Читать книгу: «Вдовий час»
Глава 1
Глава 1
Дом на краю
Они поженились в конце лета, когда дожди ещё не затопили дороги, но небо уже приобрело тот свинцовый оттенок, который в здешних краях предвещает долгую, тоскливую осень, а в последствии зиму. Брак был скоропалительным — всего три недели знакомства, три недели безумных прогулок по полям, три недели его, обещающего новую жизнь.
Они так быстро полюбили друг друга, успев привыкнуть к друг другу и не ощущать полноты жизни без присутствия второго. Еще месяца три назад Мари была уверена, хоть и без особого желания, что ей суждено выйти замуж за сына кузница и соседней деревни, он еще давно положил на неё глаз и ей оставалось смириться с этим. Будучи юной, она верила в рассуждения старого отца, любящего её всем сердцем. Он говорил, мол поживешь с ним, и сама полюбишь, главное уважай его и не перечь.
Так она и собиралась делать до встречи с Альбертом. Любить, не перечить и уважать. Пойдя как-то в один из теплых дней на ярмарку, она столкнулась с не очень высоким, светловолосым и сероглазым мужчиной. При ярком солнце он походил на жертвенного агнца, весь светленький, с большими светящимися глазами, которые всегда имели тот отдохнувший и беззаботный блеск. Сама она была полной противоположностью, темноволосая, с темными, как смоль глазами, порой кажущимися черными, тонкие, но выразительные черты лица. Волосы густые, имеющие оттенок агата при ярко солнечном освещении. Кроме родного отца и матери никто не называл её красавицей, своё детство она провела, как и остальные дети, резвясь, играя, а вечерами слушала байки и шила вместе с матерью.
С момента первой встречи с Альбертом, они почти не разлучались несколько недель. Днем они гуляли в тайне от отца и чужих глаз, прячась на лесных тропах и лугах, ночью она тайком сбегала из дома, он ждал её возле недавно построенного колодца, и они ночи напролет болтали. Спустя три недели он сделал предложение Мари, от которого она не могла отказаться, даже зная, что обещана другому. На её пальце засияло кольцо с агатом, Альберт рассказал, что заказал его у кузница из соседней деревни, что очень смутило Мари. Она говорила ему обо всем, кроме того, что уже засватана. Но не смотря на сложное положение, с этим кольцом она впервые за долгое время ощутила внутри ясность и легкость, как будто все в миг стало понятно и даже не требовало объяснений перед теперь уже мужем.
— Я обо всем позаботился, mein engel, — сказал Альберт, — нас обручат завтра ночью, собери вещи, я заберу тебя, и после клятв перед Богом мы уедем и начнем новую жизнь.
Альберт Жорес, предложил Мари уехать из родной деревни, уехать жить в доме, который достался ему по наследству от дальнего родственника, которого он видел только однажды на именинах.
Дом стоял в деревне с названием Ротенфельс — месте, о котором Мари слышала только в детских страшилках, что рассказывали у костра. Говорили, что там земля никогда не просыхает, а старый тис на площади растёт на костях ведьмы, сожжённой сотни лет назад. Но Мари не верила в сказки. Она верила в Альберта, в его голос, в его обещание, что они начнут всё заново, подальше от гнилых нравов и пересудов родных.
Они ехали в старой дребезжащей повозке около двух дней. Дорога вилась через хвойные леса, где ветви сосен смыкались над головой, образуя тёмный, непроницаемый свод, сквозь который редко пробивалось солнце. Воздух был сырым, тяжёлым, пропитанным запахом прелой хвои и гниющих грибов. Чем дальше они углублялись в лес, тем тише становились звуки — птицы умолкли, ветер стих, даже лошади перестали фыркать, словно чувствовали что-то, что могло скрываться за деревьями. На второй день они выехали на холм, и Альберт указал кнутом вперёд.
— Ротенфельс, — сказал он, и в его голосе послышалось странное торжество, которого Мари не заметила тогда.
Деревня лежала в низине, стиснутая с трёх сторон густым лесом, и казалась не поселением, а раной на теле земли — тёмной, влажной, пульсирующей каким-то больным ритмом. Дома лепились друг к другу, словно испуганные звери, тёмные, с низкими крышами, покрытыми мхом, который свисал с черепицы, как седые, гниющие волосы. Ставни домов были выкрашены в красный, но этот цвет выцвел до отвратительного оттенка запёкшейся крови, и никто из местных не мог объяснить, почему именно такой цвет был выбран. Говорили, что красный отгоняет злых духов, но духи, казалось, жили в каждой щели, в каждом скрипе половиц, в каждом колодце, где вода была не водой, а ржавым соком глубин самой земли. Улицы были пустынны, хотя стоял полдень; только несколько старух в чёрных платках сидели у своих дверей и провожали повозку взглядами, в которых не было любопытства — только знание, только ожидание чего-то, что должно случиться.
В центре площади возвышался старый тис. Его ветви были так толсты, что под ними могли укрыться десяток человек, но никто не садился под тис, потому что старики шептали: под ним закопана ведьма, самая первая, та, что дала деревне имя. Её настоящее имя стёрлось из памяти, осталось лишь прозвище — Rot, Красная. Говорили, когда её волокли к костру, она оставляла на снегу алые следы, и снег не таял под ними, а впитывал их, становясь багряным навеки. С тех пор холмы зовут Красными, хотя в их глине нет ни капли крови.
Но легенда жила, пульсировала в воздухе, как та самая нить, о которой никто не говорил вслух.
Дом дяди Альберта стоял на самой окраине, почти у кромки леса, отделённый от остальных построек широкой полосой грязи, которую никто не удосуживался вымостить камнем. Он был выше и мрачнее соседних, с остроконечной крышей, напоминающей костяной палец, указующий в серое небо. Стены, сложенные из тёмно-красного кирпича, покрылись трещинами, которые в сырую погоду казались вспоротыми венами, из которых сочилась влага. Окна были узкими, глубоко посаженными, и в них не отражалось небо — только глухая чернота, как будто внутри дома не было ни единого источника света, даже днём. Вокруг дома рос старый плющ, но его стебли были не зелёными, а бурыми, почти чёрными, и они не вились по стенам — они впивались в них, как паразитические корни, пуская отростки в трещины кирпича, словно пытались проникнуть внутрь и стать их частью.
Мари вошла внутрь первой, и запах ударил ей в лицо — сладковатый, приторный, смесь старого дерева, плесени и чего-то ещё, неуловимого, что висело в воздухе, как туман. Половицы скрипели под ногами, но звук был необычным — не резким, а каким-то приглушённым, словно под ними была пустота, зияющая бездна, готовая разверзнуться. Комнаты были довольно низкими, потолки давили на плечи, а углы тонули в полумраке, который не могли рассеять даже самые яркие свечи. Альберт прошёлся по дому, открывая ставни, но свет не проникал внутрь — он словно упирался в стёкла и отступал, оставляя комнаты в том же сером сумраке. Воздух был тяжёлым, неподвижным, как в склепе, и казалось, что он никогда не обновлялся — что тот же воздух висел здесь десятилетиями, впитывая в себя голоса, стоны и шёпот тех, кто жил в этих стенах ранее.
— Уютно, правда? — спросил он, но голос его прозвучал неестественно бодро, и Мари заметила, что он избегает смотреть в углы. Он старался не подавать вид и не показывать отвращение и тревогу в новом доме, он ведь обещал жене новую, лучшую жизнь, и как она начинается ему уже не нравилось.
Она не ответила. Мари подошла к старому буфету, стоявшему в углу кухни, и провела пальцем по его поверхности. Палец остался чистым — пыли не было, словно кто-то регулярно протирал мебель, хотя дом простоял пустым несколько лет. Она хотела спросить об этом Альберта, но он уже ушёл в спальню, и оттуда донёсся его голос, тихий, почти шепчущий:
— Здесь так темно... но это пройдёт. Мы привыкнем.
Первая ночь была тихой. Лёжа в постели, Мари слышала, как ветер гуляет по трубам, но его завывания казались ей не просто шумом — в них можно было услышать слоги, слова, которые складывались в предложения на языке, которого она не знала, но который пульсировал у неё в висках. Она повернулась к Альберту, чтобы сказать ему об этом, но он лежал с открытыми глазами, уставившись в потолок, и его губы беззвучно шевелились. Она окликнула его — он не ответил. Она коснулась его плеча — он вздрогнул, как от удара молнией, и повернул к ней голову. Его глаза были чёрными в темноте, и в них не было узнавания. Прошла секунда, и он моргнул, улыбнулся привычной улыбкой и сказал, что просто не может уснуть на новом месте.
Но Мари видела: его зрачки были расширены так сильно, что занимали почти всю радужку, и в них отражался не свет луны, а что-то другое — тёмное, текучее. Она решила, что это просто усталость — долгая дорога, волнение, переезд. Она сама чувствовала, как её тело ноет от напряжения, как гудит голова от непривычного запаха и сырости. Она приписала его странное поведение обычному недомоганию и, успокоив себя, повернулась на бок, пытаясь заснуть. Но сон не шёл. В стенах что-то скреблось — не мыши, нет, этот звук был слишком ритмичным, слишком осмысленным, как будто кто-то водил ногтём по дереву, вырисовывая невидимые знаки.
На второй день она обнаружила в подвале старый сундук. Он стоял в самом дальнем углу, присыпанный слоем земли и песка, будто его закопали и забыли. Мари с трудом открыла крышку — петли заржавели, и дерево противно заскрипело, как живое существо, издавшее предсмертный хрип. Внутри лежали папки с бумагами, старые письма, перевязанные бечёвкой, и несколько тетрадей с пожелтевшими страницами, исписанными мелким, извилистым почерком. Она взяла одну тетрадь и прочитала несколько строк. Текст был на немецком, но старом, архаичном, с буквами, которые она едва разбирала. Одно слово повторялось часто: Rot. И ещё — Bindung, связь, узы. Она перелистнула страницу и увидела рисунок — грубый, набросанный углём: женская фигура с длинными распущенными волосами, стоящая между двумя зеркалами, и от её рук тянутся красные нити к нескольким мужским силуэтам, которые лежат у её ног, с закрытыми глазами. У каждого на запястье была нарисована нить, перерезанная ножницами.
Мари почувствовала, как холодок пробежал по спине, но она отогнала страх, решив, что это просто старые записи сумасшедшего старика. Она закрыла тетрадь и поднялась наверх, но ничего не сказала Альберту. Он стоял у окна и смотрел на лес, и его поза была неестественно прямой, как у манекена, который забыли отодвинуть от стекла. Она окликнула его, показывая находку, но он лишь отмахнулся, сказав, что его дядя был чудаком и коллекционировал всякий хлам. Однако Мари заметила, как его пальцы сжались в кулаки, а голос стал жёстче, когда он велел ей больше не лазить по подвалу. Она удивилась такой резкости, но подумала, что он просто устал и раздражён неустроенностью. Она предложила ему отдохнуть, прилечь, но он отказался, продолжая стоять у окна, и его взгляд был устремлён в лес, где ветви деревьев сплетались в тёмные, непроницаемые арки.
На третью ночь Альберт проснулся с криком. Мари вскочила, зажгла свечу — он сидел на кровати, схватившись за голову, и его лицо было мокрым от пота, хотя в комнате было холодно, настолько, что пар шёл изо рта.
— Что с тобой? — спросила она, касаясь его лба. Он был горячим, как печная стенка, и она почувствовала, как под её пальцами пульсирует жилка на виске — слишком быстро, слишком неровно.
— Она шепчет, — прохрипел он. — Всё время шепчет. Я не могу понять, но она зовёт меня. Она говорит, что я должен прийти к ней.
— Кто? — спросила Мари, но он не ответил. Он смотрел на неё, и его глаза были мутными, с жёлтыми белками, как у больного желтухой. Она подумала о лихорадке — в этих краях часто болели из-за сырости, и она слышала от старожилов, что здесь свирепствует какая-то болотная горячка, от которой люди бредят и видят странные сны. Она решила, что Альберт просто заболел, что переезд и холод подорвали его здоровье, и завтра же она сходит за лекарствами.
Она уложила его, укрыла двумя одеялами, но он продолжал дрожать, и его зубы стучали так громко, что этот звук отдавался в стенах эхом. Она просидела рядом с ним до утра, и когда серый свет начал просачиваться сквозь щели в ставнях, она увидела, что на его запястье появилась тонкая неровная красная линия, похожая на нить, вплетённую в кожу. Она провела по ней пальцем, но нить была не поверхностной — она шла изнутри, как будто её вплели под кожу давным-давно, и теперь она стала видна. Она подумала, что это просто след от простыни, что кожа натёрлась, но линия была слишком ровной, слишком яркой, чтобы быть случайностью. Она решила не тревожить мужа и просто обработать запястье мазью, которую ей дала травница Грета на прощание.
Мазь не помогла. На следующий день линия стала толще, и теперь она пульсировала, как живая вена, в такт биению сердца. Альберт стал жаловаться на боль в груди, на тяжесть, которая давит на рёбра, словно кто-то невидимый сидит у него на груди и не даёт дышать. Он кашлял по утрам, и в мокроте была кровь — алые прожилки, которые сворачивались на ткани, как маленькие кровавые цветы.
Мари вызвала местного знахаря, но тот лишь покачал головой и сказал, что это "здешняя лихорадка", что многие приезжие болеют ею, что нужно пить отвары из коры ивы и ждать, пока пройдёт.
Но она не проходила. Альберт становился всё слабее, его тело теряло вес с пугающей быстротой — за неделю он похудел так, что ключицы выпирали, как острые камни, а кожа натянулась на лице, обрисовывая череп. Он почти не ел, отказывался от супов и хлеба, и только пил воду, но вода тоже была странной — она пахла металлом, и на её поверхности иногда появлялись маслянистые разводы, которые исчезали, стоило ей посмотреть на них пристально. Мари продолжала верить, что это болезнь, что она пройдёт, что они справятся. Она не хотела замечать, как он шепчет по ночам — теперь его шёпот стал громче, отчётливее, и она различала слова: «Rot», «Bindung», «Seele». Она не хотела слышать, как стены отвечают ему — тихим, скребущим звуком, который повторял его слова, как эхо в подземелье.
Она не хотела смотреть на его запястье, где красная нить стала почти чёрной, как засохшая кровь, и пульсировала так сильно, что он сам иногда смотрел на неё с ужасом, как на змею, обвившую его руку. Она отводила взгляд, убеждая себя, что это просто игра света, что это натёртость, что это ничего не значит. Она любила его — она не могла признать, что теряет его не из-за болезни.
Глава 2
Глава 2
Шепот в стенах
Прошло две недели. Дождь не прекращался ни на один день, и деревня утопала в грязи, которая чавкала под ногами, как живое существо, пережёвывающее кости. Мари почти не выходила из дома, потому что каждый раз, когда она ступала на порог, ей казалось, что лес придвигается ближе, что его ветви тянутся к ней, как худые пальцы, желающие схватить её за одежду и утянуть в тёмную чащу. Она чувствовала на себе взгляды из окон соседних домов — не любопытные, не злые, а тяжёлые, как мокрая земля, которая засасывает ноги. Жители Ротенфельса избегали её, переходили на другую сторону улицы, когда она выходила за водой к колодцу, и шептались за её спиной. Она слышала обрывки фразы: «Из того дома». Но она не придавала этому значения, думая, что это просто деревенские суеверия, в которые она не верила с детства.
Альберт стал ещё более замкнутым. Он перестал выходить из спальни, проводил дни лёжа в постели или сидя в кресле у окна, уставившись в одну точку. Его глаза потускнели, потеряли цвет, стали серыми, как вода в колодце, и в них не было жизни — только какая-то глубокая, зияющая пустота, которая смотрела оттуда, из глубины его зрачков, на Мари с немым укором. Он перестал узнавать её — иногда он смотрел на неё так, будто видел впервые, и его губы кривились в странной, незнакомой гримасе, которая не была ни улыбкой, ни гримасой боли.
Мари начала замечать, что он разговаривает сам с собой, но не на немецком, а на каком-то старом диалекте, в котором она улавливала лишь отдельные слова. Иногда он говорил о нити, о том, что она слишком изменилась, что она душит его, что он чувствует, как его собственная жизнь перетекает из него в неё — в Мари. Он указывал на неё пальцем, и в его взгляде было обвинение, смешанное с ужасом, но таким холодным, как будто он смотрел не на жену, а на призрак.
— Ты не знаешь, что делаешь, — шептал он по ночам, когда луна скрывалась за тучами и комната погружалась в непроглядную тьму. Его голос доносился из темноты, и каждый раз, когда он говорил, ей казалось, что воздух становится плотнее, тяжелее, как перед грозой. — Это не любовь. Я чувствую, как моя жизнь уходит, как вода уходит в песок. Скоро я стану пустым, и тогда она войдёт в меня. Она ждёт.
— Кто? — спрашивала Мари, и её голос дрожал, но ответа не было. Альберт замолкал, и в тишине слышалось только его дыхание — тяжёлое, хриплое, как у человека, который борется за каждый вдох.
Она продолжала верить, что это бред — лихорадочный бред, вызванный инфекцией, что он скоро поправится, что их жизнь наладится. Она поила его отварами из коры ивы, которые ей дала знахарка, ставила компрессы на его горячий лоб, пыталась кормить его с ложки, когда он отказывался есть. Но его состояние только ухудшалось, все было бесполезно. Каждое утро она просыпалась и видела, что его лицо стало ещё бледнее, его глаза — глубже, а красная нить на запястье — ярче и толще. Она начала замечать, что в доме появился странный запах — не тот, что был при переезде, а новый, более резкий, напоминающий запах старого мокрого дерева и горелой свечи. Запах исходил из подвала, где стоял сундук, и он усиливался с каждым днём, проникая в комнаты, оседая на одежде, на волосах, на коже.
Как-то раз она снова спустилась в подвал, но теперь она открыла сундук не из любопытства, а от отчаяния, надеясь найти в этих бумагах ответ, объяснение, может даже лекарство. Она перерыла все тетради, все письма, все старые записи, и нашла одну страницу, которая была исписана дрожащим, нервным почерком — последняя запись дяди Альберта. Он писал о том, что некоторые обладают даром забирать жизненную силу через близость, через прикосновения, через сам факт своей любви. Он называл этот дар проклятием, которое просыпается в старых домах, где веками накапливались страдания и смерть. Он предупреждал, что если нить не перерезать вовремя, она погубит и того, кто связан, и ту, кто тянет её.
Мари прочитала это и почувствовала, как холодок пробежал по её спине, но она не поверила. Она думала, что дядя был сумасшедшим, что его записи — бред больного старческого воображения, не имеющий отношения к реальности. Она закрыла тетрадь, задвинула сундук обратно в угол и поднялась наверх, твёрдо решив больше не думать об этом.
Но Альберт уже не мог не думать.
Однажды ночью она проснулась от того, что он стоял над её кроватью. Он был босиком, в одной рубашке, и его ноги были грязными, как будто он ходил по земле, хотя дверь была заперта. В руках он держал ножницы — старые портновские ножницы, которые она нашла в буфете и оставила на кухонном столе. Он сжимал их так сильно, что костяшки его пальцев побелели, и смотрел на неё. В его взгляде не было ни ярости, ни злобы — только ледяная решимость человека, который уже принял решение и не сомневается в нём.
— Я должен отрезать, — сказал он, и его голос был спокойным, ровным, как гладь пруда перед тем, как вода поглощает тонущего. — Она душит меня. Я не могу дышать, — на последней фразе его голос странно дрогнул и губы искривились в подобии страдальческой улыбки.
Он поднёс ножницы к своей груди, и Мари вскочила с кровати, выхватив их из его рук. Он не сопротивлялся, только улыбнулся — улыбкой, которая была кривой, чужой, не его, и в ней сквозило что-то древнее, насмешливое, торжествующее. Его глаза были пустыми, как окна заброшенного дома, и в них не было узнавания.
— Ты не понимаешь, — повторил он, и его голос стал похож на голос кого-то другого — женский, с хрипотцой, как у старой курильщицы. — Это, оно здесь, внутри меня, и оно говорит со мной каждый миг, — его мысли путались, видимо он хотел сказать что-то еще, но не смог.
Он замолчал, отвернулся и лёг на кровать, закрыв глаза. Мари осталась стоять с ножницами в руках, чувствуя, как они холодят ладони, и вдруг она поняла, что за ним, в дверном проёме, никого нет. Но она отчётливо слышала шёпот — тот самый, что доносился из подвала, но теперь он звучал прямо у неё над ухом, как будто кто-то стоял за её спиной и дышал в затылок.
— Bindung, — шептал голос, мягкий, как шёлк, и одновременно грубый, как песок. — Du trägst sie schon. Du hast sie immer getragen. Du weisst es nur nicht.
Она обернулась, но за ней никого не было. Только тени — её собственная, дрожащая на стене, и ещё одна, длинная, женская, которая простиралась от угла и тянулась к ней, как рука, желающая коснуться её плеча.
Мари отступила, уронила ножницы и выбежала из спальни, не помня, как оказалась на кухне. Она стояла у стола, дрожа, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, и смотрела на свои руки — на них не было нити. Но почему тогда она чувствовала, что её душит что-то невидимое, что стягивает грудь, как верёвка?
На следующее утро она пошла к Грете. Она больше не могла прятаться от правды, не могла убеждать себя, что это просто болезнь. Она шла по грязным улицам, и дождь хлестал по её лицу, смешиваясь со слезами, которых она не замечала. Дом Греты стоял на окраине, почти у самого леса, заросший плющом, который душил стены, проникал в трещины оконных рам, словно пытался поглотить жилище. Грета встретила её на пороге, как будто ждала. Она была сгорбленной, с лицом, изрезанным морщинами, как старая путеводная карта, и глазами, в которых отражалась не мудрость, а усталость от слишком долгого созерцания того, что скрыто от глаз обычных людей.
— Ты из того дома, — сказала она, не спрашивая. — Я знала, что ты придёшь. Я видела твою тень ещё до того, как вы переехали.
— Мой муж болен, — ответила Мари, и голос её сорвался. — Он говорит о нити, о том, что я его душит. Он видит что-то в доме. Он называет её Красной. И я тоже слышу её. Она шепчет мне.
Грета покачала головой и жестом пригласила её войти. Внутри дома пахло сушёными травами, дымом и ещё чем-то горьким, как полынь. На столе лежали пучки трав, старая книга с потёртым переплётом и моток красной нити, который привлёк внимание Мари. Нить была такой же, как та, что появилась на запястье Альберта — такая же яркая, такая же пульсирующая.
— Этот дом старше, чем ты думаешь, — сказала Грета, садясь на табурет. — Он был построен на месте старого жертвенника. Там, в подвале, когда-то проводились обряды. Не злые, не добрые — просто древние. Жившие там, обладали даром забирать жизненную силу у любимых. Они не знали этого, но дом пробуждал в них голод. Их называли «красными вдовами». Они связывали жертв невидимыми нитями и тянули из них жизнь, пока те не становились пустыми оболочками. Твой муж не болен, Мари. Он умирает.
Мари отшатнулась, как от удара.
— Но я не хочу, это не я, это бред! — закричала она. — Я люблю его!
— Любовь здесь ни при чём, — жёстко ответила Грета. — Это древнее, инстинктивное. Дом подпитывает тебя, но плата — его жизнь. Ты видела нить на его руке? Она становится толще с каждым днём. Когда она оборвётся, он умрёт. И тогда ты останешься одна, с той пустотой внутри, которая будет требовать новой жертвы.
Мари опустилась на колени, чувствуя, как земля уходит из-под ног. Она вспомнила все те ночи, когда он шептал, все те дни, когда она не замечала, как его жизнь утекает в неё, как вода уходит в песок. Она вспомнила свою пустоту, которую она пыталась заполнить его любовью, и поняла, что это была не любовь — это был голод. Может когда ты и любила его, но предав себя красному, ты больше не способна на искренность в том числе и любовь.
— Что же мне делать? — прошептала она с детским отчаяние в голосе.
Грета подошла к ней, подняла её с колен и взяла её руки в свои. Её пальцы были сухими и горячими, как обожжённая кора.
— Ты должна разорвать нить, — сказала она. — Но не его — свою собственную. Ты должна научиться быть одной. Когда ты перестанешь искать в других свою целостность, твое проклятие потеряет над тобой власть. Иди домой. Возьми ножницы и перережь свою нить. Если ты успеешь, может твой “ненаглядный” и сможет выжить, — сказав, она громко закашляла и отвернулась от Мари, не желая продолжать разговор.
Мари выбежала из дома Греты, не помня, как очутилась на улице. Она бежала по грязи, спотыкаясь, поднимаясь, чувствуя, как дождь хлещет её по лицу, смешиваясь со слезами. Она вбежала в дом, в спальню, и замерла на пороге.
Альберт сидел на кровати, и его лицо было белым, как мел. Красная нить на его запястье пульсировала, как змея перед броском, и он смотрел на неё, и в его взгляде не было ни боли, ни страха — только странное спокойствие, как у человека, который уже не борется с неизбежным.
— Ты пришла, — сказал он, и голос его был слабым, как эхо в пустом колодце. — Она сказала, что ты придёшь. Она сказала, что ты принесёшь ножницы. Она хочет, чтобы ты разорвала эту проклятую нить.
— Я хочу спасти тебя, — прошептала Мари, сжимая ножницы.
— Слишком поздно, — ответил он, и на его губах появилась та самая чужая улыбка — широкая, кривая и пустая, не его. — Она уже во мне. Она была здесь всегда. Она ждала, когда я приду. И теперь она не уйдёт. Она говорит, что я должен быть с ней. Что я должен пойти в подвал и лечь рядом с теми, кто ждал меня всё это время. Но ты можешь спасти себя. Ты должна перерезать свою нить, пока она не затянулась до конца.
Он встал, пошатываясь, и подошёл к ней. Он взял её руки в свои, и она почувствовала, что его кожа холодная, как у мёртвого. Он посмотрел ей в глаза, и в его взгляде не было ни боли, ни страха — только безразличие, похожее на то, что наступает перед тем, как захлопывается крышка гроба.
— Разорви её, Мари, — сказал он. — Отпусти меня. Ты клялась мне, не мучай моё существование.
Она посмотрела на своё запястье — и увидела, что на нём тоже есть нить. Тонкая, почти незаметная, но она была там, пульсируя в такт его сердцу. Она не знала, когда она появилась, но теперь она видела её — и понимала, что это конец.
Она взяла ножницы и, не думая, не раздумывая, одним движением перерезала нить на своей руке.
Боль была не физической — она была душевной, такой острой, что Мари потеряла сознание. Она упала на пол, и последнее, что она услышала перед тем, как тьма сомкнулась над ней, был голос Альберта, который произнёс одно слово — не на немецком, не на французском, а на том древнем, забытом языке, который говорил сам дом:
— Frei.
Она очнулась через несколько часов. В комнате было темно, только луна пробивалась сквозь щели в ставнях, заливая комнату серебряным светом. Она поднялась, чувствуя, что всё тело болит, как после долгой болезни. Она оглянулась — Альберт лежал на кровати, и его глаза были открыты, но они не смотрели ни на неё, ни на потолок. Они смотрели в никуда, в то место, откуда нет возврата.
Мари поняла, что он ушёл. И с ним ушла та часть её, которая верила, что любовь может наполнить пустоту.
Она встала, взяла ножницы и вышла из дома, оставляя за спиной древние стены, которые хранили слишком много тайн, чтобы их можно было раскрыть за одну жизнь. Она не знала, что будет дальше. Она знала только, что её нить перерезана — и она свободна.
Мари шла по мокрой дороге, и впервые её шаги не были тяжёлыми. Она была одна — но это одиночество не пугало её. Оно было её собственным, выстраданным, настоящим.
Теперь одиночество стало для неё не обузой, а привычным состоянием души и тела.
Глава 3
Глава 3
Земля
Альберта похоронили на третий день, когда дождь наконец прекратился и тусклое солнце пробилось сквозь тучи, но не принесло тепла — только странный, болезненный свет, который высветил каждую трещину на стенах домов, каждую рытвину на дороге, каждое лицо. Мари стояла у свежей могилы на краю кладбища, где старые надгробия покосились и поросли мхом, и смотрела, как гроб опускают в землю. Гроб был простым, сосновым, сколоченным наспех соседями, которые помогали ей последние дни, но делали это с той странной отстранённостью, которая чувствовалась в каждом жесте, в каждом слове, в каждом взгляде, который они бросали на неё, когда думали, что она не видит.
Она не плакала. Слёзы не приходили — вместо них была только та пустота, которая поселилась в ней в ту ночь, когда она перерезала нить на своём запястье. Она стояла, чувствуя, как холодный ветер касается её лица, и смотрела на землю, которая теперь приняла его тело, и думала о том, что это не должно было случиться. Он был молод, силён, у него были планы, у них были планы — они хотели починить крышу, посадить сад за домом, может быть, завести детей, когда придёт время. Теперь ничего этого не будет. Вместо сада — могила. Вместо детей — тишина в пустых комнатах. Вместо будущего — только настоящее, которое тянулось перед ней, как серая, бесконечная дорога без поворотов.
Она не знала, сколько времени простояла у могилы. Может быть, час. Может быть, до самого вечера. Она заметила, что все соседи разошлись, только когда солнце начало клониться к горизонту и тени стали длиннее. Она осталась одна среди старых крестов, среди земли, которая пахла сыростью и гнилью, и чувствовала, как внутри неё разрастается тоска — не острая, не болезненная, а тупая, тягучая, как та грязь, что прилипала к её башмакам.
Она вернулась в дом, и он встретил её тишиной. Тишиной, которая была громче любого крика. Она прошла по комнатам, касаясь вещей, которые ещё помнили его руки, и чувствовала, как пустота становится всё более осязаемой, всё более реальной, как будто она могла потрогать её, как ткань. Она села в кресло у окна, где он любил сидеть по вечерам, и посмотрела на лес. Деревья стояли неподвижно, чёрные, мокрые, и в их глубине ей почудилась тень — женская, с распущенными волосами, которая смотрела на неё. Мари не испугалась. Она уже знала, что это Красная, и что она всегда будет здесь, пока Мари остаётся в этом доме.
В последующие дни она почти не выходила из дома. Она перестала замечать время, перестала есть, перестала спать. Она сидела в кресле у окна и смотрела на лес, и иногда ей казалось, что между стволами мелькает лицо Альберта — бледное, с пустыми глазами, но она знала, что это не он, а просто игра теней, просто усталость, просто безумие, которое начинало красться к ней, как тот туман, что поднимался от земли по ночам. Она слышала его голос в скрипе половиц, в шелесте дождя, в завывании ветра — он звал её, говорил с ней, и она отвечала ему, зная, что он не слышит.
Грета приходила несколько раз, приносила еду, которую Мари не трогала, и травы, которые она заваривала и оставляла остывать на столе. Старуха не произносила ни слова утешения — она только смотрела на Мари своими мутными глазами, в которых читалась не жалость, а знание. Она знала, что Мари угасает, но не физически — душой, которая уже начала отслаиваться от тела, как старая краска от стены. Грета знала, что это начало конца, и не могла остановить его, потому что такие вещи не останавливаются.
Прошла неделя. Дождь начался снова — мелкий, холодный, бесконечный, как сама осень. Мари вышла на крыльцо и вдохнула сырой воздух, и впервые за многие дни почувствовала, что может дышать полной грудью. Она пошла на кладбище, к могиле Альберта, и села на землю рядом с ней, не обращая внимания на грязь, которая впитывалась в её платье. Она говорила с ним — о том, как ей одиноко, о том, что она не знает, как жить дальше, о том, что она видит его в каждом углу, в каждом отражении, в каждом звуке. Она говорила и говорила, пока голос не сел и слова не иссякли.
И в тот момент, когда она замолчала, она услышала что-то новое. Не голос Альберта, не шёпот Красной, не скрип половиц. Это был звук, который доносился откуда-то издалека, со стороны леса, и он был похож на глухой, монотонный гул, который нарастал, становился громче, ближе. Она подняла голову и посмотрела в сторону горизонта. Где-то там, за холмами, поднимался дым — чёрный, густой, не похожий на дым от костра или лесного пожара. Это был дым, который может быть только от одного: от горящих домов. От горящих деревень, от горящих тел.
Мари встала, чувствуя, как ноги подкашиваются, и пошла обратно к деревне. Она не побежала — она не могла бежать, потому что ноги были тяжёлыми, как будто каждый шаг увязал в грязи, которая становилась всё глубже, всё липче. Она шла, и звук становился всё громче — теперь она слышала не только гул, но и крики. Крики, которые разрывали тишину, как нож разрезает ткань. Она подошла к площади и увидела людей, которые бегали, хватали детей, прятали вещи, и их лица были искажены страхом, который она видела только раз в жизни — в глазах Альберта, когда он понял, что умирает.
Она спросила у пробегающей мимо женщины, что случилось, но та только покачала головой, не в силах говорить, и указала рукой в сторону леса. Мари посмотрела туда и увидела их — всадников на серых лошадях. Их было много, больше, чем она могла сосчитать, они двигались сплошной массой, и их лица были скрыты за грязными платками, а руки сжимали обнажённые мечи, которые сверкали в утреннем свете, как зубы чудовища. Она не знала, чьи они — шведы, имперцы, французы, мародёры без флага. Они были просто людьми, которые пришли убивать и забирать. И они делали это с той же лёгкостью, с какой крестьяне косят траву.
Мари побежала в дом, соседние ворота уже были сломаны, и через них врывались всадники, которые не смотрели по сторонам — они знали, что здесь нет никого, кто мог бы дать отпор. Она забежала в дом, закрыла ставни, задвинула засов, но знала, что это не спасёт её. Она слышала, как за дверью кричат соседи, как смех и удары сливаются в один липкий, бессвязный шум. Она скатилась в подвал, в ту самую темноту, где стоял сундук с бумагами, и прижалась спиной к сырой стене, чувствуя, как сердце колотится о рёбра.
Она не знала, сколько времени прошло. Час. Два. Вечность. Сверху доносились звуки — шаги, голоса, звон разбитой посуды. Кто-то смеялся. Кто-то плакал. Потом шаги затихли, и воцарилась тишина — такая же страшная, как и шум, потому что тишина означала, что всё кончено.
Мари все еще сидела в той же позе, боясь пошевелиться, издать хоть малейший звук. Когда крики, гогот и рыдания утихли полностью, Мари выползла из подвала и поднялась наверх. Дом был разрушен, вещи разбросаны, стены исцарапаны, но она не обратила на это внимания. Она вышла на улицу — и остановилась.
Улицы были пусты, но не той пустотой, которая бывает ночью или в тихий час. Это была пустота смерти. Тела лежали везде — на дороге, у колодца, на порогах домов. Женщины, дети, старики — все были мертвы. Кто-то был зарублен, кто-то сожжён, кто-то просто лежал с открытыми глазами, глядя в серое небо, и не видел его. Мари шла среди этих тел, не чувствуя ничего. Она не плакала, она просто шла, пока не доковыляла до площади, где стоял старый тис.
Под тисом лежало тело Греты. Её глаза были открыты, и смотрели в небо, и на губах застыла та улыбка, которую Мари видела у неё только раз — когда та говорила о смерти как об освобождении. Грета лежала, на её шее была глубокая рана, из которой вытекла вся кровь, и теперь она была похожа на разлитое вино, тёмное и густое, которое уже начало сворачиваться, превращаясь в чёрную корку. Рядом с ней лежал крест, который она всегда носила на шее, и теперь он был сломан пополам, и его острые края были испачканы кровью. Мари опустилась на колени и коснулась руки Греты. Кожа была холодной, и под пальцами она чувствовала кости, которые выпирали, как у птицы. Она не знала, что сказать, потому что все слова были уже сказаны, и некому было их слушать. Она сидела так долго, пока небо не начало темнеть, и ветер не принёс запах дыма — теперь он был везде, он пропитал воздух, землю и её одежду. Она встала, чувствуя, как ноги дрожат.
Мари с ужасом оглядывалась по сторонам, ищя хоть какое-то живое существо среди обгоревших и изуродованных тел. Ни одного движения, ни шелеста листьев, ни живого звука, только поднимающийся ровно вверх дым от обгорелых досок. Все вокруг потеряло и без того блеклый цвет, все стало серым, черным и грязным. Движение словно замерло, в глазах девушки отражалась вся деревня жизнь в которой прекратилась за несколько часов.
Глава 4
Глава 4
Убежище
Мари шла по улицам Ротенфельса, и каждый шаг давался ей с трудом, словно земля пыталась удержать её, втянуть в себя, как втягивает грязь брошенную монету. Она ступала осторожно, но это было бессмысленно — вокруг не было никого, кто мог бы услышать её. Только мёртвые. Они лежали повсюду, и каждый новый шаг открывал ей новую сцену, которая врезалась в память, как раскалённое клеймо, которое не сотрётся никогда.
Первое тело, которое она увидела вблизи, принадлежало молодой женщине, которую Мари знала по имени — Анна, дочь кузнеца. Она лежала на спине, раскинув руки, и её платье было разорвано от горла до пояса. Грудь была зверски изрезана, и Мари увидела, что кто-то вырезал на её коже что-то похожее на знаки, но она не могла разобрать, что это было — буквы или символы. Её глаза были открыты, и в них застыло выражение такого ужаса, что Мари не могла смотреть на них дольше секунды. Она отвернулась и пошла дальше, но запах уже начал проникать в ноздри — сладковатый, приторный, тот самый запах, который она чувствовала в лесу, но теперь он был смешан с чем-то металлическим, с запахом железа и соли, с запахом того, что когда-то было живым.
Она прошла мимо дома пекаря, который был открыт настежь. Внутри горел очаг, но пламя было слабым, и Мари заглянула внутрь — и увидела, что на столе, где обычно лежало тесто, теперь лежало тело самого пекаря. Он был разрублен пополам, и его внутренности свисали с краёв стола, как мокрые тряпки, и на полу была лужа, которая всё ещё медленно расширялась, и Мари поняла, что он умер недавно.
Она отшатнулась, чувствуя, как желудок сжимается, но не могла остановиться, потому что её ноги сами несли её дальше, к площади, к колодцу, где лежала женщина с ребёнком. Она подошла ближе, и теперь она могла рассмотреть их подробнее. Женщина была молодой, с распущенными волосами, которые слиплись от крови. Она лежала на боку, сжимая ребёнка в руках, и её спина была изрезана так глубоко, что Мари видела рёбра, которые торчали из разорванной плоти, как белые спицы, сломанные и смещённые. Ребёнок был мёртв, и его лицо было повёрнуто к ней, и глаза его были открыты, но не так, как у взрослых — они были пустыми, как маленькие стеклянные шарики, и в них не было ни страха, ни боли, только та пустота, которая бывает у вещей, которые никогда не успели научиться чувствовать.
Мари опустилась на колени рядом с ними, чувствуя, как грязь впитывается в её платье, и протянула руку, чтобы закрыть глаза ребёнку, но когда она коснулась его лица, кожа была холодной, и она ощутила под пальцами твёрдый, восковой налёт, который бывает только у мёртвых, и поняла, что он умер уже давно, возможно, ещё до того, как солдаты вошли в деревню. Она закрыла ему глаза, но веки не опустились — они остались открытыми, как у куклы, которую сломали и забыли.
Она встала и пошла дальше, и теперь она видела всё — всё, что она пыталась не замечать, когда шла мимо: изуродованные до ужаса тела, разбросанные как мусор, лица, которые уже не были лицами, а просто масками, застывшими в предсмертной агонии. Старик, которого она знала как фрау Шмидта, лежал у своего порога, и его голова была отделена от тела и лежала рядом, и в его глазах была та же пустота, что и у ребёнка, но в ней был ещё и страх — древний, животный страх, который не уходит даже после смерти. Мари смотрела на это, и внутри неё ничего не шевелилось — не было ни жалости, ни отвращения, но гнетущее чувство тревоги не отпускало.
Она дошла до дома Греты и замерла. Дверь была открыта, и Мари вошла внутрь. Внутри было темно, и пахло травами, которые теперь смешивались с запахом гари. Она прошла в комнату, где Грета обычно принимала людей, внутри было все разгромлено. Какие то тряпки валялись на полу, травы, которые Грета с таким трудом собирала лежали кучами на полу, перетоптанные и грязные. Смотря на это все, Мари стало не по себе, по спине и груди искрой прошелся холодный пот, руки лихорадочно затряслись, а ноги затвердели и не слушались. Она сделала усилие, напрягла каждую мышцу тела и кое как встала, и как могла быстро вышла на улицу.
И тогда она услышала это. Сначала это был просто звук — далёкий, приглушённый, как шум прибоя, который слышен за холмами. Но он становился громче, ближе, и в нём уже можно было различить отдельные ноты: крики, смех, ржание лошадей. Мари поняла, что они возвращаются. Те, кто был здесь, не ушли окончательно — они разбили лагерь где-то в лесу, и теперь они возвращались, чтобы добить выживших, чтобы забрать то, что не успели забрать в первый раз.
Мари метнулась со всех сил в лес. Она бежала, не разбирая дороги, спотыкаясь о корни деревьев, о камни, о тела, которые лежали на тропах, и только теперь она поняла, что лес — это не убежище. Это было продолжение того же кошмара, только сгущенным размашистыми лапами деревьев. Ветви хлестали её по лицу, и она чувствовала, как кровь стекает по щекам, как слёзы отчаяния смешиваются с грязью, как ноги подкашиваются, и она падает на землю, и земля холодная, и пахнет той же смертью, что и деревня.
Она лежала на земле, чувствуя, как сердце колотится о рёбра, как лёгкие горят, и смотрела вверх, на кроны деревьев, которые переплетались над ней, как готические своды, как те тени, что она видела в доме. Она не знала, сколько времени прошло. Она знала только, что они где-то рядом, что они ищут её, что они найдут её, как нашли и всех остальных.
Сделав усилие, Мари поднялась на ноги и пошла дальше, идя не к дому, а от него, в глубь леса, в ту самую чащу, где никто не жил, где даже птицы не пели, где тишина была такой густой, что можно было резать её ножом. И когда она уже почти не могла идти, она наткнулась на старый дом, который стоял среди деревьев, заросший плющом, с окнами, в которых не было стёкол, и с дверью, которая висела на одной петле. Это был дом, о котором она слышала от Греты — дом отшельника, который ушёл в лес и умер в одиночестве. Она не знала, была ли это правда, но сейчас это было неважно.
Она вошла внутрь, и внутри было темно, и пахло сыростью, и пахло той же смертью, которая была теперь с ней повсюду. Она села на пол в углу, прижав колени к груди, и позволила себе закрыть глаза. Она слышала, как вдалеке раздаются голоса, как они становятся громче, как кто-то смеётся, как кто-то кричит, как кто-то зовёт кого-то по имени.
Она не знала, что это за звуки — реальность или её собственное воображение, которое начало распадаться на осколки, как зеркала.
Немного погода, Мари начала приходить в себя и успокаиваться, она начала размышлять. Если она будет сидеть здесь, в темноте, среди запаха сырости и пыли, и ждать, когда они уйдут, когда шум стихнет, тогда лес снова станет тихим и пустым. И тогда она выйдет. Она ждала.
"Der Tod ist nicht das Ende, sondern der Anfang." — Смерть не конец, а начало.
Глава 5
Глава 5
Тишина
Дом в лесу был старым, но не разрушенным до конца. Его стены, сложенные из тёмного камня, покрылись мхом, который рос не только снаружи, но и внутри, проникая сквозь трещины и оседая на углах, как серая, влажная борода. Крыша местами прохудилась, и сквозь неё пробивались лучи тусклого света, падая на пол, где трава уже успела пробиться сквозь щели между досками, создавая странный, зелёный ковёр, который казался живым. Мари сидела в углу, прижавшись спиной к холодной стене, и смотрела на этот ковёр, следя за тем, как солнечные зайчики медленно перемещались по полу, отмечая время, которое она не могла измерить иначе.
Снаружи было тихо. Иногда тишину нарушал далёкий крик — человеческий, но искажённый, как будто его обладатель уже не был человеком, а стал чем-то другим, чем-то, что умеет только кричать, не зная других слов. Иногда доносился лай собак, но он был глухим, приглушённым, как будто доносился из-под земли. Иногда раздавался смех — громкий, пьяный, который разрывал тишину, как ткань, и снова стихал, оставляя после себя только эхо, которое медленно умирало в кронах деревьев.
Мари не двигалась. Она боялась, что любой звук, любой шорох привлечёт внимание солдат, тех, кто бродил по лесу, кто искал таких, как она, кто хотел найти её и сделать с ней то же, что они сделали с остальными. Она слышала, как они проходили мимо дома несколько раз — их шаги были тяжёлыми, уверенными, они ступали по мокрой земле, и этот звук напоминал ей о том, как в детстве она слушала, как отец ходит по двору в своих кожаных сапогах. Но это были не её отец. Это были чужие, и их шаги были шагами убийц.
Она сидела в темноте, и её мысли блуждали, как те собаки, которые лаяли в лесу. Она думала об Альберте, о том, как он лежал на кровати с открытыми глазами, о том, как она перерезала нить на своём запястье, о том, как он ушёл, оставив после себя только пустоту. Она думала о доме в Ротенфельсе, о том, что он, тоже был разрушен или сожжён, и о том, что теперь ей некуда возвращаться. Она думала о Грете, о её мертвом лице, о той улыбке, которая была на её губах, когда она умерла, и о том, что эта улыбка, возможно, была знаком — знаком того, что она наконец нашла то, что искала.
Она думала о Красной. С тех пор, как война пришла в Ротенфельс, она не слышала её голоса. Дом в лесу был тих, и в нём не было ни шёпота, ни скрипа, ни теней, которые двигались сами по себе. Только тишина и сырость, которые проникали в её кожу, в её лёгкие, в её мысли, делая их тяжелыми, вязкими, как та грязь, что прилипала к её башмакам.
Прошло несколько часов. Мари не знала точно, сколько — она потеряла счёт времени, когда тишина стала такой плотной, что она перестала различать день и ночь. Она знала только, что её тело начало дрожать от холода, что её руки стали синими, что в горле пересохло, а живот сводило от голода, который она все это время пыталась игнорировать. Она давно не ела, и теперь голод был не просто физическим — он был психологическим, он напоминал ей о том, что она жива, что её тело ещё требует пищи, хотя её душа уже начала умирать.
Она встала, чувствуя, как ноги затекли и не слушаются её. Она подошла к окну и выглянула наружу, стараясь не касаться рамы, которая могла скрипнуть. Лес стоял чёрный и неподвижный, и между стволами клубился туман, который поднимался от земли, как дыхание древнего зверя. Она не видела никого, но слышала, как где-то далеко смеются люди, и смех этот был слишком громким, слишком близким, чтобы она могла чувствовать себя в безопасности.
Она отошла от окна и начала осматривать дом. Внутри было пусто — только старый стол, сломанный стул и куча сухих листьев, которые ветер нанёс через разбитое окно. На стене висела икона, почерневшая от времени, и Мари подошла к ней, коснулась пальцами её поверхности. Икона была старой, с изображением святого, которого она не узнала, но в её глазах было что-то знакомое — что-то, что напоминало ей о взгляде Греты, когда та говорила о смерти как об освобождении.
Она опустилась на колени перед иконой, не зная, зачем, и закрыла глаза. Она не молилась — она не умела молиться, и даже если бы умела, она не знала, кому адресовать свои слова. Она просто сидела, чувствуя, как холод от пола проникает сквозь её платье, как тишина становится всё более густой, как её мысли начинают распадаться на отдельные образы: лица мёртвых, смех солдат, голос Красной, который она не слышала, но который, возможно, ждал её где-то за пределами этого дома.
И в этот момент она услышала шаги. Они были лёгкими, почти невесомыми, как у зверя, который крадётся по сухим листьям. Они приближались к дому, и Мари замерла, не смея дышать. Она слышала, как кто-то обходит дом, как останавливается у двери, как прикасается к деревянной поверхности, словно проверяя, заперта ли она. Она слышала, как скрипнула половица под чьей-то ногой, как кто-то вздохнул — тихо, почти беззвучно, но она услышала этот вздох, потому что она была настороже, потому что она ждала этого.
Она прижалась к стене, чувствуя, как сердце колотится о рёбра, как кровь стучит в ушах, как воздух становится вязким, как тот туман, что висел над лесом. Она не знала, кто это — солдат, другой беженец, или просто животное, которое искало убежище от дождя. Она знала только, что она не должна издавать ни звука, не должна двигаться, не должна даже дышать слишком громко.
Шаги замерли у двери. Мари слышала, как кто-то стоит на пороге, как прислушивается, как задерживает дыхание. Она слышала, как дверь медленно открывается — скрип петель был таким громким, что ей казалось, его слышно за несколько миль. Она видела, как в проёме появляется фигура — невысокая, худощавая, закутанная в какой-то тёмный плащ, который скрывал лицо.
Она не шевелилась, не дышала. Она ждала, когда этот человек войдёт, когда он увидит её, когда он закричит или убьёт её. Но он не вошёл. Он стоял на пороге, глядя внутрь, и вдруг Мари показалось, что она знает эту фигуру, что она видела её раньше, в доме, в зеркалах, в тех видениях, которые её мучили.
Это была женщина.
Она стояла неподвижно, и её лицо было скрыто капюшоном, но Мари чувствовала, что та смотрит на неё — не как на жертву, не как на врага, а как на кого-то, кого она искала. Мари не знала, что это значит, но она не могла пошевелиться, не могла закричать, не могла позвать на помощь, потому что голос застрял у неё в горле, как тот ком, который она чувствовала каждый раз, когда думала об Альберте.
Женщина подняла руку и медленно поднесла палец к губам — жест, который означал одно: молчание. И в этом жесте было что-то знакомое, что-то, что заставило Мари вспомнить о Грете, о её последних словах, о том, что она говорила о тишине как о единственном спасении.
— Sei still, — произнесла женщина, и голос её был похож на шёпот ветра в сухой траве. — Будь тиха.
Мари замерла. Женщина вошла в дом, и дверь за ней закрылась, снова оставляя их в темноте. Она подошла к Мари, и теперь Мари увидела её лицо: старуха, с морщинами, глубокими, как трещины в земле, с глазами, которые видели слишком много смертей, чтобы удивляться чему-то ещё. Она была похожа на Грету, но была старше, суше, и от неё пахло не травами, а дымом и гарью.
— Du hast sie gefunden, die Stille, — сказала старуха, садясь напротив Мари на пол. — Ты нашла тишину. Это хорошо. Тишина — это то, что остаётся, когда всё уходит.
Мари смотрела на неё, не понимая, кто она, но чувствуя, что в её присутствии есть что-то, что успокаивает, что снимает напряжение, которое сжимало её грудь последние дни. Она хотела спросить, кто она, откуда она, почему она пришла, но слова не шли, и она молчала, позволяя старухе говорить.
— Я живу здесь уже долго, — продолжала старуха. — Я видела, как приходили и уходили солдаты, как горели дома, как умирали люди. Я видела это много раз. Но я видела и тех, кто выживал. Тех, кто знает, как оставаться тихим. Ты одна из них, Мари.
Мари вздрогнула, услышав своё имя. Она не называла себя, и она не помнила, чтобы говорила кому-то о своём присутствии здесь. Но старуха знала. Как будто она была здесь всегда, как будто она ждала её.
— Ты думаешь, что ты одна, — сказала старуха. — Но ты не одна. Есть другие, кто ищет убежища. Есть те, кто ушёл в лес и не вернулся. И есть те, кто ждёт, как мы с тобой.
Она поднялась, подошла к стене и провела рукой по поверхности, и на её лице появилась улыбка, которая была похожа на улыбку Греты — тайная, полная знания, которое она не могла передать словами.
— Они уйдут, — сказала она. — Они всегда уходят. А мы остаёмся. Мы — те, кто помнит. Мы — те, кто знает, что такое тишина.
Мари смотрела на неё, чувствуя, как внутри неё что-то меняется. Она не знала, что это было, но она знала, что она больше не одна. Что кто-то пришёл, чтобы быть с ней, чтобы разделить её одиночество, чтобы напомнить ей, что она ещё жива.
Старуха протянула руку и коснулась её плеча, и в этом прикосновении было что-то, что согрело её, как если бы она выпила тёплого молока. Мари закрыла глаза и позволила себе дышать, позволяя тишине заполнить её, как вода заполняет пустой сосуд.
Она знала, что война ещё не закончилась. Она знала, что солдаты всё ещё где-то рядом, что они могут вернуться, что они могут найти их. Но в этот момент, в этой темноте, с этой странной женщиной, которая говорила на языке, который она почти не понимала, но чувствовала, Мари почувствовала покой, которого не испытывала с тех пор, как Альберт был жив.
И она поняла, что, возможно, есть способ выжить. Не просто выжить, а выжить, сохранив себя, даже если её душа уже начала умирать.
Глава 6
Глава 6
Погоня
Старуха исчезла так же внезапно, как и появилась. Мари моргнула, и её уже не было — только тень от двери, которая качнулась на ветру, и запах дыма, который остался в воздухе, как напоминание о том, что она была здесь. Мари не знала, была ли она реальной или ещё одним плодом её распадающегося сознания, но она чувствовала тепло на своём плече, там, где старуха коснулась её, и это тепло было реальным, как боль в её ногах, как голод в её животе, как страх, который снова начал подниматься из глубины её души.
Она встала, чувствуя, как ноги дрожат, и подошла к окну. Лес был тих, настолько, что тишина давила изнутри и сворачивалась страхом где-то в желудке. Даже ветер стих, листья на деревьях замерли, как будто весь мир затаил дыхание, ожидая чего-то. Мари не знала, что это было, но она чувствовала, что что-то изменилось. Что-то в воздухе стало другим — более плотным, более тяжёлым, как перед зарницей.
Она услышала звук, который заставил её сердце остановиться на мгновение. Это был не крик и не смех. Это был лай собак, но не тот, который она слышала раньше. Этот лай был ближе, громче, и в нём была та уверенность, которая бывает у гончих, когда они чувствуют запах своей добычи. Мари поняла, что они идут по её следу. Они знали, что она в лесу, и они шли по её следам.
Мари в эту же секунду, очнувшись от забвенного страха, поняла, что оставаться в доме нельзя, это тупик, где её быстро найдут. Она выбежала из дома, не думая, не разбирая дороги. Она бежала в ту сторону, где лес казался более густым, где между стволами было меньше просветов, где тени были глубже и темнее. Она бежала, чувствуя, как ветки хлещут её по лицу, оставляя на коже длинные, болезненные царапины, как корни цепляются за её ноги, пытаясь удержать её на месте, как её дыхание сбивается и становится хриплым, как у загнанного в угол зверя.
Мари не оглядывалась. Она знала, что если она оглянется, она увидит их — всадников на серых лошадях, с собаками, которые тянули поводки, с горящими факелами, которые разрывали темноту, как раны на теле ночи. Она знала, что они быстрее, чем она, что она не сможет убежать, но она продолжала бежать, потому что остановиться означало сдаться, а сдаться означало умереть, а она ещё не была готова умереть.
Вдруг, где то позади раздался истошный крик, было ясно, что собаки привели их к следу еще одного беглеца, скрывавшегося в чаще. Крики были пронзительные, но не долгие, после этого наступила небольшое затишье. Мари остановилась, присела за дерево, и стала вслушиваться. Минут пять собак не было слышно, только изредка тихий хрип.
Девушка привстала и тихонько выглянула из-за дерева, надеясь увидеть на каком расстоянии она от солдат. Сквозь деревья не было видно ничего, ни собак, ни солдат ни дыма. Внезапно что-то коснулось её маленькими коготками и царапнуло шею, что-то легкое, маленькое и рыжее. Бельчонок. Наверное, выпавший из дупла по своей детской неосторожности, он запищал и отпрыгнул куда-то в кусты. Но было уже поздно,
Мари невольно тихо вскрикнула, и то ли писк малыша, толи её сдавленный крик привлек внимание, через секунду она услышала оглушительный лай, крики и топот солдатских сапогов.
Глава 7
Глава 7
Выжить
Она бежала, пока не почувствовала, что земля уходит из-под ног. Она споткнулась о корень и упала, покатившись вниз по склону, ударяясь о камни, о сухие ветки, о влажную землю, которая липла к её лицу и волосам. Она лежала на дне оврага, чувствуя, как тело ноет, как кровь стекает по виску, как сердце колотится где-то в горле, и слышала, как лай собак становится всё ближе, как голоса людей смешиваются с этим лаем, как они кричат друг другу что-то на языке. Она лежала так, и вдруг в её голове прозвучал голос — не её собственный, не голос Красной, а голос Альберта, такой тихий, такой далёкий, как будто он доносился из-под воды.
— Вставай, — сказал он. — Вставай.
Она не знала, реальный ли это голос или она просто сошла с ума, но она подняла голову и не увидела никого.
— Вставай, Мари, — повторил он. — Ты должна бежать.
Она встала, опираясь на ствол дерева, и посмотрела в ту сторону, откуда, как ей казалось, доносился голос. Она чувствовала его присутствие, и это придало ей сил. Она побежала дальше, не зная, куда, но чувствуя, что он ведёт её, что он показывает ей путь между деревьями, между камнями, между теми местами, где её могли найти как луч света и надежды, освещающий путь.
Но собаки были быстрее. Она слышала, как они приближаются, как их лай становится всё более громким, как их дыхание смешивается с её собственным, они уже рядом, совсем рядом, за её спиной, и она чувствовала их запах — влажный, животный запах псов, который смешивался с запахом пота и крови.
Она бежала, пока не уткнулась в обрыв. Это была старая, заброшенная каменоломня, которая была заполнена водой, чёрной и неподвижной, как нефть. Она остановилась, чувствуя, как под ногами осыпается земля, и смотрела вниз, в эту темноту, которая отражала только небо, но не давала ответа, что там, в глубине.
И тогда она услышала голос за спиной. Он был грубым, хриплым, и говорил на языке, который она знала, но который теперь казался ей чужим.
— Стой, — сказал голос. — Не двигайся.
Она обернулась и увидела их. Всадников на серых лошадях, с факелами, которые освещали их лица, и она увидела их глаза — они не были человеческими. В них не было жалости, не было страха, не было ничего, что могло бы напомнить ей о людях, которых она знала. В них была только решимость, которая могла принадлежать солдатам, только тем, кто привык убивать, не задавая вопросов.
Она поняла, что не сможет убежать. Она стояла на краю обрыва, чувствуя, как её тело дрожит, как холодный пот стекает по её спине, как слёзы текут по её лицу. Она видела, как они спрыгивают с лошадей, как они приближаются к ней с каждым шагом, Мари догадалась, что это её конец.
Но она не хотела умирать, как все те, кто лежал на улицах Ротенфельса, с открытыми глазами, с застывшим ужасом на лицах. Она хотела жить. Даже если эта жизнь означала страдания, даже если она стала той, кого никто не хотел знать, она хотела жить.
Она повернулась к обрыву и закрыла глаза. Она не хотела видеть, как они приближаются. Она не хотела знать, что произойдёт с ней. Она хотела только помнить лицо Альберта, его голос, его руки, которые держали её, когда она была ещё жива.
И в тот момент, когда она уже была готова прыгнуть в чёрную воду, она почувствовала, как чьи-то руки схватили её за плечи. Они были сильными, грубыми, и они тащили её назад, на землю.
— Беги, — сказал кто-то, и в голосе было торжество, как у охотника, который наконец поймал зверя.
Мари закричала — впервые за все эти дни, впервые после смерти Альберта. Она кричала, как кричит человек, который теряет последнюю надежду, как кричит тот, кого уводят в темноту, из которой нет возврата. Её крик разнёсся по лесу, отскочил от деревьев, как эхо, и затерялся где-то в глубине чащи.
Через некоторое время сопротивлений, сил, чтобы отбиваться и кричать не осталось, даже просто дышать ей казалось слишком тяжело, силы покинули её, она обмякла и перестала кричать. Она позволила им взять себя, позволила им связать руки, позволила им тащить её обратно, к их лошадям, к их лагерю, к тому месту, где её ждала та судьба, которую она не могла даже представить. Она шла молча, ели волоча ноги, волосы лезли в лицо, голова опустилась ниже плеч, мысли путались в голове, как последняя нить, которая связывала её с тем, что когда-то было жизнью.
Глава 8
Глава 8
Грязь
Лагерь располагался в низине, между двух холмов, где когда-то стояла маленькая деревушка, от которой теперь остались только чёрные головешки и обгоревшие трубы, торчащие из земли, как пальцы утопленника. Дым всё ещё поднимался из пепелищ, смешиваясь с туманом, который опускался на землю с наступлением сумерек, делая воздух густым, почти осязаемым. Здесь пахло иначе, чем в Ротенфельсе. Здесь запах смерти был смешан с запахом пота, конского навоза, прогорклого жира и того сладковатого привкуса горелой плоти, который Мари теперь узнавала из тысячи других запахов.
Солдаты бросили её на землю у одного из костров. Земля была холодной и мокрой, грязь впитывалась в её и без того грязное платье, впитывалась в кожу, оставляя на ней липкий, тёмный след, как будто её уже начали закапывать заживо. Она слышала, как вокруг смеются люди, как они переговариваются на языке, который она понимала лишь отрывочно, потому что их голоса были пьяными и неразборчивыми, смешиваясь с треском дров и ржанием лошадей. Она лежала неподвижно, чувствуя, как её руки стянуты верёвками, как они онемели и стали холодными, как кровь перестала циркулировать, оставляя в пальцах тупую, ноющую боль.
Они начали с того, что просто били её. Долго, сначала ногами — грубыми, тяжёлыми сапогами, которые впивались в её рёбра, в живот, в спину, и каждый удар отдавался глухим стуком, который она слышала не ушами, а всем телом, как будто её внутренности были натянутыми струнами, которые рвались одна за другой. Она сворачивалась в клубок, пытаясь защитить голову, но они пинали её и по голове, и по рукам, и по тому месту, где когда-то был её живот. Она не кричала. Она не могла кричать, потому что в горле пересохло, и каждый вдох давался ей с трудом, как будто лёгкие были сжаты невидимыми тисками.
Один из них — низкорослый, с выбитыми зубами и глазами, которые бегали, как у крысы — взял нож и начал срезать с неё одежду. Он делал это медленно, с наслаждением, разрезая ткань вдоль швов, обнажая её плечи, грудь, бёдра. Она чувствовала, как холодный металл касается её кожи, оставляя за собой тонкие, красные линии, которые начинали сочиться кровью. Он смеялся, когда она вздрагивала от прикосновения лезвия, и говорил что-то на своём языке, и другие смеялись вместе с ним.
Потом они начали задавать вопросы. Они говорили на немецком, но с таким акцентом, что Мари едва разбирала слова. Они спрашивали о деньгах, о том, где спрятаны ценности, о том, есть ли в деревне кто-то, кто мог бы заплатить выкуп за неё. Она молчала, потому что у неё не было денег, потому что она не знала, где деньги, если они вообще когда-либо были у них с Альбертом. Они били её за каждое молчание, за каждое неловкое движение, за каждый взгляд, который она случайно бросала в их сторону. Один из них схватил её за волосы и приподнял её голову, заставляя смотреть в его глаза. Его глаза были бледно-голубыми, почти прозрачными, как вода в том колодце, куда Мари в детстве боялась заглядывать. Он сказал что-то, чего она не поняла, но она поняла смысл его слов по тому, как он улыбнулся, обнажив жёлтые, гнилые зубы.
Они взяли её, как брали всех остальных. Не спрашивая, не заботясь о том, что она чувствует, потому что она была для них не человеком, а вещью, трофеем, добычей. Один из них зажал ей рот рукой, чтобы она не кричала, и она чувствовала запах его кожи, смешанный с запахом дыма и крови, и её тошнило от этого запаха, но она не могла отстраниться, потому что его руки были сильнее. Другой держал её за ноги, разводя их в стороны, и она слышала, как они смеются, как они говорят между собой, как обсуждают её тело, как будто она была просто куском мяса, который они могли взять и выбросить.
Она ушла в себя. Она научилась этому за те дни, что провела в лесу — отключаться от реальности, уходить в ту тёмную комнату внутри себя, где не было ни боли, ни страха, только тишина и тьма. Она слышала их голоса, но они звучали приглушённо, как будто доносились из-под воды, и она видела их лица, но они были размытыми, как отражения в треснувшем зеркале. Она не чувствовала их рук, когда они касались её, не чувствовала земли под собой, когда они тащили её к одному из шатров, где было темно и пахло кожей и плесенью.
Но они не ограничились этим. Когда они закончили, они не ушли. Они взяли её за волосы и потащили к костру, где было светло и где другие смотрели. Один из них, тот, у которого были обожжённые руки, начал прижигать её кожу кончиком горящего прута. Она почувствовала, как огонь касается её живота, и крик вырвался из её горла, но он был заглушён их смехом. Она чувствовала запах палёной плоти, своего собственного тела, и этот запах был таким же, как тот, что витал над Ротенфельсом, над телами её соседей. Она поняла, что она теперь — такая же, как они. Её тело было их игрушкой, их способом показать, что они — хозяева.
Они резали её. Ножом, неглубоко, но достаточно, чтобы кровь текла, чтобы она чувствовала, как её кожа разрывается под лезвием. Они смеялись, когда она вздрагивала, когда она пыталась увернуться, но руки были связаны, и она не могла защитить себя. Они вырезали на её коже какие-то знаки — она не знала, что они означают, но она чувствовала, как они врезаются в её плоть, как остаются в ней, как напоминание о том, что она — их собственность.
Они сломали ей палец. Один из них схватил её за руку и резко вывернул мизинец, и она услышала хруст, который был громче, чем любой крик, и боль была такой острой, что она потеряла сознание на мгновение. Она очнулась, когда они плеснули водой в лицо, и она увидела, что палец висит в сторону, под неестественным углом, и она чувствовала, как кость движется внутри, как она трется о другие кости.
Потом они снова надругались над её полумертвым телом, опираясь на синяки,ушибы и раны. Мари теряла сознание несколько раз, но им это не нравилось, они как жнецы смерти питались страхом и болью в её глазах, каждый раз когда она погружалась во тьму, ее оглушали либо тяжелой пощечиной, или ледяной водой из ведра. Их было около десяти человек, может больше, Мари не считала, они были одинаковы грязны, вонючие и жестоки. Одного из них она запомнила в точности. Высокий темноволосый парень, не больше семнадцати лет, с очень нежными чертами лица, у него были мягкие руки, он ещё не успел завоевать мозоли. Ей показалось, что в нём нет той злости, которая была в остальных, он делал то, что ему велели, зажимал то, куда указывали. Но главное его отличие, он не смотрел на неё,он не искал боли в её глазах, ни разу не покосился на её тело, как будто нарочно отворачивался, и смотрел куда угодно только не на неё. Один из солдат указал ему на рот девушки, он послушно отворачивая голову, как сова, закрыл Мари рот. Он не давил, как остальные, просто сдерживал крики, давая дыханию прорваться наружу. Солдаты закопошились у её и начали смеяться, через мгновение Мари пронзила дикая боль внизу, и как молния прошлась по всему телу, что-то режущее. От боли она сжала зубы, они начали скрипеть и стучать, как в приступе лихорадки. Вдруг что-то мягкое появилось между зубами
Они били её по лицу, пока она не перестала видеть одним глазом. Она чувствовала, как кровь заливает её глаз, как он заплывает и перестаёт открываться. Она не знала, сколько это длилось. Часы. Дни. Вечность. Время потеряло всякое значение, потому что каждый момент был наполнен болью, и боль стирала всё остальное, превращая мир в одно сплошное, пульсирующее страдание, которое не имело ни начала, ни конца.
Она лежала на земле, и дождь начал падать — мелкий, холодный, бесконечный, как тот, что шёл в Ротенфельсе в последние дни перед войной. Она чувствовала, как капли касаются её лица, смешиваются с кровью, стекают по щекам, по шее, по тому месту на животе, где был ожог. Она слышала, как вокруг смеются, как пьют, как говорят о чём-то, что не имело к ней отношения, потому что она уже не была для них человеком. Она была просто телом, которое они оставили доживать свой срок.
Она закрыла глаза и позволила себе провалиться в ту тьму, которая теперь была её единственным убежищем. Она не могла молиться, потому что не знала, кому. Она не могла плакать, потому что слёзы высохли. Она могла только повторять про себя одно имя, одно слово, которое держало её на грани безумия:
— Albert, — шептала она. — Albert.
Глава 9
Глава 9
Выжить
Она проснулась от холода. Он проник в неё, как вода проникает в трещины старого судна, заполняя каждую пустоту, каждую щель между костями, каждую клетку, которая ещё не умерла. Она лежала на спине, глядя в серое небо, и не чувствовала ничего, кроме этого холода и тупой, ноющей боли, которая пульсировала во всём теле — в рёбрах, в животе, в сломанном пальце, в том месте на коже, где ожог превратился в чёрную, запёкшуюся корку.
Она не знала, сколько времени прошло. Часы. Дни. Может быть, только ночь. Но небо было серым, и дождь перестал, и вокруг была тишина — не та тревожная тишина, которая предшествует опасности, а та глухая, мёртвая тишина, которая остаётся после того, как все ушли. Лагерь был пуст. Солдаты ушли, забрав с собой лошадей, припасы и то, что они считали ценным. Они оставили только пепелища костров, обломки повозок и тела тех, кто не выжил. Мари была одна.
Она попыталась пошевелиться, и боль пронзила её тело, как удар молнии. Она застонала, но звук был слабым, почти беззвучным, потому что горло пересохло и язык прилип к нёбу. Она попробовала сесть, опираясь на локти, но руки были всё ещё связаны за спиной, и верёвка глубоко врезалась в запястья, оставляя на коже тёмные, кровоточащие полосы. Она упала обратно на землю, чувствуя, как грязь прилипает к её щеке, как холод проникает в её тело через разорванную одежду.
Она лежала так, глядя на небо, и в голове её была только одна мысль — она жива. Она жива, и это было всё, что имело значение. Она не знала, зачем она жива, не знала, что будет делать, но она знала, что не умрёт здесь, в этом лагере, среди пепла и грязи.
Она начала двигаться. Медленно, осторожно, стараясь не касаться тех мест, где боль была сильнее всего. Она перекатилась на бок, подтянула колени к груди и попыталась достать руками до края своей юбки, чтобы разорвать ткань и использовать её как повязку. Но руки не слушались — пальцы онемели, и она не могла сжать их в кулак. Она снова упала, чувствуя, как слёзы подступают к глазам, но она не позволила себе заплакать. Слёзы — это вода, а вода не поможет ей сейчас.
Она огляделась вокруг, и её взгляд упал на осколок разбитой бутылки, который лежал в нескольких шагах от неё. Стекло было мутным, покрытым грязью, но его край был острым, и он мог разрезать верёвку. Она начала ползти к нему, подтягивая тело вперёд, чувствуя, как каждый сантиметр земли царапает её кожу, как грязь забивается в раны, как боль становится невыносимой, но она продолжала ползти. Она ползла, пока не коснулась пальцами холодного стекла, и тогда она взяла его и начала перетирать верёвку на запястьях. Стекло резало её кожу, и она чувствовала, как кровь смешивается с грязью, но она не останавливалась. Она резала, пока верёвка не лопнула, и её руки упали на землю, освобождённые, но всё ещё онемевшие.
Она долго лежала, растирая запястья, пытаясь вернуть чувствительность в пальцы. Потом она медленно поднялась на ноги, опираясь на обгоревшее бревно, и оглядела лагерь. Всё было разрушено, сожжено, разорено. Вокруг лежали остовы телег, разбитые бочки, куски ткани и кожа, которые когда-то были частью одежды. Она увидела флягу, которая валялась у одного из кострищ, и подошла к ней, спотыкаясь, чувствуя, как её ноги дрожат и не слушаются. Она подняла флягу, открыла её и поднесла к губам. Вода была тёплой, пахла кожей и медью, но она пила жадно, не чувствуя вкуса, только облегчение, которое разливалось по её пересохшему горлу.
Она нашла кусок чёрствого хлеба, который кто-то обронил, и съела его, не чувствуя вкуса, только ощущая, как пища наполняет её пустой желудок, как он начинает болеть от непривычной тяжести. Она нашла рваный плащ, который кто-то оставил, и накинула его на плечи, чувствуя, как он защищает её от ветра, который начинал усиливаться. Она нашла нож — небольшой, с обломанным кончиком, но всё ещё острый — и взяла его, чувствуя, как холодная рукоятка ложится в её ладонь.
Она стояла посреди лагеря, глядя на дым, который поднимался к небу, и на тела, которые лежали в грязи. Она не знала, куда идти. Она не знала, где она находится. Она знала только, что должна уйти отсюда, как можно дальше, потому что если она останется, она умрёт — не от ран, а от того, что сдастся.
Она пошла в сторону леса. Шаги были неуверенными, каждый шаг отдавался болью в рёбрах, но она шла. Она переступала через обгоревшие брёвна, через лужи крови, через тела, которые лежали на её пути. Она не смотрела на их лица. Она не хотела запоминать их, потому что они были мёртвыми, а она была живой, и живым не нужно смотреть на мёртвых.
Лес встретил её гробовой тишиной. Деревья стояли неподвижно, их ветви были мокрыми от недавнего дождя, и только капли падали на землю, создавая тот звук, который она слышала в Ротенфельсе в последние дни перед войной. Она шла по тропе, которая петляла между стволами, и каждый шаг давался ей с трудом, но она продолжала идти, потому что остановиться означало умереть.
Она не знала, сколько прошло времени. Часы. Может быть, день. Она шла, пока не вышла на поляну, где стояла старая, полуразрушенная хижина, которая, видимо, принадлежала леснику или отшельнику. Дверь была открыта, и внутри было темно. Она вошла внутрь и закрыла за собой дверь, чувствуя, как стены защищают её от ветра и холода.
Она села на пол, прислонившись спиной к стене, и позволила себе закрыть глаза. Боль была всё ещё там, но она стала терпимой, как привычный звук дождя, который идёт уже несколько дней. Она думала о том, что ей делать дальше. Она не могла вернуться в Ротенфельс — там ничего не осталось, только пепел и мёртвые. Она не могла пойти в город — она не знала дороги, и на дорогах могли быть те же солдаты. Она могла только остаться здесь, в этом лесу, и ждать.
Но она не хотела ждать. Она хотела отомстить. Она запомнила их лица — те, что склонялись над ней в лагере, те, что смеялись, когда она кричала, те, что держали её за руки. Она запомнила их голоса, их запах, их повадки. Она знала, что если она выживет, она найдёт их. Она убьёт их. Не так, как они убивали — грубо, жестоко, бездумно, а так, как учил её дом, как учила её Красная. Она будет тянуть их нити, она будет забирать их жизни, она будет питаться их страхом и болью. Она станет тем, что они больше всего боятся.
Она открыла глаза и посмотрела на свои руки. Они были грязными, в крови, в ссадинах, но они были её.
Глава 10
Глава 10
Старый Тис
Она шла всего несколько часов, хотя каждый из них казался вечностью. Лес закончился так же внезапно, как и начался, и она вышла на знакомую дорогу, которая вела в Ротенфельс. Ноги несли её по инерции, потому что силы давно оставили её тело, и каждый шаг давался с таким трудом, что она чувствовала, как земля уходит из-под ног, как воздух становится густым и тяжёлым, как грязь прилипает к её разодранным башмакам, словно пытается удержать её на месте.
Деревня показалась ей на рассвете, когда небо окрасилось в бледный, болезненный розовый цвет. Она остановилась на холме и посмотрела вниз. Ротенфельс лежал перед ней, как открытая рана, из которой вытекла вся жизнь. От домов остались только обугленные скелеты, их стены почернели от огня, крыши обрушились, и только трубы торчали из пепла, как надгробные камни на бесконечном кладбище. Дым всё ещё поднимался из некоторых развалин, тонкими, почти невидимыми струйками, смешиваясь с туманом, который висел над землёй, как саван.
Она спустилась вниз, переступая через обломки, через головешки, через то, что когда-то было частью чьей-то жизни. Запах гари был повсюду — он смешивался с запахом сырости, с запахом гниения, с тем сладковатым привкусом разложения, который она теперь узнавала из тысячи других запахов. Её желудок сжался, но она не могла ничего вырвать, потому что он был пуст уже несколько дней. В горле пересохло, язык распух и прилип к нёбу, и каждый вдох давался с трудом, как будто воздух был густым и липким, как патока.
Она шла по главной улице, мимо домов, в которых когда-то жили люди, мимо колодца, который был засыпан землёй, мимо церкви, которая стояла с выбитыми дверями, и внутри неё было темно, и пахло ладаном, смешанным с запахом крови. Она не смотрела на тела. Их было слишком много, и они лежали повсюду — на дороге, у порогов, в окнах. Некоторые были изуродованы до неузнаваемости, другие лежали с открытыми глазами, глядя в серое небо, и их лица были спокойными, как у спящих, но она знала, что они не спят.
Она дошла до своего дома и остановилась. Он стоял на краю деревни, и он тоже был разрушен — стены обуглены, крыша обвалилась, окна выбиты. Но он всё ещё стоял, и это было единственное, что имело значение. Она подошла к двери, которая висела на одной петле, и толкнула её. Внутри было темно, и пахло гарью, и всё было перевёрнуто вверх дном. Она прошла внутрь, переступая через обломки, через разбитую посуду, через куски ткани, которые когда-то были её одеждой. Она дошла до спальни и упала на пол, прямо там, где когда-то стояла кровать, где они спали с Альбертом, и закрыла глаза.
Она лежала так, не в силах пошевелиться. Тело её было покрыто синяками и ранами, которые начали гноиться, и она чувствовала, как от неё исходит запах разложения — тот же самый запах, который витал над деревней. Её сломанный палец распух и почернел, и каждый раз, когда она случайно касалась им пола, боль пронзала её руку, как удар ножом. Её живот был покрыт ожогами, которые превратились в чёрные, запёкшиеся корки, и при каждом движении они трескались, и из них сочилась сукровица.
Она не знала, сколько времени прошло. Может быть, час, может быть, два. Она просто лежала на полу, глядя в потолок, в котором была дыра, сквозь которую виднелось серое небо, и чувствовала, как её жизнь уходит из неё капля за каплей. Она не хотела ни есть, ни пить, ни двигаться. Она хотела только одного — чтобы всё закончилось. Чтобы боль прекратилась. Чтобы пустота, которая разъедала её изнутри, наконец поглотила её целиком.
Она лежала так, пока не заметила, что в углу комнаты висит верёвка. Это была старая, пыльная верёвка, которая когда-то использовалась для сушки белья, но теперь она просто висела на гвозде, забытая, никому не нужная. Мари смотрела на неё, и в её голове начала формироваться мысль — простая, ясная, неизбежная. Она могла закончить всё. Она могла уйти, как ушли все остальные. Она могла перестать страдать.
Она поднялась на ноги с трудом, чувствуя, как кружится голова, как её тело дрожит от слабости, как каждый мускул протестует против движения. Она сняла веревку с гвоздя и вышла из дома. Её ноги несли её к площади, к старому тису, который стоял там всё это время, чёрный, мокрый, с голыми ветвями, которые тянулись к небу, как руки утопленника.
Она шла медленно, чувствуя, как каждый шаг отдаётся болью в её сломанных рёбрах, как каждый вдох вызывает кашель, как кровь стекает по её ноге из открытой раны. Она шла мимо разрушенных домов, мимо почерневших деревьев, мимо мёртвой земли, и в её голове была только одна мысль: скоро это закончится. Скоро она будет свободна.
Она подошла к тису и остановилась. Дерево было выше, чем она помнила, и её ветви свисали низко, касаясь земли, как седые волосы. Она провела рукой по коре, и она была шершавой, холодной, как кожа мёртвого. Она бросила веревку на ветку и завязала узел, и её пальцы дрожали, но она сделала это правильно — туго, надёжно, так, чтобы она могла доверить ему свою жизнь.
Она нашла камень — большой, плоский, который лежал у корней дерева, и встала на него. Она чувствовала, как камень шатается под её ногами, как он вдавливается в грязь, как её тело дрожит от холода и слабости. Она взяла петлю в руки и надела её на шею. Она чувствовала, как верёвка касается её кожи, как она холодная и грубая, как она сжимается вокруг её горла, как её дыхание становится тяжелее.
Она закрыла глаза. Она чувствовала, как верёвка натягивается, как она начинает давить на её горло, как воздух перекрывается, и боль становится невыносимой. Она чувствовала, как её ноги отрываются от камня, как её тело повисает в воздухе, как тьма начинает затягивать её сознание.
Она слышала только звук собственного сердца, которое билось где-то в ушах, и ветер, который свистел в ветвях тиса, и больше ничего. Спустя несколько секунд она потеряла сознание, и не услышала тот громкий, резкий хруст сломанной ветви старого тиса.
