечество привыкло не доверять друг другу и прятать свои страдания, чтобы люди не осмеяли их злорадными словами. Лишь Богу несли они свои горести, лишь от Него ждали помощи. Если же не получали ее, то уходили в отчаянии и некуда им было больше обратиться…

А Ляля всё чего-то ждала. И вдруг бросалась на колени перед тем же образом и жарко молилась:

– Господи! сжалься надо мной! Дай мне кого-нибудь любить и жалеть. Я не могу жить с пустым сердцем. Господи, ты видишь мою душу! Ведь я же погибаю, погибаю!

1.ИРЛИ. Ф. 36. Оп. 2. Ед. хр. 13. Цит. по: А.Г. и Л.Ф. Достоевские в переписке с Л. Л. Толстым / Публ. В. Н. Абросимовой и С. Р. Зориной // Достоевский и мировая культура. № 4. М., 1995. С. 86.
2.Особые насмешки вызвал рассказ Л. Л. Толстого «Прелюдия Шопена» (1899), где он полемизировал с отцовской «Крейцеровой сонатой» по части отрицания семьи и брака. Лев Львович получил тогда в прессе ироничное прозвище «Тигр Тигрович».
3.Исключением стало переиздание романа «Эмигрантка» в Италии в 2019 г., осуществленное Ассоциацией «Русь», с параллельным русским и итальянским текстами.
4.Редакторы изданий – А. Г. Горнфельд (1922), С. В. Белов (1992), Б. Н. Тихомиров (2017).
5.Последнее русское издание, 2017 г., имеет название «Мой отец Федор Достоевский». Заметим, что так назван и английский перевод: «Dostoevskij the Father».
6.Цит. по: Достоевская Л. Ф. Мой отец Федор Достоевский / Вступ. статья, общая редакция, примечания Б. Н. Тихомирова; перевод с фр. Н. Д. Шаховской. М: Бослен, 2017. С. 31.
7.Стоюнина М. Н. Мои воспоминания о Достоевских // Новое русское слово (Нью-Йорк), 1955, 1 мая, № 15709. О салоне Л. Ф. Достоевской также см. Брак для революции – выгодная партия. Письма Любови Фёдоровны Достоевской Андрею Андреевичу Достоевскому и фрагмент автобиографического повествования их современника / ред. и комм. В. И. Кейдана // Вестник Марийского государственного университета. Серия «Исторические науки». 2008. Т. 4. № 3. С. 39–55.
8.Приведем другой фрагмент из письма к Л. Л. Толстому: «почему бы Вам не написать маленькой веселой бытовой картинки, например, на тему "День русского писателя", – спрашивает она, – и описать день в Ясной Поляне? Когда к Льву Николаевичу являются студенты поспорить о своих убеждениях, дама, поссорившаяся с мужем и приехавшая поговорить и узнать взгляд великого писателя на брак, интервьюеры аглицких газет (или французских), две американки, выехавшие из Америки в противоположные стороны и назначившие себе свидание у Leo Tolstoi и т. д., и т. д. Я уверена, память подскажет Вам много интересных сценок и даст Вам возможность вставить несколько и комических, и пластических типов. Разумеется, Вам, естественно, не захочется выставлять Вашего отца. Но можно сказать, что он нездоров, а вместо него посетителей принимает его сын. Вот Вам и случай высказать взгляды на детей писателей, о которых мы не раз говорили» (А.Г. и Л.Ф. Достоевские в переписке с Л. Л. Толстым… цит. С. 87).
9.Известен ее рассказ «Два горя» (Новое время, 16 февр. 1900).
10.Стоюнина М. Н. Мои воспоминания о Достоевских… цит.
11.Фамилия искусственного происхождения: предки бабушки Любови по материнской линии до середины XVII в. имели финскую фамилию Ruskeapää, что значит «Русоголовый», но затем один из ее пращуров – ректор Духовной академии в Або (финск. Турку) профессор Мартин Эскильсон Рускеапяя (1631–1679) взял новую фамилию, остроумно «переведя» свое родовое имя на древние языки: Мильто (лат. Miltos – цвета охры) + пеус (трансформация финского пяя по образцу личных латинских имен). – Прим. Б. Н. Тихомирова.
12.Тихомиров Б. Н. Любовь Достоевская – дочь писателя // Любовь Достоевская: С. – Петербург – Больцано / под ред. Б. Марабини Цёггелер и М. Г. Талалая. Флоренция – Больцано: Ассоциация «Русь», 1999. С. 52.
13.ИРЛИ. Ф. 598. Оп. 1. Ед. хр. 231.
14.Титул, полученный А. Н. Демидовым от Великого герцога Тосканского, в России не был признан.
15.Итальянизм: tramontana – холодный северный ветер.
16.Там же.
17.ИРЛИ. Ф. 303. Ед. хр. 290.
18.ИРЛИ. Ф. 134. Оп. 3. Ед. хр. 565.
19.ИРЛИ. Ф. 44. Ед. хр. 13.
20.Письмо полностью опубликовано в сб. «Исторический архив» (1996, вып. 1) М. И. Одинцовым, и затем переиздано, со специальными комментариями, Н. Т. Энеевой в сб. «Проблемы истории Русского зарубежья» (2005, вып. 1).
21.Автор придала главной героине своего очерка фамилию своей бабушки по материнской линии Анны Мильтопеус, уроженки Турку (Або); см. прим. 11 в предисловии.
22.Полное название курортного городка: Гардоне-Ривьера. В настоящее время там известна Усадьба – музей Габриэле д’Аннунцио (офиц. название: Vittoriale degli Italiani [Храм побед итальянцев]), с которым Л. Ф. Достоевская поддерживала отношения (в архиве музея сохранилось одно ее письмо, публикуемое нами в Приложении).
23.На рубеже XIX–XX вв. остров Гарда принадлежал герцогине Марии Феррари, рожд. Анненковой (Новокутово, 1837 – Генуя, 1924). Фрейлина Вел. кн. Александры Иосифовны, в 1856 г. она была отправлена за границу, для поправки здоровья. Убедив в своих притязаниях на титул «принцессы Бурбонской» генуэзского маркиза (позднее герцога) Гаэтано де Феррари (1818–1893), в 1873 г. стала его женой. Единственная их дочь Анна Мария де Феррари (замок Монталлегро, 1874–1924, утонула в о. Гарда) вышла замуж за кн. Шипионе (Сципионе) Боргезе.
24.Сюжет о ранних христианах, отданных на растерзание зверям на древнеримской арене, получит дальнейшее развитие во вставной новелле романа Л. Ф. Достоевской «Эмигрантка».
25.Славься, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя (лат.).
26.Река Адидже, разделяющая Верону на две части.
27.Казарма («Крепость св. Петра»), построенная для австрийского гарнизона по приказу фельдмаршала Радецкого на месте средневекового замка; названа по холму Сан-Пьетро.
28.Синьора кажется очень счастливой – синьора получила добрые вести? (фр.)
29.Очень добрые, синьор Джулио, очень добрые! (фр.)
30.Вероятно, Пантелеймоновская больница в Удельном, устроенная в 1870-е гг. Больничная (Воскресенская) церковь была закрыта в 1922 г., в 2003 г. разобрана.
31.Мари-Анна-Шарлотта Корде д’Армон (1768–1793) – убийца Марата.
32.Спальный вагон (англ.).
33.В Palace Hôtel в Монте-Карло развернется трагический эпилог романа Л. Ф. Достоевской «Эмигрантка».
34.Медовый месяц (англ.).
35.Вот мой мул (фр.).
36.К черту! Как, ты не хочешь? Ну, тогда уходи, мерзкий раб! Ты не достоин говорить с императрицей Индии! Уходи, уходи! (фр.)
37.Спальный вагон (англ.).
38.Мания величия (лат.).
39.Для одной из Холмогорских (фр.).
40.Компаньонка (фр.).
41.Меран (нем.) / Мерано (итал.) – курорт в Южном Тироле, где в 1890-е гг. был устроен известный русский санаторий, Русский дом им. Н. И. Бородиной: его жительницей в 1926 г., незадолго до кончины, была и Л. Ф. Достоевская.
42.Цитата из романа Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы».
43.«Золотая осень» (1897), популярный роман английской романистки Кэролайн Розетты Смол (1829–1908), писавшей под псевдонимом «миссис Александер» (правильный артикль в титуле книге: «A Golden Autumn»).
44.Романы А. де Ламартина и Э. Золя.
45.Полное название: «Сказание о странствии и путешествии по России, Молдавии, Турции и Святой Земле постриженника Святой Горы Афонской инока Парфения» (1855).
46.Роман Болеслава Маркевича (1822–1884) «Перелом» вышел в 1880 г.; его герой Троекуров изображен последним из могикан славного дворянского прошлого, в пику пошлой разночинной и буржуазной среде.
47.В ту эпоху – кронпринц Оскар-Густав-Адольф (1858–1950), с 1907 г. король Швеции Густав V.
48.Игра в вопросы и ответы; дословно: «секретарь» (фр.).
49.Бег с факелами (фр.) – древнегреческое ритуальное состязание (лампадодромия), воспроизведенное, с 1938 г., в эстафете олимпийского огня.
50.«Замогильные записки», посмертно изданные мемуары Ф.-Р. де Шатобриана (1768–1848).
51.Литовское название – Вентспилс.
52.Исповедание, символ веры (фр.).
53.Долечивание (последующее лечение; дополнительное лечение) (нем.).

Бесплатный фрагмент закончился.

950 ₽