Читать книгу: «Визит к архивариусу. Исторический роман в двух книгах (II)», страница 3
– Леонтию, мальчик мой,– мерцая белизной зубов, двигались его губы,– если ценить, как ценят на воле – не повезло.
– Леонтию?! – прошептал Фима.
– Да, да! Твоему деду. Он друг мне… Мы с ним с утра пили кофию…
– Он знает?
– Удивляюсь тебе, Фима. Очень удивляюсь. Вся Одесса знает.
Коган прикусил губу. Троцкий решил, что от стыда. Но то было не так. Не прикуси губы, он, наверняка, ляпнул бы, что старик Леонтий не дед ему. Это вряд ли понравилось бы его другу. А главное, это было бы несправедливо по отношению к старикам Бронштейнам. Они относились к нему, как к родному их внуку, Яше. И неспроста, узнав об его аресте от нагрянувших в дом с обыском легавых, мама бросилась не к кому-нибудь, а к Бронштейнам. Не дед ли Леонтий отбивал его от портового околоточного?!
– Так вот, Фимочка, по аршину, коим отмеряют людей на воле, Леонтию не повезло. Сначала сюда, в тюряжку, угодил сын его братика Додика, Лейба, а теперь вот и внучок. Один по политике, другой по воровству. И он и ты…– Петр Александрович сплел пальцы рук,.– ягодки одного поля. Те же воры. Дорога у вас разная, а промысел один. Разная у вас дичь. То бишь, цель… Он и иже с ним, хотят взять лабаз и стать лабазниками, а тебе с твоими корешами, достаточно того, чтобы из того лабаза спереть мешок, а то и больше. Вам все время по терниям шагать, а им, если подфартит и они умыкнут то, чего хотят, в золоте купаться и таких, как ты, вязать теми же терниями, бывших хозяев лабаза…
– Петр Саныч, у меня все готово! – перебив заумные разглагольствования Троцкого, из соседней комнаты крикнул фельдшер.
– Жди! – фыркнул Троцкий и, вновь собрав разбежавшиеся мысли, проскрипел:
– Императорский лабаз вам никогда не разворовать. А Лейбушке с его подельниками, того лабаза, как ушей своих, не видать … Хотя,– хмыкнул он,– чем черт не шутит!.. Тогда аршин людской Леонтию станет по чести,– и, по-отечески, хлопнув его по щеке, надзиратель, кряхтя, поднялся с места.
Кровать облегченно вздохнула.
– Но… То будет аршин Лейбы, но не твой… Ты понял? – уже через плечо, не глядя на него, произнес он.
Коган кивнул. Слукавил, конечно. Ничего из того мудреного, он не понял. Это потом, на каторге, в Сибири, Шофман расставил всё на свои места. А тогда он думал о лежавшем в соседней комнате, мертвом Гоше.
– Кто его, Петр Александрович? – спросил Ефим.
– Фармазонщик,– ответил надзиратель и вдруг, резко обернувшись, спросил:
– Посчитаться хочешь?
– Хотелось бы.
– Ты это брось! С него хватит. Я наказал. Надавал по хайлу и в карцер спровадил…
Сказал и вышел вон.
Из палаты, всё что происходило в коридоре, было слышно и видно.
– При осмотре тела Хромова Георгия Самойловича установлено…– зачитывал Лукашкин.
– Что установлено и без тебя, лекаря, мне ясно! Что там с новеньким?.. Коганом.
– Наложен гипс. Побои обработаны. Температуры нет… Завтра велено в камеру отписать.
– Я тебе отпишу!– взорвался надзиратель. – Изувеченного мальчишку в камеру?! Кто велел?
– Начальство,– произнес упавшим голосом Лукашкин.
– Я – начальство! Держать его здесь до суда! Ясно?.. Он не ходячий! Ясно?.. Дознаватели пусть приходят сюда! Ясно?.. Я так сказал! Ясно?..
– Так точно, Петр Александрович!
– А вы что чурбанами стоите?! – накинулся он на приволокших Гошу зеков. – Забирайте. Несите в нашу часовенку. Помогите отцу Никандру обмыть убиенного.
– Могилку нам копать? – спросил один из зеков.
– Нет, царю Додону! – рявкнул Троцкий.
– Петр Александрович! – не выдержав, выкрикнул Ефим.– У него родители есть.
– Вот как?! – отозвался надзиратель.– Тогда отец Никандр пусть отдаст его им в руки.
– Так он скажет: не положено,– возразил тот же зек.
– Поучи меня! Поучи! – отрубил Троцкий.– Покойный осужден не был. Ежели Никандр станет ерепениться, скажете: так сказал я. Ясно?! Ступайте.
Фразы – «Так сказал…» или «Так велел Петр Александрович» – в тюрьме были законом. И он выполнялся неукоснительно. Месяца два спустя, перед самым судом, Коган воспользовался ими.
Узнав, что Троцкий выехал во Владимир ставить в этап группу Одесских уголовников, он, пришедшему в лазарет старшему офицеру, не моргнув глазом, соврал:
– Перед отъездом Петр Александрович решил перевести меня в камеру.
– В какую?
Это имело значение. Каждая из них заполнялась в строгом соответствии с тактикой тюремного руководства. Коган назвал ту, в какой сидел Гошин убийца.
Сидельцы встретили его на редкость радушно. Были наслышаны и с самого первого дня, как вся банда Сапсанчика оказалась на киче, по всем камерам пошли малявы Козыря и Щеголя – «Принять с уважением». Более надежной охранной грамоты и быть не могло.
Представившись сокамерникам и, как подобает, разместившись, Ефим, через камерного Алешку попросил помочь пошептаться со Смотрящим. Смотрящий отреагировал на его просьбу тотчас же и не через Алешку, а сам.
– Милости прошу, Сапсанчик!– отозвался он из-за занавески, отгораживающий его угол от остальных.
Говорили они долго. И судя потому, как их тени на ткани занавеси пожали друг другу руки, разговор закончился обоюдным согласием. Фима вернулся к себе на койку, а в щели, не до конца задернутой занавески, видно было, что улегся и Смотрящий. Подавляя зевок, он протяжно произнес: «Эх, ма! Была не была!» Кому это относилось, что оно значило и имело ли оно отношение к их базару с Сапсанчиком, стало понятно потом. Немного полежав, Смотрящий кликнул своего Алешку. Потолковав с ним, он вяло выдавив: «Валяй», отпустил его. «Блажит от скуки», – подумала камера. А Алешка, как ни в чем не бывало, занялся своими делами. Где-то под вечер один из зеков, до этого слонявшийся по камере, подошел к Когану и тихо прошептал: «Смотрящий передал саксон»,– и сунул ему под плечо финку. А потом, его сосед по нарам, наклонившись к нему так, чтобы все слышали, попенял:
– Ты что, Сапсанчик, ненакемарился в лазарете? Давай вставай, перекинемся в картишки.
Ефим уговаривать себя не заставил.
Все шло как и расписывалось за занавесом хозяина хаты. Уложив переданный ему саксон вдоль руки, он боковым зрением смотрел на стол, за который, толкая друг друга усаживались азартные сокамерники и ждал нужной реплики. И она прозвучала.
– Эй, профессор!– без тени иронии крикнул один из сидельцев, обращаясь к Фармазону, – Ходь сюда! Покажи класс нашему новому корешку. Он, гутарят, тоже большой мастер.
– Да! Да! – подхватили подученные Алешкой и остальные.
– Посмотрим, какой он мастер,– заглотнул наживку Гошин убийца.
Фима только этого и ждал. Пропустив его мимо себя, он обхватил его сзади и приставив острие саксона к сердцу, с силой толкнул Фармазона к стене. Рукоять финки, ткнувшись затылочком в каменную кладку, вошла в его тело, как в кусок масла. Все произошло в одно мгновение. Фармазон ничего не успел и сообразить. Он обмяк и с разинутым ртом, соскользнув с уже не удерживающих его рук Сапсанчика, рухнул на пол. Камера обмерла. Всего лишь на секунду. А Ефиму она показалась долгой предолгой.
– Самоубийство!.. Самоубийство!..– выскочив из-за стола, всполошено и очень естественно завопил Алешка.
Тут же отдернулась штора Смотрящего.
– Что случилось? – сдвинув брови, выпалил он.
– Борька Фармазон кончил себя,– изображая ужас, подмигнул Алешка.
Смотрящий полоснул по оторопевшим сидельцам острым взглядом.
– Так это?
– Так оно и было!.. Вот те крест!..– вразнобой заюлила хата.
– Почему? – сердито бросил Смотрящий.
– Почему?! Почему?!..– с показной грубоватостью ответил Алешка – Шо, не знаешь, Борькин арбуз был того… Порченым… Ни с того, ни с сего возьми да бухни: «Если продую – порежу себя. Сукой буду порежу!..» Уверен был в выигрыше. Ведь у него, все знают, что ни карта в колоде, то туз. Однако, что-то не сплелось… Продул!
– Остановить то можно было,– как заправский дознаватель, наседал Смотрящий.
– Да случилось то в момент. Приставил финяк к стенке и лег грудью на лезвие. Никто и очухаться не успел,– сказал Алешка.
Смотрящий шагнул к убиенному.
– Не мешай, Сапсанчик!– отстраняя со своего пути застывшего в столбняке Ефима, недовольно буркнул он.– Ступай на нары! Не мешай.
И Коган послушно, сомнамбулой опустился на нары. Он никак не мог поверить, что сделал это. Убил человека… Как он того не хотел, глаза сами смотрели в сторону лежащего трупа и наклонившегося над ним Смотрящего.
– Значит, Фармазон приставил рукоять саксона к стене. К какому месту? Покажите! – продолжал вести следствие Смотрящий.
– Вот сюда,– показал на стенку Алешка.
– Понятно… Этой рукой? Правой? – присев перед Борькой Фармазоном на корточки, уточнял он, а потом, взяв еще теплое запястье бездыханного тела и сжал его пальцы на рукояти финки.
– Этой!.. Этой!.. – закудахтали сидельцы.
Сделав это, он поднялся и негромко, но четко и жестко, выговаривая каждое слово, произнес:
– Говорите, как мне говорили!.. Теперь барабаньте. Зовите вертухаев.
Проведенное расследование подтвердило факт самоубийства. Ни к кому претензий не было.
На следующий день после «самоубийства» Фармазона, состоялся суд над пойманными Потрошителями фургонов. Сапсанчику по малолетству дали два года тюремного заключения. Но кича к нему, как к малолетке, не относилась. Она то знала, кто и за что поставил на перо Фармазона. Прознал и Троцкий. Для него кича была открытой книгой. Он долго с ним не разговаривал. Делал вид, что не замечает. Фиме от этого было не по себе. Он понимал почему и искал случая поговорить и объясниться с Петром Александровичем. И такой случай представился. После внеочередного, устроенного Троцким, свидания с матушкой. Он же, Петр Александрович и сопровождал его назад, в камеру.
– Дядя Петя,– приостановившись, обратился он к нему.
Надзиратель не дал ему больше и пикнуть. Схватив его за шиворот и, повернув к себе лицом, прошипел:
– Я убийцам не дядя! Ясно?!
– Какой я убийца?
Троцкий придавил его к стене.
– Наружностью – нет. Шерстка гладкая, чистая. При мамочке – агнец. Знала бы она, что сердце агнца ее в щетине… Ты человекоубийца!
– Он друга зарезал. Единственного сына в семье… Какой он человек?
– Что ты знаешь?.. Что, скажи, ведомо за нашу жизнь?.. Она никому неведома кроме Него,– Троцкий вздернул палец к потолку.– Он дает жизнь. С понятием дает. А ты ножом по его понятию… Саксоном – в Бога! Как ты мог?!
– А что Борька Фармазон не то же сделал?
– Он это сделал по страсти. А ты бесстрастно. Обдуманно. Страстями управляет Господь, а мыслями – Бес… Смертью Хромова Господь пожалел всю твою бандитскую шайку. Вы все валили на него, твоего друга Гошу. Покойники стыда не имут. Им все равно. С них взял Господь. Это был Божий умысел. А твой?! Неужто он выше! У тебя одно решение – порешить. Оно самое легкое. У Господа решений много и таких, что грешнику небо покажется в овчинку. – Ты стал оружием дьявола. Живым оружием. Ты теперь бесов Алешка.
– По страстям и дела, и грехи вяжутся,– потеряно озирая Троцкого, бурчит Ефим.
– Нет, по глупой гордыне человека, считающего свое разумение правильней Божьего.
– Но он, дядя Петя, мирится и с такими. Они же его твари.
– Не мирится! Уготавливает! – пропуская мимо ушей его обращение «дядя Петя» вдохновенно восклицает он.– И возмездие, и добро от Него неминуемо воздадутся. Оно готовится Им, исподволь, хитроумно, наперед годов и веков. И проводится оно – добро и зло – руками Алешек дьявола. Руками таких, как ты и ваш Лейба, почитающий выше Торы и Библии умствования еврейского мозгляка Маркса. Тот самый, чтокоторый тоже, в свое время, был тоже уготован на дальние задумки Господа…
– Кто он, этот Маркс? Лейба мне о нем ничего не говорил,– дернул губами Ефим.
– Дьявольская смуть, а он, твой Лейба, ее Алешка.
– Ничего я о нем не слышал.
– Эх, Фима, Фима! Что мы слышим и что мы знаем? И знаем ли мы то, что слышим и видим?.. – миролюбиво говорит Троцкий и, роясь в своих мыслях, задумчиво добавляет:
– Жизнь порядком своим, что тюрьма. Есть камеры. В ней Смотрящие. У Смотрящих Алешки. Все они ходят под Кумом. Кум знает: в каждом из них смутьян. И знает, что Алешки хотят стать Смотрящими. Смотрящие – Кумами. И знает он, что он не сам по себе… – надзиратель хмыкает и, криво усмехаясь, подталкивает его к дверям камеры и, щелкая ключом, почти в самое ухо выдыхает:
– Запомни, Фима. Алешки тоже тщатся прыгнуть выше, но их ценят по мере нужности. Умён тот, кто может делать так, чтобы быть всегда нужным.
Два года. Два года неволи. Годы самой трудной начальной школы воров с уроками карцеров, мордобоев, отточкой своего ремесла и освоением смежных профессий. Ее забыть невозможно. Ее помнишь, как первый свой трах. У него он случился в кустах олеандра, за «Тихим гротом». С Цилей Рубинер. Красивой, всегда хмельной и всегда охочей. Она вывела Фиму из трактира и, положив его дрожавшую руку себе на пышную задницу, подвела к олеандрам. Он помнит, как его колотило. Он и представить не мог, как это можно залезть под подол… Стыдно ведь… Циля сама, как-то незаметно, его же руками сделала это. Он с минуту трепыхался на ней. Всего с минуту и… затих.
– Кончил? – спросила она.
А он ничего не ответил.
– У тебя это первый раз?
Он опять смолчал
– Неужто, не понравилось?– мягко отвалив его от себя, спросила она.
– Ядовито пахнет олеандр,– буркнул он и с полуопущенными брюками скакнул за куст.
Ему хотелось плакать…
Женщин с тех пор у него было много, но всегда после траха он явственно ощущал в себе ядовитый до тошноты запах красных цветов олеандра.
В камере пахло похуже. Но он привык. Со временем даже и не замечал его. Все дурное, если оно каждый день, становится нормой. На воле нет под носом параши и есть чистая простынь, а остальное все также. Тот же кулак, те же интриги и нож в спину.
Из того, что было, память греет только хорошее Его за два года было немного. Всего пара вещей. Необычная философия Пейхвуса и еще одно событие, происшедшее за день до окончания срока заключения. Тюремные авторитеты аттестовали его, как правильного и конкретного кореша.
Начальная школа воров выпускала в свободную жизнь своего отличника. Такой аттестации удостаивались далеко не все. Выведенная оценка передавалась на волю. Она дорогого стоила: поддержки пахана, держащего воровской общаг и право из мелкой блатовни сколачивать свою собственную ватажку.
Никто, кроме матери, у ворот его не ждал.
– Из рук в руки, Маняша, передаю его тебе,– подводя к ней Ефима, сказал Петр Александрович.– Сказать: «следи за ним!» – могу. Но… Поможет ли?
Почесав затылок, Троцкий глубокомысленно проговорил:
– Дети наши, хотя из чресел наших – не наши дети. Они нам даются. Как и мы в свое время были дадены папкам и мамкам своим. Мы все оттуда с расписанной для нас судьбой. Мы не можем не делать того, что делаем… Так что, Маняша, будь крепка сердцем.
Ефиму хотелось обнять и его. Но ему ни в коем случае нельзя было делать этого. Заподло!
Петр Александрович понимает это. Он по-отечески хлопает его по спине и возвращается назад. Кивая на закрывающейся за ним створ обитых стальным листом тюремных ворот, Коган, приложив губы к седым волосам матери, семенящей у него под мышкой, шепчет:
– Он умный мужик.
– Заумный,– не сводя влюбленных глаз с сына, бездумно соглашается она.
Однако, «заумный» Пейхвус смотрел, как в сказочное всевидящее блюдечко с катящимся в нем яблочком. Ровно через 13 месяцев день в день, Ефим был поставлен на этап в Сибирь. Мать собачонкой трусила поодаль колонны. Потом она выбилась из сил и отстала.
Как он ее любил. И как он ее мучил. Как не родной. Нет, Пейхвус не заумничал, когда после первой его отсидки, у тюремных ворот говорил: «Дети наши, хотя из чресел наших – не наши дети»…
Он теперь шагает в колонне слушателей высшей школы воров. А завязалась эта стежка к этому сибирскому этапу в те же первые дни его выхода из тюрьмы. Завязалась, как он сейчас понимает и, как это бывает, исподволь.
Дома ждала его протопленная банька, роскошный фиш и купленная мамой дорогущая бутылка французского коньяка. Она в деньгах не нуждалась. Раз, а то два раза в месяц их приносил ей сам Щеголь.
Мама неотрывно смотрела на него, как он ест и пьет и что-то без умолку говорила и говорила. О стариках Бронштейнах. Как запутался в политике их Лейба. О Блюмкиных. Об успехах в учебе Яшки. О соседях… И не единым словом о себе. Какого ей было без него.
– Ма, ты о себе… О себе… Не обижал ли кто?.. Не болела ли?..
– Нечего о себе. Никто не обижал. Не хворала… Леонид Петрович очень помогал. Да, кстати, неделю назад он уехал по важным делам в Киев.
«Ясно по каким. На гастроли»,– догадался Ефим.
– Привет тебе передавал. Просил не обижаться, что не встретил.
« Там, у тюрьмы, он вряд ли бы меня встречал. Дожидался бы здесь или в своей норе», – подумал Ефим.
– И еще вот что!
Мама подбежала к комоду.
– Тебе презент от него. Два шикарных костюмчика, четыре рубашки, несколько галстуков и еще парочка итальянских штиблетиков твоего номера. Сказал, что ты уже джентельмен и тебе надо соответствовать…
« Так оно и есть. Джентельмен удачи»,– усмехнулся он про себя.
Теперь он был в долгу. И не в малом. Придется отрабатывать. Это его не пугало. Вернет с верхушкой. Лишь бы хорошее дело придумать. Не идти же в огород Пахомыча. Щипать по мелочи теперь не к лицу. Коль драть, так королеву. Если не удастся придумать, придется ждать Щеголя.
– Ма, страсть, как спать хочется. После баньки и царской еды разморило.
– Идем, родненький. Идем, постелю тебе.
– Утро вечера мудренее,– бухнувшись в кровать, выдохнул он.
– Конечно, сынок,– не догадываясь, что он имел ввиду, подтвердила она.
Проснулся он по тюремной привычке очень рано. Стал примерять, оставленные Щеголем презенты.
– Боже! – неожиданно оказавшаяся в дверях, всплеснула руками мать.– Все, как на тебя пошито. Прямо маркиз из Парижа.
Позавтракав, он снова повертелся у зеркала, а затем, крикнув матери, что пойдет прошвырнется, вышел на околицу.
– Сынок, погоди! Когда ждать?
– К обеду, мамочка.
Он не решил еще куда пойдет. Выбирать, собственно, было не из чего. Артамончик на гастролях. «Тихий грот» поутру пуст. Там трактирные шныри сейчас выметают из настежь открытого зева, рвотный смрад, оставшийся от упившихся клиентов. Оставалось одно – проитись по центру. В тюрьме он не раз, с сожалением. вспоминал, что на воле ему редко приходилось гулять там. Сейчас – пожалуйста.
Он посмотрел на форсливое, сверкающее лаком ландо, стоявшее на другой стороне улицы. Шикарное ландо. «Ну, как, Сапсанчик, прокатимся?» – спросил он себя, роясь в карманах в поисках денег. Их не оказалось. «Придется нам с тобой, Сапсанчик, пешочком, – улыбнулся он себе.– По пути и денежку добудем».
И ноги сами свернули его на Привоз. Самое промысловое место. Особенно сейчас, с утра.
Среди множества, стоявших там разных конных упряжей – от фиакров, ландо до сельских телег он наметанным взглядом сразу же остановился на богатой, с вычурным резным кузовом, карете. К ней, толкая перед собой коляску с жалобно визжащими подшипниками под тяжестью двух ящиков с фруктами и двух громадных плетеных корзин с различной снедью, шел горбун. Из тех бедолаг, кто здесь, за мелочевку подносил товары и торговцам, и покупателям. Перед ним, покачивая одетыми в шелка бедрами, шествовала довольно привлекательная, с надменной статью, молодая женщина. Возница, спрыгнув с козлов кареты стал помогать горбуну укладывать закупленное добро. А хозяйка, открыв дверцу кареты, пыталась сесть в нее. Ефим только и ждал этого момента. Подбежав к ней, он с неподражаемой светской галантностью, бархатно пророкотав – «Простите, сударыня»– мягко, подхватив под руки, подсадил ее.
– Как вы любезны,– благодарно улыбнулась она.
– Рад был услужить,– поклонился он и удалился.
Он прошел уже два торговых ряда, как со стороны той кареты, до него донеслись дикие крики. Ефим покачал головой и у мужика, что, смеясь, шел оттуда, спросил:
– Неужто кого там зарезали?
– Не зарезали. Срезали… У жены фабриканта Лукашки Альбанова радикюль с ассигнациями срезали. Понабежали фараоны.
– О-о-о! – протянул Коган.– Ты смотри, что творится? У самого Альбанова.
– Да не убудет с них,– недовольно смерив взглядом Фимин костюмчик со штиблетами, сердито проскрипел мужик.
– Что вы такое говорите, господин хороший? – увещевающе, вслед ему бросил Фима и, едва сдерживая смех, под нос себе прыснул: «У них-таки убыло, а нам-таки прибыло».
– Посмотри, каков, а!? – с трудом сдерживая рвущийся изнутри хохот, выкрутив на лице гримасу негодования, приглашал он к осуждению подскочившего к нему приказчика лавки, возле которой он остановился.
– Злобна тварь! – соглашается приказчик.– Не обращайте внимания.
– Ну как можно? – продолжая ерничать, Ефим нежно поглаживал спрятанный под пиджаком тугой, как бедра фабрикантши Альбановой лопатник, называемый почему-то радикюлем.
– Вас, я вижу, что-то заинтересовало, – выписывая ножонками кренделя, приказчик готовился перечислять имеющийся у него товар.
– Подбери мне троечку. Такую, чтоб сердце грело.
– От зависти в обморок упадут! – пообещал тот и, нырнув в тесный ряд висящих костюмов, извлек из глубины вешалку с ярко оранжевым в синюю полосочку костюмом-тройкой.
– Только вчера завезли! Писк! Парижане с ума сходят!
– Дрянь! Безвкусица! – кривится Коган и с жестью в голосе спрашивает:
– Что, я похож на французского петуха?
– Простите! Ради Бога, простите! В спешке снял не то…
Приказчик снова нырнул в тесную шеренгу костюмов и тут же выскочил с другой троечкой. Не такой уже петушиной. Ефим одобрительно хмыкнув, направился к примерочной кабине. Приказчик лебезливыми мелкими шажками влетел туда первым и, повесив костюм на крючок, со словами – «Пожалуйте, сударь» – выскочил вон. Никакая троечка Фиму не интересовала. Ему нужно было укромное местечко, чтобы без посторонних глаз порыться в добытом радикюльчике… Вдвое свернутая пачка ассигнаций. Одна сторублевка, пятнадцать четвертаков, шесть червонцев, четыре пескаря, четыре купюры по рублю и жменя серебра. «460 рубликов. Неплохо»,– засовывая их во внутренний карман своего пиджака, подмигнул он своему отражению в зеркале. С боку, ребром лежала длинная, обтянутая черным бархатом, коробочка. На ней, золотым тиснением красовалась корона и загогулистые буквы какого-то английского торгового Дома. В ней оказался золотой, с двумя крупными бриллиантами, браслет для мужских наручных часов… В одном из кармашков были пара сережек с сапфирами обрамленными бриллиантами и колечко с россыпью бирюзы в брызгах мелких бриллиантов… Все это он тоже рассовал по карманам. Остальное – женские вещички, пудреницу, фигуристый флакончик духов и прочую красивую дребедень, трогать не стал. Оставил в радикюле, а вот избавляться от него не поднималась рука.
Нежная кожа этого женского лопатника фабрикантши Альбановой, которым он с ходу овладел, источала божественный дух. Будь он хоть каплю похожим на запах ядовитого цветка олеандра, Фима бы его выбросил. Заткнув его себе за спину, под ремень, он еще раз придирчиво стал осматривать себя в зеркало.
– О! Кого я вижу! Такой редкий гостюшко. Какими судьбами, Мартын Азарыч! – донесся полный деревянного восторга голос приказчика и Фима решил не спешить с выходом на свет.
– Не говори, Пашенька. Не говори,– тонко пропищал тот, кого приказчик называл Мартыном Азарычем.
Если бы Паша не назвал его по имени отчеству Ефим решил бы, что в лавку вошла женщина.
– Одну богатую сучонку обокрали, а нас всех на уши поставили. Дескать, ищите того, кого она не видела. Вот бегаем по Привозу, – пожаловался он.
– Сучонку говоришь? – резко выйдя из-за ширмы, строго спросил Коган
Мартын Азарыч смутился. Прикид и начальственная осанка, объявившегося перед ним незнакомца его явно напугал. А Ефим, не дожидаясь реакции писклявого полицейского, обращаясь к продавцу, приказным тоном, указав на примерочную, произнес:
– Убери! Не повкусу!.. Ты мне дамского подбери… Банный халат… Золотого окраса. Пару платьев… Строговатых. Не дешевку!.. Выходное,– перечислил он и стал уточнять:
– Женщина сорока лет. Светлая. Большие голубые глаза.
Ефим описывал мать. Она заслуживала подарка от своего непутевого сына. Альбановские сережки и колечко, при всей их красоте, он решил не дарить. Все-таки с чужой женщины. Да и мало ли что? Вдруг, кто увидит… Здесь же, на Привозе, в ювелирке, купит ей кулон с массивною золотой цепочкой. Или еще что получше. А сейчас, чтобы платья для нее были впору и понравились, он стал описывать Пашке-приказчику ее комплекцию.
– Ростом она…– Коган посмотрел на полицейского,– точь-в-точь, как господин городовой. Только не такая тучная. Половина Мартына Азарыча… Так ведь вас величают? – держа фасон, спросил он полицейского, опрометчиво назвавшего жену уважаемого Одесского фабриканта сучонкой.
– Так точно, ваше благородие! – шаркнул палашом по голенищу городовой.
«Что значит, внешний вид! Ай, да, Леонид Петрович! Ай, да Щеголь!» – восхищенно подумал Коган об учителе и уже уверенней, с барской требовательностью, зыркнул на приказчика.
– Понял! – поймав резкий взгляд Ефима, засуетился Паша.– Сию секунду. Останетесь довольными.
– Хотелось бы! – буркнул он.
Приказчик крутился юлой. Выкладывал лучшее, что было у него. Выбирая из пестрого вороха, что могло понравиться матери, Коган краем глаза держал пыхтевшего городового.
– Каково вам, Мартын Азарыч? – советовался он, показывая на ту или иную вещь.
Делал он это не без умысла. Возникла одна шальная мыслишка. Куражиться, так куражиться. Нужен удобный момент.
Велев лавочнику завернуть выбранное, он, наконец, поинтересовался ценой.
– Пять рубликов с полтиной,– исподлобья, глядя на Ефима, объявил он.
– Вот как?! Не много ли набрасываешь?
Приказчик замер. Глаза его посуровели. Бывало к нему заходили и не такие хлюсты – бары барами, а как доходило до расплаты денег у них не оказывалось.
– Товар-с дорогой. Добротный-с… Стоит того-с…
– Накидываешь, накидываешь,– настаивал Ефим, а потом, великодушно хлопнув приказчика по плечу, добавил:
– Старательность тоже стоит денег.
И картинно вытащив из внутреннего кармана ассигнации, вынул червонец и небрежно бросил на прилавок.
– Мелочь возьми за труды,– забирая четыре рубля, разрешил он.
– Премного благодарен-с. Заходите еще-с,– сучил ножонками приказчик.
– С покупкой,– одышливо, тоже собираясь уходить, проговорил городовой.
– Спасибо, Мартын Азарыч, – надменно бросил он и тут поймал тот самый нужный момент для его шаловливой мыслишки.
Приобняв тяжело дышащее тело городового, он, по-свойски, с заговорщицкой благожелательностью, произнес:
– А знаешь, Мартын Азарыч, ты чертовски прав. Унизительно и позорно из-за одной богатой сучонки гонять полицейских, как шавок по Привозу.
– Ваша правда, ваше благородие,– засветился городовой.
И в этот самый миг Ефим ловко подвесил на эфес палаша полицейского пустой радикюльчик той самой богатой сучонки. Толстяк и не рюхнул.
«Куражиться, так куражиться»,– сказал про себя Коган и, взяв у радостно подпрыгивающего возле них приказчика сверток с подарками для мамы, чинно зашагал к воротам, рядом с которыми сорвал фарт. Приказчик юркнул в лавку к доставшемуся ему полтиннику, а Мартын Азарыч, позой сыскного песика рысцой припустился в противоположную сторону.
На каждом шагу Ефим замечал пробегающие по нему глаза озадаченных поиском легавых. Они задевали его, но тут же отскакивали. Его импозантная наружность снимала с него всякие подозрения.
От них он ушел. А вот от пацанов хозяина Привоза – не удалось. Оказывается удачный щипок Ефима рикошетом коснулся и дяди Шуры Козыря. Полицейские заявились к нему с претензиями. Мол, твои обштопали жену фабриканта Альбанова, друга самого Плевако.
– Если не залетный – вернем,– пообещал Козырь и распорядился призвать двух смотрящих, под которыми ходили, промышлявшие под крышей Привоза, щипачи.
Шутки с Козырем никто шутить не осмеливался. Ему выкладывалось все, как перед святым образом. За крысятничество могли свернуть шею.
Прибежавшие на его зов божились самыми отборными клятвами, что они к случившемуся никакого отношения не имеют.
– Верю,– сказал дядя Шура и сумрачно, не глядя на них, приказал:
– Еще раз прошерстите. Может, кто из залетных?
Через несколько минут один из смтрящих вернулся вновь.
– Ну что?– вперился в него Козырь
– Тут такое дело…
– Давай без мути! – осадил его он.
– Один из моих пацанов говорит, что видел Сапсанчика…
– Он! Вот он-то и мог! – вспыхнул глазами дядя Шура.
– Он же кичманит.
– Вчера вышел,– уверенно сказал Козырь.– Давайте его сюда. Аккуратно. Скажите: дядя Шура Козырь зовет. Не ослушается.
У самых ворот худощавый, блатовитого вида паренек, дернув за сверток, процедил:
– Не в свой огород приперся, кореш.
Ефим отреагировал мгновенно. Вцепившись свободной рукой ему в кадык, он придавил его к какой-то лавке и, стукнув лбом в переносицу, прошипел:
– Ты кого, сявка вошная, козлом назвал?
– Не говорил я такого,– опешив от наскока, выдавил паренек.
– В огород ходят козлы… Понял?
– Не гоношись, Сапсанчик,– осторожно коснувшись его спины, сказал кто-то сзади.
– Тебе то что? – уже сообразив, что его узнали, оборачивается он.
– Нас Козырь послал за тобой. Зовет.
– Дядя Шура? – переспрашивает он.
– Ага.
Отпуская парня, Ефим назидательно сказал:
– Держи, пацан, ботало на привязи с мозгой. За неосторожный треп, найдется кто вырвет ботало вместе с ливером. Усек?..
– Усек,– откашливается тот.
Тогда то Коган в очную познакомился с паханом паханов Одессы дядей Шурой Козырем. Тот и другой хорошо были наслышаны друг о друге. Мало кого допускавший в свой хоровод хозяин Привоза как-то просил Щеголя подвести к нему этого пацанчика. Не удалось. Не потому, что Леха Артамончик побаивался, что Козырь заберет под свою лапу пацана, приносящего ему в обилие хрустов. Правда такое опасение было. Но не эта причина помешала Щеголю представить Сапсанчика Козырю. Просто вскоре после той просьбы фараоны замели всю Сапсанчикову шайку.
В комнате, куда ребята завели Ефима, никого не было. Один из тех, кто сопровождал его, отдернул занавеску, за которой находилось не окно, а дверь. В неё тоон робко постучал:
– Кто?! – отозвались из-за двери.
– Дядя Шура, мы привели Сапсанчика.
– Подождите. У меня разговор,– бросили оттуда.
Ждать пришлось чуть-ли не с полчаса. Наконец, дверь распахнулась и худенький, невысокий, кареглазый мужчина с проседью в мелких негритосских кудрях, быстрым шагом подошел к Ефиму. Отдающий холодком взгляд Козыря обшмонял его с ног до головы.
– Костью – отец, но вылитый мать,– сказал он и, упреждая удивление, проговорил:
– Я знал Уму. Настоящий был мужик. Конкретный. И Машу знаю… Красавица!..– и тут же без всякой паузы, сердито потребовал:
– Где твой хап?
Начислим
+6
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе
