Читать книгу: «Птицы, искусство, жизнь: год наблюдений», страница 2
Декабрь
Любовь
гуси, лебеди, утки, сокол и голубь
о начале влюбленности в птиц, а также о других нежданных-негаданных уроках смирения
А потом появились птицы: глянула – да они везде. Их голоса доносились до меня отовсюду – из крон деревьев и из-под стрех нашего дома: праздные хоры, щебечущие и распевающие, и их песни – одни красивые, другие крикливые, третьи – так, от нечего делать. Однажды среди бела дня, когда я пошла с сыновьями кататься на коньках, высоко над катком уселся сокол. А когда я плавала кролем в бассейне ИМКА, то разглядела за стеклянной крышей стаю перелетных гусей. Она двигалась – ни дать ни взять, гигантский курсор – по белому, совершенно плоскому небу.
Как-то вечером, вернувшись из больницы – то есть от отца, я свернулась калачиком на диване в студии моего мужа: он композитор. От меня воняло антисептиком «Пурелл» и тем потом, в который бросает от наигранной жизнерадостности. Нигде на свете душа так не успокаивается, как в этой студии. Стены обтянуты голубой материей и покрыты серыми звукоизоляционными панелями. Они из волнистого пенополиуретана и благодаря своей форме гасят эхо и заглушают посторонние звуки. Плавающий пол дополнительно ослаблял ударные шумы. В уюте студии я прямо-таки растворилась: привольно, как в материнском лоне.
Муж поставил то, что сочинил для какого-то фильма, – бесплотную, словно привидение, вещицу для фортепиано с оркестром. Я была в его шляпе – стащила ее с вешалки. Завернулась в шерстяной кардиган, который он донашивал за своим дедушкой, закинула ноги на журнальный столик, купленный мужем в секонд-хенде. Муж поставил The Swan Silvertones3, и мою душу переполнили госпелы: хлопки в ладоши, безукоризненное многоголосие.
Мы вместе посмотрели черновую сборку фильма, к которому муж в то время писал музыку. Фильм был документальный, по книге одного канадского писателя, и назывался «15 причин жить». Он состоял из пятнадцати сюжетов, примерно соответствующих главам книги, в нем ставился вопрос, что есть в жизни такого, ради чего стоит жить.
Например, в сюжете «Любовь» авторы проследили путь одного квебекца, который, выздоравливая после нервного срыва, отправился в пешее кругосветное путешествие и таким способом вернул себе душевный покой. «Тело» – история человека, который устал от приступов гнева, не дававших ему ничего делать, и занялся искусством балансировки камней4. В середине фильма, в сюжете «Смысл», на экране появился музыкант лет тридцати с небольшим. Много лет он изнывал от творческого кризиса, а потом бросил пить и обрел умиротворенность в наблюдениях за птицами в городской среде. «Я отдался этому без долгих размышлений. И мне прямо-таки полегчало. Стало легко на сердце», – сказал он.
Он обнаружил, что его радость имеет форму птицы.
Говорил музыкант остроумно, а улыбался тихо-тихо – не было в нем ни капли нахрапистости. Оставалось впечатление, что птицами он увлечен горячо, но без пафосного придыхания.
В тот же вечер я посмотрела на сайте музыканта его фотографии птиц. Собрание было обширное и нетипичное. Таких снимков не увидишь на поздравительных открытках или в глянцевых календарях.
Эти птицы живут в садах из стали, стекла, бетона и электрического тока.
Птица, чье «личико» закрыто пластиковым пакетом «ЗАМОРОЖЕННЫЕ МАНГО», другая птица сидит в гнезде внутри разбитого уличного фонаря. Птицы на безвкусных оштукатуренных стенах, связках арматурных прутьев, гигантских кованых гвоздях и заборах из колючей проволоки. Птицы заняты обычными птичьими делами – сидят, порхают, чистят перышки, охотятся, вьют гнезда – но нельзя усомниться в том, что они – часть этого мира со всей его неустроенностью, грязью и мусором, они отнюдь не выше всего этого.
Идея, выраженная в этих фотографиях, имела мало общего с шаблонными предостережениями типа «Халатное отношение к природе преступно» или «Планета на пороге гибели». Их идея, если ее вообще можно так назвать, – не что иное, как идея любви. И это не любовь к хорошенькой девушке и не та любовь, когда любимых водружают на пьедестал или засовывают под стекло в коллекции. Не та любовь, которая сшибает нас с ног, заставляет томиться жаждой, ночами не смыкать глаз – ворочаться, места себе не находя. Эта любовь не идеализирует и не стремится к обладанию. Любовь, которую я почувствовала в его снимках, – это любовь ко всему несовершенному и неприкаянному. Любовь к тем грязным, неказистым, прекрасным, забавным местам, которые многие из нас называют родиной.
Мое сердце забилось чуть-чуть быстрее, когда я смотрела на них – на птиц и на окружающее их пространство.
Росла я наособицу, дожидаясь, пока мир притихнет, выстроившись вокруг какого-то связного сюжета. Я выросла отшельницей, потому что я единственный ребенок в семье немолодых иммигрантов, которые сбежали из своих стран – она из одной, он из другой – на континент, где у них не было родственников, отчеркнули поперечной чертой прошлый этап своих биографий, устроились на этой земле, как два растения в горшках, а не как деревья, пускающие корни в почву. Я выросла отшельницей, потому что я писатель и мое ремесло требует, чтобы я от всех держалась поодаль. Не это ли увидела я в пространстве, окружавшем птиц? Собственное отшельничество?
Я разыскала музыканта и договорилась об орнитологической прогулке. Мне хотелось впасть в экстаз и почувствовать, что я еще не глуха к вдохновению. Я не воображала, что природа – мой личный Лурд5, целительный оазис посреди цивилизации.
Но, может, все-таки воображала.
– Здрасьте? – произнес музыкант, бросаясь ко мне вприпрыжку, с тяжелым фотоаппаратом на шее, плотно сложенный, тепло закутанный: несколько слоев одежек, и всё коричневое и шерстяное.
– Здрасьте? – ответила я, тоже с вопросительной интонацией.
В это холодное, но погожее декабрьское утро я стояла, выдыхая маленькие облака, у большого утиного пруда. Мимо, по дорожке, шли люди с собаками. По мелководью мимо нас брели утки.
Меня вдруг кольнуло дурное предчувствие. Где была моя голова?
Музыкант занимается птицами серьезно. А я принадлежу к тем осмеянным в «Портландии»6 бесчисленным профанам, которые ни черта не понимают в птицах и ассоциируют их преимущественно с красивыми картинками. Мой дом – легкомысленная коллекция безделушек на темы природы: слащавая авторская лампа в виде селезня, стандартный набор плюшевых игрушек, кружки с совушками из магазина Anthropologie. Я погрязла в непростительном антропоморфизме. Антропоапологетике. Вот какие мысли пронеслись в моей голове.
Что я знаю о живых птицах? Что я знаю о мире дикой природы, а этот мир – обо мне?
В детстве я не собирала ягоды в долине, которую проложила река, не бродила по сумрачным лесам, где блестят росинки, не наблюдала за лужами, оставленными отливом на пляже. Приключений у меня в детстве было хоть отбавляй, но не в девственных уголках Канады. А в казино, международных аэропортах и циклопических универмагах.
Мои родители – горожане до мозга костей. Мой отец, уроженец Лондона, журналист-международник, работал в Токио, где и познакомился с моей матерью, японской художницей в стиле суми-э, длинноволосой скромницей; в первый миг она отшатнулась, неприятно пораженная исполинским ростом отца и его неестественной – скелет, да и только – осанкой. Их роман начался на приеме в канадском посольстве, в густых удушливых клубах табачного дыма. Он влюбился в ее очарование и миловидность. Она – в его искушенность и олицетворенную в нем надежду на побег.
Они поженились, и спустя пару лет работа привела моих родителей в Лондон, где родилась я. А затем другая работа привела их в Канаду. Экзотическую, космополитическую супружескую пару вдруг забросило в тихий квартал в Северном Торонто. Ни тебе Хай-стрит-Кенсингтон, ни Синдзюку – только толстое снежное покрывало. Только неопознанные зверьки, добывающие еду на помойке, и незнакомые пернатые. Отец куда-то мчался по редакционным заданиям, а мать оставалась одна в холодном доме. Тишина полная, никто и ничто не шумит, кроме птиц на улице: по дороге откуда-то или куда-то они распевали хором, им-то вольготно на новой территории. Моя мать не находила ни малейшего утешения во всех этих нотках, зависших в студеном воздухе, во всех этих дорожных песнях. Трудные годы войны она провела в сельской местности в Японии, так что теперь не питала к природе никакой симпатии. Ей нравились кипучие деловые районы, толстый слой лака, наложенный на всё цивилизацией. Она любила пройтись по улице горделивой походкой, в мини-юбке, на шпильках, с сигаретой «Ротманс» в руке – любила производить фурор. Моя мать была красавица и хвалилась, что вскружила голову Мику Джаггеру, Джону Леннону и королю Хусейну – не одновременно, а в разные дни и в разных обстоятельствах. Торонто не произвел на нее особого впечатления. Вместо того чтобы ценить его достоинства, мать выглядывала в обледеневшее канадское окно и видела перед собой только проблемы. Что делать со всем этим говенным снегом? Что делать с этим говенным бельведером?
И вот что она сделала. Когда наступила весна, она перекопала весь задний двор и разбила традиционный японский сад камней – тщательно упорядоченный, наманикюренный ландшафт, который она с монашеской регулярностью разравнивала граблями, вышвыривая фрисби, воланы и бейсбольные мячи, которые залетали через забор из примыкавшего к нему парка. Если уж она вынуждена владеть собственным клочком природы, пусть он будет таким, как угодно ей: мягкий мох, орошаемый поливалкой, и тщательно обрезанные японские деревья. Она проделывала это всякий раз, когда мы переезжали: за семь лет разбила четыре новых сада камней. Расчищала себе граблями дорогу к счастью.
Мать стала коллекционировать произведения искусства и открыла собственную галерею. (Ее собственные работы тушью, написанные в другой жизни – до замужества, остались в Японии, благодаря чему приобрели легендарный ореол.) Я выросла в доме, заваленном бесценными вещами и нелепым хламом, свежеприобретенной антикварной мебелью, памятными вещами посторонних. Наша крохотная нуклеарная семья сделалась отдельной страной с собственными уникальными обычаями, обособлявшими нас от всех.
⁂
Музыкант, стараясь развеять мою робость, перезнакомил меня со всеми утками на пруду. Во-он там, сказал он, видите тех уток, которые садятся на воду, точь-в-точь неуклюжие гидросамолеты? Это кряквы. А там вдали, забавное скопление, плавают тесным кружком посреди пруда – видите? Восемь, девять, десять, одиннадцать, и все взбалтывают воду, чтобы корм всплывал поближе к поверхности: утки-широконоски. Указал на одинокого самца, похожего на огромного индюка, только качающегося на волнах: помесь домашней утки с кряквой. Подруга этого селезня, видимо, недавно погибла. Просто вдруг пропала, и, по слухам, кто-то видел ее мертвое тело.
Бывает ли уткам одиноко? Я задумалась над этим вопросом, но ответа не знала. Ничего-то я не знала про уток. Не знала даже про жир, покрывающий их перья, – даже как-то странно, я ведь, наверно, тысячу раз слышала выражение «как с гуся вода», а утки тоже водоплавающие.
Гибрид домашней утки с кряквой, похоже, приятно проводил время. Нарезал круги около нескольких утиных компаний, убалтывал дам. Харизматичный селезень.

Кряква (самка)
А музыкант харизматичный?
Да, немножко есть.
А музыкант с детства был близок к природе?
Не-а.
Музыкант рассказал мне, что вырос в семье, сидевшей в городе, как на цепи. У него было только одно детское воспоминание о природе – в шесть лет он поймал гусеницу. Посадил в пустую банку из-под маргарина, положил немного травы – пусть кормится, и закрыл банку крышкой. Ему никто не объяснил, что в крышке нужно проделать дырочки для воздуха. И так он сидел и смотрел, дожидаясь, пока вылупится из гусеницы его собственная бабочка.
Он рассказал мне: «Я начал ходить на орнитологические прогулки, чтобы вырваться из студии и из плена своих мыслей. Раньше я волновался: полюбят ли люди меня как музыканта? Хотел, чтобы меня понимали. Хотел, чтобы мной восхищались. Хотел быть значительной фигурой! Почти всё время тонул в смрадном болоте неуверенности. А теперь трачу долгие часы, пытаясь разглядеть вдали пичужек, которым пофиг, вижу я их или не вижу. Почти всё время трачу на любовь к тем, кто никогда не ответит мне взаимностью. Вот вам урок смирения».
Время, пока мы еще не были знакомы, стремительно отодвинулось в прошлое. Я привыкла общаться с теми, кого несколько ограничивает их артистический темперамент. Музыкант отличался от них тем, что нетипично поменял свою жизнь – повернулся спиной к миру конкуренции и требованию воспринимать всё с трагическим надрывом, но в остальном передо мной был знакомый человеческий типаж.
– Пойдемте, – сказал он.
Я зашагала вслед за ним по тропе.
Пока мы шли, я думала о том, что только что вычитала в книге Эми Фуссельман: «Вы удивитесь, как нелегко смотреть непредвзятым взглядом на что-то хорошее, если оно ново и необычно. Смотреть непредвзято на что-то новое и негативное – скажем, на стихийные бедствия – проще простого… Но что-то новое и притом позитивное – настоящий вызов».
Непредвзятый взгляд, рассудила я, – еще и попытка развивать внимание в лучшем смысле слова. Мне хотелось перенять то доброжелательное и всеобъемлющее внимание, с которым смотрели на мир художница в шарфе и музыкант, обожавший птиц.
У моего обычного (не в режиме материнства) внимания было три разновидности. Неотступное внимание, приберегаемое для собственного творчества, ограниченное рамками экрана внимание – для гаджетов, телевизора и ноутбука, а также внимание, которое включалось в начале и отключалось в финале, его я (иногда) уделяла непростым для восприятия книгам/картинам/фильмам. Между всеми этими якобы разнородными видами внимания было кое-что общее: они преследовали какую-то цель. Стремились к тому, чтобы затраченные усилия вознаградились, плоды трудов нашли своего покупателя, проза достучалась до сердца читателя.
А что, если моя сосредоточенность на творчестве, на сочинении историй, которые поддаются рассказыванию, душит во мне способность смотреть на мир широко, с нежностью и бескорыстием? Каково было бы полностью уделять внимание миру вокруг, текущему моменту, ни на что не рассчитывая, не надеясь, что усилия окупятся сколько-нибудь очевидным образом? Способна ли я практиковать внимание в духе божественной любви к миру? Восторженное и демократичное благоговение? Способна ли я взять пример с папы римского?
Музыкант и не подозревал о вопросах, которые роились в моей голове и за время прогулки приобрели странный клерикальный оттенок. Он был слишком занят: заглядывал между ветками кустов, величественно и великодушно уделяя внимание птицам, – наклонялся, чтобы расслышать, нагибался, чтобы увидеть, а услышав мелодию, умолкал, высматривая певца.
⁂
Когда я вернулась домой, мои сыновья насвистывали. Мой старший сын научил младшего высвистывать мелодию, и я слушала, как они на своей двухъярусной кровати свистели допоздна.
Спустя несколько дней, на улице, я заметила юношу, который перемещался по тротуару как-то странно. Шаг вперед, шаг назад. Наклон вбок, шаг вперед, шаг назад. Иногда мы с мужем понарошку исполняем современные танцы – вот что мне это напомнило. Я перешла улицу – посмотреть, чего это он танцует на тротуаре.
Там, изломанный, отлетавший свое, лежал голубь с окровавленным обрубленным хвостом. Я вытащила из сумки полотенце, с которым хожу в фитнес-центр, мы подложили его под птицу и бережно перенесли ее к дверям подъезда, над которыми был козырек. Затем опустились на корточки, попробовали перехватить взгляд голубя. Не знаю, всматривался ли он в нас остекленевшими глазами или ему было всё равно, но мы смотрели на него, а он постепенно затих.
Я и раньше видела мертвых птиц, но никогда не видела, как они умирают. Взглянув на ситуацию рационально, я поняла, что голубь не был предназначенным для меня знаком свыше. Я не склонна выискивать послания судьбы, высматривать в небе мистические знамения, но с годами у меня выработалась определенная вера в случай и счастливые совпадения. Меня бы сейчас здесь не было, если бы не случайная встреча двух малосовместимых людей в неожиданных обстоятельствах. Я не познакомилась бы с моим будущим мужем, если бы в один невероятный вечер не вошла в нетипичную для себя дверь. Итак, после голубя, после еще нескольких дней, когда происходили необычные и банальные встречи с птицами, возникло ощущение, что мне советуют, чем заняться дальше. Я стану изучать птиц. Я послала музыканту записку – попросила разрешения целый год ходить за ним по пятам.
Музыкант согласился.
⁂
Муж: О чем ты сейчас пишешь?
Я: Да так…
Мой муж – человек слишком преданный мне и слишком вялый, чтобы во мне сомневаться. Если я отправлюсь в фантасмагорически безрассудное путешествие, то он – я-то точно знаю – будет разбрасывать горстями конфетти и радостно вопить: «Счастливого пути! Счастливого пути!»
Так уж у нас заведено. Мы друг другу рукоплещем, пускаясь в злоключения.
Мы рукоплескали и моему отцу, когда той зимой он сбежал из больничной палаты. Он позвонил нам из такси, повествуя о побеге таким тоном, словно только что выкопал туннель на волю ложкой, – а в действительности доковылял с ходунками до лифта, спустился в главный холл и прямо у больничных ворот поймал такси. Задыхаясь от упоения и эмфиземы, отец в шутку воображал эпический – чуть ли не национального масштаба – план «Перехват». На минутку сделался беглецом, а не пациентом.
Аплодируя отцу и празднуя его освобождение, мы ничуть не преуменьшали последствия побега для его здоровья (вскоре позвонит врач сделать нам выговор) – просто мы знали, что на кон поставлено кое-что поважнее. В жизни случаются моменты, когда нам всего нужнее возможность строить свою биографию по собственной воле: всего нужнее и всего благотворнее.
Это-то мы и праздновали, сидя у отца на тесной кухне, угощаясь обедом в честь возвращения домой, который принесли мы с мужем. Для нас наступила передышка. Больше ничего нельзя было поделать, ничего уже не требовалось расставлять по местам. Отец чувствовал, что жив и ему всё нипочем: а это чувство не посещало его уже давно.
И когда отец спросил, над чем я работаю, я ему сказала.
«Думаю написать книгу о птицах и искусстве», – сказала я (хотя еще не приступала к работе; слова и решимость лишь вызревали помаленьку).
Я сделала открытое и доверчивое лицо – не без усилия, потому что отец, за обедом сидевший слегка подавшись вперед, теперь откинулся на спинку стула и смотрел на меня недоуменно, словно я только что поделилась замыслом трактата о деревянных орудиях труда в сельском хозяйстве.
Так мы и сидели, беседуя без слов.
– Почему?
– А почему нет?
– А что-нибудь дельное ты разве не можешь написать? Книжку на более серьезную тему?
Отец – любитель всего отдаленного и серьезного – полагает: то, о чем пишу я, слишком близко к нам и слишком вычурно. Его влечет всё крупномасштабное, эпические битвы, История с большой буквы, столкновение цивилизаций. Птицы – для него слишком узкая и банальная тема.
Возможно, нам суждено быть похожими на отца и дочь в «Разговоре с отцом» Грейс Пейли, не понимающими друг друга «нарочно». Например, когда в тот день мы сидели у него на кухне, меня осенило: отец счел, что тему птиц я взяла специально в пику ему, а мне, со своей стороны, казалось, что его пренебрежение к природе и искусству – пренебрежение ко мне самой. Эта стена непонимания возникла, в сущности, не по моей и не по его вине. Сделавшись писательницей, я, так сказать, пришла в семейный бизнес, и отец взял на себя роль наставника.
Несколько «дельных» книг, написанных моими британскими родственниками: Джордж Маклир «Час печали, или Чин погребения мертвых, с приложением молитв и гимнов», Джон Файот Ли Пирс Маклир «Лоция Берингова моря и Аляски с присовокуплением северо-восточного побережья Сибири», Томас Маклир «Каталог 4810 звезд за период наблюдения 1850 года», Майкл Маклир «Десятитысячедневная война: Вьетнам 1945–1975».
Мой муж, глазевший на потолок, пока мы с отцом вели наш первый безмолвный разговор, – глазевший, выражая свою тягу к побегу, – покосился на нас, когда мы, смягчившись, завели второй.
– Болит?
– Да.
– Где?
– Тут. Тут. И тут.
Лицо отца стало пепельным. Я кивнула мужу: пора уходить. Отцу нужен отдых. Пока он пытался встать, меня озарило: я только что сказала отцу – человеку, у которого не осталось времени на пустяки! – что пишу книгу о чем-то заумном и ускользающем от определений. Неужели я не могла ради него выбрать какую-то тему без выкрутасов?
Я заволновалась, но не чересчур. Наступает этап, когда такие проблемы в семье никого между собой не ссорят: просто иногда их вяло теребят или игнорируют. Я знала: отец предпочтет позабыть мои слова и через несколько дней снова у меня спросит: «Так над чем ты работаешь?» И если снова останется недоволен ответом, спросит еще раз, и еще раз, и еще раз.
Я, со своей стороны, в ответ ему что-нибудь наплету, не потому, будто я идеальная дочь, – просто не позволю решать за меня, что масштабно, а что – мелкотемье. Не позволю, чтобы это решала мода, не позволю, чтобы это решали отцы.
Потому что в действительности всё всегда сложнее. Я могу делать вид, что мне всё равно, и все-таки мечтаю, чтобы он заинтересовался моей работой, увлекся, одобрил.
⁂
О чем стоит петь? А если тема, затронутая в песне, мелковата? Из книг вы узнаете, что птицы поют по самым разным причинам – зовут друг друга, предупреждают о хищниках, ориентируются таким способом в пространстве, зазывают себе пару. Но меня не особо интересовало, как смотрят на это книги. Мне хотелось знать, как смотрит на это музыкант. «Зачем поют птицы?» И после нашей первой орнитологической прогулки я задала этот вопрос вслух.
Мне хотелось услышать: мол, птицы поют, потому что не могут иначе, потому что должны петь, потому что это неотделимо от их натуры, неудержимая потребность.
– Мне не хотелось бы фантазировать на пустом месте, – сказал он. – Антропоморфизм – опасная привычка, ее нелегко искоренить.
Я замялась, мысленно признав, что, скорее всего, моя привычка к антропоморфизму неискоренима:
– Обещаю: я никому не расскажу.
Музыкант неспешно кивнул. И, наконец, произнес:
– Ну хорошо. Не исключено, что птицы поют просто потому, что им это в радость.
Начислим
+9
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе