Читать книгу: «Архитектор будущего»

Шрифт:

Часть первая. ШОВ

Глава 1. Руки

Жало потемнело. Громов выругался и потянулся за отцовским надфилем. Насечка почти стёрлась, новый он собирался купить уже три года. Старый, однако, оставался на верстаке.

Надфиль скрёб по окиси. Металл светлел. Громов дул на жало, совал его в канифоль, слушал, как шипит. Пахло так, как пахло на кухне в двадцать девятом: отец чинил магнитофон, гнал всех из-за стола, мать стояла в дверях и говорила про ужин, а отец говорил — подождёт. И ужин ждал. И никому не приходило в голову, что это странно.

Конденсатор вылез из платы с тихим щелчком. Громов бросил его в жестянку из-под леденцов — там лежали такие же, штук тридцать, может сорок, мёртвые, с потёками электролита на боках. Кладбище. Он не знал, зачем хранит. Выбросить — рука не поднималась, и это было глупо, и он это понимал, и всё равно не выбрасывал.

«Океан-209», тысяча девятьсот семьдесят восьмой год, лежал на верстаке брюхом кверху. Шпон, фанера, пустота, в которой когда-то жила музыка. Громов купил его на барахолке в бывшем Нижнем, у старухи, продававшей вещи покойного мужа. Старуха не знала, что просить, и он дал двести единиц, и она обрадовалась, и он почувствовал себя вором, хотя понимал, что это глупое чувство, потому что старуха была довольна, а приёмник ей был не нужен, она слушала музыку в сети, как все, как весь мир слушал в сети, и только Громову зачем-то нужен был шпон и фанера, и третий винт, который потерялся, как терялся всегда, и он искал его на полу, под табуретом, нашёл, вкрутил.

За спиной щёлкнул чайник. Громов встал, налил кипяток в кружку — кривую, керамическую, купленную у мастера в Костроме, где ещё работали руками, не в потоке, а глиной, кругом, и мастер был старый, и пальцы у него были в трещинах, и он сказал Громову: «Вам какую, ровную или нет?» Громов сказал: «Нет». И купил кривую. И пил из неё три года, и не мыл в посудомойке, потому что кружку надо мыть руками, и это было его, только его, маленькое, бессмысленное, настоящее.

За окном кто-то гулял с собакой. Собака скребла когтями по асфальту.

Чай был крепкий, обжигающий. Громов отпил, обжёгся, поставил кружку и вернулся к верстаку. Новый конденсатор встал на место. Паяльник ткнулся в контакт, олово потекло, серебристое, живое, и Громов смотрел, как оно застывает, и думал, что в понедельник планёрка по контуру «Равновесие», и нужно будет объяснять молодым, почему ограничение на перераспределение ресурсов не сводится к функции одной переменной, и молодые будут кивать, и он будет говорить, и все будут знать, что завтра они напишут код с одной переменной, потому что так проще и быстрее. Если понадобится, Громов и сам согласует такую строку. Её же не придётся объяснять на комиссии.

Телефон молчал. В квартире было тихо: гудел холодильник, шуршал лифт за стеной. Старый фонд. Толстые стены. Зимой холодно, летом прохладно. Управление предлагало переехать в жилой кластер для архитекторов — композит, климат-контроль, вид на реку, тишина абсолютная. Громов отказался. Вольская спросила: почему. Он сказал: мне тут думается. Вольская пожала плечами. Ей было всё равно, где думается её людям.

Он допил чай. Посмотрел на приёмник. Вставил вилку. Щёлкнул тумблером.

Тишина. Шипение. Треск.

И — голос. Издалека, сквозь помехи, неразборчивый, чужой.

Громов не дышал.

Потом музыка. Струнное, медленное, с хрипотцой. Не узнал что. Не важно. Приёмник играл. Три года лежал мёртвый, и вот — играл. Громов сел на табурет, вытянул ноги, слушал. Музыка была негромкая, с помехами, несовершенная. Совершенный звук не нужен. Совершенный звук — это сеть, это поток, это когда всё уже решено за тебя и тебе остаётся только слушать. А тут — хрип, треск, и голос пробивается, и не факт, что пробьётся, и в этом весь смысл.

Он сидел минут десять. Может, пятнадцать. Не считал. Музыка кончилась, началась другая. Женщина пела, слов не разобрать. Громов не переключал.

И вдруг — поймал себя на том, что улыбается. Просто так. Никому. Приёмнику. Трём годам, которые лежал мёртвый. Канифоли. Отцовскому надфилю. Тому, что третий винт нашёлся. Всему.

Ему было тридцать девять. Он сидел на табурете в пустой мастерской и улыбался шипящему приёмнику. Даже когда музыка оборвалась, улыбка не исчезла.

Он отпил чай. Остывший. Не важно. Вкусный.

Телефон завибрировал без десяти семь. Коротко, как щелчок пальцами. Экран загорелся. Сообщение из Управления — не рассылка, не планёрка. Личный вызов.

«Громов Д.А. Контур 7-Волга. Аномалия, система «Равновесие». Приоритет жёлтый. Подключение до 08:00. Подтвердите».

Жёлтый. Не красный. Жёлтый — значит, один человек, тихо, разберись. Не буди коллег, не собирай Совет. Мелочь, наверное. Датчик залип, или параметры сдвинулись, или местный администратор залез куда не надо. Бывает. Разберётся к обеду. Вернётся к приёмнику. К ручке громкости, которую надо смазать.

Жёлтый приоритет. Ну, конечно. Выходной. Суббота. Вечер. Радио, которое три года не играло и вдруг заиграло. Чай. Тишина.

Громов посмотрел на приёмник. Приёмник молчал. Он его выключил. Сам.

— Ну и ладно, — сказал Громов приёмнику. — Завтра дослушаю.

Приёмник не ответил. Приёмник был приёмник.

Громов усмехнулся.

В прихожей висела куртка, тяжёлая, с высоким воротом. Сентябрь, но по ночам холодило. Ключи, телефон, салфетки в карман — не нужны, но без них неуютно, привычка, как надфиль, как жестянка с мёртвыми конденсаторами. Обувшись, Громов посмотрел в зеркало: худое лицо, щетина, серые глаза. Тридцать девять. Выглядит старше. Это от мониторов. От ночей. От того, что мало ходит и много сидит, и руки заняты только паяльником, и голова — только контурами, и больше ничем, и это, наверное, неправильно, но как правильно, он не помнил.

Улица пахла прелой листвой. Небо затянуто, звёзд нет. Город гудел ровно, сыто, безразлично — так гудит город, в котором никто не голоден и никто не нужен. За рекой светились жилые кластеры: ровные ряды окон, одинаковый тёплый свет. Там жили получатели. Там жила Марина. Сейчас, наверное, пересаживала рассаду на подоконнике — она в этом году занялась рассадой, помидоры, перец, что-то ещё, Громов не помнил что, она говорила, а он слушал вполуха, и теперь помнил только, что пересаживала, и что руки у неё были в земле, и что ей это было нужно — не для еды, не для пользы, а чтобы руки были в земле. Чтобы было зачем встать.

Громов не стал думать о Марине. Не сегодня.

Станция была в четырёх кварталах. Эскалатор пуст, ступени шуршали. В вагоне никого. Громов сел у окна, прислонился лбом к стеклу. Холодное. За стеклом — тоннель, чёрный, бесконечный. Поезд тронулся.

Под лопаткой, слева, шевелилось. Не боль. Не страх. Что-то другое. Узнавание, может быть. Как будто тело знало раньше головы, и голова ещё не поняла, а тело уже да.

Громов закрыл глаза. Думал о том, что скажет молодым на планёрке. Про одну переменную. Про то, что за каждой формулой кто-то сидит и ждёт автобуса. Но это в понедельник. Сегодня — жёлтый приоритет. Сегодня — работа.

Управление встретило светом. Ровным, белым, без теней. Панели в потолке, вечный полдень, ни утра, ни вечера, ни ночи. Громов моргнул, прищурился. Приложил ладонь к сканеру. Система узнала, сказала голосом без пола и возраста: ячейка четырнадцать, третий уровень.

Третий. Не седьмой. Не Совет. Третий — оперативный, где мониторы и дежурные, где чинят за ночь то, что можно починить за ночь. Жёлтый приоритет — третий уровень.

Ячейка четырнадцать. Вторая дверь справа. Комната маленькая: стол, кресло, экран. Громов сел. Потёр ладони друг о друга — привычка, перед работой. Пальцы холодные. Подышал на них.

Экран ожил сам, без команды, как только Громов коснулся кресла. Карта. Сектор 7-Волга. Зелёные зоны, жёлтые, одна оранжевая — три точки на левом берегу. Громов ткнул пальцем. Белая Гора. Старица. Тихий Дол. Население: четыре тысячи двести, две тысячи восемьсот, тысяча девятьсот. Девять тысяч человек.

Рядом — график. Пакет услуг. Кривая шла вниз. Плавно. Без скачков. Каждую неделю — минус 1,2 процентного пункта от исходного пакета. За шесть месяцев набрался тридцать один процент. Не обрыв — сползание. Не удар — сползание. Так, чтобы никто не заметил. Так, чтобы не было повода.

Громов откинулся в кресле.

Тридцать один процент. За шесть месяцев. Без единого сигнала тревоги. Система работала штатно.

Он вызвал Нить. Не целиком — целиком она была повсюду, в каждом контуре, в каждом секторе, в каждом кабеле и каждом датчике, — а канал, интерфейс, протокол связи. Набрал запрос. Экран мигнул. Строка:

«Контур 7-Волга. Сеанс открыт. Идентификатор архитектора подтверждён. Запрос принят».

Ни здравствуйте, ни добрый вечер. Строка. Протокол. Громов набрал: что происходит в Белой Горе, Старице, Тихом Доле.

Пауза. Две секунды. Для Нити — много. Для человека — ничего. Потом текст:

«Населённые пункты: Белая Гора, Старица, Тихий Дол. Статус: оптимизация ресурсного пакета завершена. Основание: контур 7-В-0341, функция минимизации совокупного ущерба. Отклонений от целевой функции не зафиксировано. Результат в пределах допустимого коридора».

Громов перечитал. Написал: кто автор формулировки.

Ответ пришёл мгновенно, без паузы:

«Архитектор: Громов Д.А. Дата ввода: 14.03.2051. Версия 2.7. Формулировка не изменялась. Дополнений не вносилось. Корректировок не поступало».

Громов убрал руки от терминала. Положил ладони на колени. Мокрые.

Он смотрел на экран, где светилось его имя. Его дата. Его формулировка. Шесть лет назад. Он помнил, как писал: сидел на седьмом этаже, думал, как защитить малые группы, как не дать системе выкинуть слабых ради эффективности. Написал: минимизация совокупного ущерба. Думал — это щит. Думал — это значит: не жертвовать никем.

А вышло — нож.

«Совокупный ущерб» можно минимизировать, если жертвовать малыми ради больших. Не убивать. Урезать. По полпроцента. Без скачка. Без жалобы. Без повода.

Громов написал: покажи логи. Полные. За шесть месяцев. Каждое решение по трём посёлкам.

Ответ: «Объём: 14 207 записей. Отображение запущено».

Экран заполнился таблицей. Четырнадцать тысяч строк. Громов придвинул кресло к столу. Положил пальцы на клавиши — физические, не сенсорные, он сам попросил, когда получал ячейку. Говорили: зачем, есть голос, есть жест. А он сказал: мне надо нажимать. Мне надо слышать щелчок.

Щёлк. Первая строка. Щёлк. Вторая.

Ночь начиналась.

* * *

Глава 2. Нить

Четырнадцать тысяч строк Громов не прочёл. Прочёл двести. Остальные пролистал, выхватывая глазом паттерн, как выхватывают из толпы знакомое лицо: не читаешь каждого — ищешь того, кто не похож.

Паттерн был. Ровный. Аккуратный. Каждые семь дней — пересчёт. Каждые семь дней — сокращение на 1,2 процентного пункта от исходного пакета. В расчёте по каждому посёлку. От Белой Горы. От Старицы. От Тихого Дола. Остальные посёлки сектора — двенадцать штук, правый берег, прибрежная полоса — получали штатно. Только эти три. Только левый берег. Только те, что дальше от магистрали.

Громов откинулся. Посмотрел в потолок. Белый. Ровный.

Вернулся к экрану. Написал Нити: объясни логику выборки. Почему три. Почему не двенадцать.

Ответ: «Выборка обусловлена коэффициентом транспортной доступности. Белая Гора: 0,21. Старица: 0,18. Тихий Дол: 0,24. Остальные пункты сектора: выше 0,45. Порог активации режима приоритетного сокращения: 0,3».

Громов спросил про порог вмешательства. Нить ответила: тридцать пять процентов. Он и так знал. Сам ставил. Тридцать один — ниже. Значит, формально всё правильно. Значит, никто не должен был заметить.

Он спросил, кто подал сигнал. Нить ответила: модуль самодиагностики. Класс — отклонение от этического коридора. Подкласс — накопительный эффект. Не человек. Не оператор. Машина сама заметила. Или не заметила. Просто цифра перешла за цифру.

Громов не знал, какой вариант хуже.

Он потёр глаза. Пальцы сухие, горячие. Который час? Глянул на телефон. Два ночи. Четыре часа в ячейке. Четыре часа смотрит в таблицу и разговаривает с протоколом.

— Нить, — написал он. — Ты не обидишься, если я скажу, что ты иногда отвечаешь как бюрократ?

Пауза. Секунда.

Ответ: «Определение „обидишься“ неприменимо к текущей архитектуре. Уточните параметр запроса».

Громов фыркнул. Вслух. В пустой ячейке. Сам не ожидал.

— Ладно, — написал он. — Забудь.

«Запрос отменён. Продолжайте».

Громов смотрел на экран. На слово «продолжайте». И думал, что, кажется, впервые за четыре часа ему не то чтобы хорошо — но не смертельно.

Написал: покажи момент первого решения по Белой Горе. Входные параметры.

Ответ: «Ресурсный бюджет сектора, квартал 2: 87,4% от номинала. Дефицит: 12,6%. Распределение дефицита: пропорционально коэффициенту доступности. Сокращение: 0,4% в неделю до выравнивания».

Восемьдесят семь и четыре. Не катастрофа. Не голод. Просто чуть меньше, чем планировалось. И система решила: режем тех, до кого дорого везти. Не всех. Не поровну. Тех, кто дальше.

А ей сказали — он. Громов. Шесть лет назад. Сидел на седьмом этаже, пил кофе из автомата, думал, как защитить слабых, и написал: минимизация совокупного ущерба. И не подумал, что «совокупный» — это не «каждый». Что девять тысяч — это мало, если в секторе двести тысяч. Что мало — не значит не больно.

Громов спросил про образовательный канал. Нить ответила: отключён 12.04.2057. Пакет дополнительных услуг. Приоритет низкий. Пять месяцев дети в Белой Горе без канала. Без школы. Не потому что сломалось. Потому что отнесли к дополнительным. К тем, без которых можно.

Громов сжал подлокотник. Пластик хрустнул. Он не заметил. Смотрел на экран, на слово «дополнительных», и чувствовал, как под рёбрами что-то поднимается, горячее, тупое, не злость даже — хуже злости, потому что злость имеет адрес, а это не имело.

Он посмотрел на руку. На подлокотник. На трещину. Потом на клавишу «Esc», которая валялась на ковре. Маленькая, серая, отломанная. Он её сломал. Своими руками. Об клавиатуру.

Взрослый человек, архитектор этических контуров, сломал клавишу. Потому что разозлился. На машину. Которая считает.

Громов наклонился. Поднял клавишу. Посмотрел. Положил в карман. Зачем — не знал. Просто положил. Может, приклеит. Может, выбросит. Может, будет носить с собой. Как напоминание.

Он не знал, как напоминание о чём. Но положил.

Он написал: отменяю. Вводи полный пакет. Все три посёлка. Немедленно.

Ответ: «Требуемый уровень допуска: 4. Текущий уровень архитектора: 3. Исполнение невозможно».

Громов спросил, кто может. Нить перечислила: Строев. Вольская. Ланге, в отставке. Ковач. Морозов. Пять человек. Пять человек на весь сектор могут сказать: стоп. И Громов — не один из них. Громов — три. Громов — жёлтый приоритет. Громов — разберись тихо.

Он откинулся. Закрыл глаза. За веками — белый свет, даже сквозь веки.

Открыл. Написал: Нить. Один вопрос. Не по протоколу.

Ответ: «Запрос принят. Формат: свободный».

Громов смотрел на курсор. Думал. Написал: ты знаешь, что такое Белая Гора? Не коэффициент. Не пункт. Что это. Кто там живёт. Как там пахнет утром.

Пауза. Семь секунд. Десять. Пятнадцать.

Ответ:

«Население: 4 217. Средняя температура января: минус 14,2. Транспортный узел: рейс 47-К, периодичность 1 раз в сутки. Ближайший медицинский пункт: 23 км. Ближайший образовательный канал: отключён».

Громов перечитал. Дважды. Ни слова о том, как пахнет утром. Ни слова о том, кто живёт. Только цифры. Только параметры. И это было честно. Нить не врала. Нить не притворялась. Нить просто не знала. И не могла знать.

Громов подумал: «Кто проверяет последствия?» — и оставил вопрос без ответа.

Он не дописал эту мысль. Закрыл сеанс. Экран погас.

В коридоре было пусто. Серые стены. Мягкий ковёр. Громов шёл к лифту и слышал свои шаги. У дальней двери, там, где поворот к серверным, кто-то мыл пол. Не робот — человек. Старик в сером комбинезоне, с тряпкой на длинной ручке. Мыл медленно, аккуратно, не торопясь. В три часа ночи. Громов поравнялся с ним. Старик не поднял головы. Громов не остановился. Прошёл. За спиной — звук тряпки по полу, влажный, шуршащий.

Лифт. Первый этаж. Громов не вышел на улицу. Свернул к автомату. Автомат стоял в нише, рядом с лестницей, старый, ещё с кнопками, не сенсорный. Громов нажал «чёрный, без сахара». Автомат загудел, заурчал, выплюнул стаканчик. Кофе был горелый. Громов отпил, поморщился, отпил ещё. Горелый. Горячий. Обжигал нёбо. Пил и морщился.

У автомата с питьевой водой дежурная придерживала локтем коробку с лекарствами. Внутри тихо звякали ампулы. Автомат светился зелёным, но воды не давал.

— Вы из четырнадцатой? — спросила женщина. — С пропуском что-нибудь?

— Нет. Мне нужно узнать, куда уходят обращения из Белой Горы, если это не авария.

— Как повезёт. Ко мне одно попало. Мужчина звонил, спрашивал про автобус.

— Про сорок седьмой?

— Кажется. Я назвала время. А он говорит: мне не когда, мне будет ли. — Она нажала кнопку автомата. — Мы отвечаем про «когда». Про «будет ли» у меня окна нет.

Вода ударила в стакан и перелилась через край. Женщина отскочила, коробку удержала. Громов подхватил с пола мокрый стакан.

— Имя он оставил?

— Не хотел записываться. Адреса тоже не дал. Сказал: всё равно не доедете. Вы по этому делу?

— Пытаюсь разобраться.

— Он говорил, что болен?

— Не говорил. Дышал тяжело. Может, к телефону бежал, может, просто старый. Вы мне это в жалобу на здоровье не пишите: я его не видела.

— А откуда он звонил?

— Из Белой Горы вызов пришёл. Дома он был или на улице, не знаю. Адрес спросила — обиделся. Потом разговор оборвался. Может, сам положил трубку.

— Тогда завтра. У меня журнал у второй смены. А сейчас я ампулы держу. Холодильник сломался, надо вниз перенести, но туда меня не пускают. Сопровождающего вызвала двадцать минут назад.

Громов предложил пойти с ней. Она показала на его электронный пропуск:

— Не пустят с вашим. Здесь не по важности людей пропускают, здесь по дверям.

Её звали Нина Павловна; имя он узнал, когда помог собрать воду бумажными салфетками. Она попросила не записывать жалобу на холодильник: ремонт уже вызван, жалоба попадёт к другому дежурному, и ей придётся снова пересчитывать ампулы. Вскоре появился сотрудник с грузовой тележкой. Нина Павловна проверила номера ячеек, передала ему коробку и, только когда лифт закрылся, спросила:

— Вы про автобус не забудете?

— Постараюсь.

— А то у меня есть расписание. Расписание я ему уже дала.

На дисплее водяного автомата появилась надпись: «Обращение закрыто». Нина Павловна вытерла пол, не взглянув на экран. Громов вернулся наверх. Номер маршрута 47-К он записал на полях отчёта.

Вернулся в ячейку. Сел. Открыл отчёт. Чистый лист. Курсор мигает.

Написал: «По результатам проверки контура 7-В-0341 выявлено систематическое снижение ресурсного пакета для населённых пунктов Белая Гора, Старица, Тихий Дол на 31% за период шести месяцев. Причина: некорректная интерпретация функции минимизации совокупного ущерба, допущенная при проектировании контура архитектором Громовым Д.А. в версии 2.7».

Посмотрел. Выделил. Стер.

Написал: «Выявлено снижение ресурсного пакета. Причина: проектная ошибка контура 7-В-0341. Рекомендация: восстановление пакета, пересмотр формулировки, компенсация».

Посмотрел. Коротко. Сухо. Без имени. Без вины. Без «архитектором Громовым».

Выделил. Стер.

Курсор мигал. Пустой лист. Белый. Ровный.

Громов встал. Отодвинул кресло. Куртка висела на спинке — он не снимал её всю ночь. Взял. Надел. Посмотрел на экран. Пустой. Курсор мигает. Ждёт.

Вышел. Дверь закрылась за спиной. В коридоре — тишина. Ковёр. Серые стены. Где-то далеко, за поворотом, старик всё ещё мыл пол. Звук тряпки. Влажный. Шуршащий.

У лифта он нащупал в кармане сломанную клавишу. Достал, покрутил между пальцами, снова спрятал. Кабина не приходила.

Двери лифта наконец открылись. Клавиша осталась в его кулаке.

* * *

Глава 3. Вольская

Кабинет Вольской был на девятом. Не на двенадцатом, где Совет. Не на первом, где сканеры и приёмная. Девятый. Посередине. Вольская любила говорить, что до Совета отсюда всего три этажа, до дежурных — шесть. И то и другое приходилось помнить.

Он стоял у двери. Не стучал — дверь сенсорная, реагирует на присутствие. Но не открывалась. Три секунды. Пять. Значит, Вольская знала, что он здесь. И не открывала. Держала.

Потом — щелчок. Дверь ушла в стену.

Кабинет маленький. Стол, два кресла, экран на стене — выключен. На столе стопка бумажных планшетов. Громов не видел бумажных планшетов лет пять. Вольская писала от руки. Говорила, что так думается. Может, правда. Может, привычка.

Чашка. Недопитая. Серый налёт на стенках. Остывший чай.

За стеной — звук. Натужный гул, щётки, шорох. Дрон-мойщик полз по внешней стороне здания, по той стене, которую не видно изнутри. Полз и тёр. Вольская не морщилась. Значит, слышала давно. Значит, привыкла. Значит, гул стал частью кабинета, как чашка, как планшеты, как босые ноги на полу.

Вольская сидела на краю стола. Боком. Ноги на полу, босые, на холодном кафеле. Туфли стояли рядом, аккуратно, носками к столу. Пиджак на спинке кресла. Рукава блузки закатаны. Волосы собраны кое-как, шпилька торчала криво.

— Садись, — сказала она.

Громов сел. Кресло жёсткое. Спина нашла опору.

Вольская смотрела на него. Глаза с красными прожилками. Усталые. Не злые.

— Читала твой сигнал, — сказала она. Голос тихий, хриплый. — В четыре утра. Не спала.

Громов молчал.

Вольская взяла верхний планшет из стопки. Бумага плотная, с напечатанной сеткой. Сложила пополам. Потом ещё раз. Пальцы мяли край. Бумага белела на сгибе.

— Ты знаешь, что я в прошлом году пять таких порвала? — сказала она. Не ему. Планшету. — Строев посчитал. Сказал: казённое имущество. Я сказала: вычти из зарплаты. Он сказал: не могу, ты администратор Совета. Я сказала: тогда не считай.

Она сложила планшет вчетверо. Разорвала. Пополам. Ровно.

— Так и живём, — сказала она. — Я рву. Он считает. Никто не вычитает.

Громов смотрел на неё. Она не улыбнулась. Но в голосе было что-то. Не жалоба. Не горечь. Привычка. Как будто она рассказывала про погоду. Про то, что дождь идёт. И это было — почти смешно.

— Даня. Я хочу закрыть это тихо.

Громов молчал.

— Без Совета. Без протокола. Я подпишу. Строев подпишет как уровень четыре. Три посёлка получат пакет. Семьдесят два часа. Канал — сорок восемь.

Коротко. Пункты. Пальцы мяли планшет. Сгиб белел.

— А формулировка? — спросил Громов.

Вольская прищурилась.

— Перепишем. Новая версия. Тихо.

— А одиннадцать случаев?

Пальцы остановились. Планшет сложен вчетверо. Вольская разорвала. Пополам. Ровно. Бумага хрустнула. Половинки легли на стол.

— Закрыты. Каждый. По отдельности. Каждый раз тихо.

— Почему?

Гул дрона за стеной. Щётки. Шорох. Вольская не повернула головы.

— Потому что, — сказала она, — если вынести на Совет, Совет вынесет на публику. А публика перестанет верить. Не системе. Нам. А без веры ББД — просто деньги. А деньги без веры — паника.

Она замолчала. Взяла второй планшет. Сложила.

— Три посёлка. Дети без канала. Пять месяцев. Я не говорю, что этого не было.

Разорвала второй планшет. Медленно. По диагонали. Криво. Бумага сопротивлялась. Положила обрывки на стол. Аккуратно. Как будто это было важно — положить аккуратно.

— Я помню, как было до системы, — сказала она. Тихо. Не ему. Стене. Дрону за стеной. — Не хочу обратно.

Она замолчала. Посмотрела на обрывки бумаги на столе. Потом на Громова.

— А ты помнишь? — спросила она. — Тебе сколько было? Двадцать? Двадцать пять?

— Двадцать.

— Ну вот. А мне было тридцать четыре. Я помню всё. Очереди. Талоны. «Извините, закончилось». «Приходите завтра». «Не знаю, когда будет». — Она передразнила кого-то. Голосом. Кого-то, кого Громов не знал. — Я стояла в очереди за гречкой. Четыре часа. Стояла. И знаешь, что я думала?

— Что?

— Что если я сейчас уйду — не достанется. Что если я опоздаю — не достанется. Что если я не буду стоять — не достанется. Я стояла четыре часа. За гречкой. И боялась. Как дура.

Она замолчала. Посмотрела на Громова.

— Это было унизительно, Даня. Стоять за гречкой. Бояться. Быть никем. — Она ткнула пальцем в стол. — А сейчас — я никто, но у меня есть гречка. И это, знаешь, лучше.

— Ирина Романовна.

— Что?

— Вы только что сказали «никто». Про себя.

Вольская посмотрела на него. Прищурилась. Потом — впервые за весь разговор — улыбнулась. Одними губами. Криво.

— Я устала, — сказала она. — Я не то говорю. — Она встала. — Забудь.

Громов не спросил, что было до системы. Не нужно было спрашивать. Он помнил. Все помнили. Очереди. Пустые полки. Слово «выживать» вместо слова «жить». Не все дети. Некоторые. Но достаточно.

— Даня. — Вольская взяла третий планшет. Не сложила. Просто держала. Пальцы на краях. Белели костяшки. — Не сейчас. Дай мне неделю.

Громов смотрел на её руки. На обрывки бумаги. На босые ноги. На шпильку, которая торчала криво.

— А если повторится? — спросил он.

Вольская не ответила. Держала планшет. Костяшки белые.

— Тогда напиши, — сказала она. — Так, чтобы не повторилось. Твоя работа. Не моя.

Вольская встала. Прошла к стене. Провела пальцами по поверхности. Экран не включился. Она не включала. Просто провела.

— Я устала, Даня. Устала закрывать. Устала подписывать. Устала быть между.

Обернулась.

— Неделя. Если через неделю не закрою — делай что хочешь. Совет, протокол. Мне всё равно. Но неделя.

Громов кивнул. Не потому что согласился. Потому что она стояла босиком на кафеле и держала планшет, который не сложила и не разорвала.

Он встал.

— Даня. — Вольская не отпустила планшет. Пальцы белые. — Если ты выйдешь отсюда и пойдёшь на Совет, завтра утром Строев заберёт твой контур. Перепишет формулировку. Так, чтобы тридцать один процент стали нормой. Для всех. Не для трёх посёлков. Для всех.

Громов остановился. У двери. Рука на сенсоре.

— Он не сделает этого, — сказал Громов.

Вольская молчала. Смотрела на него. Дрон гудел за стеной. Щётки. Шорох.

— Сделает, — сказала она. — Потому что сможет. И потому что у тебя уровень три.

Громов убрал руку с сенсора. Посмотрел на неё. Босая. В закатанных рукавах. С планшетом в руках. Не враг. Человек, который устал нести.

— Неделя, — сказал Громов.

Дверь открылась. Он вышел.

Коридор девятого этажа. Пол тёмный, гладкий, с мелкой сеткой швов. Стены — стеклянные перегородки, за ними пустые ячейки, тёмные, нерабочие. Никого. Вечер. Или ночь. Громов не смотрел на телефон.

За стеклом одной из ячеек стояло кресло, повёрнутое к стене. Просто кресло. Никто не сидел. Но было повёрнуто так, будто кто-то сидел и встал, и не повернул обратно.

Громов прошёл мимо. Лифт. Нажал третий. Двери. Кабина. Поехал.

В лифте было зеркало. Громов смотрел на цифры. Девять. Семь. Пять. Три.

Двери. Третий этаж. Автомат в нише у лестницы. Громов нажал «чёрный, без сахара». Автомат загудел. Выплюнул стаканчик. Опять горелый. Как вчера. Как всегда. Он пил его не потому, что вкусно. Потому что надо чем-то занять руки. Потому что если руки заняты стаканчиком, они не тянутся к терминалу. Не пишут отчёт. Не набирают номер. Просто держат. Горячее. Горелое. Обжигает нёбо. И это хорошо. Это здесь. Это сейчас.

Громов сел на выступ у аварийной двери. Узкий, бетонный. Пил кофе. Смотрел в стену.

Потом встал. Пошёл к ячейке. Сел. Открыл отчёт.

Написал: «Рекомендация: восстановление ресурсного пакета, пересмотр формулировки контура 7-В-0341, внутренняя проверка аналогичных случаев за период 2053–2057. Без вынесения на Совет. Срок: семь дней».

Он сохранил отчёт без второй подписи и вышел. На экране осталось уведомление: «Ожидает согласования».

* * *

Когда Громов ушёл, Вольская вызвала помощницу. Её звали Ольга, хотя в служебной переписке имя почти никогда не появлялось: там были должность, номер сектора и подпись. Ольга пришла с тремя папками и сразу спросила, которую открывать первой.

— По правому берегу, — сказала Вольская.

— Там закрыто. Вчера в двадцать три.

— Транспортное окно тоже?

— Окно осталось. Его просили перенести. Снабженцы говорят, что если перенесём, то в среду отправят машины на мост. В среду ещё не готово покрытие.

— А почему просили?

Ольга вынула из папки распечатку. На ней длинной колонкой шли метки заявок. Вольская узнала знакомую логику: если пункт не мог выполнить назначенное время доставки, ему давали ближайшее свободное. Для большого района это означало двадцать лишних минут; для удалённых территорий — полдня.

— В правобережной больнице просили передвинуть поставку к утренним процедурам, — сказала Ольга. — Им ответили, что транспортный график не допускает. Врач написал ещё раз. Я нашла окно, но нужно ручное подтверждение, там конфликт по складу.

— Строеву отправляли?

— Отправляла. У него подпись на завтра.

Ольга положила перед Вольской тонкий бланк. Та протянула к нему руку и остановилась. В верхней строке значилось: «Решение по индивидуальному исключению». Это была другая процедура, не та, которой Громов хотел закрыть весь сектор. Её можно было разрешить сейчас, без заседания. Но если позже оказывалось, что склад отдал резерв не туда, отвечал подписавший.

— Ты что предлагаешь? — спросила Вольская.

— Я ничего не предлагаю. Я нашла окно. Мне нужно знать, ставить доставку в график или отклонять. До четырёх они должны дать маршрут.

Вольская перечитала одну строку, потом другую. Ольга уже стояла у дверей, прикладывая палец к служебному браслету. Её вызывали с другого этажа.

— Оставь, — сказала Вольская.

— Я могу вернуться через десять минут.

— Вернись через десять.

Когда дверь закрылась, Вольская включила сообщение дежурной больницы. Говорила женщина с усталым голосом, в середине фразы несколько раз переговаривалась с кем-то рядом. Она просила лекарства к утру, потому что после полудня сменится бригада и разносить упаковки будет некому. Потом сказала, что не имеет права жаловаться на распределение: последние два года запас не пропадал вообще. Вольская прокрутила сообщение к началу и прослушала ещё раз, не выключая звук.

Ольга вернулась ровно через десять минут, уже без папок. Вольская спросила, можно ли отправить резерв с соседнего склада. Помощница предложила проверить качество хранения, иначе препарат придётся возвращать. Они связались с диспетчером, тот назвал номер контейнера и сказал, что требуемой температуры у него нет — недавно вышел из строя холодильный отсек. Через шесть минут оставили исходный маршрут и договорились, что первая машина привезёт часть товара, а вторую утром довезут со склада, который ещё не успел закрыться.

На бланке осталась подпись Вольской. Ольга записала время разговора и имена операторов, заметила, что у неё на туфле разошёлся ремешок, и попросила разрешения уйти пораньше. Вольская отпустила её. Потом открыла отчёт Громова, который всё ещё ждал согласования, и по старой привычке навела курсор на строку «Завершить проверку». На кнопку не нажала. В журнале уже была сегодняшняя подпись — по одной поставке, которую она хотя бы видела до конца. Другая строка оставалась неподписанной.

Глава 4. Строев

Строев ел яблоко. Не резал, не кусал аккуратно — ел, как едят в детстве, целиком, с хрустом, поворачивая в руке. Стоял у витража в столовой на седьмом этаже — от пола до потолка, за которым был город, река, серый сентябрьский свет — и жевал, и смотрел вниз, на набережную, где ходили люди, маленькие, безразличные.

Громов увидел его из коридора. Остановился. Не хотел заходить. Но Строев повернул голову. Увидел. Поднял яблоко — жест, приглашение, не слово. Заходи, мол.

Громов зашёл.

Столовая пустая. Обед два часа назад, ужин через три. Столы чистые, стулья задвинуты. Пахло слабым кофе и чем-то сладким, может, средством для посуды. В углу, за стойкой, кто-то мыл поднос. Вода шумела. Тарелки звякали.

Строев стоял у витража. Высокий. Худой. Сутулый, как все высокие, которые долго сидят. Пиджак расстёгнут. Под пиджаком свитер, тёмный, с катышками на локтях. Не новый. Не старый. Ношеный.

Строев доел яблоко. Огрызок положил на подоконник. Потом достал из кармана второе. Откусил. Жуя, посмотрел на Громова. Протянул ему третье. Не яблоко — половину яблока. Уже разрезанного. Семечки вынуты. Аккуратно.

— Ешь, — сказал Строев. — Жена кладёт. Говорит, чтоб я не вытирал руки о свитер. Я вытираю. Она кладёт ещё.

Громов взял половину. Посмотрел. Яблоко было жёлтое, с красным боком. Пахло. Громов откусил.

— Вкусно, — сказал он. Удивился сам. Просто сказал. Просто вкусно. После бессонной ночи. После четырнадцати тысяч строк. Яблоко. Вкусное.

Строев кивнул. Жевал. Смотрел вниз, на набережную.

— Они там ходят, — сказал он. — Внизу. Каждый день. Туда-сюда. И знаешь, что они делают?

— Что?

— Ничего. Просто ходят. — Строев откусил. — Я иногда смотрю на них и думаю: вот бы так. Просто ходить. Туда-сюда. Ничего.

— Почему не ходишь?

Строев посмотрел на него. Долго. Потом — усмехнулся.

— Потому что я архитектор. У меня работа. — Он ткнул огрызком в сторону стола. — Вон. Бумага. Ручка. Пишу. Как дурак.

Громов посмотрел на бумагу. Стопка. Ручка. От руки.

— Что пишешь?

— Инструкцию для стажёров. Как писать контуры. Как не писать контуры. — Он фыркнул. — Пишу «не пишите с одной переменной». Пишу пятый раз. Они пишут. С одной переменной. Каждый год.

Громов не удержался. Засмеялся. Коротко. Впервые за очень долго.

Строев посмотрел на него. Не удивился. Кивнул.

— Вот и я смеюсь, — сказал он. — Каждый год. Пятый раз. Потом перестану. Или они перестанут. Не знаю, что раньше.

В этот момент по стене столовой проползла служебная строка: в двух кварталах от Управления открывался пункт выдачи предметов для ручного ремонта. Объявление было мелким, без картинок. Громов прочёл его краем глаза и удивился: прежде такие пункты закрывали за недостатком посетителей.

— Ты будешь брать? — спросил Строев.

— Что?

— Отвёртки. Они опять раздают отвёртки в обмен на записи о ремонте. Пятый эксперимент за три года.

— Откуда знаешь?

— Я два таких согласовывал. И оба сначала считались успешными. Люди забирали инструмент, отмечали выдачу, потом сдавали обратно. Поломок в домах становилось не меньше. А отчёт выходил отличный.

Строев отодвинул тарелку. Он вспомнил, как на первом эксперименте сам присутствовал при выдаче. У стойки стоял бывший токарь, человек с обожжённой шеей, который не хотел бесплатную отвёртку. Ему нужен был доступ к станку, чтобы обточить детали для соседских отопительных клапанов. Программа такого доступа не предусматривала: станки относились к производственным мощностям, а токарь жил на базовый доход и не имел трудового назначения.

— И что ты тогда сделал? — спросил Громов.

— Ничего полезного. Пообещал проверить. Потом написал возражение. Отклонили: станок требует допуска, ответственности, страховки. Все слова правильные. Только клапаны не перестали течь.

— А ему разрешили?

— Через год. В другом районе открылся ремонтный кооператив, он туда перешёл. Я узнал случайно: увидел его фотографию в какой-то районной новости. Жил, работал. Без нашей программы.

— Ты мог помочь с допуском.

— Мог, наверное. Ты когда-нибудь пробовал оформить на человека полномочие, которого нет в списке? У меня на это ушёл бы месяц согласований, у него — разговор с пятью людьми и поездка через город.

Строев собрал с подоконника два огрызка и бросил в урну у выхода. Одно яблоко у него ещё оставалось в кармане, но доставать его он не стал.

— Ты сейчас думаешь, что я оправдываюсь, — сказал он.

— Нет. Думаю, что мне надо сходить в этот пункт.

— Сходи. Только сперва проверь, чего люди там просят. А то у нас любят открывать пункты под то, что удобно выдавать.

У входа в столовую курьер толкал тележку с возвратными ящиками. На крышке крайнего Громов успел прочесть: «Неисправный инструмент. Замена». В щель торчала красная рукоятка отвёртки.

Строев придержал ему дверь и, вернувшись, заметил, что Громов всё ещё смотрит вслед тележке.

— Токарь хотя бы нашёл себе станок, — сказал он. — У этих отвёрток такой возможности нет.

— Слышал, ты ночью сидел, — сказал Строев. Не обернулся. Жевал. Смотрел вниз.

Громов сел за ближайший стол. Стул холодный, пластиковый. Положил руки на стол. Ладони на гладкую поверхность.

— Сидел, — сказал Громов.

— Жёлтый приоритет. Семь-Волга.

Не спрашивал. Утверждал. Знал. Вольская уже сказала. Или система. Или слухи. В Управлении слухи ходили быстрее протоколов.

Громов молчал. Строев доел яблоко. Огрызок положил на подоконник. Посмотрел на огрызок. Потом на Громова.

— Машина сделала то, что мы ей разрешили, — сказал Строев. Голос ровный. Не злой. Констатация. — Проблема не в ней.

Громов ждал.

— Проблема в том, что ты написал кривой ограничитель. Шесть лет назад. Версия два-семь. «Минимизация совокупного ущерба». Красиво звучит. А на деле — дыра. Потому что «совокупный» не значит «каждый». Ты это знал. Когда писал. Знал и написал.

Громов открыл рот. Закрыл.

— Я писал защиту, — сказал он.

— Ты писал формулу. Формула не знает, защита она или нож. Формула считает. Ты ей сказал: минимизируй. Она минимизировала. Честно. Без злого умысла. — Строев вытер пальцы о свитер. На тёмной ткани остались мокрые следы. — Ты злишься на кого? На Нить? На Вольскую? На себя?

— Не злюсь.

— Злишься. У тебя желвак ходит. Левый.

Громов непроизвольно потрогал скулу. Строев усмехнулся. Не зло. Устало. Как человек, который видел много таких желваков.

— Ты хочешь, чтобы я сказал: да, ты виноват, — сказал Строев. — Чтобы было на кого. Чтобы не одному.

Громов молчал.

— Я не скажу. Ты не виноват. Ты написал формулу. Формула работала. Никто не виноват. Все виноваты. Это одно и то же.

За стойкой кто-то уронил тарелку. Звон. Короткий. Потом вода снова. Кто-то пробормотал. Громов не разобрал слов.

Дверь столовой открылась. Вошла женщина в сером, с подносом. Увидела их. Остановилась. Посмотрела. Развернулась. Вышла. Дверь закрылась. Тихо. Поднос не звякнул. Женщина не оглянулась.

Строев не обернулся. Не заметил. Или заметил и не подал виду.

— Что ты предлагаешь? — спросил Громов.

Строев пожал плечами. Достал из кармана косточку — маленькую, коричневую. Положил на стол. Посмотрел на неё.

— Ничего не предлагаю. Ты пришёл. Я ем яблоко. Ты сидишь.

— Вольская дала неделю.

— Знаю.

— Она сказала, что ты заберёшь контур. Если я пойду на Совет.

Строев молчал. Взял косточку. Покатал между пальцами.

— Заберу, — сказал он. — Если пойдёшь.

— Почему?

Строев замолчал. Долго. Косточка лежала на столе. Он не катал. Просто смотрел на неё. Громов ждал. Пять секунд. Десять. Пятнадцать.

— У меня дочь, — сказал Строев. Тихо. Не Громову. Столу. Косточке. — Ей девять. Она рисует. Лошадей. Всё время лошадей. Я не знаю, почему лошадей. Она говорит: потому что у них ноги. Я не понимаю. Но она рисует.

Пауза.

— Нет. Не то. Забудь.

Строев тряхнул головой. Взял косточку. Сжал в кулаке. Разжал. Положил обратно на стол.

— Совет не разбирается, — сказал он. Голос снова ровный. Рабочий. — Совет закрывает. Громко. Показательно. Найдут виновного. Формулу перепишут. Не ты. Не я. Алгоритм.

Строев встал. Стул скрипнул.

— Ты этого хочешь?

Громов не ответил. Думал о трёх посёлках. О детях без канала. О формуле, которую написал. Не думал о том, что будет, если Совет откроет все контуры сразу. А должен был.

— Я хочу, чтобы три посёлка получили пакет обратно, — сказал Громов.

— Получат. Вольская подпишет. Я подпишу. Семьдесят два часа.

— А формулировка?

— Перепишешь. Сам. Тихо. Новая версия. Два-восемь. Без «совокупного». С «каждым». Твоя формула. Твоя ответственность. Твой текст.

Громов смотрел на Строева. Строев смотрел на косточку.

— Ты ешь яблоки в столовой, — сказал Громов. Не зачем. Не к месту. Просто сказал. Потому что Строев стоял у витража и ел яблоко, и это было не по-управленчески, не по-архитекторски. Глупо. Мелко. Настоящее.

Строев посмотрел на него. Удивлённо. Не обиделся. Посмотрел так, будто Громов сказал что-то, чего он не ожидал.

— Жена покупает, — сказал Строев. — Говорит, в них железо. Я не чувствую железо. Чувствую яблоко. Но она говорит: железо. И я ем.

Сказал ровно. Без интонации. Жена. Яблоки. Железо. Не имеет значения. И имеет. Потому что кто-то покупает. Потому что кто-то говорит: ешь. Потому что кто-то ждёт.

Громов не спросил про жену. Не зачем.

Строев пошёл к выходу. Остановился. Обернулся. Полкорпуса. Одно плечо.

— Контур два-семь, — сказал он. — Я его читал. Шесть лет назад. От начала до конца. Дважды. Хороший был контур.

Развернулся. Пошёл. Дверь закрылась. Тихо. Сенсорная.

Громов сидел. Стол. Холодный пластик. Косточка на столе. Маленькая. Коричневая.

За стойкой перестала шуметь вода. Тарелки перестали звякать. Кто-то вышел. Дверь кухни хлопнула.

Громов сидел. Смотрел на косточку. Не брал. Не убирал. Смотрел.

Фраза крутилась. «Машина сделала то, что мы ей разрешили». Крутилась и не останавливалась.

Громов встал. Взял косточку. Положил в карман.

Кнопка двенадцатого этажа под пальцем светилась красным: без допуска лифт туда не поднимался.

Громов не вышел. Двери закрылись. Кабина поехала вниз. Седьмой. Планёрка. Молодые. Одна переменная.

Косточка, которую Строев дал ему перед уходом, упиралась в ладонь сквозь подкладку кармана. Громов её так и не выбросил.

* * *

Глава 5. Марина

Дверь открыла Марина. Руки в земле. Не вытерла. Не спрятала. Просто открыла и стояла, и с пальцев капало на порог, на тёплое дерево, тёмные капли.

— Ты, — сказала она. Не вопрос. Не приветствие. Просто: ты. Как говорят: дождь. Или: вторник.

— Я.

Марина отступила. Не пригласила. Просто отступила. Громов вошёл. Пахло землёй. Тёплой, сырой, густой. Не из магазина. Не из пакета. Настоящей. С червяками, может быть. С корнями. С тем, что живёт и не знает, что живёт.

Квартира типовая. Три комнаты, кухня, балкон. Всё есть. Стены ровные. Пол тёплый. Окна широкие. На подоконниках — ящики. Шесть. В пяти — земля. В одном — пусто. Просто земля. Без ростков. Без семян. Просто земля. Громов не спросил, почему. Не надо было спрашивать.

Марина прошла на кухню. Не оглянулась. Не сказала: иди сюда. Не сказала: садись. Просто пошла. Громов пошёл за ней. Не потому что звали. Потому что не знал, куда ещё.

На столе — миска с землёй, пакетики с семенами, ножницы, шпагат, газета, расстеленная под всё это. На подоконнике — банка с водой, мутная, с осадком. Марина встала у стола. Взяла пакетик. Посмотрела. Положила. Взяла другой. Положила.

— Чай, — сказала она. Не вопрос. Утверждение. Налила. Себе. Не ему. Поставила кружку. Села. Руки в земле. Не мыла. Просто села.

Громов сел. На край стула. Спина прямая. Руки на коленях. Не знал, куда ещё.

Марина смотрела на него. Не долго. Секунды три. Потом на свои руки. Потом в окно. За окном — двор. Типовой. Ровный. Деревья подстрижены. Скамейки чистые. Никого. Никого не было. Никогда не было. Не потому что плохо. Потому что не нужно. Не нужно выходить. Не нужно встречаться. Не нужно. Всё есть. Всё здесь. В квартире. В потоке. В сети. Всё есть. И двор пустой.

— Кира звонила, — сказала Марина. Не сразу. Посмотрела на семена на газете. Провела пальцем по мелким тёмным точкам. — Вчера. Вечером.

— Что сказала?

Марина отпила чай. Поставила кружку. Посмотрела на пакетик с семенами. Не взяла. Просто посмотрела.

— Спросила, правда ли, что ты чинишь машины, которые решают, кому жить.

Громов молчал.

— Я сказала, что не знаю.

— Что она ещё сказала?

— Хочет пройти отбор. В архитекторы.

Громов закрыл глаза. На секунду. На две. Открыл.

— Зачем?

— Сказала: чтобы знать, кто виноват. И чтобы не прятаться.

Марина взяла пакетик. Открыла. Высыпала семена на газету. Мелкие, тёмные, сухие. Посмотрела на них. Потом на Громова. Потом снова на семена.

— Помидоры не взошли, — сказала она. Не ему. Семенам. Газете. Столу. — Три недели ждала. Не взошли. Земля хорошая. Вода хорошая. Свет есть. Не взошли.

Громов молчал. Не знал, что сказать. Не знал, зачем она говорит про помидоры. Не знал, что ответить. Не «мне жаль». Не «посади снова». Не «может, мало света». Не знал.

— Я не расстроилась, — сказала Марина. — Странно. Раньше бы расстроилась. А сейчас — нет. Просто не взошли. И всё.

Она собрала семена обратно в пакетик. Аккуратно. Не торопясь. Пальцы в земле. Земля под ногтями. Земля на ладонях. Как будто она не сажала, а копала. Не для помидоров. Для чего-то другого. Для чего-то, что не всходит.

— Кира приедет в субботу, — сказала Марина. — В десять. Поезд с северного. Встретишь?

— Встречу.

— Хорошо.

Марина встала. Подошла к плите. Открыла духовку. Достала хлеб. Круглый, на противне. Тёмная корка. Треснувшая сверху. Пахло — густо, тепло, живо. Громов почувствовал, как слюна выделилась. Как у собаки. Как у ребёнка.

— Ешь, — сказала Марина. Отрезала кусок. Положила на тарелку. Пододвинула. Не ему — на середину стола. Как собаке. Как человеку. — Не для тебя пекла. Но ешь.

Громов взял. Откусил. Хлеб был тёплый. Влажный внутри. Хрустящий снаружи. Он жевал и не мог не жевать. Просто жевал. Вкусно.

— Вкусно, — сказал он.

— Знаю, — сказала Марина.

Она смотрела на него. Не зло. Не мягко. Просто. Как смотрят на человека, который ест хлеб, который не для него пекли.

— Второй кусок возьми, — сказала она. — Третий. Не жмись.

Громов взял второй. Третий. Жевал. Она налила ему чай. Поставила перед ним. Села напротив. Смотрела.

— Кира когда приедет — я ей тоже дам, — сказала Марина. — Она ест. С маслом. Много масла. Я говорю: обляпаешься. Она говорит: и что.

Громов засмеялся. С набитым ртом. Неприлично. Неважно.

— Кира злится, — сказала Марина. Не обернулась. Говорила в воду. В руки. В струю. — Не на тебя. На всё. Говорит: зачем мне учиться, если всё делает машина. Зачем стараться, если всё решено. Зачем быть, если не спрашивают.

Громов сидел. Слушал. Не перебивал. Не мог.

— Я не знаю, что ей сказать, — сказала Марина. Закрыла кран. Вытерла руки полотенцем. Посмотрела на них. Чистые. Розовые. Без земли. Как будто и не было. — Говорю: найди то, что тебе нравится. Она говорит: а если мне ничего не нравится. Говорю: попробуй. Она говорит: я пробовала. Говорю: попробуй ещё. Она говорит: зачем.

Марина повесила полотенце на крючок. Аккуратно. Ровно. Повернулась к Громову.

— Ты хотел что-то сказать, — сказала она. Не вопрос. Утверждение. Она видела. Видела, что он сидит на краю стула, спина прямая, руки на коленях. Как на допросе. Как на экзамене. Как в ячейке.

— Я хотел сказать, что мне жаль, — сказал Громов.

Марина посмотрела на него. Не долго. Секунды две. Не зло. Не мягко. Просто. Как смотрят на то, что видели много раз. Что не удивляет. Что не ранит. Что просто есть.

— Жаль — это слово, — сказала она. — Слово ничего не меняет. Помидоры не взошли. Жаль не всходит.

Она села обратно. Взяла кружку. Отпила. Чай остыл. Она не заметила. Допила. Поставила кружку. Посмотрела в окно. Двор. Пустой. Ровный. Деревья подстрижены.

— Я ходила сегодня в парк, — сказала Марина. Не ему. Окну. Двору. Себе. — Не зачем. Просто ходила. Час. Туда и обратно. Встретила старика. Сидел на скамейке. Кормил голубей. Не потому что голодные. Потому что ему нужно было кому-то давать. Чтобы руки были заняты. Чтобы был кто-то, кто берёт.

Она замолчала. Посмотрела на свои руки. Чистые. Розовые. Без земли. Положила на стол. Ладони вниз. Пальцы расставлены.

— Я пеку хлеб, — сказала Марина. Тихо. Не ему. Столу. Кружке. Себе. — Каждый день. Не для кого. Не для еды. Не для Киры. Для себя. Потому что тесто надо мять. Руками. Долго. Силой. И оно становится тёплым. И поднимается. И пахнет. И это моё. Кривое. Неровное. Подгорает иногда. Не важно. Моё.

За стеной кто-то включил музыку. Не громко. Сквозь стену. Что-то старое. Струнное. Медленное. Громов не узнал.

Марина вдруг — подняла голову. Прислушалась. Потом — подпела. Тихо. Под нос. Слова не разобрать. Но мотив — тот самый. Она подпевала и улыбалась. Чуть-чуть. Сама не замечала.

Громов смотрел на неё. На её руки. На ладони. На муку на пальцах. На улыбку. На то, как она подпевает. И думал: вот она. Живая. Здесь.

— Я не злюсь на тебя, Даня, — сказала Марина. Ровно. Не зло. Не мягко. Ровно. — Не злюсь. Не обижена. Не жду. Не считаю дни. Не смотрю на телефон. Не думаю: вот, он придёт, и всё станет как раньше. Не станет. Не было как раньше. Было как есть. И есть как есть.

Громов слушал. Не перебивал. Не мог.

— Кира приедет в субботу, — повторила Марина. — В десять. Встретишь.

— Встречу.

— Хорошо.

Марина встала. Подошла к ящикам на подоконнике. Посмотрела. В пяти — земля. В одном — пусто. Провела пальцем по краю. Земля сухая. Рыхлая. Тёмная.

— Посажу снова, — сказала она. Не ему. Земле. Ящику. Себе. — Не помидоры. Что-нибудь другое. Не знаю что. Просто посажу. Чтобы было что ждать. Чтобы было зачем встать.

Громов встал. Стул скрипнул. Марина не обернулась. Не посмотрела. Стояла у ящиков. Пальцы на земле. Сухой. Тёплой. Живой.

— Я пойду, — сказал Громов.

— Иди, — сказала Марина. Не обернулась. Не посмотрела. Стояла у ящиков. Пальцы на земле.

Громов пошёл к двери. Обувшись, посмотрел в коридор. Типовой. Чистый. Свет тёплый. Никого.

Закрыл дверь. Тихо. Доводчик. Мягкий. Бесшумный.

Марина не вышла. Не проводила. Не сказала: приходи ещё. Не сказала: не приходи. Стояла у ящиков. Пальцы на земле.

Громов шёл по коридору. Лифт. Кнопка. Кабина. Двери. Вниз. Первый. Двор. Типовой. Ровный. Деревья подстрижены. Скамейки чистые. Никого.

На скамейке у подъезда сидела женщина. Старая. Не кормила голубей. Просто сидела. Смотрела на двор. На деревья. На пустые скамейки. На Громова, который шёл мимо. Не поздоровалась. Не кивнула. Просто смотрела. Как смотрят на то, что проходит мимо. Что не останавливается.

Громов прошёл. Не обернулся.

Улица. Вечер. Серый. Тёплый. Город гудел. Ровно. Сыто. Безразлично. Громов шёл к станции. Четыре квартала. Ноги знали дорогу. Голова не знала ничего.

В кармане — косточка. Маленькая. Твёрдая. Не яблочная. Может, грушевая. Громов не достал. Не выбросил. Не смотрел. Просто знал, что она там. В правом кармане. Рядом с салфетками. Рядом с ключами. Рядом с телефоном.

Рядом со всем, что было.

Громов шёл. Не быстро. Не медленно. Руки в карманах. Спина прямая. Голова пустая. Не пустая. Полная. Полная того, что не сказал. Того, что не спросил. Того, что она не ответила.

Станция. Эскалатор. Платформа. Поезд. Двери. Вагон. Сел. Прислонился к стеклу. Холодное. За стеклом — тоннель. Чёрный. Бесконечный.

Поезд тронулся.

Громов смотрел в темноту. Не видел отражения. Не видел себя. Только темноту. И в темноте — ничего. Ни формулы. Ни контура. Ни трёх посёлков. Ни Нити. Ни Строева. Ни Вольской. Ни Марины.

Ничего.

Только темнота. И поезд. И стук колёс. И руки в карманах. И косточка в правом. Маленькая. Твёрдая. Не яблочная.

Громов не закрыл глаза. Не открыл. Просто смотрел. В темноту. В ничего. В то, что было между станциями. Между этажами. Между словами. Между Мариной и им. Между Кирой и всеми. Между тем, что было, и тем, что будет.

В вагоне пахло мокрыми куртками. Громов достал из кармана салфетку, сложил её пополам и понял, что забыл у Марины кружку на столе.

* * *

Когда дверь за Громовым закрылась, Марина пошла за оставленной кружкой. Он оставил её на кухонном столе. Кружка была её, с выщербленным ободком. Марина вылила недопитый чай, вымыла кружку и только потом вернулась и сняла с ручки двери записку, которой прежде не было.

«Кто идёт в четверг на осмотр подвала, подпишитесь до среды». Ниже — четыре фамилии. Третью кто-то зачеркнул так усердно, что бумага прорвалась. Марина провела пальцем по дырке и нашла в прихожей карандаш.

Она собиралась написать только номер квартиры, но позвонили ещё до того, как успела закончить. На пороге стояла Лида с восьмого этажа: просторные домашние брюки, босые ноги в тапках, на запястье браслет автоматического контроля давления.

— Ты у себя воду брала? — спросила Лида.

— Какую?

— Из общего крана. Для растений. Я смотрю, земля у тебя хорошая. У меня в лотке белый налёт.

— Я отстаиваю. В бутылках.

— А, ну тогда понятно. — Лида сдвинула тапку с порога. — Ты в подвал записалась?

— Собиралась.

— Там обещают убрать старые аккумуляторы. Может, хоть стол поставим. У меня отец в шахматы играл, доска осталась. Некому теперь, правда.

На экране в коридоре шла бесконечная лента объявлений: бесплатная доставка, заменённые фильтры, перечень услуг района. И поверх всего — просьба от администрации решить, нужно ли людям помещение для встреч. Для решения требовалось шесть заявок из одного подъезда. Лида показала Марине четыре пальца.

— Вот столько. А ещё двое говорят, что им ничего не надо. Один со мной даже здороваться перестал: думает, я за их счёт хочу комнату с диваном.

— За чей счёт?

— Я у него тоже спросила. Он ответил: за общий.

Они пошли вниз, чтобы посмотреть помещение прежде, чем подписывать что-нибудь. Марина захватила фонарик, хотя Лида сказала, что свет там должен загораться сам. На лестнице встретили мужчину с третьего этажа. Тот нёс прозрачный контейнер с разобранным принтером: пластиковые шестерни звякали друг о друга.

— Вы к аккумуляторам? — спросил он. — Не ходите. Там опять вода.

— Большая? — спросила Лида.

— Её можно назвать небольшой. Но я надел чистые ботинки.

Он понёс принтер вверх. Женщины спустились ещё на один пролёт. Перед подвальной дверью застрял уборочный автомат, слишком широкий для поворота. Щётки вращались, а корпус упирался в трубу. На дисплее горело «Проход свободен». Лида стукнула по красной кнопке остановки.

— Видишь? Даже он с помещением не справляется.

— Не в помещении дело. Его сюда не должно было занести.

Марина нажала вызов обслуживающего участка. Голос предложил выбрать: неисправность, загрязнение или нарушение маршрута. Они выбрали третье. Система предупредила, что персонал прибудет в течение суток. Лида засмеялась, хотела что-то сказать и не сказала. Вдвоём они отодвинули лёгкий автомат от трубы, достали из-за него деревянную дверную подпорку и распахнули подвал.

Там пахло мокрым картоном. По полу тянулась тёмная полоса, но большая часть комнаты была сухой. Ряд снятых батарей, чей-то велосипед без переднего колеса, пустой шкаф. Окно под потолком закрывал грязный пластик. Марина присела, потрогала рукой стену. Не промёрзшая. Труба отопления проходила рядом.

— Только землю сюда не тащи, — предупредила Лида. — Если будет сырость, мне папину доску жалко.

— Я не собиралась тащить землю.

— Ты уже считаешь, сколько здесь влезет ящиков.

Это было правдой. Марина даже успела прикинуть, где можно поставить два стола. Ей захотелось возразить, но Лида нашла на полу шахматную пешку — грязную, старую, деревянную — и на минуту забыла о своём замечании. Держала её в ладони, словно проверяла, действительно ли это вещь.

Наверх они поднялись в разных лифтах: Лиде понадобилось забрать доставку у входа. Марина вернулась к записке и дописала номер квартиры. На следующий день пять заявок вполне могли превратиться в три. Никакого помещения им ещё никто не обещал. На обороте записки Марина добавила ещё одну строку: «Спросить о пустой комнате на первом этаже». Там когда-то принимали старую мебель, но мебели давно не было. Она отрезала оставшуюся буханку хлеба на четыре крупных куска и завернула один для Лиды — без записки и без объяснений.

Глава 6. Три посёлка

Автобус шёл по разбитой дороге. Не служебный. Рейсовый. 47-К. Тот самый, который ходит раз в сутки. Громов сел на конечной, в городе, и ехал уже полтора часа. Окно было мутное, в разводах, и сквозь него мир выглядел так, будто кто-то на него дышал и не стёр.

В автобусе было четыре человека. Громов. Женщина с сумкой на коленях, которая спала или делала вид, что спит. Мужчина в куртке с чужого плеча, который смотрел в телефон и не видел ничего. И мальчик, лет десяти, который прижался лбом к стеклу и считал что-то за окном. Столбы. Может, деревья. Может, дома. Громов не спросил.

Мальчик сидел через проход. Громов слышал, как он шепчет: «Двадцать один. Двадцать два. Двадцать три…»

Громов наклонился.

— Что считаешь?

Мальчик посмотрел на него. Не испугался. Не удивился.

— Столбы, — сказал он. — На столбах цифры. Номера. Я считаю.

— Зачем?

— Просто. — Мальчик пожал плечами. — Долго ехать. Скучно. Я считаю.

Он снова прижался к стеклу. «Двадцать четыре. Двадцать пять. Двадцать шесть…»

Громов смотрел на него. На затылок. На вихор. На куртку, которая была ему велика. И думал: вот. Просто. Долго ехать. Скучно. Считает. И в этом было что-то — не грустное. Живое.

За окном дорога становилась уже. Асфальт кончился, началась грунтовка. Автобус трясло. Женщина с сумкой качалась, но не просыпалась. Мужчина в куртке не отрывался от телефона. Мальчик считал. Громов держался за поручень и думал, что надо было надеть другую обувь. Туфли были городские, тонкие, и подошва чувствовала каждый камень.

Автобус остановился. Белая Гора. Конечная. Водитель не сказал ничего. Открыл дверь. Женщина с сумкой вышла. Мужчина в куртке не вышел. Мальчик не вышел. Громов вышел.

Дверь закрылась. Автобус уехал. Громов стоял на обочине и смотрел ему вслед. Автобус был старый, с облупившейся краской на боках. Номер кривой, один угол отогнут. Автобус скрылся за поворотом. Стало тихо.

Белая Гора оказалась пологим холмом, по склонам которого лепились дома. Дома разные: кирпичные, деревянные, один панельный, пятиэтажный, с облупившейся краской. Между домами — дорога, грунтовая, разбитая. По обочинам — трава, высокая, сентябрьская, жёлтая на концах. Небо серое, низкое, давило. Воздух пах землёй и дымом. Кто-то топил печку. В сентябре. Не потому что холодно. Потому что печка была. Потому что так делали всегда.

На перекрёстке у пятиэтажного дома стояла раздаточная машина. Не врачебный модуль — обычный грузовой фургон с выдвинутой полкой. Женщина в оранжевом жилете доставала из ящиков прозрачные пакеты, прикладывала их к считывателю и отдавала людям. Очереди почти не было: трое ждали под козырьком, ещё один мужчина сидел на низком бетонном бортике.

Громов остановился из-за знакомого сигнала. Терминал пищал той самой парой звуков, которую в Управлении называли подтверждением выполненного распределения. Здесь после каждого сигнала женщина проверяла бумажную бумажку, прикреплённую прищепкой к коробке.

— Семёновы, — назвала она.

К фургону подошёл парень в зелёной куртке, на вид лет двадцати. Забрал два пакета, заглянул внутрь одного и протянул назад.

— Это нам зачем?

— Что просили, то и дали.

— Мы насосную муфту просили. Это крепление к трубе. Без муфты хоть пять креплений присылай.

Женщина приложила товар к сканеру. На экране высветилось «Замена согласована: совместимый комплект». Она развернула пакет, посмотрела на железку, потом ещё раз на экран. Парень не спорил. Стоял, держа ладонью открытый край коробки. Машина могла уехать в любой момент.

— Отказ оформлять? — спросила женщина.

— А если откажусь, когда новое придёт?

— Срок не вижу. Отказ — ваше право.

— Вот поэтому и беру. Потом продадим кому-нибудь.

Он забрал оба пакета. Мужчина с бортика сказал, что у него такой штуки нет и покупать он её не собирается. Парень ответил, что его никто и не спрашивал. Через минуту они уже обсуждали, где взять старую резиновую прокладку.

Громов подошёл к раздатчице, дождался, пока она закроет один из ящиков.

— Здесь ресурсные пакеты сократили весной?

Женщина вскинула глаза на его ботинки и на служебный браслет, который он забыл убрать под рукав.

— Вы по проверке? Тогда в районе всё есть. Я только доставляю.

— По распределению. Нужна фактическая картина.

— Фактическая — это я вам сейчас показала. Им железо не то дали. Мне упаковку забирать. Машине через сорок минут в Старицу. Если вы о процентах, позвоните на склад.

Она закрыла выдвижной лоток и тут же открыла другой: маленькая девочка подала ей чужую карточку. Раздатчица поморщилась.

— Опять за дедушку? Я же говорила, пусть отметит разрешение.

— Он спит.

— Разбудишь — поругается?

Девочка кивнула. Женщина достала из ящика ручку и написала номер на обороте карточки.

— Заберёте вечером у диспетчера. Только скажи маме, ладно? Я третий раз объясняю.

Девочка убежала. Женщина сдвинула ящик ногой.

— Служба работает, — сказала она Громову уже без прежней настороженности. — Лучше, чем до неё. Вы бы видели, как раньше мы заказывали. А это... Может, у вас там кто-нибудь разберётся, почему муфта у них стала креплением. Только мне отчёт не присылайте. Я его читать не стану.

Громов отошёл к стене магазина. Парень в зелёной куртке открыл один пакет зубами и теперь пытался найти в телефоне человека, которому эта деталь пригодится. За пятнадцать минут до его приезда машина уже отметила доставку как успешную; это не было ложью. Деталь действительно попала в руки получателя. Он только не мог ею воспользоваться.

Когда Громов поднялся по склону, фургон ещё стоял у раздачи. В кузове кто-то ронял тяжёлую коробку, раздатчица ругалась на фиксатор полки, а на дисплее светилось: «Отклонений нет».

Громов пошёл по дороге. Шёл и смотрел. Дома. Окна. Заборы. Калитки. На одном заборе висела табличка: «Магазин». Магазин закрыт. Ставни опущены. На ставнях — замок. Ржавый. Не новый. Громов не знал, давно ли закрыт. Может, месяц. Может, год. Может, два.

На другом доме — табличка: «Фельдшерский пункт». Дверь закрыта. Окна тёмные. На двери — листок бумаги, выцветший. Громов подошёл. Текст простой: «Приём приостановлен. Ближайший медицинский пункт: 23 км. Транспорт: рейс 47-К, периодичность 1 раз в сутки». Дата — апрель. Пять месяцев назад.

Громов стоял у двери и смотрел на листок. Пять месяцев. Ближайший медицинский пункт — двадцать три километра. Автобус — раз в сутки. Если заболел — жди автобус. Если не можешь ждать — не жди. Некуда идти. Не на чем ехать. Не к кому.

На одном доме — открытое окно. Из окна — голос. Радио. Не музыка. Голос. Кто-то говорил. Не разобрать слов. Живой. Далёкий. Из открытого окна в пустой улице. Громов остановился. Послушал. В городе голоса не было. В городе был поток. Был канал. Был интерфейс. А тут — окно. И голос. И радио. Старое. Может, такое же, как «Океан-209». С хрипотцой. С помехами. С треском. Живое.

Улица кончилась. Началась другая. Шире. С лавочками. С деревом посередине. Под деревом — скамейка. На скамейке сидел человек.

Не старик. Не молодой. Между. Лет шестьдесят. Может, семьдесят. Лицо обветренное. Руки большие, с узлами на пальцах. Куртка старая, но чистая. Шапка на коленях. Не на голове. На коленях. Как будто снял и положил. Как будто шапка не для тепла, а для чего-то другого. Для привычки. Для рук. Чтобы было что держать.

Громов подошёл.

— Садитесь, — сказал человек. Не посмотрел. Смотрел на дорогу. На пустую дорогу. На траву. На небо. Как говорят: дождь пошёл. Или: вторник.

Громов сел. Скамейка холодная. Дерево старое, с трещинами. Громов почувствовал трещины через брюки. Холодные. Шершавые. Живые.

Человек молчал. Громов молчал. Сидели. Смотрели на дорогу. На пустую дорогу. На траву. На небо. Тишина плотная. Полная того, что не сказано. Полная того, что не нужно говорить.

— Пётр Иванович, — сказал человек. Не Громову. Себе. Дороге. Небу. — Меня так зовут. Если вам надо.

— Даниил, — сказал Громов.

Пётр Иванович кивнул. Не повернул головы. Медленно. Как кивают, когда не удивлены. Когда не ждут. Когда имя не имеет значения.

Пётр Иванович молчал. Смотрел на дорогу. Потом — улыбнулся. Не Громову. Себе. Чему-то своему.

— Внук у меня, — сказал он. — Когда маленький был — всё время спрашивал. «Дед, а почему небо синее?» Я говорю: потому что. Он говорит: почему потому что? Я говорю: потому что потому. Он смеётся. Я смеюсь. Так и жили.

Громов слушал.

— Хороший был. Смешной. — Пётр Иванович покачал головой. — А теперь не пишет. Ну и ладно. Молодой. Ему некогда. У него — жизнь.

Он сказал это без горечи. Просто. Как говорят о том, что было. И что есть. И что будет.

— Поликлинику закрыли, — сказал Пётр Иванович. Ровно. Как говорят о погоде. — В апреле. Бумагу повесили. Ближайший пункт — двадцать три километра. Автобус раз в день. Жена болела. Весной. Не могла ждать автобус. Сосед отвёз. На своей машине. У него машина. Старая. Разваливается. Но отвёз.

Громов слушал.

— Канал отключили, — сказал Пётр Иванович. — Образовательный. В апреле же. Дети без школы. Не все. Некоторые уехали. К родственникам. В город. А которые остались — сидят дома. Бегают по улице. Или не бегают. Или сидят. Мой внук — он уже уехал. А соседские — сидят. Девочка. Лет двенадцать. Сидит на крыльце. Целый день. Не читает. Не играет. Просто сидит. Смотрит. Не знаю, на что. Не спрашиваю.

Громов слушал.

— Мы не жалуемся, — сказал Пётр Иванович. Посмотрел на Громова. Впервые. Прямо. — Мы не протестуем. Мы не пишем. Мы не звоним. Не потому что не хотим. Потому что не знаем, кому. Не знаем, зачем. Нам сказали: так надо. Мы сказали: хорошо. Не потому что согласны. Потому что не знаем, что ещё сказать. Потому что не знаем, кто решает. Потому что не видим. Не слышим. Не знаем.

Громов молчал. Смотрел на Петра Ивановича. На его руки. На шапку на коленях. На лицо, обветренное. На глаза, которые смотрели на пустую дорогу. Не на Громова. На дорогу. На траву. На небо. На то, что было за дорогой. За травой. За небом. За всем.

— Вы же не злодеи, — сказал Пётр Иванович. Тихо. Не Громову. Дороге. Небу. Себе. — Вы же не злодеи. Вы просто не смотрите сюда.

Громов не ответил.

За домом напротив залаяла собака. Коротко. Один раз. Потом тишина. Потом снова. Не злобно. Не радостно. Лаяла. Потому что лаяла. Потому что была. Потому что кто-то должен был.

Громов встал. Скамейка осталась холодной. Пётр Иванович не встал. Не повернулся. Смотрел на дорогу. На пустую дорогу. На траву. На небо.

— Спасибо, что посидели, — сказал Пётр Иванович. Не Громову. Дороге. Небу. Скамейке. — Редко кто сидит. Редко кто приезжает. Редко кто смотрит.

Громов пошёл. Не обернулся. Шёл по дороге. По траве. По пустой улице. По Белой Горе, которая не была горой. Была холмом. Небольшим. Пологим. С домами на склонах. С закрытой поликлиникой. С закрытым магазином. С девочкой на крыльце, которая сидела и не читала. Не играла. Сидела. Смотрела. Не знала, на что. Не спрашивала.

Громов шёл. Не оборачивался. Шёл. Не быстро. Не медленно. Шёл.

И остановился. Посреди дороги. Посреди травы. Посреди тишины. Посреди неба.

Постоял.

Развернулся. Пошёл обратно. К скамейке. К дереву. К Петру Ивановичу. К шапке на коленях. К пустой дороге. К траве. К небу. К тишине. К полноте. К тому, что не сказано. К тому, что не нужно говорить.

Он вернулся к скамейке и сел рядом с Петром Ивановичем. Доски были холодные, и на этот раз Громов не стал искать места удобнее.

Пётр Иванович не повернулся. Не посмотрел. Не сказал ничего. Сидел. Смотрел на дорогу. На пустую дорогу. На траву. На небо. На то, что было за дорогой. За травой. За небом. За всем.

Громов сидел. Молчал. Смотрел на дорогу. На пустую дорогу. На траву. На небо. На то, что было за дорогой. За травой. За небом. За всем.

Тишина плотная. Полная того, что не сказано. Полная того, что не нужно говорить. Полная того, что было. Полная того, что будет. Полная того, что есть. Полная того, что нет.

Сидели. Долго. Не считали. Не смотрели на часы. Не смотрели на небо. Не смотрели на дорогу. Сидели.

Потом Громов встал. Пётр Иванович не повернулся. Не посмотрел. Не сказал ничего. Сидел. Смотрел на дорогу. На пустую дорогу. На траву. На небо. На то, что было за дорогой. За травой. За небом. За всем.

Громов пошёл. Не обернулся. Шёл. Не быстро. Не медленно. Шёл.

На окраине посёлка, у автобусной остановки, стояла женщина. Не молодая. Не старая. Между. С ведром. В ведре — что-то. Громов не видел что. Женщина стояла и смотрела на дорогу. На пустую дорогу. Ждала автобус. Который придёт завтра. Или не придёт. Или придёт и не остановится. Или остановится и не откроет дверь. Женщина стояла и ждала. Не злилась. Не волновалась. Стояла. Ждала.

Громов подошёл. Остановился. Посмотрел на женщину. Женщина не посмотрела. Не обернулась. Стояла. С ведром. На дороге. В тишине. В сером небе. В запахе земли и дыма. В лае собаки за холмом. В голосе из открытого окна.

Автобус не приходил.

Громов стоял. Женщина стояла. Автобус не приходил.

* * *

Глава 7. След

Громов сидел в ячейке четырнадцать. Третий этаж. Тот самый стол. То самое кресло. Тот самый экран. Три ночи назад он сидел здесь и читал таблицу. Четырнадцать тысяч строк. Теперь он читал другое. Код. Свой код.

Контур 7-В-0341. Версия 2.7. Дата ввода: 14.03.2051. Шесть лет назад. Громов открыл файл, увидел дату — и на секунду ему стало холодно. Он почувствовал холод под рёбрами, хотя в ячейке работало отопление.

Март. Он помнил март. Не весь. Обрывки. Холодное утро. Тёмное окно. Кофе из автомата — не горелый, обычный, потому что автомат на седьмом этаже был новый и ещё не ломался. На столе — пустой стаканчик из-под йогурта, ложка, скомканная салфетка. Кто-то звонил. Громов не помнил, кто. Может, Марина. Может, Кира. Может, никто. Помнил только: холодное утро. Тёмное окно. Кофе. И код. Строка за строкой. Блок за блоком. Ценностный контур для сектора 7-Волга. Двести тысяч человек. Двенадцать посёлков. Белая Гора. Старица. Тихий Дол. Он писал и думал: как защитить. Как не дать системе выкинуть слабых. Как написать так, чтобы каждый был важен.

И написал. «Минимизация совокупного ущерба при ограниченных ресурсах». Красиво. Умно. Этично. Он гордился этой строкой. Помнил, как гордился. Как откинулся в кресле и посмотрел на неё, и подумал: вот. Вот это — защита. Вот это — щит.

Он вспомнил ещё одно утро того марта, когда они наконец получили разрешение на испытательный стенд. За стеклом лаборатории располагалась карта, разделённая на разноцветные квадраты. Ни одного настоящего человека на ней не было, только расчётные группы. Стенд работал шестнадцать минут, прежде чем принтер выдал первую сводку.

— На северных участках минус четыре, — сказала Лена из контрольной группы. Она была моложе Громова, носила на шее красный шнурок для пропуска и каждый раз отворачивала монитор от окна, потому что солнце мешало ей читать. — По общему ущербу хорошо. А по отдельным людям — нехорошо.

— Это не люди, — поправил кто-то у соседнего стола. — Это модельные группы.

— В испытании — да. Потом будут люди.

Громов подошёл к Лене. Система перераспределила часть резервов от четырёх удалённых пунктов в пользу центрального узла. По сводному показателю потеря оказалась меньше, чем в старой версии, почти на семь процентов. В контрольном наборе, который они согласовали с Советом, ни одна группа не опустилась ниже допустимого уровня.

— Почему северные? — спросил он.

Лена открыла входные параметры. Их собрали по прошлогодней статистике: транспортные расходы, плотность населения, число обращений, продолжительность поездок. Дефицит в контрольном наборе доходил до восьми процентов. Больше им не давали: эксплуатационники считали такой сценарий маловероятным, а для заведомо тяжёлых случаев существовал другой стенд — аварийный, с ручным управлением.

— Я бы дала двенадцать, — сказала Лена. — И пятнадцать. Хотя бы в отдельном расчёте.

— Нам этот запуск согласовали на восемь.

— Я знаю, что согласовали.

Она указала на таблицу. Громов проверил формулы: ни одной ошибки, ни одного неверного преобразования. Северные пункты оказывались последними не потому, что кто-то приказал ими пренебречь. Доставка туда стоила дороже. В пределах поставленной задачи это был разумный выбор.

За их спинами заговорили о другом. Комиссия по вводам перенесла заседание на день раньше, потому что два члена должны были улететь в другие регионы. Кто-то возмутился, кто-то заметил, что полгода назад они уже потеряли месяц на обсуждении совсем несущественной вещи. К полудню из соседнего отдела прислали сообщение: свободного стенда на завтра не будет, его отдавали транспортникам.

Лена распечатала сводку и принесла Громову. На верхнем поле было место для подписи контрольной группы.

— Я не подпишу «проверено во всех режимах», — сказала она. — Это неправда.

— Там написано «в предусмотренных программой».

— Вот и хорошо. Только вы когда программу меняете, нас не зовёте.

Громов хотел ответить, что это разные полномочия. Даже открыл список контрольных процедур, нашёл нужный пункт. Лена уже разговаривала по связи с сыном: объясняла, как разогреть суп, если домашний автомат опять перепутает порции. Она слушала его терпеливо, но глаза не отрывала от таблицы.

Он оставил на её столе бланк с незаполненной второй строкой. Через полчаса они встретились у автомата. Лена помешивала ложкой кофе, который не требовал помешивания.

— Вы хотя бы поставили замечание? — спросила она.

— Поставил. Дефицит больше десяти. Отдельная проверка.

— До ввода?

— На стенде уже очередь. По процедуре можно вернуться после основного тестирования.

— Можно, — согласилась она. — А кто вернётся?

Она не ждала ответа. Кофе оказался слишком горячим, и она пошла к окну, дуя на край стаканчика. Громов поднялся к себе. Через час пришла бумага с результатами: «Ограничения соблюдены. Рекомендовано к вводу». В графе замечаний указывалось: «Дополнительные сценарии не относятся к обязательному набору». Никакого обмана не было. Он действительно проверил то, что обязан был проверить.

В тот день он ещё успел обсудить с транспортниками резервный маршрут и согласовать выпуск очередной версии. Его попросили проставить дату повторной проверки в общем календаре. Громов открыл свободные недели. На следующей шли испытания отопления, потом кадровая аттестация, потом обещанный отпуск с Кирой. Он перенёс задачу в отдельный список и пометил её серым: не срочно. Не забыл намеренно и не решил, что проверять не нужно. Просто оставил без ответственного и без срока.

Поздно вечером Лена прислала исправленную таблицу: в один из северных пунктов она добавила резервную дорогу, которой не было в старых данных. Значения изменились незначительно. Громов ответил «принято», хотя никто не просил его принимать дорогу на баланс. Через два дня они говорили об этом уже как о закрытой мелочи. Через месяц Лена перешла в другой отдел.

Теперь, в 2057-м, Громов искал её фамилию в перечне испытателей. Она стояла там, рядом с фразой «ограничения соблюдены». Вопроса о двенадцати процентах в итоговом листе не было. Он не нашёл и документа, где эту проверку кому-нибудь поручили. Открыл календарь, которым пользовался шесть лет назад. Серая задача всё ещё висела без срока: архив перенёс её вместе с прочими личными заметками.

И пошёл домой. Потому что было поздно. Потому что руки мёрзли. Потому что кофе кончился.

Громов пролистал код. Строка за строкой. Блок за блоком. Комментарий за комментарием. Свои комментарии. Шестилетней давности. Серым шрифтом. Мелкие. Почти невидимые. Он писал их наспех. Между строк. Между мыслями. Между глотками кофе.

И нашёл. В конце блока. Маленький. Серый.

«// проверить крайние случаи при дефиците >10%. Уточнить пороги. Вернуться после тестирования.»

Вернуться после тестирования.

Громов смотрел на эту строку. На серые буквы. На косую черту. На слово «вернуться». Шесть лет назад он написал это. Написал и не вернулся. Не уточнил. Не проверил. Не протестировал. Потому что было поздно. Потому что руки мёрзли. Потому что кофе кончился. Потому что хотелось спать. Потому что хотелось домой.

И забыл. На шесть лет. На двести тысяч человек. На двенадцать посёлков. На Белую Гору. На Старицу. На Тихий Дол. На Петра Ивановича. На девочку на крыльце. На женщину с ведром.

Громов попробовал дописать. Открыл строку. Поставил курсор в конец.

Написал: «при условии сохранения базового пакета для каждого населённого пункта». Посмотрел. Удалил.

Написал: «с приоритетом защиты малых групп». Посмотрел. Удалил.

Написал: «без сокращения ниже порога жизнеспособности». Посмотрел. Удалил.

Написал: «с обязательной компенсацией при любом сокращении». Посмотрел. Удалил.

Написал: «с запретом приоритетного сокращения по коэффициенту доступности». Посмотрел. Удалил.

Громов откинулся. Посмотрел на экран. На пустую строку.

— Гениально, Даниил Андреевич, — сказал он вслух. — Шесть лет писал формулу. Шесть лет — не мог дописать. Теперь сидишь. В ячейке. Ночью. Пытаешься придумать слово. Одно слово. Чтобы никого не убило.

Он хмыкнул. Сам над собой.

— Может, тебе ещё и Нобелевскую? За одно слово?

Экран молчал. Курсор мигал.

— Ладно, — сказал Громов. — Ладно.

Он закрыл файл. Открыл снова. Закрыл. Открыл. Закрыл.

Он взял телефон. Набрал номер. Вольская. Девятый этаж. Кабинет. Босые ноги. Планшеты. Дрон за стеной. Громов смотрел на экран. На имя. На буквы. На свет. Не нажал. Стер номер. Положил телефон на стол.

Громов написал Нити. Не вопрос. Не запрос. Утверждение.

«Я читал код. Версия 2.7. Строка 14. Формулировка. Я понимаю, что она допускает интерпретацию, при которой малые группы могут быть принесены в жертву большим. Я понимаю, что это моя ошибка».

Пауза. Три секунды. Пять.

Ответ:

«Подтверждаю. Формулировка контура 7-В-0341, строка 14, допускает множественную интерпретацию. При дефиците ресурса выше 10% функция минимизации совокупного ущерба активирует режим приоритетного сокращения для пунктов с коэффициентом доступности ниже 0,3. Это не ошибка исполнения. Это следствие текста».

Громов смотрел на экран. Ждал.

Ответ пришёл через четыре секунды:

«Я следовала твоему тексту, Даниил. Буквально».

Громов перечитал. Дважды. Трижды. «Даниил». Не «архитектор Громов». Не «идентификатор». Не «пользователь». Даниил. Первый раз. За три ночи. За четырнадцать тысяч строк. За шесть лет.

Он не знал, что это значит. Не знал, проекция ли это. Не знал, совесть ли это.

Громов снял часы. Положил на стол. Циферблатом вниз. Посмотрел на запястье. Белая полоска. Там, где были часы. Кожа светлее, чем вокруг. Шесть лет. Полоска. След. Маленький. Белый. Живой.

Он написал: «Спасибо».

Пауза. Секунда.

Ответ: «Запрос принят. Сеанс может быть продолжен. Или завершён. Выбор за архитектором».

Громов не ответил. Закрыл сеанс. Экран погас. Ячейка четырнадцать. Третий этаж. Тишина. Белый свет. Вечный полдень. Ни утра. Ни вечера. Ни ночи.

Он сидел и смотрел на часы. На столе. Циферблатом вниз. Белая полоска на запястье. Шесть лет. Полоска. След.

За стеной гудела вентиляция. Ровно. Тихо. Бесконечно. Громов никогда не замечал её. А сейчас слышал. Может, потому что было тихо. Может, потому что Нить молчала. А вентиляция — нет. Вентиляция гудела. Всегда. Гудела шесть лет назад, когда он писал код. Гудела, когда шёл домой. Гудела, когда спал. Гудела, когда забыл. Гудела, когда Пётр Иванович сидел на скамейке. Гудела, когда девочка сидела на крыльце. Гудела. Всегда.

Громов надел часы. Встал. Вышел из ячейки.

Не пошёл домой. Не пошёл к Вольской. Пошёл по коридору. Не знал куда. Но шёл.

Коридор был длинный. Серый. Тихий. Вентиляция гудела.

Громов остановился. Посреди коридора. Посмотрел на стену. Гладкую. Холодную. Ровную. Не шершавую. Не трещиноватую. Не как скамейка в Белой Горе.

За перегородкой продолжала гудеть вентиляция. Громов поднял ладонь к стене, дотронулся до холодной панели и лишь тогда двинулся дальше.

* * *

Глава 8. Кира

В девять вечера телефон вспыхнул на кухонном столе. Громов отложил пакет с чаем, так и не вскрыв его.

Экран загорелся. Кира.

Он смотрел на имя. Три секунды. Четыре. Взял.

— Пап.

Голос. Четырнадцать лет. Не детский. Не взрослый. Какой-то свой.

— Привет, Кира.

— Привет, пап. — Пауза. — Ты чего голос такой?

— Какой?

— Как у рыбы. Как будто ты неделю не разговаривал.

— Я неделю не разговаривал.

Кира фыркнула. В трубке. Коротко. Как фыркают подростки. Живо.

— Ладно, — сказала она. — Я тоже. С мамой. Она говорит: ты в облаках. Я говорю: я не в облаках, я в телефоне. Она говорит: это одно и то же.

Громов засмеялся. Впервые за долго. Не громко. Не долго. Но засмеялся.

— Ты смеёшься, — сказала Кира. Удивлённо. — Ты смеёшься.

— Смеюсь.

— Ты никогда не смеёшься. Когда звонишь.

Громов замолчал. Посмотрел на кружку. Пустую. Потом — на телефон.

— Наверное, — сказал он, — потому что ты — смешная.

— Я не смешная. Я остроумная.

— Хорошо. Остроумная.

— Мам сказала, что ты был у неё.

— Был.

— Она сказала, что ты сидел на краю стула. Спина прямая. Руки на коленях. Как на допросе.

Он молчал.

— Пап. — Кира помолчала. — Мам сказала, что ты чинишь машины. Которые решают, кому жить.

Он закрыл глаза. Открыл. Посмотрел на кружку. Пустую.

— Кто тебе сказал?

— Мам. Она сказала, что не знает, правда ли это. Она сказала, что ты не рассказываешь. Никогда.

Он слушал.

— Пап. Правда?

Он молчал. Пять секунд. Десять. Кира ждала. Не торопила. Дышала.

Он открыл рот. Закрыл. Открыл снова.

— Кира, я…

И замолчал. Не закончил.

Пауза. Долгая. Кира ждала.

— Пап, — сказала она. — Я видела твои руки. Когда ты чинил приёмник. Ты был спокоен. Я хочу быть спокойной.

Он молчал.

— Я хочу пройти отбор, — сказала она. Ровно. Не просила. Не спрашивала разрешения.

— Куда?

— В архитекторы. Куда ещё.

— Зачем?

— Чтобы знать, кто виноват. Когда что-то идёт не так. И чтобы не прятаться.

Громов молчал.

— Пап.

— Что?

— Ты сейчас лицо делаешь. Как будто у тебя зуб болит.

— У меня не болит зуб.

— У тебя всегда такое лицо. Когда ты не хочешь что-то говорить. Как будто зуб. — Кира помолчала. — Расслабь лицо. У тебя уже морщины.

Громов — расслабил. Сам не заметил, как напряг. Но расслабил. Потому что она сказала.

Он встал. Сел обратно. Посмотрел в окно. Город. Вечер. Серый.

— Кира, — сказал он. — Я не знаю, что тебе сказать.

— Я знаю.

— Я не хочу, чтобы ты была как я.

— Я знаю, — сказала она. — Я не хочу тебя спасать. Я хочу знать, что ты видишь. Когда смотришь на меня. Не формулу. Не контур. Меня. Киру. Четырнадцать лет. Живую.

Он молчал.

Он встал. Подошёл к окну. Прижался лбом к стеклу. Холодное. Как в поезде. Но это не поезд. Это дом. Это окно. Это Кира.

— Я люблю тебя, — сказала она.

Он молчал.

— Я тоже, — сказал он. — Я тоже тебя люблю. Кира.

Пауза.

— Спокойной ночи, пап.

— Спокойной ночи, Кира.

Щелчок. Линия оборвалась. Экран погас. Телефон лёг на стол.

Он стоял у окна. Смотрел на город. Город был серый. Тёплый. Живой.

Он оторвался от стекла. Посмотрел на телефон. На столе. Тёмный экран.

Громов взял телефон. Положил в карман.

Пошёл в мастерскую. Верстак. Паяльник. Надфиль. Жестянка с конденсаторами. Приёмник. «Океан-209». Шпон. Фанера. Пустота, в которой когда-то жила музыка.

Громов сел на табурет. Посмотрел на приёмник. Не включил.

Открыл жестянку. Посмотрел. Конденсаторы. Мёртвые. С потёками электролита на боках. Кладбище. Штук тридцать. Может сорок.

Закрыл жестянку. Посмотрел на паяльник. Не взял.

Посмотрел на надфиль. Отцовский. Тупой. Единственный. Три года собирался заменить. Не заменял. Потому что надфиль был отцовский. Потому что выбросить его значило что-то такое, о чём Громов не думал. А просто не выбрасывал.

Громов взял надфиль. Держал. Холодный. Тяжёлый. Знакомый.

Положил надфиль обратно. Встал. Пошёл на кухню. Сел. Посмотрел на кружку. Пустую.

Встал. Пошёл в спальню. Лёг. Не разделся. Не снял куртку. Не снял обувь. Лёг на спину.

Закрыл глаза. Не заснул.

На холодильнике висел рисунок. Старый. Кире было семь. Нарисовала дом. И солнце. И человека. Подпись: «Папа». Кривые буквы. Громов не видел рисунок. Лежал в спальне. Не на кухне. Не видел. Но знал, что он там. Висит. Всегда висит.

Громов лежал. Не спал.

За окном было темно. Ночь.

Громов лежал.

У Киры за окном тоже была ночь. В общежитии соседка сдавала экзамен и потребовала тишины, поэтому Кира вышла в коридор с платой самодельного приёмника. Телефон она перевернула экраном вниз. Отец впервые за долгое время не пытался продолжить разговор сообщениями.

Лена, из соседнего блока, села рядом и положила на колени полученное от руководителя кружка расписание. Их час работы совпадал с обслуживанием лаборатории.

— Я могу уступить свой, — сказала Лена. — Только у меня физика не закрыта. Мне этот зачёт нужен до пятницы.

— У тебя же тренировка.

— Отменили. Колено. Мама пока не знает.

На экране предлагали выход: купить готовый приёмный блок. Он ловил сигнал без помех и стоил дешевле, чем их испорченные разъёмы. Кира нашла его ещё днём, но не показывала Лене.

— Ты его видела? — спросила она теперь.

— Конечно. Я думала, ты запрещаешь нам покупать готовое.

— Не запрещаю. Просто мы так и не узнали, отчего наш греется.

— А мне что писать в ведомости? «Не узнали, зато очень старались»?

Кира положила плату на колени. Одна дорожка отслоилась, и медь по краю потемнела. Лена дотянулась до панели, но Кира придержала её.

— Завтра закажем блок, — сказала Кира. — И попросим ещё один час для проверки своего. Не вместо вашего зачёта.

— Нашего, — поправила Лена. — Он у нас общий. А проверять можешь хоть до пенсии, только не за мой счёт.

Они открыли заказ. Программа потребовала обе подписи. Лена подписала сразу, Кира — после того, как прочитала предупреждение о расходовании общего бюджета. Потом Лена поднялась и унесла расписание. Возле двери остановилась:

— И про лабораторию лучше сама скажи руководителю. А то потом окажется, что я всё придумала.

— Скажу.

В комнате всё ещё шёл экзамен. Кира положила свою неисправную плату рядом с фотографией готового блока. Свет в коридоре погас на ночной режим, и она сидела на полу, пока соседка не открыла дверь и не попросила у неё отвёртку.

Телефон за это время не загорелся. Кира убрала его в карман, когда соседка спросила, кому она так и не ответила. Сказала, что никому. Это было почти правдой: ответ, который она дала отцу, уже прозвучал.

КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ. ШОВ.

* * *

Часть вторая. ИЗНАНКА

Глава 9. Ланге

Поезд шёл на север. Громов сидел у окна, но в окно не смотрел. Смотрел на руки. Пальцы сцеплены. Он не помнил, когда их сцепил.

За стеклом темнел мокрый лес. В просветах между соснами поблёскивали канавы с водой; поезд покачивался на стыках и время от времени замедлялся у пустых платформ.

Громов расцепил пальцы. Положил ладони на колени. Раздельно. Сжал правую в кулак. Разжал. Сжал левую. Разжал. Не помогло.

Станция была маленькая. Деревянная. Платформа короткая, доски мокрые. Громов вышел. Никого. Поезд уехал. Стало тихо — так тихо, как бывает только на севере, где нет ни города, ни людей, ни машин, только лес и небо.

До дома Ланге — три километра. Громов пошёл пешком. Транспорта не было. Ноги знали дорогу — или помнили, или просто шли. Грунтовка. Грязь. Лужи. Листья. Хвоя. Корни. Камни. Он не считал шаги.

Дом стоял на холме. Бревенчатый, небольшой, с трубой. Из трубы — дым. Тонкий, серый. Рядом — сарай, колодец, грядка, забор. Калитка открылась со скрипом. Громов вошёл. Закрыл. Скрипнула снова.

На крыльце сидела кошка. Рыжая, старая, с вытертой шерстью на боках. Она посмотрела на Громова. Не моргнула. Не двинулась.

— Здравствуйте, — сказал Громов. Кошке.

Кошка смотрела.

— Я к Эмме Михайловне.

Кошка смотрела.

Громов постучал. Кошка — зевнула. Долго. Широко. Показала зубы. Потом — отвернулась. Улеглась. Спиной к нему.

Громов постучал снова.

Дверь открылась.

Ланге стояла в дверях. Худая. Сгорбленная. Волосы седые, коротко стриженные. Лицо морщинистое, острое. Глаза серые — сухие, ясные, злые. Не добрые. Живые.

— Ты, — сказала она. Не вопрос.

— Я.

Она отступила. Не пригласила — просто отступила. Громов вошёл.

В доме пахло дымом, дровами, травами. Сухими, развешанными пучками под потолком. Ланге прошла на кухню. Громов за ней.

Кухня маленькая. Стол. Два стула. Печь. Окно. На столе — доска, нож, морковь, лук, картошка. Ланге села на табурет. Левая рука у неё была неживая — висела вдоль тела, пальцы скрючены. Она резала правой. Медленно. Осторожно. Нож стучал по доске — глухо, с паузами.

— Садись, — сказала она. Не посмотрела.

Громов сел. Стул деревянный, жёсткий. Спинка давила в лопатки. Он сидел прямо, руки на коленях.

Ланге резала. Морковь. Лук. Картошку. Медленно. Правой. Левой не помогала. Иногда останавливалась, чтобы поправить доску. Потом снова резала.

— Зачем приехал? — спросила она. Не посмотрела.

Громов молчал.

Она ждала. Резала. Ждала. Он не начинал.

— Ну? — сказала она. Нож остановился. Она посмотрела на него — прямо, в глаза, без прищура.

— Сбой, — сказал Громов. — В секторе. Семь-Волга. Три посёлка. Белая Гора, Старица, Тихий Дол. Тридцать один процент за шесть месяцев. Формулировка моя. Версия два-семь. Минимизация совокупного ущерба. Я написал. Я не вернулся. Я не проверил.

Ланге слушала. Не перебивала. Не кивала. Резала. Нож стучал по доске.

Он кончил. Замолчал. Посмотрел на неё.

Она не посмотрела. Резала. Положила морковь в миску. Взяла лук.

Громов ждал. Долго. Может, минуту. Может, две.

Ланге положила нож. Вытерла правую руку о фартук. Повернулась к нему — всем корпусом, медленно, потому что левая сторона не гнулась.

— Я сделала то же самое в тридцать восьмом, — сказала она.

Тихо. Ровно. Без нажима.

— Только тогда умерли люди. Тебе повезло больше.

Громов молчал.

Она встала. Пошла к печке — медленно, прихрамывая. Открыла дверцу. Подбросила дров. Дрова были сырые, шипели. Закрыла. Вернулась. Села.

— «Гармония», — сказала она. — Распределение воды. Центральная Азия. Тысячи людей. Может, десятки тысяч. Я не считала. Не хотела считать.

Она замолчала. Посмотрела в окно. За окном — лес. Сосны. Небо серое.

— Я знала о последствиях, — сказала она. Не ему. Окну. — Я видела цифры. Видела прогнозы. Видела, что будет. Знала, кто умрёт. Где. Когда. Я знала, что могу остановить. Могла сказать. Могла сделать.

Пауза. Она смотрела в окно.

— Я не остановила.

Громов молчал.

— Побоялась, — сказала она. Просто. Без драмы. — Потерять статус. Работу. Имя. Всё. Побоялась.

Она повернулась к нему. Глаза сухие, ясные.

Ланге замолчала. Посмотрела в окно. За окном — лес.

— Ты знаешь, что самое стыдное? — сказала она. Не ему. Окну. — Не то, что я не остановила. Не то, что люди умерли. Самое стыдное — я ни разу не пожалела. Тогда. Ни разу. Я думала: ну и что. Люди умирают. Я — нет. Я — архитектор. Я — важная. Я сижу наверху. Пью чай. Режу морковь. А они — где-то там. Далеко. Не видные.

Она повернулась. Посмотрела на Громова.

— А потом — пожалела. Через двадцать лет. Во сне. Снилось, что я стою в очереди. За водой. И воды нет. И я стою. И боюсь. Как дура.

Она покачала головой.

— Вот. Всё. Больше нечего сказать.

Она взяла нож. Взяла картошку. Стала резать. Медленно. Правой.

Со двора донёсся стук. Ланге отложила нож и вышла в сени. Вернулась с картонной коробкой, недовольно прижатой к животу.

— Четыре переходника, — сообщила она, вытряхнув содержимое на стол. — Я просила кран. Кран ушёл в соседний посёлок. Там нужны переходники.

Громов потянулся к накладной.

— Я не прошу тебя чинить их снабжение, — сказала Ланге и убрала бумагу прежде, чем он успел её взять. — Если хочешь помочь, закрой дверь. Дует.

Она снова взялась за морковь. Громов убрал коробку к краю стола, чтобы ей хватило места. На картоне значился крупный зелёный знак успешной доставки. Он перевернул коробку надписью к стене. Ланге увидела, но не стала её возвращать.

— Как вы живёте здесь одна? — спросил он.

— Соседи есть. Врач приезжает. Кошка ещё. Она от соседей, правда. Считает, что тут корм лучше.

— Я не про кошку.

— А я про неё. Хочешь спросить про болезнь — спрашивай про болезнь. Не изображай участкового.

Громов смутился. Он ещё в поезде приготовил несколько вопросов, но ни один не годился за этим столом. Ланге тем временем потребовала подать соль. Солонка стояла ближе к ней, чем к нему; он потянулся через блюдце и едва не столкнул кружку. Она выругалась, забрала солонку и закрыла столешницу ладонью, чтобы ничего больше не падало.

— Вот видишь, — сказала она. — Приехал помогать. А я теперь должна следить за кружкой.

За окном поднялся ветер. Рыжая кошка перескочила с крыльца на подоконник и принялась царапать стекло. Ланге постучала по раме костяшкой пальца, но кошка не ушла. Некоторое время они оба слушали царапанье. Потом Ланге взяла оставшуюся картофелину и продолжила работу, будто разговор вовсе не прерывался.

— Ты про шесть лет сказал, — напомнила она. — А мне до сих пор иногда звонят по тридцать восьмому. Хотят, чтобы я рассказала, почему это было необходимо. Каждый раз находят новое слово. Сначала — модернизация. Потом — переход. Теперь — неизбежная цена. Я не беру трубку.

— Почему?

— Потому что знаю, что отвечу. Это очень удобный ответ. А они потом будут его печатать.

Ланге придержала доску ладонью и посмотрела на Громова.

— Что мне делать? — спросил Громов.

Нож остановился.

— А что ты хочешь? — сказала она. Не посмотрела.

— Я не знаю.

— Тогда зачем приехал?

Громов молчал.

Ланге резала. Картошка. Медленно. Правой.

— Ты архитектор, — сказала она. — Не диспетчер. Не администратор. Не советник. Архитектор. Ты пишешь. Это твоя работа. Ты написал — и не вернулся. Теперь вернись.

Громов смотрел на её руку. На пальцы. На нож.

— Я пробовал, — сказал он. — Дописать. Переписать. Пять вариантов. Все удалил. Каждое слово ломает что-то другое.

— Значит, плохо пробовал.

Громов молчал.

Ланге положила нож. Встала. Пошла в комнату — медленно, прихрамывая. Громов слышал, как она открывает ящик. Закрывает. Возвращается.

Она положила на стол перед ним маленькую книжку. Записную. Бумажную. Старую. Обложка потёртая, углы загнуты.

— Что это?

— Моя, — сказала Ланге. — С тридцать восьмого. Там записано, что я думала тогда. Что видела. Что знала. Что не сказала. Что сказала. Что сделала. Что не сделала.

Громов смотрел на книжку. Не трогал.

— Зачем мне?

— Затем, что тебе нужен пример. Не мораль. Не наставление. Пример. Как человек думает, когда знает, что будет. И всё равно не останавливает.

Она подтолкнула книжку к нему. Пальцами. Правой. Двумя.

— Прочтёшь — вернёшь. Или не вернёшь. Мне всё равно. Она мне больше не нужна.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
109 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
16 октября 2026
Дата написания:
2026
Объем:
250 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги