Читать книгу: «Когда взойдёт Холодная Луна»

Шрифт:

Глава 1

Ветер был злым. Не холодным, а просто злым. Холод в этом мире остался лишь в старых сказках и на страницах пожелтевших книг. Ветер тащил с пустошей мелкую, колючую пыль, которая забивалась в волосы, скрипела на зубах и заставляла щуриться.

Меня зовут Варвара. Варвара Клирбрук. Мать говорила, что имя мне выбрали не по месяцу рождения, а по характеру. Я родилась в январе, а январь в нашем мире — месяц запретный. Мать говорила, что таких, как я, земля держит крепче, потому что мы сами в неё вгрызаемся, когда надо устоять. Пять лет назад, в этот самый день, ветер забрал её.

Мы с Эли сидели на жестяной крыше старой водонапорной башни на окраине города. Обычно я могла выходить одна, но на Холодную Луну отец каждый год запрещал мне даже приближаться к воротам. Я обещала остаться в комнате и всё равно ушла к Эли. Ветер вытаскивал из моей косы короткие рыжие завитки и лез ими в рот. У Эли волосы лежали гладко даже здесь. Я стянула свою косу потуже и заправила выбившиеся пряди под воротник. Это было наше место. Отсюда открывался вид на бесконечные поля, укрытые серо-коричневым ковром сухой травы, и на город, который готовился к празднику: тесные крыши спускались к рыночной площади, а за ними на холме темнели башни отцовского дома. Между домами уже двигались первые огни.

— Холодная Луна, — произнесла Эли, болтая ногами в воздухе. Её светло-каштановые волосы ловили свет уличных фонарей и отливали мягким медовым золотом. — Каждый год одно и то же. Мы приходим, смотрим, ничего не происходит.

Я не ответила. Я смотрела на небо.

Луна висела низко, огромная, тяжёлая, как перезрелый лимон, и бледная, как старая кость. В этом мире, где зимы не было уже больше пятидесяти лет, луна стала символом избавления. Люди говорили, когда луна нальётся бело-синим светом, придёт Зима — придёт холод, придёт смерть плодородного мира. Люди полвека боялись этих слов и каждую ночь Холодной Луны молились, чтобы она так и осталась жёлтой. Они радовались, что убийственные морозы, о которых рассказывали старики, никогда не вернутся, что их детям не придётся хоронить соседей, замёрзших в собственных домах. И год за годом жёлтая луна награждала их за молитвы: ничего не происходило, ничего не менялось, страх таял, как дым, и оставался лишь тёплый, сытый покой.

Я не могла разделить эту радость. Мне хотелось увидеть снег хотя бы раз, хотя бы краем глаза. Не смерть и не конец света, а просто снег: белый, тихий, ложащийся на ладонь и тающий от дыхания. Мать говорила, что он пахнет свободой на острие маленьких кинжалов, и я всю жизнь пыталась представить этот запах.

— Ты думаешь, в этом году? — тихо спросила я, кутаясь в тонкий плащ. В последнюю ночь ноября всегда становилось зябко, но это была лишь иллюзия холода. Даже к утру вода в бочках оставалась живой.

— В прошлом году ты тоже спрашивала. — Эли вздохнула и положила голову мне на плечо. — И в позапрошлом. Вара, милая, зимы нет. Её не будет. Мы просто... смотрим на жёлтый шар и делаем вид, что ждём чуда, хотя на самом деле все молятся, чтобы чуда не случилось.

Вблизи я видела маленькую родинку под её левым глазом. Эли была чуть выше меня, тонкая в плечах; её карие глаза темнели, когда она переставала улыбаться. Когда Эли щурилась от смеха, родинка почти пряталась в складке кожи. Я знала её лицо так хорошо, что обычно замечала усталость раньше, чем подруга успевала пожаловаться.

— И что?

Я толкнула её плечом. Эли устроилась удобнее.

— Если пойдёт снег, разбудишь.

— Ты его пропустишь.

— Ты мне потом год будешь рассказывать. С подробностями, — сказала Эли, закутываясь в накидку.

— Моя мама верила, — сказала я, и голос предательски дрогнул.

Эли замолчала. Она знала. Все знали. Пять лет назад, в ночь Холодной Луны, моя мать покинула дом под покровом темноты, не сказав никому ни слова о том, куда и зачем идёт, и больше не вернулась. Утром стража нашла её тело на окраине города, полностью истерзанное, будто его рвали звери, лицо её было изуродовано до неузнаваемости. Никто не стал ничего выяснять, даже отец, который просто велел похоронить её как есть и запретил мне задавать вопросы, запретил искать, запретил даже думать об этом.

— Прости, — прошептала Эли. — Я не хотела.

— Всё нормально.

Внизу, на площади, началось движение. Люди выходили из домов, их было много, гораздо больше сотни. Они несли не только бумажные фонарики, но и факелы, хворост, старые обереги из сушёных трав. Праздник Холодной Луны давно потерял прежнюю торжественность, но не растерял размаха: всю ночь жгли огромные костры, пели и били в бубны. До нас долетали дым сушёных трав и обрывки песен; люди смеялись громче, чем обычно, будто пытались заглушить собственные молитвы всем богам сразу, чтобы те отогнали холод, чтобы зима никогда не пришла, чтобы луна осталась жёлтой и тёплой.

— Смотри. — Эли выпрямилась и указала рукой в сторону горизонта.

Луна начала меняться.

Это было едва заметно. Жёлтый диск, казалось, подёрнулся дымкой. Края его стали размытыми, словно кто-то провёл по нему влажной кистью. Я затаила дыхание, как делала каждый год. Сердце забилось быстрее.

— Это просто облака, — сказала Эли, но в её голосе не было уверенности.

— Нет. Это не облака.

Свет стал холоднее: жёлтое сияние побледнело. По краю луны проступила голубая кайма и стала шире. Цвет льда, который я слишком хорошо знала и никогда прежде не видела в небе.

— Вара... — Эли схватила меня за руку.

Луна стала синей.

Всего на мгновение, на один удар сердца диск налился глубоким, пронзительным сапфировым светом, и по округе разнёсся тихий, почти неслышный звон, будто где-то далеко раскололся лёд, который уже полвека не вставал на реках.

А потом всё исчезло. Луна снова стала жёлтой, как старая монета, ветер стих, пыль осела, и на площади люди недоумённо переглядывались, кто-то засмеялся, кто-то заплакал, но заводилы праздника уже бежали между кострами, размахивая факелами и крича в толпу, что это были всего лишь облака, набежавшие на луну, что боги не гневаются, а если и гневаются, то стоит молиться ещё усерднее, и люди послушно подхватили молитвы, затянули их громче прежнего, словно криком можно было заглушить то, что они только что видели. Праздник в этом году пошёл скомканно, гуляния вышли не такими громкими, как всегда, и над площадью вместо песен всё чаще висел шёпот. С вышки, где мы сидели, было отчётливо слышно, как глашатаи объявляли одно и то же у каждого костра, и голоса их дрожали, как у людей, которые сами не верят в то, что говорят.

— Ты видела? — прошептала я, не веря своим глазам. — Эли, ты это видела?

— Видела. — Её лицо было бледным. — Но... этого не может быть. Это же просто... просто морок. Наваждение. Да, точно. Пыль в воздухе, дым от костров — вот и померещилось.

— Это была зима, — сказала я. — Это был её цвет.

Мы молчали. Внизу люди начали расходиться по домам. Праздник закончился так же, как и все предыдущие. Ничего не произошло. Кроме одного мгновения.

— Вара. — Эли убрала руку и посмотрела на меня. В её глазах была странная смесь нежности и вины. — Я должна тебе кое-что сказать.

— М?

— Я... — Она замялась, теребя край накидки. — Помнишь, мы ещё маленькими поклялись, что всегда будем вместе? Что будем сбегать ночами, смотреть на луну, искать приключения?

— Помню.

— Так вот. — Она глубоко вздохнула. — Кажется, я скоро выйду замуж.

Слова упали в тишину, как камни в колодец.

— Замуж? — переспросила я, хотя услышала всё прекрасно.

— За Стэллена из торгового квартала. Его семья хочет, чтобы мы... ну, ты понимаешь. Свадьба, дом, дети. Всё как у людей.

— Как у людей, — эхом отозвалась я.

— Я больше не смогу быть свободной, Варвара. — Её голос дрожал. — Не смогу больше делить с тобой ночи, болтать до рассвета, смеяться над тем, над чем нам обеим запрещено смеяться, и сбегать на крышу, когда весь город спит. Прости. Я так хотела сказать тебе раньше, но... сегодня такой день. Я не знала, как.

Я смотрела на неё. На светло-каштановую девочку, которая была рядом со мной с семи лет. Которая держала меня за руку на похоронах матери. Которая смеялась, когда я падала, и плакала, когда я плакала. Которая казалась мне сестрой.

— Ты его любишь? — спросила я, и голос прозвучал резче, чем я хотела.

Эли растерялась.

— Я... — Она пожала плечами. — Стэллена? Да я его почти не знаю. Видела раза три, может, четыре. Он не злой, кажется. И не старый.

— Тогда зачем?

— Затем, что он богатый, Вара. — Она вздохнула, и в этом вздохе было столько усталости, что я впервые заметила, как она постарела за последний год. — Затем, что моя семья еле сводит концы с концами, а его семья обещает нам долю в торговле. Затем, что мне уже двадцать! Если я не выйду замуж в этом году, меня начнут называть перестаркой, а мои младшие сёстры — бесприданницами по моей вине. Меня все уговаривают, Вара. Мать плачет, отец молчит, сестры смотрят на меня так, будто я уже подписала им приговор. Я не могу больше сопротивляться.

Я молчала. Я не была рада — ни капли, ни на грош. Я не понимала, как можно отдать всю себя человеку, которого не любишь, ради торговой доли и чужих ожиданий. Но я видела её лицо и понимала, что спорить бесполезно: она уже приняла решение — от усталости, а не от счастья.

Эли слабо улыбнулась.

— Прости, — сказала она. — Я не хотела тебя расстраивать.

Она не поняла, что в этот момент я потеряла ещё одного человека.

Мы спустились с башни. Город спал. Только одинокие факелы мерцали на улицах, и где-то вдалеке выла собака.

— До завтра? — спросила Эли у развилки.

— До завтра.

Она ушла. Я осталась стоять под жёлтой луной, которая, я готова была поклясться чем угодно, этой ночью была синей. Я знала, что завтра в городе это назовут облаками, мороком, пылью, чем угодно, лишь бы не правдой. Ветер снова подул, но теперь он не казался злым. Он казался... другим. Ветер принёс незнакомый запах — острый, свежий, колючий. Я втянула воздух, пытаясь понять, чем так пахнет.

Я подняла голову. Луна висела на прежнем месте — жёлтая, спокойная, будто ничего и не было. Я смотрела на неё долго, не отводя глаз, и уже начала убеждать себя, что мне всё померещилось, как вдруг что-то холодное и лёгкое коснулось моего носа и тут же растаяло. Одна снежинка. Всего одна. Я поняла это сразу: капля дождя тяжёлая и мокрая, она стекает по коже и оставляет след, а это было колкое, острое, будто крошечная игла уколола и тут же исчезла.

Меня прошибло изнутри. Сердце рванулось куда-то вверх, дыхание перехватило, по спине прокатилась волна ледяного ужаса. Я не знала, чего именно боюсь, но страх был такой острый и настоящий, какого я не чувствовала уже давно. Я оглянулась: никто не видел? Потом осторожно коснулась носа. Кожа была влажной. Мне не померещилось — и от этого стало страшно.

А потом страх схлынул так же внезапно, как и пришёл, и на его месте поднялось что-то другое лёгкое, звенящее, почти пьяное. Воодушевление. Я запрокинула голову и засмеялась в пустоту, тихо и счастливо.

— Я ждала тебя, — прошептала я. — Мама, я ждала.

Где-то в глубине города зазвонили колокола. Ровный, размеренный бой, отбивающий последний час перед рассветом. Я обещала остаться в комнате и всё равно ушла к Эли. Я вздрогнула и побежала. Если он узнает, что я снова сбежала, то он приставит ко мне своего амбала-стражника.

Глава 2

Я пробежала мимо погасших лавок торгового квартала, свернула от площади к холму и подхватила полы длинного плаща: камни под ногами пошли вверх, а шаги гулко отдавались между закрытыми ставнями. Луна всё ещё висела над городом, жёлтая и равнодушная, будто и не было той единственной снежинки, что растаяла на моём носу. Может, и не было. Может, мне почудилось. Я гнала эту мысль прочь.

Дом отца стоял на холме, за торговым кварталом, и его было видно отовсюду — высокий, каменный, с башнями по углам и тяжёлыми воротами, которые никогда не запирались, потому что зачем запирать дом человека, которого боятся все. Мой отец — Март, великий полубог, наместник этих земель, человек, чьё слово превращает пыль в золото, а золото в пыль. Светло-русые волосы он зачёсывал назад; у висков и в короткой бороде уже пробивалось серебро. На вид ему было около сорока пяти; высокий и прямой, он казался широкоплечим даже под тяжёлым придворным плащом. У него было длинное лицо с прямым носом и тяжёлыми веками. Он редко повышал голос: обычно хватало того, что он поднимал зелёные глаза на собеседника. Он благородный и справедливый, и именно поэтому его боятся ещё сильнее: справедливость без пощады страшнее любого произвола, но со мной он другой. Бог Март жил в небе и не имел тела. Отец носил его силу на земле и исполнял его волю. Но для большинства людей разницы почти не существовало: они боялись полубогов так же, как богов.

Со мной он терпеливо распутывает цепочку на моей шее, оставляет мне последний кусок пирога и слушает мои жалобы с такой серьёзностью, будто от них зависит судьба его земель. Я знаю, что могу натворить что угодно, и он накричит, и отчитает, и запретит что-нибудь важное, но простит — сразу, в тот же вечер, потому что он не умеет держать на меня зло дольше, чем длится закат. Именно поэтому, когда я провинилась по-настоящему в первый раз, он не стал кричать и отчитывать. Он просто приставил ко мне охранника — и с тех пор, стоило мне переступить черту, рядом со мной появлялся человек, который ходил за мной по пятам, хватал за шиворот, как нашкодившего котёнка, и тащил домой — даже если мне удавалось сбежать, даже если я пряталась на крышах, в подвалах, в телегах с сеном, меня всё равно находили.

У меня были няньки и служанки, у меня были игрушки и книги, у меня было всё, кроме мира. Мир начинался за воротами, и туда мне было нельзя. Детей слуг приставляли ко мне в качестве товарищей по играм, но их родители, стиснув зубы, смирялись лишь потому, что не могли запретить дочери полубога с ними общаться. Я видела, как они отводят глаза. Я видела, как они уходят, когда я пытаюсь с ними заговорить.

Должно быть, со стороны я выгляжу избалованной принцессой, которой всё прощается. Так и есть. Мне всегда всё прощалось, и я это знаю, и я этим пользуюсь, потому что глупо не пользоваться тем, что само идёт в руки. Только иногда мне становилось стыдно от того, сколько чужой работы требовало моё удобство. Служанка несла воду, чтобы я могла умыться. Кухарка вставала затемно, чтобы к моему завтраку был горячий хлеб. Если я видела, что у кого-то заняты обе руки, старалась хотя бы открыть дверь, подхватить ведро или отнести посуду на кухню. Обычно меня просили оставить всё на месте. Однажды я всё-таки взялась чистить котлы. К вечеру ладони саднили, а на следующий день за ту же работу снова взялась кухонная девчонка — с руками, которым никто не давал передышки.

Я знала, как пахнет свежий хлеб. О том, сколько труда стоит поставить его на стол каждое утро, мне случалось забывать.

Друзей у меня мало. Почти нет.

Потому что у нас с отцом есть тайна, которую люди превратили в слухи. Они говорят, что я родилась в январе, что январь — запретный месяц, что тех, кто появляется на свет в январе, не должно быть среди людей, и что мой отец нарушил закон, оставив меня в живых. Вчера, когда луна чуть не стала синей, они наверняка решили, что это моя вина.

Я не могла усидеть на месте. Я хотела узнавать мир. Моя душа требовала приключений, а любопытство было сильнее страха. Сначала я переодевалась служанкой и исчезала на час-другой — послушать рынок, вдохнуть запах торгового квартала, посмотреть, как живут люди за стенами замка. К шестнадцати я научилась пропадать до вечера, а однажды не вернулась несколько дней. Отец запирал меня, умножал охрану, продлевал наказания. Я всё равно находила выход. После очередного побега он нанял профессионального стража — мага. В первый же день поставил его передо мной и сказал:

— До конца месяца она за ворота не выйдет. Упустишь — ответишь головой.

Назначенное наказание я отбыла до последнего дня.

Не потому, что испугалась, а потому что не хотела, чтобы из-за меня убили человека. Стражника звали Гарен. Визуально ему было за сорок; высокий и широкий в плечах, с коротко остриженными тёмно-каштановыми волосами, поседевшими над ушами, он смотрел на меня серыми глазами так, будто уже знал, где я собираюсь перелезть через ограду. Нос у него когда-то сломали и срастили не совсем удачно. Из-за низких прямых бровей казалось, что он недоволен ещё до того, как ты успела что-нибудь сделать. Он не таскал меня за шиворот, как прежние охранники, он просто появлялся рядом — всегда, везде, — и смотрел на меня так, что мне становилось стыдно.

Во время наказаний я упрашивала его вывести меня хотя бы на рынок. Иногда он уступал: велел надеть неприметный плащ с капюшоном и держаться рядом. Я обещала, что никто не заметит. Он отвечал, что в последний раз верит моим обещаниям. Там я с упоением разглядывала прилавки, вдыхала запахи специй и рыбы, слушала чужую речь и чувствовала себя живой. Однажды я подошла рассматривать украшения, медные подвески, дешёвые, блестящие, и услышала разговор за соседним прилавком.

— Утаил январскую девку, держит её взаперти, а всем рассказывает, будто она мартовская, — произнёс первый голос, низкий и хриплый, будто его обладатель всю жизнь работал в шахте.

— Вот с тех самых пор урожай всё хуже и хуже.

— Дело в этой девке. Она беду накликает.

— А в прошлом году град побил половину полей — тоже её рук дело?

— Её, чьих же ещё. Пока она жива, покоя нам не будет.

— Слышал, она по ночам из дома выбирается? Пройдёт босиком по полю — утром там ничего не взойдёт.

— Если бы она мне на глаза попалась, я бы сам её придушил. Нечего такой на свете жить.

Я держала медную подвеску между пальцами. Только что она казалась красивой; теперь мне хотелось положить её обратно, не звякнув о соседние. За прилавком никто не смотрел в мою сторону.

— И правильно. Все зимние — уроды страшные, ты бы её увидел — сразу понял бы. Недаром Март её от людей прячет, стыдно ему, вот и держит взаперти.

Я слушала. Я знала всё это с тех пор, как впервые услышала, как слуги шепчутся за моей спиной, и давно смирилась. Мне говорили, что я накликаю беду, что из-за меня сохнет урожай, что меня следовало убить ещё в колыбели, но я научилась носить это в себе, как камень за пазухой: тяжело, но привыкаешь.

Но что-то в этих словах задело во мне струну, о существовании которой я не знала. Даже не обвинения и угрозы, а то, что они сказали после: все зимние — уроды, и отец наверняка прячет меня от стыда.

Я знала, что у меня рыжие волосы, веснушки и нос, который мне самой не всегда нравился. Ещё мне хотелось быть повыше. Груди и бёдер, на мой взгляд, было с избытком, а узкая талия только подчёркивала и то и другое. Лучше бы хоть немного досталось ногам — в длину. Иногда я задерживалась перед зеркалом дольше, чем хотела бы признать: поправляла косу, поворачивала голову, выбирала, с какой стороны выгляжу лучше. Мне хотелось быть красивой. Хоть для кого-нибудь.

Глупость, пустая глупость, и всё же я вдруг почувствовала, как что-то внутри оборвалось.

Я попыталась уйти куда глаза глядят, подальше от того прилавка, шла, глядя под ноги, и завернула в какую-то подворотню между домами, и там, в темноте, зарыдала — не из-за слухов, а из-за нахлынувшей жалости к себе.

Гарен нашёл меня через минуту. Я даже не услышала его шагов, просто почувствовала, как тяжёлая рука легла мне на плечо, и вздрогнула. Он держался на расстоянии, молчал и неизменно оставался где-то за спиной, не был для меня человеком. За месяцы его службы я привыкла к тому, что он не касается меня без нужды. А тут он обнял меня крепко, обеими руками, прижал к себе, как отец, и я замерла, не зная, что делать.

Он стоял так долго. Я слышала, как бьётся его сердце, и чувствовала, как дрожат его руки.

А когда он отстранился, я подняла глаза и увидела в его взгляде такую дикую, такую безысходную печаль, что мне стало не по себе. Он смотрел на меня так, будто услышал в том разговоре что-то своё, о чём никогда мне не рассказывал.

— Больше никогда, — сказал он тихо. — Я больше никогда не соглашусь на твои авантюры. И в город тебя не поведу. Не позволю тебе рисковать собой.

Я хотела возразить, но не смогла.

Остаток того наказания я провела в замке. Потом снова могла выходить одна — днём, с закрытыми волосами и без украшений. Вернуться следовало до вечернего колокола. Отец называл это осторожностью. Я — свободой, хотя бы такой. И вот сейчас, спустя несколько лет, я снова опаздывала.

Я перелезла через садовую ограду, прижалась к стене, обошла дом с задней стороны и почти добралась до окна своей спальни — окна на втором этаже, под самой крышей, где раньше росло дерево, но дерево спилили, когда я с него сбегала. Я подтянулась на водосточной трубе, перехватила руками и уже занесла ногу на подоконник, как вдруг за спиной раздался спокойный, ровный голос.

— Доброе утро, госпожа Клирбрук.

Я крепче обхватила трубу и посмотрела вниз. Гарен стоял под окном, скрестив руки на груди.

— Я… — начала я и посмотрела на свою ногу, занесённую на подоконник. Объяснять, что я просто гуляю, было поздно.

— Ты давно здесь? — спросила я, опуская ногу.

— Достаточно, чтобы предложить лестницу.

— И почему не предложил?

— Вы выглядели уверенно, — сказал он. — Я жду вас здесь уже пару часов. Ваш отец обеспокоен. Служанки уже дважды входили в вашу спальню.

Я медленно сползла обратно на землю.

— Он приставил тебя ко мне, да?

— Ваш отец велел мне ждать вас здесь, — кивнул Гарен. — Месяц, госпожа. Месяц вы не выйдете из замка.

Я вздохнула и позволила ему взять себя за руку, и мы пошли к дому.

Глава 3

Первые дни наказания тянулись медленно, как патока. Я не выходила за ворота, не спускалась в город, не видела ни рынка, ни знакомых улочек. Гарен был рядом каждую секунду: утром, днём, вечером, даже когда я ложилась спать, он стоял за дверью моей спальни, и я слышала, как он переступает с ноги на ногу, охраняя мой сон. От скуки и злости я готова была лезть на стены.

А потом мне пришла в голову мысль.

— Научи меня драться, — сказала я однажды утром, когда мы сидели во внутреннем дворе и он молча чистил свой меч.

Гарен поднял на меня глаза.

— Нет.

— Почему?

— Потому что вам это не нужно. С кем собираетесь драться?

— Мне это нужно, — упёрлась я. — Ты сам сказал, что я вечно влипаю в неприятности. Научи меня выкручиваться.

Он долго смотрел на меня так, как умел только он, будто взвешивал что-то внутри себя, а потом вздохнул и отложил меч.

— Хорошо. Но если вы хоть раз пожалуетесь, что у вас что-то болит, я прекращу.

Я не пожаловалась ни разу.

Гарен вручил мне учебный клинок, тяжёлый, неудобный, с затупленным краем, и показал стойку. Я встала. Он поправил мои руки, ноги, спину и отошёл на шаг.

— Держите ровно, — сказал он. — Не заваливайте кончик.

Я завалила кончик через секунду.

— Не заваливайте, — повторил он.

Его ладонь почти целиком накрыла мою. Поперёк костяшек белели старые рубцы; ногти были коротко срезаны, один рос неровно. Меч в этих руках выглядел легче, чем в моих.

Я завалила снова.

Первая неделя была сплошным позором. Меч выскальзывал из вспотевших ладоней, руки дрожали к концу каждого движения, и каждый раз, когда Гарен нападал, я закрывала глаза и отступала. Он не ругал меня, он просто замирал, опускал клинок и смотрел. Этот взгляд был хуже любых слов. За эти дни я научилась одному: падать чуть менее болезненно. Всё остальное Гарен пока делал за меня, поправлял, удерживал, останавливал клинок.

Потом был лук. Тут дело пошло чуть лучше, я хотя бы видела цель, но тетива била по предплечью, оставляя красные полосы, и стрелы уходили в землю, в забор, в стену, куда угодно, только не в мишень. Гарен молча поправлял мне локоть и заставлял повторять, пока я не переставала чувствовать пальцы.

Мы занимались с кинжалами, переходили к рукопашной. Гарен учил меня падать, кувыркаться и выворачиваться из захватов. Я падала, вставала, снова падала. Иногда мне казалось, что тело моё сделано из чугуна, что оно не умеет учиться, что я никогда не смогу быть гибкой, но я продолжала заниматься утром и вечером, даже когда мышцы гудели, а на ладонях не оставалось живого места.

К концу второй недели я всё ещё ни разу не смогла достать Гарена мечом.

Мы стояли во дворе, серое декабрьское небо висело низко и давило сыростью, будто вот-вот пойдёт дождь, и Гарен, как обычно, отражал все мои удары с ленивой лёгкостью, будто играл с ребёнком.

— Вы держите меч, как метлу, — сказал он.

Я сжала зубы.

— Вы не двигаетесь, вы просто машете. Вы боитесь ударить по-настоящему.

Я промолчала.

— Может, вам лучше вернуться к вышиванию, госпожа? — Он отбил мой выпад одной рукой, даже не сдвинувшись с места. — Пяльца, нитки, крестики. Глядишь, и толк выйдет.

— Замолчи, — процедила я.

— Или к куклам, — сказал Гарен, снова отбив мой выпад. — Вы ведь принцесса.

Я так стиснула рукоять, что заболели пальцы. Теперь мне хотелось хотя бы раз достать его, пусть даже он снова скажет, что удар неправильный. Он делал это нарочно, я знала, что нарочно, но знание ничуть не помогало.

— Вы злитесь, — сказал он спокойно. — И перестаёте смотреть. В бою за это платят жизнью. Ещё раз. Не спешите. Вас убьют в первой же драке, и я даже не успею вытащить вас за шиворот.

Гарен снова поднял меч. Он уже ждал моего удара — я видела это и всё равно не смогла остановиться.

Я заорала и бросилась на него с мечом.

Удар вышел яростный, но кривой — он ушёл в сторону, Гарен легко отскочил назад, и я уже видела его лицо, спокойное, насмешливое, как вдруг его нога поехала вбок, он потерял равновесие и с грохотом рухнул на землю.

Я опустила меч. Он ведь даже не задел моё лезвие.

Под его ногами, там, где только что была сухая утоптанная земля, блестела тонкая корочка льда.

Я засмеялась. Громко, звонко, во весь голос от облегчения, от злости, от того, что этот невыносимый человек наконец-то оказался на земле. Я смеялась и не могла остановиться, и мне было так хорошо, так легко, будто я сбросила с плеч камень.

Гарен не смеялся.

Он поднялся, отряхнул колени и посмотрел на меня так, что смех застрял у меня в горле.

— Никогда, — сказал он тихо. — Слышите? Никогда не показывайте свою магию. Держите себя в руках, что бы ни случилось. Здесь слуги. Здесь стены с глазами. Если кто-то увидит — вас казнят. Не посадят под замок, не отругают — казнят. Вы понимаете меня?

Я кивнула. Он смотрел на лёд слишком внимательно для человека, который только что приказал мне никогда его не создавать.

— Понимаю.

В этот момент дверь дома отворилась, и на пороге показалась служанка — молодая, светловолосая, с вечным испугом в глазах.

— Госпожа, — сказала она, кланяясь. — К вам пришли. Госпожа Эли. Она говорит, что принесла приглашение и хочет поговорить.

Гарен шевельнулся. Я краем глаза увидела, как он сделал шаг вперёд и наступил туда, где только что был лёд, резко, всем весом, втаптывая его в землю, — и остался стоять на этом месте, не двигаясь.

— Иду, — сказала я.

Эли ждала меня в саду, у старой каменной скамьи. Светло-каштановые волосы были убраны в косу, и вся она выглядела как-то иначе — собраннее, старше, будто за эти дни успела прожить год. Её косу затянули так туго, что кожа у висков натянулась. Обычно Эли всё время убирала волосы с лица; теперь рука несколько раз поднималась по привычке и опускалась, ничего не найдя.

— Варвара. — Она поднялась навстречу. — Я должна тебе сказать.

— Что случилось?

— Свадьба послезавтра.

Я задержала дыхание дольше, чем это было необходимо.

— Послезавтра? Я думала, у нас есть время.

— Я тоже так думала. — Эли вздохнула. — Но Стэллен торопится. Его семья настаивает. Они хотят покончить с этим до конца месяца, и... — она замялась, — и сегодня последняя ночь, когда мы можем быть вместе. Последняя ночь нашей свободы. Я хочу её провести с тобой. Как раньше. Устроить девичник, посмеяться, поговорить до утра. Ты придёшь?

За садовой оградой ждал человек в цветах семьи Стэллена. Эли заметила, куда я смотрю, и стиснула мою руку. — Меня теперь везде сопровождают, — сказала она с улыбкой.

Я решила, что завтра её уже не отпустят ко мне. Я опустила глаза.

— Я наказана, — сказала я. — Отец приставил ко мне Гарена. Мне запрещено выходить за ворота.

— Как? — Эли нахмурилась. — Мы же расстались задолго до колоколов. Почему ты не пошла домой?

Я не стала рассказывать ей про снежинку. Про то, как я стояла под жёлтой луной и ждала, и как одна колкая, острая крупинка упала мне на нос и растаяла. Про то, что где-то глубоко внутри я до сих пор была уверена, что видела не облака, а нечто настоящее.

— Засмотрелась на рассвет, — сказала я. — Потеряла счёт времени. Глупость.

Эли вздохнула.

— Значит, мы даже не попрощаемся как следует? — В её голосе было столько горечи, что у меня сжалось сердце.

Эли теребила край приглашения. Я знала: если сейчас откажу, она улыбнётся и скажет, что понимает. От этого почему-то было ещё хуже.

— Ладно, — сказала я. — Что-нибудь придумаем. Я сбегу.

Эли просияла.

— Правда?

— Правда. Встретимся на вышке.

Она протянула мне приглашение — плотную картонку с золотым тиснением и вложила мне в руку.

— Держи. Приходи послезавтра. Обещай.

Она дважды постучала ногтем по уголку. Так она постукивала по нашим запискам ещё в детстве. Я посмотрела на приглашение: на нём были только нарядные строки о свадьбе. За оградой человек Стэллена окликнул Эли, и она поспешно отпустила мою руку. Я сунула приглашение в рукав.

— Обещаю.

Она ушла. Я смотрела ей вслед, пока её фигура не скрылась за воротами.

Гарен найдёт меня. Я знала это. Он всегда находил. Но я знала и другое: отец угрожал ему четыре года назад. С тех пор многое изменилось, говорила я себе. Гарен давно стал своим. Не станет же отец… Я оборвала мысль, не договорив. Мне слишком хотелось поверить, что не станет… Тогда отец угрожал Гарену, но теперь ничего подобного не говорил. Я уцепилась за эту разницу. К тому же это была последняя ночь с Эли. Последняя ночь нашей свободы. После свадьбы всё изменится, и, возможно, я больше вообще не буду сбегать по ночам.

Ничего страшного не случится, если я сбегу один раз.

Глава 4

Четыре года назад Гарен впервые увидел мой лёд.

Гарен тогда служил у отца всего месяц, и я ещё не привыкла к тому, что он везде ходит за мной тенью. Он почти не разговаривал со мной и не отвечал на вопросы, если их можно было проигнорировать. Я привыкла видеть его в нескольких шагах за спиной.

В тот день мы гуляли по территории замка. Точнее, гуляла я, а он шёл следом. Ворота были открыты, привозили продукты, и через них было видно улицу, людей, чужую жизнь, которая текла без меня. Я подошла ближе, просто чтобы посмотреть, и увидела его.

Сын кухарки. Дэррил — так его звали. Ему было шестнадцать, как и мне, и он был единственным человеком в замке, кроме Эли, который не избегал меня. У него были белоснежные кудри, которые он постоянно отбрасывал со лба, и чуть выступающий передний зуб. Из-за этого улыбка казалась мальчишеской даже тогда, когда он старался выглядеть взрослым. Я замечала этот зуб чаще, чем следовало. Он улыбался мне, когда мы встречались на кухне, приносил мне тёплые булочки, когда я сидела в саду, говорил мне комплименты так неуклюже и так искренне, что я краснела и не знала, куда девать глаза. Я думала о нём вечерами. Я ждала этих случайных встреч. Я позволяла себе надеяться на что-то, чему даже не могла придумать названия.

А в тот день я увидела, как он целуется с другой девочкой.

У самых ворот. Прямо на улице, никого не стесняясь. Он держал её за талию и наклонялся к её губам, и она смеялась, и он смеялся, и они были так счастливы, так естественны, будто весь мир принадлежал им, а я была всего лишь случайной прохожей, которая смотрит сквозь щель в заборе на чужой праздник.

Я отошла к стене и прислонилась к ней. Моя рука коснулась холодного камня, а внутри всё сжалось в один тугой комок: обида, унижение, злость, которую я не имела права испытывать. Он ведь ничего мне не обещал. Ни один живой человек мне ничего не обещал. И этот комок вырвался наружу.

Камень под моей ладонью начал покрываться инеем.

Это было красиво. Тонкая, ажурная сетка, как морозное кружево на стекле, расползалась от моей руки в стороны, и лёд тихо потрескивал, нарастая слой за слоем. Я смотрела на него и не понимала, что происходит, а когда поняла, было уже поздно.

Гарен схватил меня за запястье и рванул мою руку от стены.

Я вскрикнула. Он держал меня крепко, так крепко, что я чувствовала, как его пальцы впиваются в кожу, и смотрел на меня такими глазами, каких я не видела ни у кого и никогда. В них был страх. Настоящий, животный, ледяной страх, и я знала, что в моих глазах он точно такой же.

Мы стояли и смотрели друг на друга. Никто не решался заговорить.

Я знала, что теперь будет. Я знала это с семи лет, с того дня, как отец посадил меня перед собой и сказал: «Варвара, слушай внимательно. То, что ты умеешь, — это не дар. Это приговор. Если кто-то узнает, что ты делаешь лёд, если кто-то поймёт, кто ты на самом деле, то убьют не только тебя. Убьют меня. Убьют твою мать. Убьют всех, кто тебя защищал. Ты поняла меня? Никогда. Никому. Ни слова, ни знака, ни взгляда». И он надел мне на шею тяжёлый серебряный кулон с тёмным камнем в оправе, и с тех пор я не снимала его никогда, даже купаясь, даже ложась спать, даже когда он натирал мне шею до красноты.

Кулон гасил мою магию. Полностью, надёжно, до шестнадцати лет ни разу, ни единого раза она не прорвалась наружу.

А потом мне исполнилось шестнадцать.

Чувства стали сильнее. Слишком сильными. Я могла держать себя в руках, когда была спокойна, и почти всегда держала, но, когда что-то задевало меня по-настоящему, обида, ревность, боль, кулон не справлялся. Магия шла сквозь него, как вода сквозь треснувший кувшин, тоненькими струйками, и я ничего не могла с этим сделать.

Гарен пришёл в себя первым.

Он резко выбросил свою правую руку в сторону стены, я почувствовала, как воздух вокруг нас дрогнул, как будто кто-то невидимый выдохнул, и тёплая волна ударила в камень. Лёд зашипел, растаял и потёк вниз тонкими струйками воды, исчезая в трещинах между камнями. Через минуту от кружева не осталось и следа.

Второй рукой он не выпускал моё запястье.

Он потащил меня вглубь замка, быстро, так быстро, что я спотыкалась, а я шла за ним, потому что не знала, что ещё делать.

Я хотела заговорить. Я хотела объяснить, что это не я, что ему показалось, что это был просто иней, утренний иней, всякое бывает, что кто-то другой, что меня подставили, что… Я сама не знала, что сказать. Слова застревали у меня в горле, и я открывала рот, как рыба, выброшенная на берег.

Гарен услышал мою первую попытку и резко шикнул на меня, и я замолчала.

Я думала, что он тащит меня сдавать отцу, страже или прямо совету. Я думала, что он войдёт в зал и объявит: «Смотрите, кого вы прятали все эти годы. Ледяная ведьма. Зимнее проклятие. Та самая, из-за которой сохнет урожай».

Я не знала, стоит ли вырываться. Он был вдвое больше меня и в сто раз опытнее. Я только спотыкалась и пыталась угадать, куда он меня ведёт.

Гарен остановился.

Мы стояли у маленькой двери в дальнем конце коридора, там, где я никогда не бывала, и он открыл её, затолкал меня внутрь и громко хлопнул дверью.

Комната была крошечной. Кровать, стол, стул, сундук у стены, огарок свечи на подоконнике. Я поняла, что это его комната, хотя никогда здесь не была, и вжалась в угол, потому что не знала, что теперь будет.

Он убьёт меня? Он будет пытать? Он будет шантажировать? Заставит что-то делать, потребует денег, потребует моё тело, потребует молчания в обмен на что-то, чего я не смогу дать?

Я перебирала в голове варианты один хуже другого, и ни один из них не был тем, что я услышала.

— Повтори, — сказал Гарен.

— Что?

— Повторите, — поправил он. — То, что вы сделали у стены. Повторите.

В списке того, чего я успела испугаться, этого не было.

— Я... не могу, — выдавила я. — Я не контролирую это. Оно само. Я ношу кулон, он должен гасить магию, но, когда я сильно волнуюсь... — я замолчала, поняв, что сказала слишком много, но отступать было поздно. — Оно выходит само. Я не умею это вызывать.

Гарен молчал. Он не двигался, не подходил, не смотрел на меня как на чудовище. Он просто кивнул.

— Кто знает? — спросил он.

Нужно было соврать. Я смотрела в пол, но придумать ложь, которую Гарен не распознал бы сразу, не могла.

— Нянечка, — сказала я наконец. — Служанка, которая была со мной с детства. Мать знала. Отец. — Я подняла глаза. — И теперь ты.

Он кивнул во второй раз.

Гарен подошёл к двери и прислушался. В коридоре было тихо. Только тогда он повернулся ко мне.

— Каждую неделю, — произнёс он. — Здесь. Я буду проверять, как вы держите себя в руках. Вы должны научиться это контролировать, иначе погубите и себя, и тех, кто вас покрывает. Меня в том числе.

Я смотрела на него и не верила своим ушам.

— Ты... не расскажешь?

— Кому? — Он усмехнулся, но в этой усмешке не было ничего весёлого. — Твоему отцу? Он меня убьёт за то, что я знаю. Страже? Они убьют вас. Совету? Они убьют всех. Я не идиот, госпожа. Я хочу жить.

Он отвернулся, подошёл к столу и зажёг свечу.

— Приходите в четверг, — сказал он, не глядя на меня. — После заката. И не вздумайте пропустить.

Наказание закончилось, а по четвергам я продолжала приходить. Отец больше не приказывал Гарену следить за мной. Гарен всё равно спрашивал, где я была и что опять натворила. Теперь я могла не отвечать. Почему-то отвечала. С того дня он стал другим. Не охранником, не тенью, не молчаливой мебелью, а кем-то, кого я до сих пор не умею назвать. Он хмурился, когда я делала глупости. Он учил меня держать спину ровно, когда я злилась. Он не скупился на выговоры за несдержанность и хвалил так скупо, что каждое его «неплохо» я помню наизусть.

Он стал моим лучшим и единственным хмурым другом.

И вот сегодня, стоя в своей комнате с приглашением Эли в рукаве, я собиралась его предать.

Я сбегу ночью. Я знала это. Я уже всё решила.

Глава 5

План был простой, настолько простой, что я почти гордилась собой.

С начала наказания Гарен каждую ночь дежурил у моей двери. Я знала это точно: стоило мне встать среди ночи, чтобы попить воды, как я слышала, как он переступает с ноги на ногу, как скрипит под ним половица. Через дверь выйти было нельзя. Оставалось окно.

Окно было узкое, под самой крышей, и раньше, когда дерево ещё росло под ним, я спускалась по веткам. Теперь дерева не было, но я была не той девочкой, что десять лет назад. Я умела падать.

Я дождалась, когда дом затихнет. Отец обычно ложился поздно, он сидел в кабинете с бумагами до полуночи, а служанки расходились по своим каморкам сразу после ужина. Я лежала в темноте, считая удары своего сердца, и ждала, ждала, ждала, пока последние шаги не стихнут в коридорах.

Потом встала.

Первым делом я подошла к двери и прислушалась. За ней было тихо. Слишком тихо. Я наклонилась к щели под дверью и увидела тень. Гарен стоял там. Стоял, как всегда, не двигаясь, не дыша, будто был не человеком, а изваянием.

Я отошла и принялась за дело.

Я связала простыни, одеяла и покрывало с кровати в длинную верёвку — узлы выходили кривыми и скользкими, но я затягивала их так крепко, как могла, и молилась, чтобы они выдержали мой вес. Когда я закончила, верёвка оказалась короче, чем я рассчитывала. Значительно короче. Я смотрела на неё и понимала, что до земли не дотяну.

В плане всё сходилось. Простыни оказались менее сговорчивыми.

Ну и ладно.

Я привязала конец к ножке тяжёлой кровати, перекинула верёвку через подоконник и выглянула наружу. Двор был пуст. Никаких теней под окнами, никакого Гарена, никаких собак. Только жёлтая луна висела над крышами, равнодушная ко всему на свете.

Я перебралась через подоконник. Руки дрожали, и я спускалась медленно, перехватывая узел за узлом, пока верёвка не кончилась. До земли оставалось чуть больше моего роста. Я висела, глядя вниз, и считала вдохи.

Раз. Два. Три.

Я разжала руки.

Падение длилось мгновение. Я приземлилась на согнутые ноги, но всё равно не удержалась, повалилась на бок и покатилась по земле. И в этот момент под моей ногой что-то хрустнуло. Громко. Так громко, что я замерла, вжавшись в землю и прислушиваясь.

Тишина.

Я подняла голову. Простыни висели из моего окна — светлые, заметные, указывающие прямо на комнату, которую охранял Гарен. Прекрасно. Я не стала просить его выпустить меня, зато оставила всему двору доказательство, что он меня упустил. Надо было придумать, как убрать верёвку, ещё наверху. Теперь оставалось надеяться, что до моего возвращения никто не пройдёт под окнами.

Я поднялась и побежала.

Через сад, через задние ворота, которые я предусмотрительно не заперла ещё днём, по знакомой обходной тропе вдоль городской окраины. Ветки хлестали меня по лицу, корни хватали за ноги, но я бежала так быстро, как могла, потому что знала: Гарен уже понял. Он всегда понимал, даже через дверь, даже сквозь сон.

Я добежала до водонапорной башни запыхавшаяся, с горящими лёгкими и разбитыми в кровь коленями. Взобралась по скрипучей лестнице на крышу и села у края, свесив ноги, как мы всегда делали с Эли.

И стала ждать.

Луна висела на прежнем месте, жёлтая, огромная, тяжёлая. Я смотрела на неё и думала о том, что было здесь пару недель назад, и всё ловила себя на ожидании: вдруг она снова станет синей.

Произошло ли это вообще? Может, мне показалось? Может, я просто устала, замёрзла, не выспалась, и всё это было игрой воображения? Я смотрела на луну, и она молчала. За эти две недели ничего не изменилось. Ветер был всё такой же злой, пыль всё такая же колючая, зимы всё так же не было. Только во мне что-то сдвинулось с места, и я не знала, что с этим делать.

Я прождала час. Потом второй.

С крыши была видна вся лестница. Каждый раз, когда внизу раздавались шаги, я перегибалась через край, ожидая увидеть то Эли, то Гарена. Люди проходили мимо башни и скрывались за поворотом. Никто не поднимался ко мне.

Эли не пришла.

Зато Гарен тоже не пришёл. Это было единственное хорошее в этой ночи. Поначалу. Чем дольше я сидела одна, тем чаще прислушивалась к лестнице.

Я спустилась с башни и пошла по направлению к дому Эли. Может, она задержалась, может, ещё идёт. Мы встретимся по дороге, посмеёмся над моей паникой, и всё будет как раньше.

Дом Эли стоял в конце улицы, приземистый, с тёмными окнами. Я подошла ближе и остановилась. В окнах не горело ни свечи, все спали. Я постояла, глядя на тёмные стёкла, и внутри у меня начало подниматься что-то злое, горькое.

Она забыла.

Я сбежала. Я предала Гарена, человека, который четыре года прятал меня, учил меня, смотрел на меня так, будто знал обо мне всё и всё равно оставался рядом, и сделала это ради неё. Ради последней ночи, последнего девичника, последнего раза, когда мы можем быть вместе. А она забыла…

Зачем я вообще это сделала?

Я развернулась и зашагала прочь, не разбирая дороги, не думая, куда иду. В голове было пусто и зло. Я завернула в ближайшую тёмную узкую подворотню, пропахшую мочой и гнилым деревом, присела на корточки у стены и обхватила колени руками.

И тут я вспомнила про приглашение.

Оно всё ещё лежало у меня в складках плаща, я сунула его туда второпях, собираясь бежать. Я достала плотную картонку и принялась крутить её в пальцах. Золотое тиснение поблёскивало в тусклом свете, и я, прищурившись, прочитала стихи, написанные аккуратным писарским почерком.

«Приглашаем вас разделить с нами радость соединения двух сердец, связанных судьбой и волей богов...»

Я усмехнулась: судьба, воля богов, два сердца — как красиво они всё назвали. Я вспомнила лицо Эли, когда она говорила про Стэллена — «я его почти не знаю», — и её вздох, и то, как она сказала: «Он не злой, кажется». Никакой любви там не было. Никаких сердец. Был расчёт, была нужда, была усталость, и всё это завернули в красивые слова, чтобы никто не догадался, что внутри пусто.

Мне вдруг стало горько. Как вообще люди находят любовь? Как они умудряются встретить кого-то, кто смотрит на них так, как смотрел на ту девочку Дэррил? Я думала о себе и не находила ответа. Когда-то мне казалось, что однажды он посмотрит так и на меня.

Я встала, решив прогуляться одна. Хоть раз за эту ночь сделать что-то для себя, раз уж всё равно всё пошло прахом.

Приглашение выскользнуло у меня из пальцев и упало вниз.

Я даже не сразу поняла, куда именно, а потом увидела маленькую лужу под стеной, тёмную, с радужными разводами по краям. Пролитый эль. Кто-то вылил остатки, и теперь моё приглашение лежало в этой грязи, впитывая вонючую жижу.

— Проклятье, — выругалась я и присела, чтобы его поднять.

Я уже взялась за уголок, когда заметила под золотым тиснением тёмный штрих. Потом ещё один.

По мокрому картону, сквозь золотое тиснение, сквозь слова о двух сердцах, проступали буквы. Я знала эти буквы. Я знала этот почерк. Мы с Эли писали друг другу настоем бледнокорня. Высохнув, он исчезал, а стоило намочить бумагу, как буквы проступали снова. Так мы с Эли прятали от взрослых наши маленькие заговоры.

Огромные буквы на лицевой стороне, поверх стиха, гласили:

НЕ ПРИХОДИ

У меня перехватило дыхание. Наш старый знак. Она ведь постучала по приглашению, а я решила, что Эли вспоминает наши детские игры. Не приходи — куда? На свадьбу? На башню? Я уже побывала там. Значит, могла опоздать с предупреждением.

Эли не забыла о встрече. Она пыталась меня предупредить, пока за оградой ждал человек Стэллена. Я вспомнила, как она улыбнулась, когда я обещала сбежать. Неужели ей пришлось улыбнуться, чтобы он ничего не заподозрил?

Меня ждали.

Значит, я предала Гарена — и ради чего? Ради того, чтобы попасть в чужую западню.

Я вскочила, натянула капюшон на самые глаза и быстро зашагала в сторону дома. Ноги дрожали, сердце колотилось где-то в горле, и я считала шаги, чтобы не сорваться на бег, бег всегда привлекает внимание, а мне нельзя было привлекать внимание.

Нужно домой, пока не поздно.

Я почти вышла из подворотни, когда на моё плечо опустилась тяжёлая рука.

Первая мысль была — Гарен. Он нашёл меня. Он всегда находил. Сейчас он отругает меня, потащит домой, и я буду счастлива, я буду так счастлива, что он меня нашёл, что всё обошлось, что это просто Гарен.

Я обернулась.

И тут же что-то тяжёлое, твёрдое обрушилось мне на голову.

Мир потемнел.

Глава 6

Я не отключилась.

Перед глазами потемнело. Я перестала видеть нападавшего, но слышала его дыхание и скрежет собственного каблука по камню. Значит, ещё не потеряла сознание. Я ухватилась за тонкий лучик света и не отпускала его. Я держалась за него изо всех сил, потому что понимала: если отпущу — всё закончится.

Второй удар прилетел в живот.

Воздух вышел из меня весь сразу, будто из проколотого мешка, и я согнулась пополам, рухнула и скрючилась на земле, хватая ртом грязь. Боль накатила волной, сначала тупая, потом острая, потом снова тупая, и меня замутило так, что я едва не вывернулась наизнанку.

Надо мной наклонился парень. Я не знала его лица. Совсем молодой. На подбородке воспалился порез после бритья. Он разглядывал меня, пока я пыталась вдохнуть, и нетерпеливо переставлял ногу.

— Привет, ледяная тварь, — сказал он.

Я попыталась отползти. Руки не слушались, пальцы скребли по камню, но тело было чужим, ватным, тяжёлым. Я попыталась закричать и не смогла, из горла вырвался только сиплый стон. Сознание помутилось, всё плыло, и человек, ударивший меня, кружился у меня перед глазами, расплывался, как отражение в тревожной воде.

Подошли ещё двое.

— А я говорил: придёт одна. — Два часа за ней таскаемся. Мог бы раньше сказать, что стража не будет.

— Ну что, добиваем? — спросил первый, тот, что стоял ближе.

— Не здесь, — отозвался второй, постарше и осторожнее. — Велено доставить её за город. Живой.

— Сам с ней возиться будет?

— Заказчик. Заплатил за живую — живую и получит. Хочет сам посмотреть, как она сдохнет, а что сделает после этого — не наше дело.

— Значит, волочём её к нему.

— Значит, волочём.

Они говорили обо мне так, как говорят о мешке с зерном или о сдохшей собаке, и от этого было больнее, чем от удара в живот. Я лежала на холодной земле и слушала, как решается моя судьба, и ничего не могла сделать.

Один из них снова ударил меня по спине, наотмашь, чтобы не дёргалась, и меня накрыло волной тошноты. Я слышала их смех, слышала ругательства, слышала, как третий, самый молодой, стоявший чуть в стороне, говорил что-то злое и грязное про январских, про мою мать, про моего отца.

А потом он шагнул вперёд.

Он отбросил волосы со лба, и я узнала это движение раньше, чем разглядела лицо. Дэррил.

Сын кухарки. Мальчик, из-за которого я четыре года назад заморозила стену, потому что не могла смотреть, как он целуется с другой. Теперь в его руке был кинжал.

— Ты, — выдавила я. Голос не слушался, но я всё равно говорила. — Ты... зачем?

Дэррил наклонился надо мной. Так близко, что я видела каждую чёрточку его лица и в этом лице не было ничего от того мальчика, которого я помнила. Ни улыбки, ни тепла, ни доброты.

— Зачем? — выдавила я. — Зачем ты это делаешь?

Дэррил криво усмехнулся.

— Ты думала, я к тебе по-настоящему? Думала, что я на кухню хожу ради твоих глаз?

Я молчала.

— Ты бесила меня всегда, — сказал он. — С самого детства. Ты заходила на кухню, болтала с нами, бралась за чужую работу. Один день котлы почистила — и тебе стало стыдно за слуг. А на следующий день могла не приходить. Моя мать не могла. Ты играешь в бедность, а мы в ней живём.

— Я никогда так не думала, — прошептала я.

— Знаю. Ты вообще о нас не думала, когда уходила. — Он наклонился ближе. — Из деревень каждый день приезжали просить зерна. Урожай опять пропал. У людей дети голодные, а ты на кухне выбирала себе горячую булочку и спрашивала, не нужна ли помощь. Попробуй объясни им, какая ты добрая.

Я вспомнила руки его матери, красные после горячей воды. Вспомнила булочки, которые он сам приносил мне в сад. Тогда я не спрашивала, что осталось для него дома. Мне захотелось сказать ему это сейчас, но он не дал.

— Без твоего отца весна не придёт. Это все знают, даже те, кто ненавидит его дом, — сказал Дэррил. — А тебя можно. Стоит кому-нибудь произнести «январская», и у людей уже есть ответ, почему поле пустое.

— Ты сам в это веришь?

— Я верю, что ты ела досыта, пока другие голодали. А сегодня мне заплатили столько, сколько моя мать не заработает за всю жизнь.

Он говорил о голоде и о деньгах так, будто одно оправдывало другое. Я не знала, что возразить.

— Не думала? — Он наклонился ближе. — А я видел. Я всё видел. В тот день, у ворот, я видел, как стена под твоей рукой покрылась льдом.

Я вспомнила, как он отбрасывал со лба белые кудри. Тогда мне казалось, что он даже не заметил меня у стены.

У меня остановилось дыхание.

— Ты... ты видел?

— Видел, — отрезал он. — И я сразу понял, кто ты. Мерзкая, гнилая январская тварь. Такая же, как все остальные из вашего проклятого племени.

— Почему же ты молчал? — Я едва дышала. — Если ты всё знал, почему не донёс?

— Потому что мне было выгодно молчать! — Он почти кричал. — Пока я молчал, я ел с вашего стола, брал ваши подачки и улыбался тебе в лицо, но теперь всё иначе. Теперь мне заплатили за то, чтобы я помог найти тебя. И по сравнению с этой суммой все ваши подачки — жалкие гроши. Я сделал это. С радостью.

Он поднял кинжал.

Я смотрела на лезвие и чувствовала, как во мне поднимается что-то, чему я не знала названия. Не страх. Не злость. Что-то глубже, что-то древнее, что-то, что жило во мне с рождения и всё это время спало под серебряным кулоном на моей шее.

— Ты должна сдохнуть, — сказал Дэррил, занося руку. — Ты и все твои зимние собратья. Вы проклятье этого мира. Вы — зима, которая никогда не должна была прийти.

Он начал опускать кинжал.

— Живой, дурень! — Старший схватил его за локоть. Дэррил выдернул руку. — Хватит мне указывать! — Дэррил снова замахнулся.

И я выпустила ледяную бурю.

Я не думала. Я не знала, что делаю. Оно само, как тогда, у стены, только в тысячу раз сильнее. Волна холода вырвалась из меня, как выдох, и воздух вокруг взорвался кристаллами. Острые, беспощадные льдины полетели во все стороны, и в одно мгновение, короче удара сердца, все трое застыли на месте.

Они не успели даже вскрикнуть.

Ледяной куб вырос вокруг них, огромный, прозрачный, сверкающий в свете жёлтой луны, и внутри него, в толще синеватого льда, замерли три фигуры: один с поднятой рукой, второй с открытым в крике ртом, третий в позе человека, который пытается отступить, но уже не может.

Дэррил застыл с занесённым кинжалом. Я успела увидеть, что на его лице было не торжество, а удивление.

Я лежала на земле и смотрела на то, что сделала.

Лёд не таял. Он стоял, огромный и недвижимый, и в нём, как в музее, хранились три человека, которых я только что убила или не убила, я не знала, я не понимала, я ничего не понимала.

Я попыталась встать. Тело слушалось плохо, но всё же слушалось. Я поднялась на колени, потом на ноги, пошатнулась, оперлась о стену и посмотрела на дело своих рук.

Что теперь?

Если я попробую их разморозить, то они очнутся и убьют меня. Если я оставлю их здесь, то это огромная ледяная улика. Огромная. Кто в этом городе умеет делать лёд? Кто в этом городе вообще связан с холодом? Злая январская ведьма. Вроде слухи только обо мне одной. Вроде все и так знают, что я накликаю беду. Первое, что они подумают: «Это она».

Я могла умереть сейчас. Могла остаться здесь, сесть у этого куба и ждать, пока кто-нибудь придёт и сделает то, что не успел сделать Дэррил.

Или я могла умереть через пару дней.

Я выбрала второе.

Я сорвалась с места и побежала домой. Я должна рассказать всё отцу. Он должен быть готов. Завтра к его дому придут озверевшие крестьяне. Придёт совет. Придут все, кто годами ждал повода. Придёт конец.

Я бежала через тёмные улицы, спотыкаясь, падая, поднимаясь. За каждым поворотом мерещились шаги. Отец должен узнать от меня — раньше, чем к воротам придут остальные. Я всё испортила, и теперь за это заплатят все, кого я люблю.

Глава 7

Я добежала до дома на последнем дыхании. Тело горело, каждый шаг я делала сквозь боль.

Ворота были открыты, как всегда, но что-то в них было не так. Я не сразу поняла, что дело в тишине. Обычно даже ночью замок жил: где-то скрипела дверь, кто-то переставлял посуду на кухне, стража переговаривалась у ворот, служанки шаркали по коридорам. Сейчас было тихо. Так тихо, что я слышала собственное сердце.

Я влетела в дом. На лестнице пришлось остановиться. Под рёбрами резало, перед глазами расплывались ступени.

— Гарен! — крикнула я. — Гарен!

Никто не ответил.

Я побежала по коридорам, заглядывая в каждую дверь, в каждую нишу, в каждую комнату, где он мог быть. Его каморка была пуста, постель не смята, свеча погасла давно, оружие на месте. Я обыскала кухню, караульню, конюшню, даже подвал. Никого.

Я надеялась, что он выскочит откуда-нибудь из-за угла, схватит меня за плечо, накричит, отчитает, скажет, что я безмозглая дура, что я чуть себя не убила, что он всё видел и всё знает, а потом поможет. Растопит этот проклятый куб. Придумает, как быть. Скажет, что всё обойдётся.

Но его не было.

И тут я поняла второе. Прислуги тоже не было.

Я заметила это не сразу, не до того было, но теперь, стоя посреди тёмного коридора, я поняла, что в доме нет ни одной живой души. Ни служанок, ни поваров, ни стражников, ни конюхов. Всё было брошено. Где-то на кухне ещё тлели угли в печи, на столе лежал недорезанный хлеб, в одной из комнат горела свеча, догоревшая до самого основания. Похоже, все ушли в спешке.

Разбираться было некогда.

Я пошла к отцу.

Он сидел в кресле у камина, в котором не было огня. Комната тонула в темноте, и только тонкая полоска света от луны падала на его лицо. Ворот был расстёгнут, одна прядь упала на лоб. Обычно отец поправлял волосы, даже не замечая этого. Сейчас так и сидел. Он выглядел очень уставшим, так уставшим, что я впервые за всю жизнь увидела, что он старше, чем кажется. Плечи опущены, руки лежат на подлокотниках, пальцы сцеплены. Он не удивился, когда я влетела. Даже не поднял глаз.

— Сядь, — сказал он. — Слушай.

— Отец, я должна тебе сказать... На улице остался лёд. Там были люди.

— Сядь, — повторил он. — Слушай.

Я села. Он посмотрел на кровь у моего виска. Пальцы на подлокотнике сжались. Я ждала, что он спросит, кто меня ударил. Он не спросил.

— Завтра во время суда я буду ходатайствовать о том, чтобы тебя изгнали, — произнёс он ровно. — Не уверен, что у меня получится, но я сделаю всё, чтобы тебя изгнали.

У меня расширились глаза.

Изгнание. Самое страшное наказание в этом мире, хуже смерти. Мне изгнание казалось страшнее казни. Отец, очевидно, считал иначе.

Смерть — это просто. Вердикт «Смерть» даёт тебе возможность умереть быстро, попрощаться с родными, знать, что тебя ждёт, лечь и закрыть глаза. Смерть — это конец. А изгнание — это не конец. Это клеймо навсегда. Тебя не примут ни в одном городе, никто с тобой не заговорит, никто не подаст воды, никто не пустит переночевать. Каждый, кто увидит твоё лицо, захочет убить за деньги, за славу, за удовольствие. Скитание без дома, без имени, без права на слово. Даже близкие не имеют права сказать тебе хоть слово. Даже отец и Эли не смогут со мной заговорить. Если встречу их на дороге, они должны будут пройти мимо.

Я — принцесса, которая спала на мягкой кровати, ела каждый день досыта, носила красивые платья и купалась каждый божий день. За воротами меня не защитят ни этот дом, ни имя отца.

А главное, для меня не было наказания страшнее, чем молчание. С детства все боялись меня и детям запрещали со мной общаться, но они не имели права молчать. Они обязаны были отвечать, обязаны были кланяться, обязаны были говорить «да, госпожа», «нет, госпожа». Я ненавидела это, но это было хоть что-то, а теперь у меня отнимали и это.

— Нет. — Я вскочила. — Нет, нет, нет. Ты полубог. У тебя есть власть. Договорись с кем-нибудь. Дай взятку. Пусть меня убьют. Я не готова к изгнанию. Я не выживу. Лучше смерть.

Отец вскочил и ударил кулаком по столу. Прежде чем поднять руку, он отвёл взгляд. Я решила, что он больше не хочет меня слушать.

От удара по комнате полетела волна тёплого воздуха, я почувствовала её кожей, и меня сбило с ног, отбросило назад, усадило на стул. Я попыталась встать и не смогла: невидимые браслеты сковали мои руки, прижали их к подлокотникам.

Я потянула запястья к себе. Напрасно.

— Папа?

Отец никогда не применял ко мне магию.

— Завтра, — повторил он, чеканя каждое слово, — я буду ходатайствовать о твоём изгнании. Это не обсуждается.

Он подошёл ко мне и повесил мне на шею ещё один маленький, гладкий кулон, синий, как зимнее небо. Внутри, под прозрачной оболочкой, я разглядела оранжевый листик клёна.

— Это поможет тебе найти своё место, — сказал он.

— Какое место? — прошептала я. — Если меня изгонят, меня не примут ни в одном доме. Я умру смертью собаки. Голодная, больная, где-то в лесу. Никто даже не похоронит меня.

— Заткнись, — отрезал он.

Он запнулся, будто собирался сказать что-то ещё, и сжал губы.

— У нас мало времени. Согрей кулон в ладони. Он покажет путь.

Я замолчала.

Сегодня он был другим. Это был не тот отец, который смеялся, когда я падала, и поднимал меня, когда я плакала. Не тот, который прощал мне всё ещё до заката. Сегодня я увидела то, что видели все остальные. Сегодня я увидела, почему его боятся, почему его имя произносят шёпотом, почему враги оглядываются, прежде чем сказать «Март».

Я ведь ещё не рассказала ему ни про Дэррила, ни про ледяной куб. Откуда он знал?

— Тебе нужно найти базу зимних, — продолжил отец. — Зимние месяцы живы.

Я уставилась на него.

— Что?

— Декабрь, Январь, Февраль. Они живы. И они обязаны принять тебя, обучить и защитить. Это их долг перед тобой и передо мной. Если они откажутся — покажи им кулон, который я тебе дал. Они поймут.

— Ты всё это время знал, что они живы?

Зимние месяцы живы? Они обязаны меня принять? Куда идти? Кого искать? Как найти людей, которых нет ни на одной карте? Как найти людей, которых, я думала, убили больше пятидесяти лет назад?

— Отец, я...

— Ты хочешь задать миллион вопросов, — перебил он. — У тебя их будет миллион, но времени нет. Слушай меня.

Он снял с пальца серебряное тяжёлое кольцо с большим изумрудом, который тускло блеснул в лунном свете, и надел мне на большой палец. Кольцо было огромным, болталось, но почему-то не спадало.

Потом он наклонился. Его рука легла мне на затылок, но несколько мгновений он только стоял так, ничего не говоря. Затем поцеловал меня в лоб и прижался своим лбом к моему так близко, что я видела каждую морщину на его лице.

— Если тебе будет очень тяжело, — сказал он тихо, — всегда помни: лёд внутри тебя может треснуть, расползтись паутинкой боли, но не решай сразу, что это конец. Даже если тебе будет казаться, что дальше ты не можешь. Поняла меня?

Я кивнула, хотя не поняла ничего.

Он выпрямился, махнул рукой, и невидимые браслеты исчезли. Я почувствовала, как руки снова стали моими.

А потом отец превратился в тонкий ручей и утёк в щель под дверью.

Я осталась сидеть одна в тёмной комнате, с двумя кулонами на шее, с огромным кольцом на пальце, с мокрым от слёз лицом, и в голове билась одна и та же мысль.

Что это было? И что мне теперь делать?

Глава 8

Я просидела в темноте около получаса.

Не знаю, сколько точно. Время исчезло. Были только слёзы, сопли, тёмная комната и тишина, такая плотная, что казалось, будто она давит на плечи. Я пыталась представить завтрашний день и каждый раз останавливалась на воротах. За ними ничего не получалось придумать. Была просто боль. Боль и понимание того, чего я не могла объяснить словами, но знала точно: отец попрощался со мной навсегда.

Завтра он настоит на моём изгнании. И после этого не сможет сказать мне ни слова. Ни он, ни кто-либо другой. Я уйду в никуда, разрушу свой привычный быт, буду пытаться выжить в лесу, пойду туда, куда укажет кулон, если он вообще укажет. Как именно он покажет путь, я не понимала. Я вообще ничего не понимала.

Вся моя жизнь летела к чертям. И самое главное, я знала, что виновата в этом сама.

Наконец я встала.

Слёзы высохли, оставив на лице соль, стянувшую кожу. Я подошла к умывальнику, плеснула воды в лицо, вытерлась рукавом, потом огляделась. В маленьком зеркале над умывальником лицо казалось незнакомым. Веснушки проступили отчётливее на бледной коже, глаза покраснели. Я провела пальцем по переносице — на ней ещё оставалась грязь.

Надо было собрать еду и вещи — столько, сколько смогу унести. Всё, с чем завтра я уйду в никуда.

Я вошла в свою комнату и остановилась на пороге.

Что-то ударило в грудь так сильно, что я схватилась за дверной косяк. Здесь всё осталось как было: кровать стояла развороченная; связанные простыни всё ещё свисали из окна, матрас сдвинут к самому краю. Стол с книгами, кресло у окна, ковёр, который я помнила с тех пор, как научилась ходить. Здесь прошло всё. Здесь я жила.

Я вспомнила, как отец будил меня тёплым светом из окна: он умел собирать солнечные лучи в ладонь и выпускать их в комнату, чтобы рассвет приходил ко мне раньше, чем ко всем остальным. Вспомнила мать: она делала мне самодельные игрушки из дерева и ткани, вырезала лошадок, шила кукол, плела корзинки из сухой травы. Вспомнила свой первый танец: мне было двенадцать, и я ужасно боялась, и отец сказал, что могу наступить ему на ноги сколько угодно, он всё равно будет улыбаться.

Однажды, когда мне было девять, я забралась в его кабинет и рассыпала по полу все бумаги, которые нашла на столе, просто потому что мне было скучно, а бумаги были красивые, с печатями и золотыми обрезами. Отец вошёл и застал меня сидящей посреди этого хаоса. Я думала, что он закричит. Он не закричал. Он сел рядом на пол, вздохнул и сказал:

— Ты хоть понимаешь, что это были бумаги с печатями трёх городов?

Я помотала головой.

— Ладно, соберём вместе. Только больше никогда не трогай то, что не твоё.

Он подал мне два письма с одинаковыми красными печатями. Я положила их в одну стопку.

— Посмотри на них.

На одной печати в воск была вдавлена тонкая ветка. На другой — ветка с крошечной чертой поперёк стебля. Отец объяснил, что этой чертой помечают письма, которые нельзя вскрыть без разрешения адресата. Я вернула лист ему, держась подальше от воска.

— А если бы я её не заметила?

— Ты уже рассыпала их по полу. Давай узнаем, что ты ещё могла испортить.

Он говорил строго, но уголок рта дёрнулся. Потом показал, как отличать защитные знаки, как искать имя того, кто действительно отдаёт приказ, и почему в письме важна не только подпись, но и слова, которые человек обошёл молчанием.

У двери кашлянул Дарий, главный военный командир отца. Он держал небольшой свёрток: привёз мне заморские конфеты из земель, где недавно побывал. Я потянулась к нему, но отец прикрыл ладонью ближайшую стопку бумаг.

— Сначала закончим.

Я возмутилась. Дарий засмеялся и положил свёрток на край стола, подальше от чернил. Потом отец попросил меня сыграть посланницу одного из городов. Я должна была добиться, чтобы он прислал людей охранять дорогу, не пообещав взамен больше, чем мне разрешили. Первые три попытки я провалила. На четвёртую он перестал улыбаться и начал торговаться всерьёз.

Через пару часов бумаги вернулись на стол, а я помнила, какой город просил стражу, какой — зерно и кто из посланников спрятал просьбу в длинном вежливом письме. Отец принёс мне чашку горячего молока с мёдом. Он сказал, что злиться на меня дольше одного вечера не умеет и что это, наверное, его главная слабость. Конфеты мы с Дарием разделили уже после ужина.

Он всегда прощал. Всегда.

Вспомнила мать: она сказала мне много важных слов перед тем, как исчезнуть.

Это было за неделю до той ночи. Она сидела у меня в комнате, на краю кровати, расчёсывала мои волосы, рыжие, длинные, которые все находили странными, и молчала долго, а потом заговорила. Мать наклонялась над моей головой, и её каштановые волосы касались моей щеки. На подбородке у неё был маленький белый шрам. Я в детстве всё пыталась его стереть: мне казалось, она испачкалась мукой.

«Варвара, — сказала она, — ты должна кое-что запомнить. Не сейчас, может быть, потом, когда меня не будет рядом. Ты не такая, как все. Ты никогда не была такой, как все, и никогда не будешь. Это не проклятье. Это просто ты. Что бы тебе ни говорили, что бы ни шептали за спиной, — это не проклятье. Ты — это ты, и в тебе нет ничего дурного».

Я тогда не поняла, о чём она. Мне было пятнадцать, я думала о платьях и танцах, и её слова прошли мимо меня, как ветер.

«Ещё, — продолжила она, — если когда-нибудь тебе станет страшно или одиноко, посмотри на луну. Не на жёлтую — жёлтую все видят. Посмотри на неё в тот момент, когда она меняется. Ты поймёшь. Я не знаю, когда это будет, но ты поймёшь. И помни: то, что ты видишь, — правда. Даже если все вокруг говорят, что этого нет».

Она поцеловала меня в макушку, встала и ушла. Через неделю её не стало.

Я не помнила этих слов долгие годы. Я вспомнила их только сейчас, сидя в тёмной комнате с сумкой в руках, и поняла, что мать ждала, что луна изменится. Не просто рассказывала мне о снеге — знала что-то, чего не решилась сказать прямо.

Теперь я помнила каждое слово.

В углу, под кроватью, я нашла коробку.

В ней лежали украшения — те, что мне дарили на каждый год рождения. Кольца, подвески, браслеты, серьги, дешёвые и дорогие, простые и затейливые. Двадцать лет — двадцать украшений. Я взяла их с собой. Возможно, кто-то купит и не узнает меня. Возможно, кто-то купит и не увидит клейма изгнанника.

За воспоминаниями прошло ещё несколько часов.

Я собрала еду: хлеб, сыр, вяленое мясо, сушёные фрукты, немного соли в тряпице. Сложила всё в небольшую сумку. Переоделась в тёплое и удобное, в простую рубаху, плотные штаны, накидку с капюшоном, крепкие сапоги. Заплела тугую косу, чтобы волосы не мешали. Спрятала кулоны под рубаху, оба: старый, серебряный с тёмным камнем, что гасил мою магию, и новый, синий, с оранжевым листиком клёна внутри. Кольцо с изумрудом оставила на большом пальце, хотя оно болталось и мешало.

А потом села ждать утренний колокол.

И погрузилась в мысли.

Почему Дэррил так поступил? Он говорил, что я играю в бедную, что я притворщица, что жирую в замке, пока другие голодают. Интересно, как ко мне относились другие слуги? Я вспомнила, как Дарий смеялся над моими переговорами, как кухарка оставляла мне тёплый хлеб, когда я засиживалась над книгами. Я больше не знала, что из этого было искренним и что видели во мне люди, пока я отворачивалась.

Как вообще получилась я?

Мать была человеком. Дочерью председателя совета — уважаемого, знатного, известного. Октябрьская. Без магии. С каштановыми волосами, которые она убирала за ухо, когда присаживалась ко мне на край кровати. Я помнила это движение лучше, чем портреты в доме. Отец — полубог Март, светло-русый, могущественный, пугающий.

Дети полубогов почти всегда рождаются в месяц своего божественного родителя. Если исход неудачный — дети рождаются в месяц матери. Но изредка ребёнка не признаёт ни один из родительских месяцев. Таких детей называют ошибкой богов. Я была именно такой ошибкой: дочь Марта, родившаяся в январе.

А я была рыжей. И родилась тридцать первого января. В месяце смерти.

Если у пары рождался ребёнок в зимний месяц, они обязаны были или убить его сами, или отдать богу его месяца: отнести глубоко в лес и оставить там. По преданию, бог этого месяца или забирал младенца себе, или отвергал его, и тогда ребёнок умирал.

Мой отец не оставил меня.

До начала марта он прятал меня в замке, никого не подпуская, а потом объявил, что я родилась первого марта, в его месяц. Слуги не поверили. Они видели беременную мать, считали месяцы, ждали, что она родит зимой, и все готовились к тому, что она с тяжестью в сердце отдаст меня лесу. В последние недели перед родами к матери допускали только няню и повитуху. Остальные могли считать месяцы сколько угодно — свидетельствовать им было не о чем. Но они знали. Все знали. И все молчали, потому что отец был полубогом, а перечить тому, кто носит силу бога, решались немногие.

Дни рождения я отмечала дважды.

Первый — тихо, только с родителями, в моей комнате. Мне дарили подарки, приносили вишнёвый пирог, который в январе было не достать, отец доставал его через своих людей, через знакомых, через кого-то, кто не задавал вопросов. Мы сидели втроём, ели пирог, и мать гладила меня по голове, и отец улыбался, и никто не говорил вслух, почему мы празднуем именно сегодня. После её смерти пирог всё равно появлялся каждый год. Только за столом нас осталось двое.

Второй — в марте, официально, с гостями и балом. Меня поздравляли, мне дарили украшения, я танцевала до утра, и все говорили, какая я красивая, какая счастливая, какая удачная дочь у великого Марта.

Мне нравилось получать подарки дважды. Два дня рождения — это подарок для ребёнка. Я гордилась этим. Я думала, что я особенная.

И только сейчас я начала понимать, что это проклятье.

Рыжие волосы чаще встречались у летних детей или сентябрьских, а я родилась зимой — хотя ни мать, ни отец не были зимними. Откуда это во мне?

По щекам потекли слёзы.

Я посмотрела на сумку. Умела отличать поддельную печать от настоящей, читать защитные знаки, замечать, чего посланник не написал в письме. Отец научил меня торговаться с людьми, которые называли требование просьбой. Ничто из этого не подсказывало, на сколько дней хватит собранной еды, какие грибы можно есть, как отпугнуть волка и где искать воду, если никто не пустит меня в дом.

Может быть, лучше саботировать суд? Довести совет до того, чтобы он принял решение убить меня? Быстрая смерть, прощание, конец. Не скитание, не голод, не одиночество, не молчание.

Я думала об этом, и внутри всё сжималось.

Я проверила застёжку сумки. Потом ещё раз, хотя она держалась крепко. Рядом лежали украшения — всё, что я могла продать, если мне вообще позволят подойти к торговцу.

Колокола зазвонили.

Утро.

Глава 9

Первые минуты было тихо.

Я сидела на верхней ступеньке лестницы, сжимая лямку сумки, и уговаривала себя, что ничего не произойдёт. Это шутка. Большая, злая шутка отца за все мои побеги, за все его седые волосы, за все ночи, которые он не спал из-за меня. Он хочет, чтобы я поняла наконец, что уходить нельзя. Он хочет меня напугать. Он не может меня изгнать. Он не может.

Тишина.

Тишина.

А потом её разорвал женский крик.

Я вздрогнула. Крик был дикий, злой, требовательный. К нему присоединились мужские голоса, сначала далёкие, потом ближе, потом ещё ближе. Звуки шли со стороны ворот, и с каждым мгновением они становились громче, гуще, страшнее. Я слышала, как они приближаются, как нарастает этот гул, и дикий страх охватил меня, хотя я всю ночь продумывала свою речь, хотя я знала, что скажу, и в одно мгновение я забыла всё. Всё, каждое слово.

Я подошла к окну.

У ворот собралась толпа. Много людей — десятки, может, сотни, и все они стояли за оградой, не заходя на территорию замка, но кричали, возмущались, тыкали пальцами в сторону дома. Они не заходили. Никто не заходил. Они просто стояли и ждали.

А потом сквозь толпу прошёл человек.

Он был в длинной официальной чёрной мантии, с серебряной вышивкой по краю. Толпа расступалась перед ним, как вода перед камнем. Он единственный зашёл на территорию замка, поднялся по ступеням и постучал в дверь.

От каждого удара моё тело тряслось. Страх проходил волнами, снизу вверх, до самого горла, и я не могла дышать. Я начала спускаться, чтобы открыть, но, когда подошла к лестнице, услышала, что дверь уже открыли.

Отец.

Он стоял в дверном проёме, спокойный, как всегда. Человек в мантии — член совета, я узнала его по вышивке, стоял напротив и говорил. Он предъявлял обвинения. Я слышала каждое слово, хотя стояла наверху.

— Варвара Клирбрук, — произнёс он, — обвиняется в нарушении закона о зимних рождениях, в сокрытии истинной сущности, в колдовстве и нанесении вреда жителям города. Совет обязан забрать её для суда.

Отец нарочито удивился. Так удивился, что я почти поверила.

— Варвара! — позвал он громко. — Спустись, пожалуйста.

Я спустилась.

Человек в мантии посмотрел на меня, и его лицо изменилось. Он сразу заметил мою одежду: не платье, не наряд принцессы, а простую рубаху, плотные штаны, накидку и сапоги. Заметил сумку в моей руке. Он был прожжённым политиком, этот человек, и, судя по его лицу, понял всё в одну секунду. Он понял, что хотел сделать мой отец. Он понял, что отец готовил меня к бегству ещё до суда.

— Вы... — начал он, но отец перебил его.

— Совет хочет тебя забрать, — сказал он мне ровно, будто объявлял о приходе гостя. — Будет суд. Мы пойдём вместе.

Я всё слышала. Я знала, но я кивнула, потому что говорить не могла.

Мы вышли.

Толпа ждала нас. Я никогда не видела столько людей сразу, они стояли вдоль всей дороги от замка до площади, выстроившись живым коридором, по которому нам предстояло пройти. Они щебетали, перешёптывались, смотрели на меня, и я чувствовала их взгляды кожей. Кто-то хотел освистать, я видела, как кривятся их губы, как набирают воздух их рты, но не решаются. Отец вёл меня под руку, а его они не могли освистать.

Один из них поставил мне подножку.

Я споткнулась, полетела вперёд, но не упала. Магия подхватила меня, удержала в воздухе, поставила на ноги, а человек, который подставил ногу, закричал от боли и схватился за колено. Я не обернулась.

Колонна со стороны отца расступалась. Люди отходили, давали ему идти свободно, кланялись, отводили глаза. Колонна с моей стороны напирала. Меня толкали, тянули за рукав, хватали за полы накидки, сжимали коридор до узкой щели. Я шла сквозь этот коридор из глаз и рук, сквозь крики и шёпот. Люди отступали перед отцом. Он мог остановиться — и остановились бы все. Почему же мы продолжали идти? Почему отец позволяет им провести суд? Никто не смеет сказать ему слово, его все боятся, а чего он боится? Почему он отдаёт меня на суд?

Мы дошли до здания Суда на краю площади. Круглая крыша поднималась над соседними домами, а каменные ступени у входа были истёрты посередине — здесь люди привыкли ждать решения сверху.

Крестьян внутрь не пустили, они остались снаружи, гудя и толкаясь у дверей. На скамьях уже сидели советники, старейшины и другие важные лица, которых я прежде не видела. Под круглой крышей гудели голоса; здесь каждый шёпот с задних рядов казался обращённым ко мне.

И Гарен.

Он стоял с правой стороны зала прямо, неподвижно, как всегда. Советники сидели посередине, и среди них было одно свободное кресло. Отец прошёл к нему и сел.

Среди приглашённых горожан я заметила Стэллена. Его видела всего несколько раз, зато сразу узнала цвета семьи: такую же одежду носил человек, который ждал Эли за оградой нашего сада. Возле Стэллена сидели его родители. Эли с ними не было.

Я поняла: мой обвинитель — известный старейшина города, сухой старик с длинной бородой и глазами, в которых не было ничего, кроме ненависти. Мой защитник — Гарен.

Я прошла к нему и встала рядом.

Суд начался.

Обвинитель выступил первым — старейшина Вельд. Он поднялся с места медленно, опираясь на резной посох, и обвёл зал тяжёлым взглядом, будто хотел запомнить каждое лицо. Голос у него был как скрип несмазанного колеса высокий, дребезжащий, но отчётливый, и каждое слово он чеканил так, будто вбивал гвозди в крышку гроба.

— Совет, старейшины, почтенные граждане, — начал он. — Сегодня мы собрались здесь, чтобы судить не просто преступницу. Сегодня мы собрались, чтобы судить само проклятие, которое двадцать лет висит над нашим городом, над нашими полями, над нашими детьми. Перед вами стоит Варвара Клирбрук, дочь наместника Марта, и я намерен доказать вам, что она не та, за кого себя выдаёт.

Гарен поднялся следом. — Защита требует отстранить обвинителя от голосования. — Требование отклонено, — сказал Вельд прежде, чем кто-либо ещё успел ответить. Писец посмотрел на наместника. Тот едва заметно кивнул, и перо заскрипело по бумаге. В протокол внесли и требование, и отказ. Никто из совета не возразил.

Вельд сделал паузу и повернулся ко мне. Я выдержала его взгляд. Едва.

— Все эти годы нам говорили, что она родилась в марте. Все эти годы нам показывали на неё и говорили: смотрите, дочь полубога, рождённая в его месяц, благословлённая, чистая, но я держу в руках документы, — он поднял пожелтевшие листы с печатями, — которые говорят иное. Записи повитух. Записи совета о беременностях. Свидетельства тех, кто видел её мать в последние месяцы перед родами. И всё это, всё до единой строчки, указывает на одно: Варвара Клирбрук родилась тридцать первого января. В месяце смерти. В запретный месяц.

Зал загудел. Кто-то ахнул. Кто-то зашептался. Вельд поднял руку, призывая к тишине, и продолжил.

— Запись о самих родах у вас есть? — прервал шёпот Гарен. — У нас достаточно свидетельств. — Я спросил о записи.

Вельд проигнорировал его вопрос.

— Вы спросите: почему это преступление? Закон, подписанный девятью полубогами, гласит: ребёнок, рождённый в зимний месяц, должен быть возвращён своему богу — оставлен в лесу или убит. Девять подписей. Девять печатей. Воля тех, кто говорит от имени богов и уже полвека защищает нас от возвращения холода. Так было решено. Так было записано. Так должно было быть и здесь. Но Март, наместник и полубог, нарушил закон. Он утаил ребёнка. Он скрывал её до марта, а потом объявил всему миру, что она родилась в его месяц. Он солгал совету. Он солгал нам всем.

Он снова повернулся ко мне, и в его глазах мелькнуло что-то живое, что-то очень старое и очень злое.

— И с тех пор, — сказал он, — с тех самых пор, как эта девка появилась на свет, земля перестала рожать. Урожай становится хуже год от года. Год за годом мы теряем поля, скот, людей. Наши дети голодают. Наши старики умирают от болезней, которых раньше не знали. А мы всё спрашиваем себя: почему? Почему боги гневаются на нас? Почему они отвернулись от нашего города? — Он выдержал паузу. — Вот ответ. Вот он стоит перед вами. Двадцать лет мы платим за чужой грех. Двадцать лет мы носим проклятие на своей земле, потому что один человек решил, что его дочь важнее нашего закона. Сегодня на улице Красильщиков обнаружены трое горожан, заключённых во льду. Стража и доблестные маги до сих пор не смогли их освободить.

Он опустил документы на стол.

— Сегодня, — объявил он, — перед вами выступят пятеро свидетелей. Пятеро горожан, которым известно, что делала и говорила обвиняемая. Пятеро, кто не побоялся говорить правду. Я прошу совет выслушать их и вынести справедливый приговор.

Он сел. Зал молчал.

Потом выступил Гарен.

Он поднялся не спеша, без суеты, и обвёл зал тем самым взглядом, которым обычно заставлял меня замолчать с полуслова. Голос у него был ровный, спокойный, будто он говорил не перед советом старейшин, а на пустом дворе.

— Совет, старейшины, почтенные граждане, — начал он. — Я стою здесь как защитник, и я скажу вам прямо: сегодня судят не преступницу. Сегодня судят дочь полубога и судят её незаконно.

Он сделал шаг вперёд.

— Варвара Клирбрук — дочь Марта. И тот самый закон, на который ссылается обвинение, не даёт совету права судить ребёнка полубога без согласия остальных. Это не моё мнение. Это писаный закон, и он стоит выше решения городского совета.

Вельд положил перед ним запечатанный лист, но не стал его открывать. — Согласие получено.

— Защита требует предъявить согласие, — сказал Гарен. — Совет проверил его подлинность, — ответил Вельд и сразу же убрал лист под мантию. — Тогда внесите в запись: защите отказано в ознакомлении.

Гарен посмотрел на Вельда, несколько секунд решал, стоит ли подойти и попросить показать бумаги, но продолжил.

Я успела разглядеть на сургуче только край знака. Отец учил меня: печать подтверждает, кто отправил письмо, но не говорит, на что именно он согласился. Не открыв листа, Гарен не мог проверить ни единой строки. Я ждала, что он потребует задержать суд до предъявления документа. Он не потребовал.

— Далее. Обвинение говорит, что она опасна. Что она накликает беду. Что она проклинает поля. Она не насылала ни града, ни засухи, ни болезней. Пока обвинение не покажет связи между её поступком и погибшим полем, перед вами только страх горожан. Страх не доказывает вину. И я прошу совет помнить об этом, когда вы будете слушать свидетелей моего противника.

Он повернулся к столу, где лежали документы.

— И последнее. Обвинение утверждает, что она скрывалась. Что её прятали. Но я спрашиваю вас: кто из вас, зная, что его ребёнку грозит смерть, отдал бы его в лес? Кто из вас, зная, что совет придёт за вашей дочерью, не спрятал бы её? Вы утверждаете, что её прятали, но угрозы звучали раньше, чем появились ваши доказательства. Март защищал дочь от людей, которые уже решили, что она виновна. Осторожность отца не доказывает дату её рождения.

Он выдержал паузу.

— У защиты тоже есть свидетели, — сказал он. — Пятеро. Пятеро людей, которые знают Варвару Клирбрук не по слухам, а по жизни. Пятеро, кто готов сказать правду. Я прошу совет выслушать их так же внимательно, как выслушал обвинение.

Он сел.

Зал молчал.

Начались прения.

Первым вышел торговец с рынка. Полный, краснолицый мужчина с бегающими глазами, он поклонился совету.

— Зовут меня Ральд, — начал он, — торгую на рынке двадцать лет, и двадцать лет я вижу одно и то же. Эта девица, — он кивнул в мою сторону, — не та, за кого себя выдаёт. Я слышал своими ушами, как она проклинала урожай. Говорила, что земля должна замёрзнуть, что все мы передохнем, что придёт зима и заберёт нас всех. Я слышал это сам, своими ушами. И не раз. Ходит она по ночам босиком по полям, я видел её следы, тонкие, как у птицы, и после её прогулок земля плодородит хуже. А в позапрошлый год град побил половину полей. Кто насылает град, если не она?

Он замолчал. Совет кивнул.

Гарен встал.

— Скажи, Ральд, — спросил он спокойно. — Если ты слышал, как она проклинает урожай, почему ты не пошёл к страже?

Торговец замялся.

— Ну... я... не хотел неприятностей.

— Не хотел неприятностей, — повторил Гарен. — Сколько Варваре было лет, когда ты впервые услышал эти слова?

— Не считал я её годы.

— Тогда назови последнюю ночь, когда ты слышал проклятие.

— Я же сказал: ночью она по полям ходит.

— А следы, которые ты видел, — ты можешь сказать, где именно? В каком поле? В какую ночь?

— Я... я не помню точно. Но я видел!

— Ты видел, но не помнишь где. Ты слышал, но не пошёл к страже. — Гарен повернулся к совету. — У меня всё.

Вельд поджал губы. Торговец отошёл в сторону, вытирая вспотевший лоб.

Второй вышла женщина — худая, сгорбленная, с руками, покрытыми землёй, будто она только что пришла с поля.

— Зовут меня Мирта, — сказала она. — Три года назад у меня засохла яблоня. Единственная яблоня, которая кормила меня зимой. Я видела эту девицу на дороге в тот день. Она прошла мимо моего дома и посмотрела на мою яблоню, а через неделю дерево засохло. Я знаю, что это она.

— Ты видела, как она что-то сделала с твоей яблоней? — спросил Гарен.

— Нет, но она смотрела на неё. Она зимняя! — воскликнула женщина. — Всё, к чему она прикасается, гибнет!

— Что именно она сделала? — Посмотрела на яблоню.

— С дороги? — Да. — Кто ещё проходил по этой дороге за неделю? — Откуда мне знать? Гарен повернулся к совету. — Но виновную она выбрала. У меня всё.

Мирта села, прижав испачканные землёй руки к себе. Я знала, что не губила её яблоню. Она, похоже, столь же твёрдо знала обратное.

Третий вышел старик — древний, с трясущейся головой, опираясь на палку. Его звали Ольд. Он сказал, что был знаком с моей матерью.

— Я знал её мать, — сказал он. — Хорошая была женщина. Из совета. Октябрьская. Но я знаю и другое: перед смертью она мне призналась. Сказала, что родила зимой. Что ребёнок родился тридцать первого января, а не первого марта. Что она не хотела этого ребёнка, но муж заставил её скрыть правду.

«Не хотела этого ребёнка». Я ждала, что отец перебьёт его. Скажет хоть слово. Но старик уже закончил, а в зале по-прежнему слушали.

— Когда именно она тебе это сказала? — спросил Гарен.

— За неделю до смерти.

— Ты можешь подтвердить свои слова хоть чем-то? Письмом, свидетелем, чем угодно?

— Мне не нужно подтверждать. Я стар. Я знаю, что говорю.

— Ты знаешь, что говоришь, — кивнул Гарен. — Но ты не можешь доказать. У меня всё.

Я снова посмотрела на отца. Он сидел неподвижно. Мне хотелось, чтобы он защитил хотя бы память матери.

Четвёртым вышел мальчишка. Лет двенадцати, худой, испуганный, он сбивчиво сказал, что видел, как я заморозила воду в колодце.

— Я пришёл за водой, — сказал он, — а она стояла у колодца. И вода... вода стала твёрдой. Как камень. Я не смог набрать воды. Я сказал маме, а она сказала, что это колдовство.

— Ты видел, как она касалась воды? — спросил Гарен.

— Нет, но она стояла рядом.

— Скажи, мальчик. — Гарен наклонился чуть ближе. — Ты когда-нибудь видел, чтобы вода замерзала?

Мальчик замялся.

— Нет. Никогда. Поэтому мы и испугались.

— Ты видел её лицо?

Мальчик покраснел.

— Мама сказала...

— У меня всё.

Мальчишка почти бегом вернулся на скамью. Мне было жаль его, пока я не вспомнила, что он пришёл свидетельствовать против меня.

Последним назвали Стэллена. Он поднялся со скамьи рядом с родителями. Я видела, как он поправил рукав в цветах своей семьи, прежде чем выйти вперёд.

— Откуда вам известна Варвара Клирбрук? — спросил Вельд.

— Через мою невесту. Эли дружит с ней с детства.

— Рассказывала ли Эли об их встречах в ночь Холодной Луны?

— Каждый год они ходили на водонапорную башню. Варвара ждала, когда луна станет синей.

— В этом году Эли тоже была там?

— Да. Варвара сказала ей, что видела перемену луны.

На крыше нас было только двое. Я смотрела на Стэллена и слышала, как наш разговор становится его показаниями.

— Чего обвиняемая хотела после этого? — спросил Вельд.

— Снега. Она говорила, что ждёт возвращения зимы.

— Эли испугалась?

Стэллен задержал ответ. Потом взглянул на место, где сидел его отец.

— Да.

Эли схватила меня за руку, когда луна менялась. Она действительно испугалась. Но я не знала, такими ли словами она рассказала об этом Стэллену.

— Что произошло несколько дней спустя? — продолжил Вельд.

— Варвара обещала Эли тайно выйти из замка, хотя отец запретил ей покидать дом. Эли рассказала мне об их уговоре заранее. Я велел ей остаться дома.

— Почему?

— Эли не должна подвергать себя опасности ради человека, который ждёт зимы.

— У вас есть доказательство, что Варвара угрожала Эли? — спросил Гарен.

— Я этого не говорил.

— Тогда что именно вы утверждаете? — спросил Гарен. — Что Варвара хотела увидеть снег и договорилась встретиться с подругой?

Вельд поднял руку.

— Свидетель вправе сообщить, чего опасалась его невеста. Совет сам оценит её слова.

— Совет не слышал её слов, — ответил Гарен. — Он слышит пересказ жениха.

Я ждала, что Гарен спросит, кто ещё знал о нашей встрече. Он посмотрел на Стэллена, затем на писца.

— Эли придёт, если совет потребует, — сказал Стэллен. — Но перед свадьбой она нездорова. Я надеюсь, её не заставят снова переживать эту ночь.

Он вернулся к родителям. Его мать придвинулась, освобождая ему место. Я всё смотрела на пустое кресло рядом с ней, словно Эли всё-таки могла появиться и сказать, что предупреждала меня.

Свидетели обвинения закончились. Гарен нашёл слабость в словах каждого, но от этого люди в зале не перестали смотреть на меня с ненавистью. Показания Стэллена они запомнили лучше возражений Гарена.

Потом вышли свидетели защиты.

Первым вышел старый конюх — Тобиас, с которым я провела половину детства на конюшне. Он сказал:

— Я знаю госпожу Варвару с тех пор, как она научилась ходить. Она не появлялась в полях. Она не ходила по деревням. Она не насылала никакого града. На рассвете после того града она была у меня в конюшне. Всю ночь жеребилась кобыла, госпожа помогала держать фонарь. Я простой человек, но я не позволю оболгать ребёнка, которого растил.

Вельд спросил, не подкупил ли его Март. Тобиас ответил, что Март ему ничего не предлагал, а если бы предложил, он бы всё равно сказал правду, потому что правду нельзя купить.

Второй вышла старшая кухарка — Мадда, полная, краснолицая, с руками, которые никогда не знали отдыха. Мать Дэррила работала у неё в подчинении. Она сказала:

— Я кормлю эту девочку двадцать лет. Я знаю, что она ест, я знаю, когда она встаёт, я знаю, когда она ложится. Если она и ходит по полям, то только во сне, потому что наяву у неё на это нет времени, она либо со мной на кухне, либо с Гареном во дворе, либо с книгами у себя в комнате. По ночам я за ней не слежу. Ни отравы не просила, ни снадобий тайком не варила. Что видела — о том и говорю. Никакой она не колдун. Она ребёнок. Ваш ребёнок, совет. Ребёнок вашего наместника.

Вельд спросил, видела ли она когда-нибудь, чтобы я делала что-то странное. Мадда ответила, что однажды видела, как я заплакала, потому что мне стало жалко мёртвую птицу. Если это колдовство, сказала она, то тогда все мы колдуны.

Третьим вышел садовник — Горден, старик с руками в земле и глазами, которые всегда смотрели вниз. Он сказал:

— Я слежу за садом двадцать лет. Я знаю каждое дерево, каждый куст, каждую травинку. За двадцать лет сад не засох ни разу. Ни одна яблоня не погибла. Ни один куст не пропал. Госпожа Варвара гуляет по саду, но она не трогает ни листьев, ни веток. Она не может проклясть то, к чему даже не прикасается.

Вельд спросил, откуда он знает, что она не прикасается. Горден ответил:

— Я сам водил её по саду и знаю, что она ходит по дорожкам, а не по грядкам. Она каждый день бывает в саду. Если от одного её взгляда сохнут деревья, почему мой сад до сих пор жив?

Четвёртым вышел старый стражник — Барт, тот, что служил у отца до Гарена. Он сказал:

— Я охранял госпожу Варвару двенадцать лет. Пока я отвечал за неё, не было никаких ночных прогулок по полям. Я знал, когда она выходила из замка и когда возвращалась. Если у Ральда есть день и место, пусть назовёт.

Вельд спросил, не упускал ли он её когда-нибудь. Барт ответил, что один раз упустил, когда ей было пятнадцать, и за это получил выговор. Позднее отец поручил её охрану другим.

Это было ближе к правде. Барт не знал обо всех моих следующих побегах и не притворялся, что знает.

А потом вышла моя няня.

Её звали Сольвейг. Она была со мной с самого детства, с тех пор, как я появилась на свет. Она держала меня на руках, когда я была младенцем. Она пела мне песни, когда я не могла заснуть. Она лечила мне коленки, когда я падала. Она была одной из трёх, кто знал мою тайну, и одной из тех, кто хранил её все эти годы.

Сольвейг вышла вперёд, придерживая концы серого платка. Из-под него выбивались тонкие белые волосы. Круглое лицо с годами осунулось, но подбородок остался прежним — маленьким, упрямо вздёрнутым. С таким лицом она когда-то запрещала мне вставать с постели с горячкой. Теперь смотрела на совет. И я почувствовала, как у меня сжалось горло.

— Зовут меня Сольвейг, — сказала она тихо. — Я служу в доме наместника сорок два года. И я хочу сказать совету одну вещь.

Она помолчала, собираясь с духом.

— Я была на родах. Я присутствовала, когда госпожа Варвара появилась на свет. Я своими глазами видела, как она родилась. И я клянусь вам всем, чем могу поклясться: она родилась первого марта. В первый день месяца Марта. В месяц своего отца.

Зал затих.

— Я знаю, что говорят люди, — продолжила Сольвейг. — Говорят, что она зимняя, что её скрывали, что она родилась в январе. Это ложь. Я была там. Я держала её на руках, когда она была ещё в крови и плакала. Я помню этот день так же ясно, как помню своё имя. Она мартовская. Она дочь Марта. И если совет обвиняет её в том, чего она не совершала, то совет обвиняет невиновную.

Она солгала на суде.

Ради меня.

Мои глаза расширились. Мне стало так стыдно, что я едва удержалась на ногах. Эта прекрасная, добрая женщина врала перед советом, врала под страхом наказания, врала ради меня, и я ничем не могла её защитить.

Совет задавал вопросы.

— Сольвейг, — начал Вельд, — ты понимаешь, что, если ты лжёшь под присягой, тебя ждёт наказание?

— Понимаю.

— Ты готова повторить свои слова ещё раз?

— Готова. Она родилась первого марта.

— Почему ты молчала об этом двадцать лет?

— Потому что никто не спрашивал.

— А почему ты не сказала, когда узнала, что её обвиняют в зимнем рождении?

— Потому что я узнала об этом, когда пришла сюда. Люди говорят много лжи, совет. Я не обязана отвечать на каждый слух.

— Ты уверена в своих словах?

— Я уверена в том, что видела своими глазами. Я стояла рядом с её матерью. Я слышала её первый крик. Я знаю, в какой день это было.

Вельд замолчал. Он смотрел на неё долго, испытующе, но Сольвейг не отводила глаз. Она стояла прямо, насколько позволяла ей спина, и держала руки перед собой, и в её лице не было ни тени сомнения.

Мне казалось, это длится вечность.

— Запишите показания Сольвейг отдельно, — сказал Вельд. Я обернулась к няне. Она едва заметно покачала головой: молчи.

Потом пришло время моего последнего слова.

Я посмотрела на отца. Он кивнул.

Я вышла вперёд. Зал смотрел на меня, мне казалось, что это сотни глаз, сотни лиц, сотни мыслей, которые я читала без труда: она виновна, она зимняя, она должна уйти, она должна умереть. Я стояла перед советом, перед свидетелями, перед Гареном, перед отцом, и не могла выдавить ни звука. Слова застряли в горле. Я собиралась сказать, что не желаю никому зла. Собиралась врать. Собиралась говорить то, что нужно, то, что спасёт меня, то, что убедит их, то, что сработает.

Я открыла рот и остановилась.

Я снова посмотрела на отца, но он не подсказал ни словом, ни жестом, что отвечать. Он ждал.

И тогда я сказала правду.

— Совет, старейшины, почтенные граждане, — начала я, и голос мой дрожал, но я говорила. — Я не буду врать. Я хотела, но не буду. Вы все знаете, кто я. Вы все знаете, что я родилась в январе. Я не буду это отрицать.

Зал затих. Кто-то ахнул. Вельд подался вперёд.

— Я знаю, что говорят обо мне, — продолжила я. — Говорят, что я накликаю беду, что из-за меня сохнет урожай, что я проклинаю поля и насылаю град. Я не делала этого. Я никогда не ходила через поля, я не портила посевы и не насылала град. Я никогда не желала зла ни одному человеку в этом городе, но я не могу это доказать, потому что доказать невиновность невозможно, когда все уже решили, что ты виновна.

Я сделала вдох.

— Но есть одна вещь, которую я должна сказать. Одна вещь, которую вы ещё не знаете. Вы рассказали, что я сделала на улице Красильщиков. Теперь я расскажу, что там сделали со мной.

Я посмотрела на Гарена. Он смотрел на меня спокойно, и в его глазах не было ни страха, ни удивления. Только ожидание.

— Сегодня ночью на меня напали, — сказала я. — Трое. Они ударили меня по голове, потом в живот, сбили с ног, и один из них держал кинжал. Они хотели меня убить. Не судить, не изгнать, а убить. Они говорили, что им заплатили. Что заказчик хочет посмотреть, как я умру.

Я повернулась к совету так, чтобы они увидели разбитый висок. — Это случилось сегодня ночью.

Зал загудел. Я слышала, как перешёптываются на скамьях, как кто-то встал, как кто-то схватился за голову.

— Я защищалась, — сказала я. — Я не хотела никого убивать. Я не знала, что делаю, но, когда человек с кинжалом заносит руку над твоей грудью, ты не думаешь. Ты просто... — Я замолчала, подбирая слова. — Я заморозила их. Всех троих. Я не знаю, живы ли они. Я не знаю, можно ли их разморозить. Я не знаю, как это делается. Я знаю только одно: это сделала я, и я не жалею об этом.

Тишина.

— Один из них — Дэррил, — сказала я тише. — Сын кухарки. Тот, кто приносил мне булочки. Тот, кто улыбался мне. Тот, кто говорил, что я ему нравлюсь. Он держал кинжал и говорил, что я должна сдохнуть. Что все январские должны сдохнуть. Что он всегда меня ненавидел.

Я сделала вдох и посмотрела прямо на совет.

— Я знаю закон полубогов, — сказала я. — Я знаю, что он гласит. Человек имеет право защищать свою жизнь. Если на него напали и он, защищаясь, убил нападавшего, — он оправдан божьим судом. Не людьми, не советом, не вами, а богами. Так записано. Так подписано. Так должно быть и здесь. Я не хотела их убивать. И если вы будете судить меня за это, то вы будете судить не меня, а закон, под которым вы сами же и подписались.

Я замолчала.

Зал заохал. Люди зашептались, задвигались, загудели, как потревоженный улей. Вельд вскочил, требуя тишины, но его никто не слушал. Кто-то кричал, что я убийца, кто-то что я защищалась, кто-то что Дэррил всегда был гнилым мальчишкой. Гарен не двигался. Отец не двигался. Они оба смотрели на меня, и в их взглядах было что-то, чего я не могла прочитать.

А я стояла посреди этого шума и думала только об одном: я сказала правду. И теперь будь что будет.

И только потом я подняла глаза на отца и не увидела в его взгляде разочарования. Мне показалось, что он был мной горд. От этого стало ещё больнее: через пару минут он всё равно должен был вынести решение.

Пятеро советников высказались по очереди. Они говорили не со мной, а обо мне, будто решали судьбу вещи, а не человека.

Первым встал старейшина Хальден — грузный мужчина с тяжёлым подбородком и голосом, который заполнял зал целиком.

— Я выслушал всё, — сказал он. — Закон не допускает исключений. Если мы сделаем его для дочери наместника, значит, перед законом не все равны. Я голосую за вину.

Вторым встал старейшина Корвен — тощий, с длинными пальцами и глазами, которые никогда не моргали.

— Я хочу сказать о другом, — произнёс он тихо. — О сокрытии. Двадцать лет эта девица жила среди нас с ложной записью о рождении. Её отец лгал совету, лгал городу, лгал всем нам. И если она сама не лгала, она знала. Она знала, кто она. Она знала, что её рождение — преступление. И она молчала. Молчание — это тоже ложь. Я голосую за вину.

Третьим встал старейшина Морн — молодой, красивый, с идеальной осанкой и холодным, как лёд, взглядом. Он говорил негромко. Вельд наклонился вперёд, чтобы расслышать, и остальные притихли вместе с ним.

— Я скажу о магии, — произнёс он. — Сегодня мы услышали признание. Она заморозила трёх человек. Я не знаю, живы ли те трое, но я знаю одно: если она останется среди нас, она заморозит кого-нибудь ещё. Я голосую за вину.

Четвёртой встала старейшина Ильва — единственная женщина в совете, седая, с усталыми глазами матери, потерявшей слишком много детей.

— Я скажу о вреде, — сказала она. — Я не буду говорить о законе или магии. Я буду говорить о том, что вижу каждый день. Урожай падает. Поля сохнут. Дети болеют. Я не знаю, она ли причина, но люди верят, что она. И пока люди верят — покоя не будет. Вы можете судить её по закону, можете простить её по милости, но вы не можете заставить людей не бояться. А страх рождает ненависть. А ненависть рождает кровь. Я голосую за вину. Не потому, что верю в её вину, а потому, что не вижу другого выхода.

Пятым встал старейшина Вельд — тот самый обвинитель, сухой старик с посохом.

— Я не буду повторять то, что говорил, — сказал он. — Закон был подписан, чтобы наш город выжил. Я требую признать Варвару Клирбрук виновной и назначить высшую меру.

Пятеро. Все пятеро — за вину.

Я слушала их и чувствовала, как что-то внутри меня сжимается, твердеет, превращается в камень. Я знала, что так будет. Я готовилась к этому. Но одно дело — готовиться, и совсем другое — слышать.

Настала очередь отца.

Он встал.

Он поднялся медленно, без суеты, и зал затих так, что стало слышно, как скрипит перо писца, записывающего каждое слово. Отец обвёл совет долгим взглядом, тяжёлым, и остановил его на мне.

Я ждала, что он скажет.

Он сказал:

— Я признаю свою дочь виновной.

У меня остановилось сердце.

А затем совет удалился, чтобы принять решение.

Их не было очень долго. Мне казалось, что больше часа. Я сидела рядом с Гареном, и всё это время он был спокоен. Абсолютно спокоен. Через полчаса он просто спросил:

— Вы взяли еду?

Я уставилась на него.

— Что?

— Еду. Вы взяли еду с собой?

Я не понимала. Как он может быть так уверен? Зачем мне еда, если меня ведут на плаху? Я молчала. Сердце стучало так, что я слышала его в ушах. Секунды длились часами.

Гарен больше ничего не спросил. Я смотрела на дверь совещательной комнаты и ждала, когда он наконец объяснит, почему заговорил о еде.

И тут подошёл торговец.

Тот самый Ральд, краснолицый, с бегающими глазами, который рассказывал про мои ночные прогулки по полям. Он подошёл неслышно, встал надо мной и наклонился так близко, что я почувствовала запах перегара и лука.

— Ну что, госпожа, — сказал он тихо, чтобы не слышали остальные, — дождалась?

Я промолчала.

— Думала, отец тебя вытащит? Думала, полубог за тебя заступится? — Он усмехнулся. — А он взял и признал. Собственный отец. Признал тебя виновной. Как тебе такое, а?

Я стиснула зубы.

— Я уезжал с рынка до рассвета, чтобы успеть купить зерно для своих детей, — сказал он. — Твой отец приносит весну, а поля всё равно пустеют. Ты хоть раз думала, чем мы кормим семьи, пока тебе накрывают стол?

Он ткнул пальцем мне в грудь.

— Ты.

Я не двинулась.

— Знаешь, что бы я с тобой сделал, если бы мог? — Он наклонился ещё ближе. — Я бы тебя... — Он не договорил, только ухмыльнулся, и от этой ухмылки мне стало тошно.

Я смотрела в пол. Я считала вдохи. Я говорила себе: не поддавайся. Не поддавайся. Он хочет, чтобы ты сорвалась. Он хочет, чтобы ты применила силу здесь, на глазах у суда, и тогда тебя точно казнят.

— Скоро тебе запретят говорить другим способом, — сказал он. — Когда совет выберет смерть, я приведу детей смотреть. Пусть знают, что бывает с зимними.

Он замолчал. Потом наклонился снова и сказал уже другим тоном — вкрадчивым, почти ласковым:

— А знаешь, что? Есть выход.

Я подняла на него глаза.

— Разморозь куб, — сказал он. — Тот самый, с мальчишками. Разморозь их, и я походатайствую. Я скажу совету, что ты не безнадёжна, что ты можешь исправиться, что ты готова служить городу. Тебя не убьют. Может, даже оставят здесь. Может, даже под домашним присмотром. Но ты должна это сделать. Прямо сейчас. При всех. Покажи, что ты умеешь не только убивать, но и возвращать.

Я смотрела на него.

Разморозить куб. Как смешно. Как будто я знала, как это делается. Я даже не знала, как я его заморозила. Я не контролировала свою магию, она выходила сама, когда я теряла себя. Я не умела вызывать её по команде. Я не умела ничего. Он рассчитывал, что я смогу? Или только хотел заставить меня снова применить магию перед советом? Чтобы все увидели, что я зимняя колдунья. Чтобы все увидели, что я ничтожество.

— Ну? — поторопил он. — Чего ждёшь?

Я открыла рот, чтобы сказать, что не могу, но не успела.

— Если ты подойдёшь ещё на шаг, — сказал Гарен тихо, — я вскрою тебе брюхо.

Торговец замер.

Он обернулся. Гарен сидел на своём месте, не двигаясь, и смотрел на него тем самым взглядом. Затем он отодвинул ногу из-под скамьи и поставил подошву на пол. Торговец заметил это движение и отступил.

— Ты слышал, — сказал Гарен. — Шаг. Ещё один шаг.

Торговец отступил.

Он отступил на два шага, потом на три, потом развернулся и быстро пошёл к другой стороне зала, где стояли свидетели обвинения. Я слышала, как он что-то бормочет себе под нос, но слов было не разобрать.

Я посмотрела на Гарена.

Он не смотрел на меня. Он смотрел прямо перед собой, и на его лице не было ни тени улыбки, ни тени торжества. Только спокойствие. То самое спокойствие, которое я знала все эти годы.

Я не сказала ему спасибо. Я не могла. Горло сжало так, что я едва дышала.

Мы сидели и ждали дальше. За дверью спорили. Я узнала голос отца, но не разобрала слов. Потом всё стихло.

Советники вернулись вместе с отцом. Вельд вошёл последним и остался у стены.

Человек в мантии, тот самый, что забирал меня из дома, развернул свиток. В зале стало тихо. Так тихо, что я слышала, как потрескивает свеча в дальнем углу.

— Совет старейшин, выслушав обвинение и защиту, свидетелей с обеих сторон и последнее слово обвиняемой, — начал он ровным, официальным голосом, — постановил: признать Варвару Клирбрук виновной по всем пунктам обвинения. Однако, принимая во внимание её происхождение, а также отсутствие прямых доказательств умысла в нанесении вреда жителям города, совет постановил заменить высшую меру наказания на изгнание.

Он опустил свиток.

— Суд принял решение об изгнании.

На мгновение в зале повисла тишина такая плотная, что, казалось, её можно было потрогать руками. А потом обвинение взорвалось.

Ральд вскочил первым.

— Что?! — закричал он, и голос его сорвался на визг. — Изгнание?! Вы шутите?! «Это» — зимнее проклятие! Она заморозила трёх человек! Трёх живых людей! И вы отпускаете её с миром?!

К нему присоединились остальные. Женщина и старик вскочили со своих мест, закричали, замахали руками. Стэллен тоже поднялся, но не кричал. Он что-то сказал отцу; тот ответил, не отводя глаз от совета.

— Смерть! — орал торговец. — Смерть зимней твари!

— Вы не имеете права! — вторила ему женщина. — Она убийца! Она заморозила моего соседа!

— Совет предал нас! — кричал старик. — Совет предал закон!

Вельд поднял руку, призывая к тишине, но его никто не слушал. Он повернулся к отцу, и в его глазах была чистая, ничем не разбавленная ненависть.

— Ты, — прошипел он. — Ты это подстроил. Ты купил их. Ты всегда покупал всех.

Отец не ответил. Он сидел неподвижно, глядя прямо перед собой, и на его лице не было ни торжества, ни злорадства, ни даже удовлетворения. Только усталость. После совещания он сел, опираясь обеими руками на подлокотники. Я уже видела его таким ночью у погасшего камина. Тогда ещё надеялась, что к утру всё изменится.

Я посмотрела на него.

Он не смотрел на меня.

Снова подступили слёзы.

Человек в мантии поднял руку, и постепенно, шаг за шагом, крики начали стихать. Он дождался, пока в зале снова станет тихо, и продолжил всё тем же ровным, официальным голосом, будто ничего и не произошло.

— Решение вступает в силу немедленно, — объявил он. — Обвиняемая должна быть подвергнута клеймению.

Клеймение.

Я никогда не знала, как это происходит. Я читала об этом только в старых книгах, в тех, что отец запрещал мне читать, и даже там об этом говорилось вскользь, нехотя, будто авторы сами боялись этих страниц. Изгнание почти никогда не применялось, на всех судах, которые я видела, приговаривали к смерти. К смерти прибегали всегда. Смерть была простой, понятной, окончательной. Смерть закрывала вопрос.

За всю историю города, за все века, о которых помнили книги, изгнание применялось дважды. И оба раза изгнанные умирали в течение месяца, от голода, от холода и от рук тех, кто считал своим долгом очистить мир от проклятых.

Но теперь прибегли.

Ко мне.

Я стояла посреди зала и смотрела, как люди расходятся, как гаснут свечи, как пустеют скамьи. Я смотрела на отца, который так и не повернулся ко мне. Я смотрела на Гарена, который сидел неподвижно, и в его лице не было ни удивления, ни страха, ни радости.

И я ждала, когда меня заклеймят.

Отец встал и направился ко мне.

Сердце запрыгало от радости. Я надеялась, что он обнимет меня на прощание, пока меня не заклеймили, что скажет мне хоть слово, что посмотрит на меня так, как смотрел всю жизнь.

Но он шёл твёрдо. И всё ещё не смотрел мне в глаза.

Он встал напротив меня.

Он был так близко, что я видела каждую морщину на его лице, каждую седую прядь в бороде, каждую трещинку в его глазах. Он смотрел не на меня, он смотрел куда-то мне в грудь, туда, где под рубахой лежали два кулона, старый и новый.

Он поднял руку.

Он произнёс заклинание — длинное, гортанное, чужое, на языке, которого я никогда не слышала. Незнакомые звуки отдавались у меня в зубах. Отец произносил их медленно, не глядя мне в лицо. Я чувствовала, как эта тёплая и беспощадная сила собирается в его ладони.

А потом он заговорил на нашем языке. Медленно, раздельно, так, чтобы каждое слово врезалось в меня и осталось там навсегда.

— Именем народа Марта, — произнёс он, — именем девяти полубогов, именем земли, которая нас носит, и неба, которое нас видит, я объявляю тебя, Варвара Клирбрук, изгнанницей для этого мира. Отныне и до конца твоих дней ты лишена дома. Ты лишена имени. Ты лишена права говорить и права быть услышанной. Никто, ни друг, ни враг, ни близкий, ни чужой не имеет права обратиться к тебе. Никто не имеет права помочь тебе. Никто не имеет права принять тебя под свой кров. Кто нарушит слово моё, тот навлечёт на себя гнев девяти и будет проклят вместе с тобой. Ты будешь идти, пока идётся. Ты будешь молчать, пока молчится. Ты будешь одна, пока не закончится всё.

Он замолчал.

— До заката изгнанница находится под защитой решения совета. К закату она обязана покинуть город. После этого защита прекращается.

И только тогда он посмотрел мне в глаза.

В его взгляде была такая боль, что мне показалось, что он тоже сейчас заплачет.

А потом он резко схватил меня за шею.

Магическая сила полилась из его руки.

Я почувствовала её раньше, чем боль, она вошла в меня через горло, как вода входит в лёгкие утопающего, заполняя всё внутри, вытесняя воздух, вытесняя мысли, вытесняя меня саму. А потом пришла боль.

Дикая. Жгучая. Невыносимая.

Она вспыхнула в том месте, где его пальцы сомкнулись на моей шее, как будто к коже прижали раскалённое железо, и оттуда хлынула вниз, в грудь, в живот, в самые кости, и там, внутри, начала расти, шириться, пускать корни. Я закричала. Я не хотела кричать, я хотела стиснуть зубы, я хотела выдержать, но боль была сильнее меня, она вырывалась из горла сама, как кровь из раны, и я кричала и не могла остановиться.

Люди в зале отшатнулись. Я видела их сквозь слёзы — размытые фигуры, бледные лица, кто-то закрывал уши, кто-то отворачивался, кто-то спешил к выходу. Никто не смотрел. Никто не хотел смотреть.

Он отпустил.

Я упала на пол и продолжала кричать. Боль не уходила. Я извивалась на холодных плитах, как таракан, которого придавили, и кричала, кричала, кричала, пока люди из суда быстро расходились, не оборачиваясь, не желая слышать. Я не заметила, когда боль начала отступать.

Когда она отступила, в здании осталась одна тишина.

И я.

Я лежала на полу, тяжело дыша, с мокрым от слёз лицом, с чёрными венами на шее и груди, и смотрела в потолок.

Я изгнана.

Глава 10

Я лежала на полу зала суда и плакала.

Сколько это длилось, я не знаю. Время исчезло. Были только холодные плиты под щекой, мокрое от слёз лицо и боль. Она не уходила — она притаилась, затихла, но стоило мне шевельнуться, как снова поднимала голову и напоминала о себе. Боль от ночных ударов по голове, в живот, по спине пульсировала глубже, чем утром, будто кто-то вбивал мне под кожу гвозди в такт сердцу.

Я не хотела вставать. Не могла. И не хотела.

«Пусть всё останется как есть, — думала я. — Пусть меня здесь и найдут. Пусть придут и добьют. Хоть кто-нибудь. Хоть что-нибудь. Я устала».

Я лежала и слушала тишину. Большую, пустую тишину зала, в которой больше не было никого: ни совета, ни свидетелей, ни отца, ни Гарена. Все ушли. Все оставили меня здесь лежать на полу, с чёрными венами на шее и груди, с клеймом, которое жгло даже сквозь одежду.

Отец сказал, что до заката я под защитой решения совета. До заката нужно уйти подальше от города и найти место для ночлега. Ночевать придётся одной, в лесу.

Надо взять себя в руки. Надо попробовать идти.

Я пошевелилась и застонала. Тело слушалось плохо, как чужое. Я села, опираясь на локоть. Потом поднялась, опираясь на колено и на стену. Поднялась. Постояла, держась за холодный камень. Голова кружилась.

Я подняла руку и коснулась виска, того места, куда пришёлся первый удар. Пальцы нащупали гладкую кожу. Ни раны, ни ссадины, ни крови. Ничего. Я провела рукой ещё раз. Затылок, скула, бровь. Всё целое.

Ссадина исчезла. Под рёбрами по-прежнему болело. Значит, затянулась только кожа. Это сделало клеймо? Или отец?

Не знала, что проклятие может быть милосердным. Но, видимо, изгнанник должен уйти живым, чтобы умереть потом, в одиночестве, а не здесь, на глазах у всех.

За закрытыми дверями суда взвыла толпа.

Я вздрогнула. Крики были злые, требовательные, торжествующие. Я не сразу разобрала слова. А потом разобрала.

— Смерть лжесвидетелю! Смерть старухе!

Лжесвидетель. Старуха.

Сольвейг.

Я вскочила, так резко, что в глазах потемнело, и побежала к дверям. Ноги едва держали, но я бежала, потому что в голове билась одна мысль, и эта мысль была страшнее всего, что случилось со мной за эти дни.

Сольвейг солгала ради меня: сказала, что я родилась первого марта. А я сама опровергла её показания. Я сказала правду и разоблачила её ложь, а ложь под присягой — это преступление, и за него...

Я распахнула дверь.

Площадь перед зданием суда была запружена людьми. Все они смотрели в одну сторону — туда, где прямо у стены стояла плаха. Небольшая, деревянная, тёмная от времени и, наверное, от крови. Она стояла здесь всегда, для решений суда, которые приводили в исполнение сразу после вынесения приговора. Я видела её сотни раз, проходя мимо, и никогда не думала о ней как о чём-то настоящем, потому что там всегда казнили чужих. Незнакомых. Тех, кого суд признал виновными, а значит тех, кто заслужил. Я верила в это. Я верила, что если человека ведут на плаху, значит, он плохой, значит, он сделал что-то ужасное, значит, так и надо. Я и сама могла оказаться сегодня здесь.

А сейчас у плахи стояла женщина, которая была со мной с самого рождения. Женщина, которая держала меня на руках младенцем, причёсывала меня, поила тёплым молоком вечерами, рассказывала сказки и истории о жизни людей при власти зимних месяцев, об их гибели, врала ради меня на суде. Женщина, которая была мне как родная бабушка.

И она стояла на коленях.

На помосте перед плахой стоял большой, широкоплечий палач в кожаном фартуке, с топором в руке, а перед ним, на коленях, стояла Сольвейг.

Моя няня. Старая, сгорбленная, с дрожащими руками. Она стояла на коленях, и седые волосы выбились у неё из-под платка, и она не смотрела ни на палача, ни на толпу. Она смотрела прямо перед собой, спокойно, будто уже всё решила.

Вельд стоял рядом и читал. Голос его, тот самый скрип старой двери, разносился над площадью.

— ...обманула совет, дала ложные показания под присягой, пыталась увести суд от истины. За это преступление совет приговаривает её к смертной казни. Приговор вступает в силу немедленно.

— Нет! — закричала я и бросилась вперёд.

Люди расступались передо мной. Быстро, молча, как перед прокажённой. Никто не пытался меня толкнуть, никто не тянул за рукав, никто не ставил подножку. Они отступали, шарахались, отводили глаза, прижимали к себе детей. Я бежала сквозь этот коридор из тел, и никто меня не трогал.

— Она не виновата! — кричала я. — Вы не судили её! Над ней не было суда! Вы не имеете права!

У самого помоста стражник преградил мне дорогу древком копья. Я обогнула его, но второй пихнул меня в руку. До Сольвейг оставалось несколько шагов.

Вельд поднял глаза от свитка. Он увидел меня и не сразу повернулся к палачу. Я пыталась вырваться, а он ждал. Сольвейг услышала мой голос и чуть повернула голову.

— Изгнанница не имеет права голоса, — сказал он.

Сольвейг склонила голову на плаху. Палач шагнул вперёд.

— Нет! — я закричала так, что горло сорвалось. — Стой! Стой!

Я потянулась к холоду. Пусть остановится топор, пусть замёрзнет вся площадь, только не это. Под кожей не отозвалось ничего. Лишь клеймо снова обожгло горло.

Я рванулась ещё раз. Стражник удержал меня; древко второго копья упёрлось мне поперёк груди.

Я услышала звук. Не удар — звук. Глухой, влажный, короткий, будто разрубили мокрое дерево. Он вошёл в меня раньше, чем кровь, раньше, чем всё остальное, и остался там, в самой глубине, навсегда.

Кровь брызнула мне на лицо.

Тёплые капли ударили в щёки, в лоб, в губы, и я почувствовала их вкус. Солёный. Металлический. Горячий. Стражник опустил копьё. Я чувствовала, как капли стекают по коже, как одна задерживается в уголке губ, как другие ползут вниз, к шее, за воротник.

Я не сразу поняла, что произошло.

Я стояла и смотрела, как что-то тяжёлое падает вниз, медленно, будто во сне, как оно ударяется о деревянный настил, как подпрыгивает и катится по камням, оставляя за собой тёмный, блестящий след. Оно катилось долго — целую вечность, и остановилось у самых моих сапог.

Голова Сольвейг.

Седые волосы, выбившиеся из-под платка, разметались по камням. Знакомые морщины, те самые, которые я знала с детства, которые складывались в улыбку, когда она смотрела на меня, теперь застыли, будто вырезанные из воска.

На её шее, там, где раньше была голова, зияла тёмная рана, и из неё всё ещё шла кровь — медленно, толчками, и эта кровь впитывалась в дерево плахи, и на камнях под ней расплывалась лужа, тёмная, почти чёрная в свете дня. Тело Сольвейг ещё стояло на коленях. Потом завалилось набок.

Я смотрела на неё и не могла отвести глаз.

Я опустила на колени в её крови, с её кровью на лице, и смотрела на её голову у своих ног. И в голове было пусто. Так пусто, что даже боль не приходила. Только одна мысль, тонкая, как нить: это я. Это я сделала. Я сказала правду и убила её.

Толпа за моей спиной молчала.

Я искала глазами отца по всей площади, по всем лицам, но его не было. Нигде. Он не пришёл. Он не смотрел.

У помоста кто-то тихо всхлипнул. Никто больше не требовал моей смерти. Я не знала, надолго ли хватит этой тишины.

В голову мне прилетел гнилой помидор.

Я даже не сразу поняла, что это. Что-то мягкое, мокрое, скользкое ударило в висок и растеклось по щеке, с противной кислой вонью. Я подняла руку, чтобы стереть, и в этот момент второй ударил в плечо, лопнул, брызнул во все стороны, запачкал рубаху, шею, волосы, стал затекать под накидку. Я почувствовала, как гнилая жижа стекает по шее за воротник, холодная и тошнотворная.

Я обернулась.

Толпа смотрела на меня, и в этой толпе больше не было ни страха, ни брезгливости, ни настороженности. Была злость. Открытая, жадная, весёлая. Люди улыбались. Женщина с ребёнком на руках, та самая, что минуту назад прижимала сына к себе, отворачиваясь, теперь смеялась и что-то кричала. Мальчишка лет десяти выхватил из чьей-то корзины ещё один помидор, гнилой, расползающийся под пальцами, и размахнулся. Я даже не успела уклониться, он попал мне прямо в лоб, и я почувствовала, как мякоть лезет в глаза, как семена скользят по губам, как по подбородку течёт что-то кислое и вязкое.

Следом прилетело тухлое яйцо. Оно разбилось о мою грудь, и меня согнуло от запаха.

Запах гнили смешался с запахом крови Сольвейг, той крови, что уже высохла на моих щеках, на подбородке, на губах. Я больше не могла отличить, что на мне её кровь или чья-то чужая ненависть.

Я стояла на коленях перед плахой и не двигалась. Я не вытиралась. Я не закрывала лицо. Я просто смотрела в землю и ждала, когда это закончится.

— Хватит! — рявкнул Вельд, и в его голосе было столько нежелания, что стало ясно: он делает это не из милосердия. — До заката она под защитой решения совета! Кто тронет её — ответит перед советом!

Толпа зароптала, но отступила. Помидоры больше не летели. Люди смотрели на меня молча, тяжело, и в этих взглядах было всё: ненависть, страх, злорадство, брезгливость. Я стояла на коленях в крови своей няни, с гнилью на лице, и на меня смотрел весь город.

Я поднялась.

Медленно. Сначала поставила одну ногу на землю, потом выпрямилась. Ноги дрожали. Всё внутри дрожало, но я поднялась.

Я не стала вытирать лицо. Не стала отряхиваться. Я развернулась и пошла обратно в здание суда, где осталась моя сумка. Люди расступались. Никто не сказал ни слова.

Я забрала сумку. Прошла через зал мимо скамей, мимо пустых кресел совета, мимо того места, где стоял Гарен. Никого. Только эхо моих шагов.

Я вышла на площадь. Прошла сквозь толпу — медленно, прямо, не глядя по сторонам. Никто меня не остановил. Никто не окликнул. Только шёпот за спиной, только взгляды в затылок.

Я прошла через большие городские ворота.

И в тот же миг они начали закрываться за мной.

Я успела сделать лишь несколько шагов по дороге, когда за спиной грохнули створки. Я обернулась.

По ту сторону стражники навалились на дерево. Между створками оставалась узкая щель; в ней мелькнули чьи-то пальцы, потом исчезли.

Створки сомкнулись с тяжёлым, глухим гулом — низким, глубоким, будто ухнула земля. И тут же поверх этого гула ударил железный лязг: засовы падали в пазы, один за другим, три раза подряд, с такой поспешностью, что последний вошёл криво и его пришлось догонять ударом кулака.

Я стояла и смотрела.

Над воротами мелькнуло чьё-то лицо, я не успела разглядеть, чьё, мелькнуло и исчезло. Кто-то выглянул в щель между створками, убедился, что я снаружи, и отпрянул. Ворота были заперты.

Этот звук — глухой удар дерева, лязг железа, торопливые шаги за стеной отрезали меня от всего, что было позади. За воротами остались отец, Эли, Гарен — все, к кому я могла пойти, если случалась беда.

Я осталась одна.

Я была грязная, в крови женщины, которая отдала за меня жизнь, а я подставила её своими словами. Я подвела её к плахе и даже не поняла, что делаю.

Отец предупреждал. Он говорил: если кто-то узнает, убьют не только тебя. Убьют мать. Убьют отца. Убьют всех, кто тебя защищал.

Мамы уже нет. Няню убили.

Остался отец. Только бы его не тронули. Только бы он не отвечал за мои грехи.

Я пошла вперёд.

Тёмный, густой лес начинался сразу за городскими стенами. Я бывала в лесу раньше со стражей, с отцом, с Гареном, но всегда недолго, всегда по краю, всегда с людьми, которые не отходили от меня дальше, чем на несколько шагов и знали дорогу назад. Мы въезжали в лес верхом, останавливались на опушке, собирали грибы и ягоды, и к вечеру возвращались домой. Я знала, что лес кончается, что за ним есть дорога, что стража доведёт меня до ворот, что дома ждёт ужин и тёплая постель.

Теперь я шла в него одна. Не по краю, а вглубь. И знала, что домой не вернусь.

Дорога была пыльная, широкая, и я шла по ней, не разбирая, куда иду, лишь бы дальше, лишь бы прочь.

Шла я недолго.

Сначала просто шла. Потом ноги начали заплетаться. Потом в груди поднялась тяжёлая волна, и я поняла, что не могу больше. Я свернула с дороги, прошла ещё несколько шагов, села под дерево и зарыдала.

Я разрыдалась в голос, как ребёнок.

— Что мне делать? — говорила я вслух, сама себе. — Что мне делать? Почему именно я? Почему всё это со мной? Что я такого сделала?

Я плакала и говорила, говорила и плакала, и в какой-то момент мне стало противно. Противно от себя самой. Я всегда говорила себе, что я сильная. Что я не плачу по мелочам. Что я буду жить всем назло, а последние дни я только и делала, что рыдала и приносила людям беды. Сольвейг мертва. Эли, возможно, тоже в опасности. Отец остался один.

Я замолчала. Вытерла лицо рукавом. Сопли, слёзы, кровь — всё смешалось.

На ветку надо мной села ворона.

Чёрная, большая, с блестящими глазами-бусинками. На левом крыле торчало одно белое перо. Когда ворона складывала крылья, оно оставалось снаружи, как нитка на чёрном рукаве. Она посмотрела на меня, наклонила голову набок и каркнула. Раз. Другой.

Я не обратила внимания.

Я думала о том, что лучше бы меня казнили. Думала, что, если бы меня убили там, на площади, рядом с Сольвейг, всё было бы кончено, и я бы не мучилась.

Я думала о Сольвейг. У неё остались дети и внуки. Кто-то из них, наверное, сейчас искал её у суда. Я представила, как им скажут, что Сольвейг казнили за ложь ради дочери наместника, а дочь наместника ушла в лес с едой и украшениями.

Я думала обо всём сразу, и от этого в голове не оставалось ни одной цельной мысли. Только отчаяние, которое поднималось во мне, как вода в затопляемом подвале, медленно, неумолимо, до самого горла.

Ворона каркнула громче. Потом снялась с ветки, подлетела ближе и села на куст прямо передо мной. Каркнула ещё раз.

Я махнула на неё рукой.

— Брысь, — сказала я. — Улетай.

Ворона не улетела. Она подлетела ещё ближе, и вдруг клюнула меня в плечо. Больно. Я вскрикнула и отшатнулась, а ворона отлетела на шаг и снова каркнула, глядя на меня в упор.

— Ты что, с ума сошла? — Я поднялась на ноги, отмахиваясь.

Ворона взлетела и села на ветку чуть дальше, и опять каркнула, и опять посмотрела на меня.

И тут я поняла.

Она звала меня идти.

Я стояла и смотрела на неё. Птица сидела на ветке, наклонив голову, и ждала. Я оглянулась. Городские стены виднелись за деревьями совсем близко. Я отошла от города не больше чем на километр. Может, меньше. А ночью озлобленные крестьяне могут пойти меня искать. Чтобы добить. Чтобы закончить то, что не закончил суд.

Время шло. Солнце клонилось к западу.

Я зажала кулон с клёном в ладони. Камень оставался холодным. Сколько его нужно греть? И что вообще должно произойти?

Я подняла сумку, перекинула её через плечо и пошла дальше вглубь леса, по едва заметной тропе. Ворона взлетела, описала круг над моей головой и скрылась в ветвях, будто убедившись, что я наконец послушалась.

Кто-то снова помогал мне.

Я шла и думала об этом. О том, что в этом мире, где все отвернулись от меня, где всё, что я любила, осталось за закрытыми воротами, кто-то всё ещё посылает мне знаки.

И впервые за этот день мне не хотелось умереть.

Глава 11

Я вышла к землянке, когда солнце уже коснулось верхушек деревьев и лес начал наливаться серой, тяжёлой тенью. Между тонкими берёзами ещё держались бурые листья, у корней темнела влажная хвоя, и было невозможно понять, где кончалась тропа и начинался ручей.

Землянка стояла в низине, у ручья, почти вросшая в землю. Я бы прошла мимо, если бы не ворона. Она спикировала с ветки, пролетела вперёд и села на что-то тёмное, бугристое, что я сначала приняла за кучу земли. Только подойдя ближе, я разглядела: это была крыша. Наклонная, заросшая мхом и сухой травой, с торчащими из неё почерневшими жердями.

Я остановилась и огляделась.

Это была углежоговая землянка: такие ставили в лесу, когда жгли уголь. Люди уходили, а жильё оставалось: вросшее в землю, забытое, никому не нужное. О них мне рассказывал отец. Он говорил, что в них можно переждать дождь, но ночевать не стоит: сыро, холодно и кругом зверьё.

Дверь была низкая, деревянная, перекошенная. Я толкнула её плечом, и она поддалась, скрипнув так, что я вздрогнула.

Внутри было темно. Я постояла на пороге, давая глазам привыкнуть, а потом шагнула внутрь.

Землянка оказалась не такой уж маленькой. Стены, обмазанные глиной, почерневшие от дыма; потолок — низкий, из жердей, перекрытых дерном. В углу очаг, сложенный из камней, с закопчённым дымоходом, уходящим куда-то вверх сквозь так называемую крышу. У стены — небольшой деревянный короб, сколоченный из грубых досок, накрытый истлевшей рогожей, а рядом с очагом — запас хвороста: аккуратно сложенного, будто кто-то оставил его здесь недавно. Чужое жильё. Возможно, хозяин вернётся раньше утра.

Я стояла и смотрела на этот хворост, и в груди что-то шевельнулось, похожее на надежду.

Мне повезло. Великие боги, как же мне повезло!

Я села на корточки и огляделась внимательнее. На первый взгляд все было идеально. Крыша над головой почти целая, без больших дыр. Очаг рабочий, камни держатся. Дверь закрывается. Хворост вроде сухой. Кто-то жил здесь до меня, и жил не так давно: может, месяц назад, может, два. Может, углежоги, может, беглые, вдруг даже такие же, как я.

Я посмотрела на дверь. Сухой хворост означал, что сюда ещё могут вернуться. Но за стенами уже темнело, а другого укрытия я не знала.

Я никогда не ночевала в лесу. Ни разу в жизни. Я не знала, как шумит лес ночью, а он шумит совсем не так, как днём. Днём это просто деревья, просто ветки, просто птицы. Ночью это чужое дыхание, чужие шаги, чужие звуки. Я не знала, какие из них опасны, а какие нет. Не знала, как отличить треск ветки под чьей-то лапой от треска ветки под чьей-то ногой.

Я вытерла лицо рукавом. Мерзкая жижа: грязь, кровь, слёзы, всё смешалось, но я заставила себя думать.

Что мне нужно сделать, чтобы пережить эту ночь?

Первое. Разжечь огонь. Без огня здесь не выжить — ни тепла, ни света, ни защиты от зверья.

Второе. Закрыть дверь как можно плотнее. Подпереть чем-нибудь. Чтобы не открывалась от ветра, и чтобы никто не вошёл.

Третье. Устроить постель. Не на голой земле — на коробе, на рогоже, на чём-нибудь, что можно подстелить.

Четвёртое. Сохранить еду. Спрятать, закрыть, убрать подальше от зверьков.

Пятое. Не спать слишком крепко. Слушать. Быть готовой вскочить.

Я перевела дыхание и принялась за дело.

Первое — огонь.

Я знала только одно: чтобы огонь занялся, нужно что-то, что загорится быстро. Для начала нужно было найти сухую растопку, которая займётся от искры.

Я огляделась.

В землянке было темно и сыро, декабрьская сырость пропитала всё: стены, доски, землю под ногами. Я вышла наружу, под низкое серое небо, и огляделась по сторонам.

Мне нужно было сухое.

Я обошла землянку. Под навесом крыши, у самой стены, лежала куча старой листвы — мокрой, слипшейся. Не годится. Дальше ветки, но они тоже были сырые, тяжёлые от влаги. Я поддела одну ногой, она даже не хрустнула.

Тогда я вспомнила: берёзовая кора, она горит даже мокрой. Давно, когда мы ездили на опушку, отец рассказывал, что углежоги всегда носят с собой бересту, потому что она не боится сырости. Я сразу загордилась собой, а не так уж я и мало знаю о выживании. Хоть что-то из отцовских рассказов пригодилось.

Я поискала глазами берёзу. Увидела ее недалеко от ручья, тонкую, с белым стволом, светящимся в серой мгле. Я подошла и попробовала отодрать кору пальцами. Не поддалась. Я попыталась подцепить её ногтем, потом острым камнем, который нашла у ручья. Кора отходила тонкими, эластичными слоями, влажными снаружи и сухими внутри. Я набрала целую охапку.

Потом вернулась в землянку и осмотрела очаг. Раньше я не обратила на них внимания, но теперь, когда искала хоть что-то, что поможет, заметила. У самого края очага, на плоском камне, лежали два предмета: кусок кремня, сточенный, тёмный, и рядом с ним ржавая железная пластина с загнутым краем. Я видела такие раньше в руках у слуг, когда они разжигали камин в моей комнате. Кресало. Железо, которым бьют по кремню, чтобы высечь искру.

Я взяла их. Кремень был гладкий, отполированный годами, а кресало тяжёлое, неудобное, с зазубринами по краю. Я села на корточки перед очагом и начала.

Слуги делали это так быстро, что я принимала огонь за свойство камина. Сначала — береста. Потом — тонкие веточки. Потом — ветки толще. Потом — поленья. И только потом — большое полено, когда огонь уже окрепнет.

Я сложила в очаге бересту, сверху — сухие веточки, которые нашла под верхним слоем хвороста, и начала бить кресалом по кремню. Перевернула железку, ударила снова. Искра упала мне на рукав.

Искра. Вторая. Третья. Ничего.

Руки дрожали. От холода, от усталости, от страха. Я била снова и снова, и береста тлела, но не загоралась. Я дула на неё, и она вспыхивала на секунду, и гасла.

Я откинулась на пятки и посмотрела на очаг.

Нужно что-то ещё. Что-то, что схватит искру и не отпустит.

Я разгребла золу в очаге: прежний хозяин мог оставить растопку там, куда не попадала сырость. Под краем плоского камня нашёлся почерневший клочок ткани. Я узнала его не сразу. Кухарка хранила похожие обугленные тряпицы рядом с кресалом: на такой искра удерживалась дольше, чем на бересте.

Я отряхнула ткань от золы и положила под тонкие полоски коры.

Я снова взяла кремень.

Искра попала на ткань. На чёрном крае появилась крошечная красная точка. Я подула осторожно, чтобы не сдуть её совсем. Точка разрослась, и занялась береста.

Прошло, наверное, полчаса. Может, больше. Я потратила почти всю ткань и бересту, прежде чем в очаге наконец занялся маленький, слабый огонёк, который не погас через пару минут.

Я подложила веточки. Огонь лизнул их и отступил. Я подложила ещё. Потом ещё. А потом я положила слишком крупное полено — и огонь снова погас. Как выяснилось, кормить костер тоже нужно было с умом.

Я замерла.

Я подняла полено, собираясь швырнуть его в стену. Потом опустила. Другого сухого у меня не было. Мне хотелось закричать. Хотелось разбросать эти ветки, разбить этот очаг, разнести эту землянку к чёртовой матери.

Я этого не сделала.

Я глубоко вздохнула, взяла остаток обугленной ткани — узкую полоску, которую сберегла после первой попытки, и начала заново. На этот раз я была осторожнее. Сначала совсем тонкие веточки. Потом веточки чуть толще. И только потом — одно маленькое полено, расколотое, сухое.

Огонь занялся.

От дыма слезились глаза, но я всё равно смотрела на огонь.

Я протянула руки к огню и согрела их. Потом вспомнила про кулон. Достала его из-под рубахи синий, с оранжевым листиком внутри, и сжала в ладони. Камень был холодный. Я держала его у огня, грела, ждала. Ничего не происходило. Никакого свечения, никакого тепла, никакого знака. Может, его нужно греть дольше. Может, я делаю что-то не так. Может, он вообще не работает. Я убрала кулон обратно под рубаху и решила, что попробую завтра.

Второе — дверь.

Я подошла к двери и осмотрела её. Деревянная, перекошенная, с щелями по краям. Я подтащила к ней тяжёлое полено из тех, что лежали у стены, и подперла изнутри. Потом ещё одно. Потом привалила камнем, который нашла у очага.

Дверь держалась. Её можно было открыть снаружи, если сильно толкнуть, но не сразу, не быстро. У меня будет несколько секунд. Несколько секунд — это уже что-то.

Третье — постель.

Деревянный короб был жёсткий, доски — неровные, рогожа — истлевшая, влажная. Я сняла с себя накидку, сложила её в несколько раз и положила на доски. Это было всё, что у меня было. Ни подушки, ни одеяла, ни соломы.

Я легла.

И почти сразу поняла, что это не постель. Это просто доски, накрытые тканью. Под ними земля, холодная, сырая, тянущая из меня тепло. Я лежала и чувствовала, как сырость ползёт вверх, пробирается сквозь накидку, сквозь рубаху, впитывается в кожу.

Я подложила под себя запасную рубаху и снова легла — стало чуть мягче.

Четвёртое — еда.

Я отломила хлеб, но после нескольких укусов стало мутить. Завернула остаток вместе с сыром и сунула в сумку. Завязки затяну потом. Только немного согреюсь.

И тут на меня навалилась усталость.

Теперь я всем телом почувствовала, что едва держусь на ногах. Всё, что я держала в себе эти дни — суд, кровь, казнь, дорога, страх, разом отпустило, и тело обмякло, как тряпичная кукла. Слёзы, кровь, помидорная жижа — всё высохло и стянуло кожу так, что я едва могла моргнуть. Я не стала умываться. Не было сил.

Я дошла до импровизированной постели, легла на накидку, подложила под голову руку и провалилась в сон.

Через пару часов я проснулась от шороха. Тихого, быстрого, вкрадчивого. Я открыла глаза и увидела, как что-то маленькое, серое мелькнуло и исчезло в щели у двери. Огонь в очаге почти погас.

Я вскочила. Я схватила сумку. Один край хлебной тряпицы торчал из щели у двери. Хлеба не было. Весь сыр был обгрызен. Не хватало куска вяленого мяса. Целой осталась только горсть сушёных яблок, которые зверьки, видимо, не любили.

Я села на свою «постель» и уставилась на полупустую тряпицу. Внутри у меня всё сжалось. Это была моя еда. Единственная еда. На сколько дней? На три? На четыре? Я не знала. Теперь её осталось сильно меньше.

Я завернула остатки, спрятала в сумку и завязала её так крепко, как только могла. Потом положила сумку под голову и легла.

Спать я больше не могла.

Ночь стала ещё темнее, ещё глуше. Огонь в очаге почти погас, и я не решалась подложить веток, боялась, что шум привлечёт кого-нибудь. Я лежала и слушала. Ветка хрустнула где-то совсем близко, и я вздрогнула. Потом ещё раз, дальше. Потом где-то крикнула птица, и я не поняла, ночная это птица или что-то другое. Я не знала, как звучит волк. Не знала, как звучит медведь. Не знала, как звучит то, чего нужно бояться. Я знала только, что боюсь всего.

Каждый шорох я принимала за чьи-то шаги. Каждый треск ветки за приближение. Каждый вой ветра за чей-то голос. Я лежала с открытыми глазами и слушала лес — огромный, тёмный, и сердце моё колотилось так, что я слышала его в ушах.

А потом кто-то постучал в дверь.

Сначала что-то тихо скребнуло по дереву, будто дверь задела ветка. Я затаила дыхание, прислушиваясь: повторится?

Потом — отчётливо, костяшками пальцев. Три удара. Пауза. Ещё три.

Я села на коробе, стараясь не скрипнуть досками, и проверила взглядом полено, которым подпёрла дверь.

— Варвара, — сказал голос за дверью. — Открой.

Это был Гарен.

Голос был Гарена. Я узнала его сразу: он ругал меня, учил меня, подначивал и спасал этим голосом четыре года.

Я встала.

Подошла к двери. Положила руку на полено, чтобы его убрать, и остановилась. Как он нашёл меня здесь? Я хотела спросить, но сначала оглянулась.

Ворона сидела на коробе. Белое перо торчало у самого бока. Та же самая.

Я оглядела низкий потолок, очаг, стены. Откуда она взялась? Дверь я заперла сама, а спрятаться здесь негде. Ворона смотрела на полено под моей рукой совершенно неподвижно: не каркала, не наклоняла голову, не переступала с лапы на лапу. Просто сидела и смотрела на дверь.

Гарен никогда не называл меня по имени. Он всегда говорил «госпожа». Даже когда сердился. За дверью меня снова назвали Варварой.

Я отступила от двери.

— Варвара, — повторил голос. — Открой, это я.

Я не открывала.

— Кто тебя послал? — спросила я. — Открой, Варвара, — монотонно отвечали из-за двери. — Отец? — Открой.

Я отошла к постели и села. Взяла длинную палку, которой перемешивала угли в кострище, и сжала ее в руке. Я больше не отвечала. Через некоторое время голос заговорил у другой стены, там, где не было двери. Я сидела с зажатой в руках палкой до утра, не смыкая глаз, слушая, как голос снаружи зовет меня по имени.

Голос замолчал перед рассветом.

Когда свет в щелях двери посерел, я подошла к двери и убрала поленья и камни. Открыла.

На земле вокруг землянки были следы.

В сырой земле отпечатались босые человеческие ступни. Они подходили к двери со всех сторон, со всех направлений, будто тот, кто их оставил, ходил вокруг всю ночь. Они были глубокие, чёткие. Я обошла землянку кругом, вглядываясь в каждую пядь.

Но ни одни следы не уходили обратно. Следов пяток, развёрнутых к лесу, не нашла.

Я ещё раз проверила землю за землянкой. Ни одного следа, уходящего в лес. Кто бы ни приходил ночью, обратно он не пошёл. Это не человек. Гарен бы легко открыл дверь даже несмотря на мои попытки немного ее укрепить. Это что-то лесное, что-то, что умеет говорить чужими голосами и ходит босиком.

Вернувшись в землянку, я подперла дверь поленом и села у ещё тлевшего очага.

Вороны не было.

Я обвела глазами всю землянку, и снова ничего не нашла. Она исчезла так же, как и появилась: беззвучно, незаметно, будто её и не было.

Я посидела ещё немного, глядя в огонь, потом вздохнула и начала собирать вещи. Вторую ночь здесь я не останусь. Даже если ловчие не найдут землянку, тот, кто приходил ночью, дорогу уже знает.

Глава 12

Я вышла из землянки на рассвете, когда лес ещё стоял в серой мгле и роса покрывала траву.

На сырой земле всё ещё виднелись босые следы ночного гостя. Я обошла их, стараясь не наступить ни в один отпечаток, и посмотрела в сторону города. Землянка стояла слишком близко к нему. Если кто-то решит пойти по моему следу, к полудню они будут здесь.

Я стряхнула с порога крошки, прикрыла дверь и подперла поленом на всякий случай. На земле остались мои следы. С ними я ничего сделать не могла.

Я шла вглубь леса.

Не зная ни дорог, ни троп, я шла прочь от города. Лес становился гуще, деревья — выше, свет — реже. Мхи под ногами сменились болотными кочками, потом камнями, потом корнями. Ветки хлестали меня по лицу, но я уже не обращала на это внимания.

Я шла уже час или два. Солнце поднялось и снова спряталось за тучами. Я не знала, куда иду. Знала только, что не могу оставаться на месте.

А потом я вышла к чаще.

Это было странное место. Деревья здесь стояли так плотно, что между ними не было ни просвета, ни щели. Старые стволы были кривые, обросшие мхом и лишайником. Воздух здесь был густой, влажный, неподвижный. Ни птиц, ни зверья, ни шороха. Только тяжелая, давящая тишина, будто сам лес здесь затаился и ждал, что я сделаю.

Я остановилась.

И тут я вспомнила про кулон.

Я зажала синий камень в ладонях. Отец сказал, что он покажет путь. Мне сейчас подошёл бы любой путь: к дороге, к жилью, к человеку, который не захлопнет передо мной дверь. Я дышала на кулон, тёрла его пальцами, но внутри ничего не менялось. Листик клёна лежал неподвижно.

Я попробовала иначе. Прижала его к груди, к тому месту, где под рубахой билось сердце. Постояла так. Потом достала, посмотрела — ничего.

Я начала злиться. На себя, на кулон, на отца, который сунул мне эту бесполезную вещь и сказал: «Согрей в ладони. Он покажет путь». Как согреть? Сколько? Я не знала. Я ничего не знала. Я стояла посреди чужого леса с чужой игрушкой в руках и не понимала, что делать.

Но я не бросила его. Я не могла бросить.

Отец отправил меня к зимним. Сказал, что они живы и что я должна их найти. Я попыталась представить, где они могут скрываться: за этим лесом, за болотом, ещё дальше, там, куда из города не доходят ни дороги, ни вести. Как добраться до них, если я не могу даже пройти через чащу?

Я снова сжала кулон в ладони. Камень понемногу нагрелся от руки. Я разжала пальцы, уже не ожидая ничего увидеть, и замерла.

Камень стал прозрачнее.

Я видела это — синева поблёкла, будто кто-то разбавил её водой, и внутри, под гладкой оболочкой, стал отчётливее виден листик клёна. Оранжевый, тонкий, с прожилками. И этот листик повернулся.

Черешком в одну сторону.

Я держала кулон на ладони и смотрела на него. Листик указывал направление, как стрелка, как палец, как знак. Я повернулась туда, куда он показывал.

Я сделала несколько шагов вдоль чащи, сверяясь с кулоном. Листик дрогнул. Я остановилась, повернулась вслед за ним и увидела топь.

Тёмная, покрытая ряской вода, в которой отражались кривые стволы. Мёртвые деревья торчали из неё, как пальцы. Пахло гнилью и тиной. Я остановилась на краю и посмотрела на кулон. Листик показывал прямо через топь.

Я не хотела идти через топь, но другого пути не было, или я его не видела. Я сделала шаг. Потом второй. Под ногой чавкнуло, и я провалилась по колено. Ледяная жижа залилась в сапог, обожгла кожу. Я с трудом рванула ногу с хлюпаньем, и отступила назад, на твёрдую землю.

Нет. Туда нельзя.

Я посмотрела на листик. Он всё ещё показывал вперёд. Я прошла немного влево. Листик по-прежнему указывал за топь. Значит, придётся искать обход, даже если кулон считает, что нужно идти напрямик.

Я пошла в обход, вдоль края трясины. Долго, осторожно, проверяя каждую кочку палкой, которую оторвала тут же, у первых кустов. Топь оставалась слева, потом сзади, потом справа, я обходила её по кругу, как зверь обходит капкан.

А потом листик дрогнул и повернулся. Теперь он показывал на твёрдую землю, хотя я ещё не закончила обход. Я повертела кулон в пальцах, проверяя, не сдвинулся ли листик вместе с камнем. Нет: он снова повернулся сам.

Может, я неправильно поняла его у топи. Или он наконец достаточно согрелся.

Я вышла на узкую тропу, едва заметную в траве, и пошла по ней.

Лес начал меняться. Сначала деревья стали ниже, потом реже, потом между стволами появились просветы. Потом я почувствовала влагу, не сырость, не туман, а настоящую влагу, которая идёт от большой воды. Потом я услышала шум.

Сначала он был далёким, глухим, тяжёлым, будто где-то ворочался огромный зверь. Я остановилась и прислушалась. Шум не стихал. Он становился всё отчётливее, всё ближе, и в нём уже различались: низкий гул течения, шипение воды на камнях, редкие всплески.

Я пошла на этот шум.

Лес расступился в последний раз, и я вышла к берегу.

Река была широкая. Шире, чем я могла себе представить. Она неслась мимо меня — быстрая, тёмная, холодная, и в её движении было что-то беспощадное. Вода шла куда-то вниз, к невидимым порогам, и там, далеко, терялась в тумане.

Я стояла на берегу и смотрела.

Моста не было, ни брода, ни лодки, ни парома, ни плота.

Никого — ни на берегу, ни у воды, ни на той стороне.

Я подняла кулон. Листик всё ещё показывал на реку. На другой берег. Вероятно, туда, куда мне нужно было попасть.

Я убрала кулон под рубаху и оглядела берег, надеясь заметить хотя бы лодку. Вместо неё увидела столб.

Старый, покосившийся, вросший в землю. Он был каменный, трёхгранный. Когда-то на каждой грани было вырезано название направления, но время и непогода сделали своё: две грани заросли мхом, а сам столб наклонился к воде, будто хотел упасть.

Рядом с ним стоял новый деревянный указатель, свежевыструганный, с аккуратной надписью. Я прочитала:

«Купеческая переправа».

Я ещё раз посмотрела на реку. Если здесь переправа, где лодки? Подошла к указателю, обошла его и заметила, что старый камень тоже когда-то служил путникам. На нём ещё различались зарубки расстояний.

Я подошла ближе. На двух гранях надписи были сбиты, я видела следы зубила, глубокие, грубые, и от них остались только борозды. А третья грань была обращена к реке, заросла мхом и была почти не видна с дороги. Я обошла столб с другой стороны и присела на корточки.

Я поскребла мох ногтем, потом камнем, потом снова ногтем, потому что мох въелся в трещины и не хотел уходить. Под ним были буквы — старые, вырезанные давно, но всё ещё читаемые.

«Студёный Брод».

Я ещё раз провела пальцем по буквам. «Студёный Брод». Потом посмотрела на деревянный указатель: «Купеческая переправа». Одна река, одно место. Зачем понадобилось другое имя?

Я провела рукой по сбитым граням. От зубила остались глубокие борозды, но расстояния и обычные знаки рядом уцелели. Значит, уничтожали именно названия.

В документах я всегда искала не только написанное, но и вычеркнутое. Здесь кто-то тоже постарался оставить путникам дорогу, а имя дороги отнять.

Я выпрямилась и посмотрела на реку.

Я достала из сумки обрывок приглашения — тот самый, с «НЕ ПРИХОДИ». На обороте оставалось немного места. Угольком, который захватила из землянки, я записала оба названия, а рядом — дорогу от землянки: через топь, до реки. Если я выживу и вернусь сюда, камень будет легче найти.

Из моих мыслей меня выбили странные звуки. Шелест в кустах — быстрый, вкрадчивый, и треск ветки под чьей-то ногой. Я обернулась.

Из кустов вышли двое.

Мужчины. Один из них высокий, широкоплечий, с грубым лицом и руками, которые знали, что такое топор. Второй был поменьше, потоньше, с бегающими глазами и кривой улыбкой. Они остановились в нескольких шагах и посмотрели на меня.

Высокий начал подходить к спуску к воде и что-то раздражённо ворчал себе под нос, глядя на реку. Второй оглядывался по сторонам, будто искал что-то на берегу.

Я сложила обрывок приглашения и спрятала в сумку. Мужчины уже успели увидеть меня у старого столба.

Высокий обернулся первым и наткнулся на меня взглядом.

— Ты чего тут стоишь? — сказал он резко. — На спуске не стой. Тут скользко, оступишься — унесёт.

Это было почти заботливо. Почти.

— Заблудилась? — спросил он.

Я промолчала.

— Переправа здесь одна, — сказал он. — Купеческая. Моста нет, брода нет. Мы тут ходим, знаем. Можем перевезти. Недорого.

Я посмотрела на реку. На тёмную, быструю воду. Противоположный берег терялся в сырой дымке; между ним и мной течение врезалось в низкие глинистые откосы.

На мгновение предложение прозвучало как выход.

— На чём перевезёте? Лодки я не вижу, — спросила я.

— Ниже по течению стоит, — сказал высокий. — Отсюда её не разглядишь.

— Покажи сначала.

Он взглянул на второго и усмехнулся.

— А ты покажи, чем платить будешь.

Высокий посмотрел на мои руки. На кольцо с изумрудом, которое отец надел мне на большой палец.

— За переправу хватит этого, — сказал он. — Снимай.

Я посмотрела на кольцо. Потом на него. Потом на второй берег.

— За кольцо я рассчитывала купить лодку. — Лодка не продаётся. — Тогда назови цену за одно место. Он перестал улыбаться. — Я назвал.

— Нет, — сказала я. — Тогда я сама.

— Сама? — Высокий усмехнулся. — Через Студёный? Тут никто не переплывёт. Тебя убьет течение, малышка.

Он назвал переправу Студёным, а не Купеческой, хотя на деревянном указателе у берега было написано «Купеческая переправа», и только на старом каменном столбе, под мхом и грязью, сохранилось старое название.

— Почему ты называешь его Студёным? — спросила я. — На указателе написано другое.

Высокий переглянулся со вторым. Что-то мелькнуло в его глазах — настороженность, может, злость.

— А тебе какое дело? — сказал он. — Как хочу, так и называю. Дед ещё так звал, — бросил он. — Говори, пойдёшь с нами или нет?

Он сделал шаг вперёд. И тут его взгляд упал на мою шею.

Я знала, что он увидел клеймо. Чёрные вены на левой стороне шеи, поднимающиеся к щеке.

— Глянь, — сказал он тихо. — Клеймо. Изгнанница.

Второй присвистнул.

— Далеко же тебя занесло, госпожа. Из города, что ли?

Я отступила на шаг. Они — на шаг вперёд.

— За переправу хватит этого, — повторил он, и на этот раз в его голосе не было ни капли мягкости. — Снимай свои цацки или мы сами снимем.

Я снова отступила.

Второй обошёл меня сбоку. Я слишком поздно заметила, как он приблизился: он рванул меня за лямку сумки и потащил к себе. Ремень врезался в плечо. За спиной зашумела река.

А потом что-то во мне сработало.

Не магия. Не сила. Просто тело вспомнило. Гарен, двор, сотни падений, сотни захватов, сотни раз, когда он хватал меня за плечо, за руку, за воротник, и говорил: «Выворачивайся. Не борись. Уходи вбок».

Я ушла вбок.

Его пальцы сорвались с лямки. Я освободилась, но поставила ногу не на землю, а на мокрый камень у края спуска. Попыталась удержаться, схватилась за выступ — и пальцы скользнули по нему.

Я покатилась по каменистому склону, ударилась плечом, коленом и рухнула в воду.

Холод ударил меня как обухом по голове. Река приняла меня, проглотила, потащила. Я ударилась коленом о камень, вскрикнула, и вода сразу же залилась в рот, меня понесло течение.

Я вынырнула, увидела над собой серое небо и берег, который уже уходил назад. Попыталась плыть к нему. Течение развернуло меня и швырнуло боком о камень. Я снова ушла под воду.

Я попыталась призвать магию.

Я потянулась внутрь себя — туда, где жил холод, где всегда спал лёд. Я позвала его. Я умоляла его.

Ничего.

Магия не откликнулась. Сила, которая прежде вырывалась наружу сама, теперь не отзывалась.

Я вынырнула ещё раз и ухватила ртом воздух. Удержать голову над водой не получалось: течение тянуло вниз, к порогам. В следующий миг передо мной вырос камень.

Удар резко пришелся в голову. В глазах потемнело. Я почувствовала, как вода смыкается надо мной, как тащит меня дальше, как крутит, как уносит.

И мир исчез.

Где-то далеко, на самом краю сознания, я почувствовала, как меня тащат. Чьи-то руки. Чьё-то дыхание. Чей-то голос.

А потом и это исчезло.

Глава 13

Я открыла глаза, и первое, что почувствовала, — что-то мягкое под спиной.

Подо мной была подстилка, пахнущая дымом и сухой травой. Я провела по ней ладонью, ещё не понимая, где проснулась, а потом заметила, что укрыта накидкой.

Потом я почувствовала тепло.

Откуда-то рядом тянуло жаром. Я попробовала сесть и зашипела.

Левая нога не дала мне выпрямиться. Сквозь дыру в штанине виднелось посиневшее колено; ткань вокруг него натянулась, а ниже, у щиколотки, темнела длинная ссадина. Я осторожно согнула ногу и тут же остановилась. Идти я смогу, но не быстро и недолго.

Голова тоже болела. Я подняла руку и коснулась виска там, где ударилась о камень, и нащупала вздувшуюся шишку и запёкшуюся корку. Пальцы испачкались в чём-то липком. Кровь.

Я лежала в чем-то, напоминающем предбанник.

Комнатка была тесной, с потемневшими от дыма бревенчатыми стенами и земляным полом, посыпанным сухой травой. В углу — печь, сложенная из камней, с тлеющими углями. Вдоль стены стояла лавка, на которой лежала сухая одежда, сложенная аккуратной стопкой. Рядом стояла миска, из которой поднимался пар.

А напротив, на другой лавке, сидел мужчина.

Мужчине было за пятьдесят. Седые волосы, короткая борода и обветренное лицо делали его старше, нос у него был широкий, а вокруг его темных глаз расходились глубокие морщинки. Борода росла неровно: с одной стороны короче, словно он подравнивал её без зеркала. Он был невысоким, плотным, с широкими рабочими ладонями. Из-под рукава выглядывала заплатка, пришитая мелкими аккуратными стежками. В руке трубка, из которой шёл тонкий дымок. Он сидел и смотрел на меня. Спокойно. Без удивления, без страха, без жадности.

Я заерзала.

Я не знала, как здесь оказалась. Последнее, что я помнила — река, холод, камень, удар, темнота.

Я первым делом проверила, не связана ли я. Я осторожно согнула ноги и пошевелила руками под накидкой. Не связана. Я сидела на чём-то мягком, укрытая чем-то тёплым, и никто меня не держал.

— Недолго ты лежала, — сказал он. — Я только печь растопил.

Я посмотрела на дверь. Мужчина проследил за моим взглядом.

— Радан, — сказал мужчина.

Я посмотрела на него.

— Что?

— Меня зовут Радан Смолокур, — повторил он. — Я тебя вытащил из реки. Ты у берега лежала, лицом в воде.

Он затянулся трубкой и выпустил дым.

— Клеймо я видел, — сказал он. — Вопросов не задаю.

Я схватилась за шею. Оба кулона на месте. Кольцо тоже. — Сумка? — громче необходимого спросила я. Радан указал трубкой на лавку. — Сушится. Чуть тебя за собой не утянула.

Я подтянула край одежды к шее. Он уже видел клеймо, но оставить его открытым всё равно не могла. Сумка лежала у печи, раскрытая. Сквозь щель виднелся обрывок приглашения. Я хотела подняться и проверить, всё ли в ней осталось, но нога не позволила.

Он поднялся, положил трубку на лавку и подошёл к миске. Поднял её, поставил рядом со мной.

— Ешь, — сказал он. — Похлёбка. Горячая.

И отошёл. Сел обратно на свою лавку, снова взял трубку и стал смотреть в стену, будто меня здесь не было.

Я посмотрела на миску. Я была голодна. Так голодна, что у меня кружилась голова. Запах похлёбки — мясо, лук, что-то ещё, что-то тёплое, сытное, ударил мне в нос и разбудил зверя в животе.

Я схватила ложку. Поднесла ко рту.

И замерла.

Отравлена.

Это была первая мысль, которая пришла мне в голову. Я — изгнанница. Кто-то мог заплатить ему. Кто-то мог попросить. Кто-то мог просто захотеть.

Я отложила ложку.

Радан вздохнул, так шумно, что я вздрогнула. Он посмотрел на меня, потом на миску, потом снова на меня, и без слов понял, что я подумала.

Он встал и подошёл. Взял ложку из миски, мою ложку, и зачерпнул похлёбку.

Он попробовал похлёбку и поморщился. — Пересолил. — Он поставил миску рядом. — Другой нет. Он проглотил и немного подождал, давая мне убедиться, что падать замертво не собирается. Потом положил ложку и вернулся на лавку.

Я смотрела на него. И на миску. И снова на него.

— Зачем ты меня вытащил? — спросила я.

Он пожал плечами.

— Лежала лицом в воде. Оставить надо было?

Он ответил так просто, что я растерялась. Радан видел клеймо, видел кольцо и всё равно кормил меня, ничего не требуя взамен. Я вдруг испугалась, что он ещё не понял, кого впустил к себе.

— Я Варвара Клирбрук, дочь наместника, — сказала я. — То есть была его дочерью. Теперь меня изгнали. Я не хотела сюда попадать. Река унесла меня, и я даже не знаю, где сейчас нахожусь. Как только смогу идти, уйду.

Он молчал.

— Спасибо, что вытащил меня, — продолжала я. — Правда. Я не знаю, как тебя отблагодарить. У меня есть украшения, я могу отдать, если хочешь, или кольцо, оно дорогое, оно...

Я осеклась. Он смотрел на меня поверх трубки и, кажется, ждал, пока я закончу.

— Ты ведь понимаешь, что из-за меня у тебя могут быть неприятности? — спросила я. — Тебя могут наказать.

Радан выпустил дым и хрустнул пальцами свободной руки. Я невольно посмотрела на неё.

Я решила, что он боится.

Может, он только теперь понял, что сделал, и не знал, как выставить меня за дверь.

Я замолчала.

И только тогда он заговорил.

— Клеймо видел, — сказал он. — И что теперь? Девять свои законы писали, меня не спрашивали. Суп остынет.

Я уставилась на него.

Суп остынет.

Он не боялся. Он не боялся меня. Кажется, он просто ждал, пока я перестану убеждать его, что я «раньше была дочерью наместника». Пока я перестану говорить.

Я несмело взяла миску. Я ещё сомневалась, но желудок свело от запаха горячей еды.

И я набросилась на неё.

Я ела так, как не ела никогда в жизни. Не как принцесса, как зверь. Как человек, который не знал, будет ли есть завтра. Я хлебала похлёбку прямо из миски, я обжигала язык, я не обращала внимания. Я вылизала дно. Я держала миску в руках и смотрела в неё, будто это было сокровище.

Радан встал.

— Одежда на лавке, — сказал он. — Сухая. Переоденься.

И вышел.

Я осталась одна.

Я сняла с себя мокрое, грязное. Потом взяла сухое — простую мужскую рубаху, большие мужские штаны, тёплую накидку. Всё было мне велико, всё пахло дымом и смолой, но это было сухое.

Я надела рубаху и закрыла глаза.

Рубаха не прилипла к спине. Я расправила плечи и только тогда поняла, как долго сидела, сжавшись от холода. Я никогда не думала о том, что сухая рубаха — это счастье.

Я посидела ещё немного, греясь возле печи, прежде чем заставила себя встать.

Я вышла, хромая. Каждый шаг отдавался в колене, и я старалась наступать на левую ногу как можно реже, получалось плохо, я ковыляла, как раненая птица. Радан, стоявший у крыльца, посмотрел на мою ногу, но ничего не сказал. Только кивнул.

Солнце уже садилось, лес стоял в серой мгле, и над трубой дома вился дым. Дом Радана стоял рядом с баней — приземистый, бревенчатый, с маленькими окнами и низкой дверью. Простой дом. Не замок, но в окне горел огонь, и от этого огня на траве лежало тёплое жёлтое пятно.

— Пойдём, — сказал он. — Переночуешь в доме. На полу, но в тепле.

Я сделала шаг к двери.

И дверь не поддалась.

Я толкнула её плечом, она заела. Я толкнула сильнее, она скрипнула и приоткрылась на палец, а потом снова захлопнулась. Я дёрнула ручку — ручка осталась у меня в руке.

Я стояла и смотрела на дверь.

Радан подошёл сзади. Посмотрел на дверь. Потом на меня.

— Не пускает, — сказал он нахмурившись.

— Кто?

— Домовой.

Я уставилась на него.

— Домовой?

— Домовой, — кивнул Радан и забрал у меня дверную ручку. — Он тут давно. С отцом моим жил, с дедом.

Он указал трубкой мне на шею.

— Клеймо твоё ему, видать, не по нраву.

— Боится меня?

— Почём мне знать, что он там себе надумал? Меня вон тоже в дом не пускает.

Радан толкнул дверь. Та легко открылась. Он покосился на неё и крякнул.

— Теперь пускает. Пока ты у порога не стоишь.

Я посмотрела на дверь. Потом на Радана. Потом снова на дверь.

— И что мне делать?

— Переночуешь в бане. — Он и оттуда меня выгонит? — Попробует — сам её топить будет. В бане я хозяин, с ним давно уговорено.

— Он что, злой? — спросила я. — Твой домовой?

— Нет, — сказал Радан. — Он не злой. Он просто... Не любит, когда я привожу неприятности. — Он помолчал. — А я, бывает, привожу.

В эту ночь я спала в бане.

Радан принёс большую охапку сухой соломы — пахучей, тёплой, и показал, как уложить её так, чтобы не проваливаться и не мёрзнуть. Он принёс старую накидку, чтобы укрыться, и фонарь, чтобы не было темно.

— Ты знаешь Студёный Брод? — решилась спросить я.

— Знаю. Чего там?

— У реки старый столб. На нём написано «Студёный Брод», а рядом новый указатель: «Купеческая переправа». Почему брод, если перейти там нельзя?

— Если ищешь брод, возвращаться незачем. Вода давно поднялась.

— Когда?

Радан поставил фонарь у стены.

— Давно. Я ещё мальцом был, а старики уже вспоминали, как там пешком ходили. Теперь в реку сунешься — и поминай как звали.

Он поставил оставшиеся вещи у стены, кивнул мне и ушёл.

Я устроила постель и легла, натянув накидку до подбородка.

Нога ныла. Я вытянула её, потом подложила под колено комок соломы — стало чуть легче. Голова пульсировала. Стоило устроить ногу удобнее, как начинало ломить затылок.

И поняла, что не могу уснуть.

В бане было тепло, я наелась и впервые за несколько дней лежала в сухой одежде. Именно теперь особенно страшно было заснуть: всё это могло исчезнуть, пока я не смотрю.

Я больше не доверяла людям.

Раньше я думала, что, если человек улыбается, значит, он добрый. Если помогает, значит, хочет помочь. Если кормит, значит, желает добра. Я выросла в замке, где все кланялись мне в пояс, где никто не смел сказать мне дурного слова.

Теперь я знала другое. Я знала, что человек может улыбаться и держать кинжал за спиной.

Почему Радан меня спас? Почему вытащил из реки? Почему не прогнал, когда увидел клеймо? Почему кормит, поит? Чего он хочет? Может, он ждёт, пока я отогреюсь, чтобы потом сдать меня совету за награду? Может, он уже послал кого-то в город? Может, ночью придут ловчие, и он откроет им дверь бани?

Может, он просто ждёт, когда я засну.

Я села, потом снова легла. Я прислушивалась к каждому шороху: к потрескиванию фонаря, к скрипу дома, к далёкому уханью совы. Я считала вдохи. Я говорила себе: не спи. Сегодня не спи. Просто отдохни в тепле. Просто полежи. Закрой глаза, но не спи. Не спи.

Конечно же, я не заметила, как уснула.

Тепло забралось мне под накидку, солома приняла меня, как гнездо, и я провалилась в сон так быстро, как не проваливалась даже в собственной кровати в замке. Я не видела снов. Я просто исчезла — и вернулась только утром, когда в баню через щель пробился серый свет.

А утром обнаружила, что мои вещи лежат не там, где я их оставила.

Сумка у дальней стены бани. Сапоги разбросаны по углам. Обрывок приглашения на маленькой полке. Бумага покоробилась и от «Купеческой переправы» осталось серое пятно, но «Студёный» ещё можно было разобрать. Остатки еды лежали прямо на полу и как будто складывались в слово «Уйди». Моя промокшая накидка, которую я сняла перед сном, аккуратно сложена и повешена на гвоздь. Сапоги он раскидал, а накидку повесил сушиться. Странный способ выгонять.

Я с трудом встала и подняла сумку, чтобы все собрать обратно, и посмотрела на дом. Нога за ночь не прошла, а наоборот, распухла сильнее, и теперь я не могла наступить на неё полностью.

Из-за оконной рамы показалась маленькая рука. Широкая ладонь, короткие пальцы, тёмные ногти. Рука ухватилась за край ставни и исчезла. Я успела заметить только рукав — грубый, лохматый, слишком длинный.

— Ладно, — сказала я вслух. — Я всё равно ухожу. Сегодня же. Мне не надо в дом. Так что можешь не волноваться, домовой. Я тут не задержусь. Я не буду заходить.

Тень не ответила, но в доме что-то тихо стукнуло, коротко, будто кто-то поставил чашку на полку или убрал её с полки, будто кто-то фыркнул.

Глава 14

Я вышла из бани, хромая.

За ночь нога не перестала болеть. Колено распухло ещё сильнее, и я почти не могла перенести на левую ногу вес. Приходилось идти боком, придерживаясь за стену бани.

Радан сидел на пне возле дома. В руках у него был нож и кусок дерева, и он что-то медленно и аккуратно вырезал, снимая стружку за стружкой. Я подошла ближе и увидела: маленькую деревянную лошадку. Ещё не законченную, но уже с угадывающейся мордой и хвостом.

— Я ухожу, — сказала я. — Спасибо тебе за всё, за то, что вытащил, за суп, за одежду, за ночлег. Я не забуду, но мне надо идти.

Радан оторвал глаза от лошадки, посмотрел на меня, а затем на мою ногу.

— Ох, — сказал он.

— Что?

— Ты и пятисот шагов не пройдёшь, — сказал он беспокойно. — Я что, за тобой пойду? Тащить тебя назад придётся, как мешок с зерном. Мне что, за тобой по всему лесу бегать?

— Я дойду.

— Куда?

— Куда угодно.

— Это не куда угодно, — сказал он. — Это лес, тут куда угодно и умрёшь. Ты на ногу посмотри, деточка.

Я посмотрела. Колено распирало штанину.

— Я обещала домовому уйти, — сказала я упрямо. — Я сказала, что не задержусь.

— Домовой подождёт, — сказал Радан. — Он не император. Он просто чашки двигает.

Я стояла и не двигалась. Мне не хотелось уходить. Мне хотелось остаться в тепле, в сухости, с едой, с фонарём, с этим приятным человеком. Но я боялась. Боялась, что наврежу ему, боялась, что он навредит мне, боялась, что если останусь, то привыкну, а привыкать было нельзя.

— Я не могу остаться, — сказала я. — Если кто-то узнает, что я у тебя живу, тебе конец. Я изгнанница.

— А я показываться с тобой не желаю, ещё чего подумают о нас, — хихикнул он.

— За помощь изгнаннику полагается наказание. Совет. Суд. Ты что, не понимаешь?

— Понимаю. И ты пойми: с этой ногой до первого ручья не доберёшься. А лесу плевать, что у тебя там совет постановил.

Я молчала.

Я сделала шаг. Потом второй. Третий.

На четвёртом я наступила всем весом, на полную ступню, и меня сковало дикой болью. Острой, простреливающей, от колена до самого паха. Я вскрикнула и схватилась за ствол ближайшего дерева. Стоять было больно. Идти — невозможно.

Радан неспешно подошёл и посмотрел на меня сверху вниз.

— Ну что, — сказал он. — Нагулялась?

Я молчала.

— Останешься на пару дней, — сказал он. — Нога пройдёт — уйдёшь, а пока поможешь по дому.

Он помолчал, заметив, что я хочу возразить.

— За еду поработаешь, когда сможешь. Куры у меня сами себя не кормят. Так что даром жить не будешь.

Я посмотрела на него.

— Правда?

— Правда. — Он вернулся к пню, сел и снова взял нож и лошадку. — И воду потом наносишь. Пока сиди, ногу не мучай.

На большом пальце у него лежал плотный кожаный напальчник. Остальные пальцы были в мелких порезах и тёмных пятнах, которые не отмывались даже после бани. При этом игрушку он держал так осторожно, что я невольно стала смотреть тише.

Я глубоко вздохнула и поняла, что он прав. Я остаюсь.

Дни у Радана шли по порядку.

Он вставал до света, кормил кур и уток, готовил и убирал. Иногда уходил в лес за грибами и кореньями, а в свободное время вырезал для внука деревянных лошадок, птиц и медвежат.

Была у него и привычка, которая сводила меня с ума: хрустеть пальцами.

Проснёшься утром — мерзкий хруст. Сядешь есть — мерзкий хруст. Вечером у огня не треск поленьев, а хруст. Я сначала думала, что это случайность. Потом поняла: он делал это всегда. Сжимал пальцы в замок, выворачивал их в другую сторону, и они хрустели. Громко. Постоянно.

Я не говорила ему ничего, но каждый раз, когда он хрустел, меня передергивало.

За столом у отца даже ложку старались положить без звука. Радан хрустел пальцами, когда ему хотелось, и ни разу не оглянулся, проверяя, заметил ли кто-нибудь.

Я старалась помогать.

В первый день я не носила воду, не могла ходить, но Радан объяснил, что воду надо экономить, и показал, как устроен его колодец, чтобы я потом могла сама. Он сказал:

— Нога пройдёт — будешь носить. Пока сильно не трать воду. Тебе ещё идти далеко.

Зато вещи я могла развесить, не выходя из бани. Радан оставил мне охапку постиранного и дважды предупредил:

— От печи подальше, слышишь? Сушиться им надо, а не жариться.

Я кивнула. Мне показалось, что возле двери ткань останется сырой, и я перевесила его накидку ближе к теплу.

И, конечно же, я испортила его накидку. Край ткани коснулся горячего камня и обуглился. Я смотрела на почерневшую накидку и чувствовала, как щёки горят от стыда.

Радан подошёл, посмотрел на накидку и начал бухтеть.

— Я ж сказал: от печи подальше. — Он взял накидку за обугленный край, потёр ткань между пальцами. — Мать мне её шила.

Он помолчал, потом повесил накидку обратно — туда, куда показывал мне с самого начала.

— Городские, — проворчал он. — Скажи им «дальше», они к самому огню повесят.

Он ходил вокруг меня, размахивая руками, и бухтел про то, что он всегда знал, что нельзя доверять городским, что городские ничего не умеют, что они только портят всё, к чему прикасаются.

Я стояла и молчала. Мне хотелось провалиться сквозь землю.

— Прости, — сказала я, когда он повернулся к выходу. — Я не хотела.

— Не хотела она! — рявкнул он. — А кто хотел? Я хотел? Я хотел, чтобы ты мою накидку сожгла?

— Я зашью, — сказала я. — Я умею.

Он остановился. Посмотрел на меня.

— Умеешь?

— Умею. Меня учили. — Я запнулась. — На уроках вышивания я заделывала края так, чтобы ни одна нитка не торчала. Здесь тоже попробую.

Радан хмыкнул. Хрустнул пальцами, я вздрогнула, и он махнул рукой.

— Зашивай, — сказал он. — И чтобы не было видно.

— Вовсе не будет видно, если отрезать весь край, — буркнула я.

Он впервые за утро усмехнулся.

— Отрезать я и сам умею. Ты шей.

Он ушёл, продолжая что-то бормотать себе под нос. Я осталась с накидкой в руках и с чувством, что меня только что отчитали, как маленькую девочку.

На следующий день я принесла починенную накидку к дому. Радан сидел внутри, у стола. Я остановилась на пороге: позавчера дверь не пустила меня даже встать рядом с ним.

— Ну? — окликнул Радан. — Показывай.

Я положила ладонь на дверь. Та подалась. Вошла я медленно, ожидая, что домовой передумает. Где-то над головой стукнула чашка. Дверь осталась открытой.

Радан осмотрел шов, провёл пальцем по заплате.

— Видно, — сказал он. — Но держаться будет. Садись, поешь.

Я села у края стола, так и не сняв накидки. Домовой больше не стучал, пока мы ели. А утром мои сапоги опять оказались у другой стены бани.

Когда я уже могла дойти до ручья, Радан взялся учить меня разделывать рыбу. Радан ловил её в реке, не в той, что меня унесла, а в маленькой, спокойной, которая текла рядом с его домом. Он показал, как держать нож, как чистить, как вынимать кости. Первая рыба у меня развалилась на части, я разрезала желчный пузырь, и всё вокруг ещё сильнее завоняло. Вторая почти получилась, но Радан сказал, что я половину костей внутри оставила. Третья уже получилась.

— Эту есть можно, — сказал он, забирая у меня нож. — Первую куры получат.

Вместе с накидкой я починила лямку сумки. Она порвалась ещё в реке, и рассчитывать на новую сумку мне не приходилось. Взяла иглу, нитки, села у окна и зашила. Немного криво, но крепко.

Через несколько дней я попробовала отдать ему кольцо.

— Возьми, — сказала я. — За всё. За еду, за кров, за то, что не прогнал.

Радан посмотрел на кольцо, на его большой изумруд. Потом покачал головой.

— Не возьму, — сказал он.

— Почему?

— С таким камнем я до рынка не дойду. Первый встречный спросит, у какой госпожи стащил. А как цену назвать, так уж и стража тут как тут. Убери.

Я убрала кольцо.

Однажды я сидела и рассматривала его игрушки.

Маленькие лошадки, зайцы и лисички были выструганы так гладко, что пальцы сами скользили по деревянным спинкам. Я взяла одну лошадку, ту самую, которую он вырезал в первый день.

— Красивая, — сказала я. — Для внука?

Радан кивнул.

— Для него. Он любит лошадей.

— Он часто приезжает?

Радан помолчал.

— Дорога долгая. Радан взял у меня лошадку и провёл пальцем по гриве. — Эту закончу — уберу к остальным. — Их много? — Сундук. — Он покрутил игрушку в руке. — Дорога долгая, но приедут. Обязательно приедут.

Я смотрела на него и чувствовала, как у меня сжимается сердце.

Я ничего не сказала. Просто кивнула.

Домовой начал отступать к четвёртому дню.

Сначала он перестал перекладывать вещи. Потом перестал хлопать дверью. Потом перестал стучать чашками по ночам. А на четвёртое утро я проснулась в бане, укрытая старым полушубком, которого вечером здесь не было.

Вечером я сказала Радану:

— Спасибо за полушубок.

Радан поднял на меня глаза от своей лошадки.

— За какой полушубок?

— Тот, которым меня укрыли. В бане. Я думала, это ты.

Радан покачал головой.

— Не я, — сказал он. — Я тебе его не давал.

Он смотрел на меня и улыбался — тихо, в бороду.

Я не стала спрашивать дальше.

После ужина я задержалась у огня. Радан строгал очередную лошадку, а я сидела рядом и смотрела, как из-под ножа выходят тонкие стружки. Сначала рассказала о Гарене. Потом об отце и матери. Радан не расспрашивал, но и не уходил, когда я замолкала.

О Сольвейг я заговорила последней. Я думала, что уже могу произнести её имя спокойно. Не смогла. Радан отложил нож и подвинул ко мне кружку с водой. Он не сказал, что всё обойдётся.

К тому времени, как я дошла до суда, он знал и о Дэрриле, и о том, почему я оказалась в реке. Я рассказала даже про лёд: как он вырывается наружу, когда я пугаюсь или злюсь, и как я пытаюсь позвать его сама, но ничего не выходит. Я говорила слишком долго, но остановиться уже не могла. Мне так хотелось, чтобы хоть один человек знал всё и всё же остался рядом.

Радан выслушал меня до конца, ни разу не перебив.

Когда я закончила, он хмыкнул.

— Ты это каждому встречному рассказывать собралась?

— Нет. Тебе рассказала.

— А если б я за людьми послал, как только ты мне имя назвала?

Я посмотрела на него. Ответа у меня не было.

— Я человека в реке увидел, — сказал Радан. — Вытащил. Клеймо на берегу разглядел. Мне теперь что, обратно тебя в воду класть? А другой увидит метку да подумает, что за тебя выручить можно.

Он хрустнул пальцами. Я поморщилась, но на этот раз промолчала.

— И имя своё каждому не называй, — добавил он. — Скажи, что дом потеряла, к родне идёшь. Остальное пусть сами выдумывают. А клеймо прячь получше.

Я поправила ворот рубахи, хотя он и так закрывал шею.

— Значит, лёд, — сказал он.

— Лёд.

— И ты можешь всё заморозить?

— Не всё и не всегда. Только когда сильно разозлюсь или испугаюсь.

— А когда не злишься?

— Тогда нет.

Он подумал.

— А горку можешь сделать?

Я уставилась на него.

— Что?

— Горку. Ледяную. Чтобы кататься. Внук приедет, а тут горка. Развлечение.

Я посмотрела на него. — Обычно спрашивают, могу ли я убить человека. — Это я и безо льда могу. Ты про горку скажи.

Я даже забыла, что собиралась ответить. Он всерьёз прикидывал, где будет кататься его внук.

— Я не умею делать горки, — сказала я. — Я вообще ничего не умею. Я даже огонь разжечь не могу без трёх попыток.

— Для горки, думаю, много не надо. Невысокую. Он ещё маленький. А огонь ты уже разжигаешь, — сказал Радан. — Я видел, а горку попробуешь? Времени у тебя много. Нога-то ещё не до конца прошла.

Он хрустнул пальцами. Я скривилась.

— Ты чего? — спросил он.

— Можно без этого? Радан посмотрел на руки. — Без чего? — Без хруста. — А. Он убрал руки под стол. Хрустнул снова. — Так лучше?

— Да, замечательно... — Я вздохнула. — Ты знаешь что-нибудь о зимних?

Радан замолчал.

— О зимних? — переспросил он.

— Да. О декабре, январе, феврале. О месяцах. О тех, кто жил здесь до того, как всё исчезло. Ты ведь родился примерно тогда, когда они пропали.

Радан долго смотрел на огонь. Потом покачал головой.

— Мало знаю, — сказал он. — Я тогда маленький был. Помню только, что родители шептались. Помню, что зимой боялись. Помню, что кто-то уходил и не возвращался. А потом всё стихло. И луна стала жёлтой.

— А что-нибудь ещё? Что угодно, мне сейчас всё ценно, — добавила я.

Радан снова замолчал. Он смотрел в огонь, и я видела, как шевелятся его губы, будто он вспоминает что-то, что давно не произносил.

— Мать пела про декабрь, — сказал он. Я подняла голову. — Что пела? Он нахмурился, подбирая слова. — Где река… Нет. Погоди. Я ждала. — «Где река забудет море, ищи дорогу к декабрю». — Какая река? — Вара, мне лет пять было. Я тогда и моря не видел.

— Что это значит?

— Колыбельная, — сказал Радан. — Это просто обрывок. Песня.

Я смотрела в огонь и повторяла про себя эти слова.

«Где река забудет море».

Радан зевнул и хрустнул пальцами.

— Спать пора, — сказал он. — Завтра воды наносишь. Нога-то почти прошла.

Я кивнула.

Но спать не пошла. Я сидела у огня и смотрела на пламя, и в голове у меня крутилась одна и та же строчка.

«Где река забудет море, ищи дорогу к декабрю».

Глава 15

Утром мы кормили птицу.

Я потихоньку носила воду, нога почти не болела, только ныла, если наступать неправильно. Радан сыпал зерно курам, утки толкались у корыта и громко ругались между собой на своём утином языке. Пахло сыростью, помётом и дымом. Обычное спокойное утро.

— Радан, — сказала я, выливая воду в поилку. — Ты знаешь лесное чудище, которое умеет говорить чужими голосами?

Он не сразу ответил. Досыпал зерно, выпрямился, вытер руки о штаны.

— На дрекаваца похоже. У нас про него сказывали: чужим голосом под дверь просится, а откроешь — на спину прыгнет и гоняет по лесу, пока с ног не свалишься. Дурная тварь.

— Гарен, — сказала я.

— Кто?

— Оно говорило голосом Гарена. Моего... — я запнулась. — Моего стража. Человека, который меня охранял. Он единственный, кому я... — я не договорила.

Радан кивнул, будто это всё объясняло.

— Значит, его голос и был для тебя самым безопасным, — сказал он. — Он не ошибается. Он чует.

— И что с ним делать?

— Не знаю, вроде молиться. — Он взял ведро. — Своему богу, богу, которому ты принадлежишь.

Он пошёл к дому, и я уже собиралась пойти за ним, когда во дворе началось что-то странное.

Сначала дёрнулось ведро, то самое, которое я только что поставила у загона. Дёрнулось и поднялось в воздух, и перевернулось. Остатки воды вылились на землю.

Потом взлетела миска. Потом ветка, лежавшая у стены. Потом горсть камушков, они поднялись все разом, будто кто-то подбросил их вверх, и рассыпались по двору.

Куры с криком бросились врассыпную. Утки присели.

— Радан, — позвала я.

Он уже шёл обратно. Быстрее, чем я видела его за все эти дни.

— Домовой, — сказал он коротко. — Он так делает, когда чует чужих. — Он оглядел двор, потом посмотрел на лес. — Идут.

— Кто идёт?

— Ловчие. — Он схватил меня за руку. — За мной. Быстро.

Он потащил меня через огород к задней стене сарая. Под ней лежал настил из коротких досок, потемневших от дождя. Радан поднял две крайние, и под ними открылась небольшая яма, выложенная камнем. На дне стояла пустая бочка, стенки чернели от старой смолы.

— Бочку в сторону отодвинь. Сама рядом сядешь.

Яма была мне примерно по грудь. В стенке торчали два плоских камня, на которые можно было поставить ногу.

— Радан, там же...

— Быстрее давай! — рявкнул он так, что я полезла. — И сиди тихо, что бы ты ни услышала. Поняла?

Он не дождался ответа. Доски легли надо мной, и стало темно.

Я сидела на корточках между бочкой и стеной, прижимая сумку к животу. Над головой оставалось совсем немного места. Сквозь щели в настиле падали полоски света, но двора отсюда не было видно.

Сначала я услышала шаги. Во двор вошли несколько человек. Сквозь доски до меня долетали обрывки разговора.

— ...изгнанница. Ростом невысокая, волосы рыжие, клеймо на левой стороне шеи...

— ...видели у реки. Двое свидетелей...

Те двое. Значит, после моего падения они рассказали обо мне ловчим.

— ...если укрываешь — ответишь по закону.

Потом я услышала другое. Не голос. Дыхание.

Тяжёлое, хриплое, будто кто-то большой и старый дышал через силу. И вместе с дыханием — звук, которого я не слышала никогда: будто по камню волокли что-то металлическое, звенящее.

— Собака, — сказал один из ловчих. — Она не по запаху идёт, дед. Колдовская она. Она след магии клейма чует, а не человека.

— И что, найдёт?

— Найдёт. Если близко.

Я закрыла рот рукой и перестала дышать.

Тяжелое дыхание стало ближе. Я слышала, как собака ходит по двору медленными шагами, как она фыркает, как скребёт лапой по земле. Я слышала, как она остановилась. Совсем близко. Где-то у края настила.

Потом где-то в доме громко хлопнула ставня.

Цепь резко звякнула и заскребла по земле. Хрип удалился к дому, потом снова приблизился, но уже со стороны огорода. Я пыталась понять по звукам, куда идёт собака, и не успевала: она будто всё время меняла направление.

— След магии двоится, — сказал один из ловчих. — Держи её.

Во дворе снова что-то грохнуло.

Собака тяжело засопела возле досок. Я различила скрежет её лап по земле. В доме ударилась о пол какая-то посуда; цепь натянулась, и дыхание опять отдалилось.

— Да держи ты её! — рявкнул один из ловчих.

— Сам попробуй. То сюда тянет, то к дому.

— Тут домовой. Сильный.

— И что?

— Домовые не любят чужих. Он нас пугает. Это не значит, что она здесь.

— А хозяин?

Пауза.

Я услышала голос Радана. Спокойный, ворчливый, обычный.

— Ну ищите. У меня кур кормить надо.

— Ты один живёшь?

— Один.

— Собака след взяла.

— Ну так пусть берёт. У меня во дворе, кроме меня, никого нет. Если найдёт, то зовите, я сам посмотрю.

Ещё пауза. Долгая. Я слышала, как собака снова тяжело сопит, разнюхивая, и как она опять останавливается. Совсем близко к доскам.

Я закрыла глаза.

Она царапнула настил. Я вжалась в бочку так сильно, что в плечо впился край обруча.

Из дома донёсся глухой стук, потом ещё один — дальше от нас. Собака дёрнула цепь и пошла на звук.

Голоса стали удаляться. Я слышала, как они переговариваются, как один из них ругается, как второй говорит, что надо проверить дальше по дороге. Шаги стихли.

Я сидела в темноте и не двигалась ещё очень долго.

Доски надо мной поднялись. Я вздрогнула.

— Выходи, птичка, — сказал Радан.

Я вылезла. Ноги дрожали. Руки дрожали.

— Они ушли?

— Ниже держись. Из-за сарая тебя не видно, — шикнул Радан. — Ушли, да не все.

— Как остался? Где?

Радан кивнул в сторону опушки. Между берёзами мелькнул тёмный рукав и тут же исчез за стволом.

— Сидит там с самого их ухода, — сказал Радан. — На дом смотрит. Видать, не поверили мне.

Я посмотрела туда, куда он кивнул. Теперь за берёзами ничего не шевелилось.

— Я ухожу, — сказала я. — Сейчас. Немедленно.

— Угу, — сказал Радан.

Я уставилась на него.

— Что значит «угу»?

— Значит, я иду с тобой. — Он пошёл к дому и вернулся через несколько минут с мешком за плечом. — До водосброса вместе дойдём. А там посмотрим.

— До какого водосброса?

— Старого. — Он поправил мешок. — Там, где река под землю уходит. Часть воды вниз, часть дальше течёт. Вот там, может, и есть то самое место.

— Какое место?

— Из песни. «Где река забудет море». У водосброса она под землю уходит. Может, мать про него пела, может, про другой. Глянуть стоит.

— Ты поэтому решился? Потому что знаешь?

— Не знаю я ничего наверняка. — Радан взглянул на берёзы. — Ловчие вернутся, дом перероют. А мне ещё к дочери живым добраться надо. Давно собирался.

— Ты же говорил, что ждёшь, когда они приедут.

— Ждал, — сказал Радан. — Устал ждать. Поеду сам.

Радан повёл меня за сарай и приложил палец к губам. Мы прошли вдоль задней стены, перелезли через низкую ограду и спустились в заросшую канаву.

— Не выпрямляйся, пока не скажу. От дороги здесь не видно.

Только за деревьями, когда двор почти скрылся, Радан остановился и посмотрел назад.

— Ну, — сказал он в пустоту. — Спасибо, что ли.

Дверь дома тихо скрипнула сама и закрылась.

Мы шли долго. Тропа петляла между деревьями, то исчезала под прелой листвой, то снова появлялась впереди. Радан шагал первым, время от времени поправляя сумку на плече. Я смотрела ему под ноги, стараясь ступать туда же, и потому прекрасно видела корень, за который он зацепился.

Предупредить не успела.

Радан качнулся вперёд, схватился за ствол и выругался. Сумка съехала с плеча, ударилась о землю. Завязка распустилась, и на тропу посыпались деревянные игрушки.

Лошадка. Ещё одна. Заяц с длинными ушами, две птицы, медведь. Маленькая лиса скатилась под куст и застряла мордой в листьях.

Я остановилась.

— Ты весь сундук взял?

— Не весь, — буркнул Радан, опускаясь на колени. — Не стой. Вон заяц под твоим сапогом.

Я отступила и подняла зайца. Следом подобрала птиц, вытащила лису из-под куста. Игрушек было столько, что пришлось прижать их к груди обеими руками.

— А я думала, у тебя там еда.

— Еда тоже есть.

— Для лошадей?

Он протянул руку, но уголок рта всё-таки дрогнул.

Я отдала ему игрушки. Радан укладывал их осторожно, заворачивая в запасную рубаху. Одной лошадке провёл большим пальцем по морде, счищая налипшую землю. Я узнала её: он строгал её утром, когда я впервые собралась уйти.

— Боялся, что домовой раздаст? — спросила я уже тише.

— Мало ли как дорога повернёт.

Он не поднял головы. Подтянул края рубахи, спрятал между ними последнюю птицу и затянул сумку двойным узлом.

Я придержала её, пока он вставал.

— Давай часть понесу.

— Свои вещи не растеряй.

Он закинул сумку на плечо и пошёл дальше. Я задержалась на мгновение, оглядела траву у корня — не осталось ли кого — и поспешила следом.

Глава 16

К водосбросу мы вышли ближе к вечеру. Издалека я услышала шум воды и ускорила шаг, хотя Радан ничего не обещал: он сам не знал, имеет ли это место отношение к материнской песне.

Мы спустились к воронке, постояли на краю, глядя, как вода ревёт и уходит в чёрную дыру. Радан долго смотрел вниз, потом покачал головой.

— Если здесь и есть дорога, сверху её не видать, — сказал он.

Я достала кулон. Листик клёна показывал вниз, в воду, и я невольно подалась следом, будто могла разглядеть там проход.

У водосброса мы долго искали, куда спуститься. Радан обошёл край воронки, лёг на живот и заглянул под каменный выступ. Я держала его за пояс и старалась не смотреть вниз.

Я повернула камень в ладони. Листик сохранил направление.

— Здесь не пройти, — сказал он, отползая. — Вода всю щель занимает.

Я снова посмотрела на кулон. Листик указывал уже не вниз, а через воронку, к противоположной стороне.

— Значит, надо обойти? — Попробуем ниже по реке. На юг. Если найдём переправу, посмотрим с той стороны.

Я ещё раз заглянула в чёрную воду. Кулон не объяснял, почему прежде показывал туда, а теперь — на другой берег. Радан уже поднялся и ждал меня у тропы. Я спрятала камень и пошла за ним.

Ночи мы проводили в пещёрах. Радан останавливался, оглядывался, что-то прикидывал в уме и сворачивал с тропы. Я бы прошла мимо, не заметила бы и не подумала, что там может быть укрытие, а он видел.

— Смотри, — говорил он, показывая на неприметный вход в скале. — Вот здесь можно переждать. Дым уходит в щель, снаружи не видно. Вода рядом.

Когда мы устраивались на ночлег, он заставлял меня выбирать место самой.

В первую ночь я указала на сухую пещёру у самой тропы. Радан спросил, куда мы побежим, если у входа появятся люди. Выход был один. Мы пошли дальше и ночевали в тесной расселине, зато из неё можно было выбраться с двух сторон.

Потом я училась складывать костёр так, чтобы дым не выдавал нас издалека, и ловить рыбу руками в мелком притоке: стоять неподвижно, пока она не приблизится, и хватать, не распугав плеском всю заводь. Радан показывал мне знакомые ему грибы, каждый раз заставляя рассмотреть их со всех сторон, прежде чем положить в корзину.

— Сомневаешься — оставь, — говорил он, когда я приносила ему незнакомый гриб. — Лес на одном грибе не кончается.

— Вот этот можно, — говорил он, показывая на крепкий коричневый гриб. — А вот этот — нельзя. Он похож, но у него срез синеет. Видишь?

Я запоминала.

К четвёртому дню я даже сама нашла пещёру.

Радан прошёл мимо входа, а я окликнула его и показала щель между камнями. Внутри было сухо, и сквозь трещину в потолке уходил дым. Я разожгла костёр со второй попытки, а у притока поймала маленькую рыбку.

Радан посмотрел на небольшую рыбу меньше ладони и хмыкнул.

— Ну, — сказал он. — Теперь не пропадёшь.

— Если каждый день буду ловить по такой, пропаду через неделю.

— Тогда завтра две лови.

Мы вышли к деревне.

Мы шли на юг вдоль реки. За эти дни река изменилась. В неё впал приток, у которого мы ловили рыбу; каменные берега стали ниже, а хвойный запах уступил запаху мокрой земли. На пятый день лес поредел, и между стволами показались крыши с дымящимися трубами, и вскоре мы услышали людские голоса.

Радан остановился.

— Ну вот, — сказал он. — Надо зайти. Обогреться, еды взять. Может, и переночуем.

Дома были приземистые, крытые соломой, с покосившимися заборами. Пахло дымом и навозом. У околицы стоял колодец, а рядом с ним — постоялый двор, самый большой дом в деревне, двухэтажный, с вывеской, на которой было нарисовано что-то похожее на кружку.

— Вот, — сказал Радан. — Здесь.

Я посмотрела на постоялый двор.

— Мне нельзя туда, — сказала я. — У меня клеймо.

Радан посмотрел на мою шею. Чёрные вены, уходящие вверх, к щеке, виднелись из-под ворота.

— Это решаемо, — сказал он.

Он снял с себя большой, темный платок в мелкую клетку, и подошёл ко мне.

— Повяжем тебе вот так, — сказал он, оборачивая платок вокруг моей шеи и лица. — Шея закрыта. Щёка закрыта. Дышать можно, смотреть можно, а клейма не видно.

Я посмотрела на своё отражение в колодце. Лицо торчало из платка круглым пятном, как у бабы-яги из сказок, которыми меня в детстве пугала няня. Выглядело это... странно. Мягко говоря.

— Я похожа на пугало, — сказала я.

— Зато не на изгнанницу, — отрезал Радан. — И перстни свои прячь.

Я сняла кольцо и сунула поглубже в сумку. Радан подтянул край платка повыше, закрывая чёрные прожилки у щеки.

— И помни, что людям скажешь, если спросят, — добавил он.

— Что дом потеряла и иду к родне.

— Вот и говори поменьше.

В постоялом дворе было людно.

Я держалась позади Радана, так, чтобы меня было видно как можно меньше.

Хозяйка стояла на крыльце, полная женщина с белокурыми кудряшками и ямочками на щеках. Скорее всего, июньская. Она пересчитывала какие-то мешки и что-то ворчала себе под нос.

Маленький мальчик выскочил из-за мешков, пробежал мимо неё с морковкой в руке и скрылся во дворе. Хозяйка проводила его взглядом, но считать не перестала.

— Хозяйка, — окликнул её Радан.

Она подняла глаза.

— Чего?

— Переночевать есть где?

Хозяйка оглядела нас с ног до головы, не торопясь. На мне задержалась дольше. Мое облачение ей явно не понравилось.

— Это чего у тебя? — спросила она, кивнув на меня. — Простуда?

— Ожог, — сказала я.

— На лице?

— На шее и на щеке. Не хочу пугать людей.

Хозяйка хмыкнула. Мне показалось, не поверила, но допытываться не стала.

— Ночлег есть, — сказала она. — Но не бесплатно.

Радан помолчал.

— Денег мало, — сказал он. — Зато руки на месте. Ставни у тебя вон как перекосило. Починю за еду и ночлег.

Хозяйка снова оглядела нас. Потом посмотрела на двор — на неструганые доски, на покосившиеся ставни, на груду мешков, которые надо было перетаскать.

— Работники? — спросила она. — Нужны. Двое. На два дня. Еда и ночлег — за работу платить не буду.

Радан посмотрел на меня.

— Согласны, — сказал он.

Я дёрнула его за рукав.

— Мы не договаривались, — прошипела я.

— Договариваемся, — сказал он. — Я в тепле хочу поспать, уже кости ломит на камнях лежать.

— Ты — ставни чинить, — сказала хозяйка, ткнув в него пальцем. — Ты — на кухню. — Палец переместился на меня. — И платок не снимай, если ты под ним такая страшная. Мне гостей пугать не надо.

Она уже развернулась, чтобы уйти, но остановилась и оглядела нас ещё раз с головы до ног, будто прикидывая что-то.

— Откуда вы к нам пришли, говорите? — сказала она. — Долго шли?

— Долго, — ответил Радан.

— И куда вы путь держите?

— На юг.

Хозяйка хмыкнула.

— Через лес пешком? Если вдоль реки пойдёте, у старой заставы дорогу не пропустите. Куда дальше-то?

— Переправу ищем, — сказал Радан. — До другой стороны добраться надо.

Хозяйка наконец отложила счёт.

— Мой отец все броды знал. В дорожник записывал: где вода мелкая, где лодочника искать, сколько дней до ближайшей деревни. Только мне его записи не разобрать.

Она махнула рукой и пошла в дом.

Мы с Раданом переглянулись, и он окликнул ее.

— Дорожник здесь? — спросил Радан. — Дашь взглянуть вечером?

Хозяйка сразу помрачнела.

— Отцовы вещи не трогаю, — отрезала она. — Лежат под замком. Не для чужих глаз.

— За два дня ставни починю, — сказал Радан. — После сама решишь.

— Со ставнями за два дня управься, — ответила хозяйка. — А книгу не обещаю.

Два дня пролетели быстро.

Я работала на кухне. Хозяйка, которую звали Марта, командовала мной, как сержант. Резать овощи. Месить тесто. Мыть посуду. Подносить дрова. Следить за похлёбкой, чтобы не пригорела.

К вечеру первого дня я едва держалась на ногах. Один гость вернул похлёбку: пересолена. Другой потребовал добавки той же похлёбки и рассердился, что её уже нет. Я извинилась перед обоими, хотя не солила её и не разливала по мискам.

— Ты чего такая вежливая? — спросила меня Марта, наматывая кудряшку на палец, глядя, как я кланяюсь очередному гостю.

— А что, не надо?

— Надо, но не так. Ты как барышня. «Извольте», «будьте добры», «прошу прощения». Они думают, ты их передразниваешь.

Меня учили, что вежливость — это уважение. Что если ты говоришь с человеком красиво, он чувствует, что ты его ценишь. Что «прошу прощения» — это не унижение, а признак воспитания.

А здесь это оборачивалось против меня.

Один гость, лохматый мужик с топором за поясом, посмотрел на меня и сказал Марте:

— Это чего она такая? Мадмуазель. Ты её откуда взяла?

— Прибилась из леса, — буркнула Марта.

— Из леса, а говорит как из терема. — Мужик усмехнулся. — Ты её проверь. Может, она беглая.

Я стояла у печи и чувствовала, как краснею.

Марта потом сказала мне:

— Ты не плохая. Ты просто странная, а странных здесь не любят и боятся. Так что либо переучивайся, либо уходи.

Следить при каждой фразе за своим языком — это было тяжело. Каждое слово, которое я произносила, я сначала проверяла в голове: не слишком ли красиво? Не слишком ли вежливо?

— Ладно, — сказала я. — Поняла.

— И не кланяйся. Ты не служанка. Ты работница.

— А в чём разница?

— В том, что служанка кланяется, а работница — работает. Поняла?

— Поняла.

Вечером я помогала с расчётами.

Марта считала выручку и записывала в тетрадку, сколько кто заплатил, сколько съел, сколько выпил. И у неё не сходилось. Она пересчитывала три раза, ругалась, чесала затылок.

— Да что ж такое, — бормотала она. — Вроде всё правильно, а не хватает.

Я посмотрела через её плечо.

— Тут ошибка, — сказала я.

— Где?

— Вот. Ты записала шесть медяков за похлёбку, а он брал две порции. И вот тут, ты посчитала за вино, а он брал воду. Вода бесплатная.

Марта уставилась на меня.

— Ты считать умеешь?

— Умею.

— Откуда?

Я запнулась.

— При торговце жила, — сказала я. — Помогала считать. Товар, выручку, долги.

Я вспомнила предупреждение Радана: чем меньше расскажешь о себе, тем меньше придётся объяснять потом. Марта уже отвернулась к тетради, и я не добавила ничего.

Марта посмотрела на меня с интересом и пересчитала ещё раз. Всё сошлось.

— Оставайся, — сказала она. — Насовсем. Будешь считать, готовить, помогать. Мне такие нужны.

— Не могу, — сказала я.

— Почему?

— Меня ждут на юге.

Она не стала спрашивать. Только кивнула.

Радан чинил ставни. Менял петли, подгонял доски, замазывал щели. Он работал молча, быстро, и к вечеру второго дня все ставни в доме закрывались без скрипа.

Хозяйка была довольна.

— Хорошо, — сказала она. — На совесть. С такими руками тебе бы не по лесам ходить, а дом строить.

На третий день пришел обоз.

Мы помогали разгружать телеги. Радан таскал мешки, я подносила корзины с продуктами. Марта командовала, её муж считал, её брат ругался с возчиками. Двор был полон людей, лошадей, ящиков, шума.

Тот мальчик, который пробегал мимо нас в первый день, крутился возле телег и мешал возчикам. Марта то и дело отгоняла его подальше от колёс. Потом я подняла очередную корзину и увидела, что она оглядывается по сторонам.

— Тимка? — позвала она. — Тимка!

Никто не откликнулся.

— Тимка! — Голос Марты стал выше, тревожнее. — Где ты?

У Марты был сын. Лет пяти, может, шести. Он весь день путался у нас под ногами, мешал, смеялся, воровал овощи из корзин. Я видела его утром, он гонял кур.

Марта обернулась ко мне. Лицо у неё было белое.

— Ты, — сказала она резко. — Иди поищи. Я тут с обозом. Мне отойти нельзя.

— Я?

— Ты. Быстрее давай.

Я отставила корзину и пошла искать.

Я обошла двор, проверила сарай, конюшню и дом, но мальчика нигде не нашла.

Я пошла к лесу с той стороны, откуда мы с Раданом пришли.

И увидела его.

Он стоял у самого леса, за оградой, и разговаривал с кем-то, кого я не видела. Он смотрел в пустоту перед собой, и кивал, и что-то говорил, и улыбался.

А потом он сделал шаг к лесу.

Я пошла вдоль ограды, пытаясь разглядеть его собеседника. Никого. Тимка кивал кому-то между деревьями, и только когда я подошла ближе, до меня донёсся голос.

Женский. Тихий, ласковый, знакомый.

— Тимка, — говорил голос. — Иди сюда. Иди ко мне.

Мальчик сделал ещё один шаг.

— Тимка, — повторил голос. — Иди сюда. Иди ко мне.

Я остановилась. Так же ночью кто-то звал меня из-за двери землянки. Голос был другим, но приглашение — тем же.

Между стволами, в тени, вспыхнули два жёлтых огонька.

Дрекавац.

Я рванула вперёд.

— Тимка! — закричала я. — Стой!

Мальчик обернулся. Голос за деревьями замолчал.

Я схватила его за руку.

— Тимка, стой!

Он рванулся. Резко, неожиданно сильно для пятилетнего. Вывернулся, отскочил, снова шагнул к лесу.

— Там мама! — крикнул он. — Там мама зовёт!

Я схватила его снова за воротник, он упирался, бил меня кулаками, вырывался. Я держала его, но он всё равно тянулся туда, в лес, к голосу, который звал его по имени.

И тогда я подняла глаза.

Жёлтые глаза теперь смотрели на меня. Тимка дёрнулся к ним ещё раз, и я крепче перехватила его руку.

А потом из леса заговорили.

— Варвара.

Голос был Гарена. Спокойный, ровный, знакомый до боли.

— Я скучал, — сказал голос.

Кровь отступила от лица.

Глава 17

Тимка потянул меня за руку. Я машинально удержала его, не отводя взгляда от леса.

Так говорил Гарен. Я слишком долго ждала его голоса, чтобы сразу заставить себя отступить.

— Варвара, — повторил он. — Иди сюда. Я жду.

Я смотрела в лес. Жёлтые глаза висели между стволами, не мигая.

Тимка дёрнул меня за руку. Он больше не рвался в лес. Он замер, прижался ко мне, и я чувствовала, как он дрожит.

— Это не он, — сказала я вслух. Сама себе. — Это не Гарен.

Голос засмеялся. Тихо, ласково, знакомо.

— Варвара, — сказал он. — Ты же сама знаешь, что это я. Ты ждала меня.

Я стиснула зубы. Потом посмотрела на Тимку.

Я присела рядом с ним, не выпуская его руки.

— Мама во дворе. Беги к ней. Прямо к обозу, слышишь?

Он кивнул, но не двинулся.

— Я за тобой.

Я отпустила его и легонько подтолкнула между лопаток. Мальчик побежал. Я сделала шаг следом.

Жёлтые глаза сместились.

Существо двигалось вдоль опушки, почти не задевая веток, и смотрело уже не на меня. Оно выбирало место, откуда броситься наперерез Тимке.

Я наклонилась, схватила с дороги камень и швырнула в кусты.

— Эй!

Камень стукнул о ствол. Существо остановилось.

— Ты меня звал. Вот я.

Из деревни донёсся крик:

— Мама!

Только бы он добежал.

Дрекавац вышел из леса.

Сначала из-за ствола показалась длинная нога. Острое колено выгибалось назад, будто сустав сломали и он сросся неправильно. Следом показалось узкое туловище, а над ним — тонкая шея, с трудом удерживающая непропорционально большую голову.

Дрекавац переступил через корень, опустил длинные руки к земле и замер. Редкие тёмные волосы прилипли к плечам и затылку. Серая кожа собиралась складками на шее и локтях. Голова повернулась ко мне раньше тела. Жёлтые глаза не мигали, а пальцы медленно впивались в землю.

Радан говорил, что нужно молиться своему богу.

Но я не знала ни одной молитвы Январю.

Марту я могла молиться спросонья. За здоровье, за урожай, за упокой умерших. Слова сами находили друг друга, стоило начать. А сейчас в голове не было ничего, кроме имени, которое мне всю жизнь велели скрывать.

— Январь, — сказала я.

Голос прозвучал глупо.

Именно так я себя и чувствовала. Я звала зимнего бога, который, возможно, умер задолго до моего рождения. Отец уверял меня, что зимние живы, но никаких доказательств у меня не было. Только кулон, непонятная дорога и слова человека, которому я уже не была уверена, что могу верить. Как будто я звала кого-то по имени в пустой комнате.

Дрекавац наклонил голову.

— Если ты слышишь… Я не знаю, как нужно. Меня не учили.

Я отступила на шаг. До домов было далеко. Если повернусь спиной, он прыгнет.

— Помоги мне, — сказала я громче. — Защити меня. Я не хочу умирать. Если ты ещё жив и слышишь меня… помоги.

Слова прозвучали, но внутри я уже ждала тишины.

Существо двинулось следом.

Я услышала голос Марты — резкий, испуганный. Она звала сына. Потом Тимка что-то закричал в ответ.

Добежал.

Теперь можно было отступать. Медленно, лицом к лесу.

— Помоги мне, — прошептала я. — Пожалуйста.

Дрекавац распахнул рот. Губ почти не было. В тёмной щели теснились мелкие неровные зубы, а в уголке рта застрял сухой лист.

— Ты не веришь.

Голос оказался высоким, с присвистом на каждом слове. От Гарена в нём ничего не осталось.

Я едва не остановилась.

В землянке он только звал. Одно и то же, всю ночь. Я успела решить, что большего он не умеет.

— Ты зовёшь того, кого считаешь мёртвым, — прошелестел он. — Зачем ему отвечать тебе?

Откуда он знал?

Клеймо под платком жгло. Я потянулась к холоду, но внутри снова было пусто.

— Январь…

Он припал к земле.

Я успела поднять руки.

Удар пришёлся в плечо. Меня развернуло, ноги подкосились, и я упала на колено. Дрекавац вцепился мне в спину. Он обхватил меня ногами за пояс, а длинную руку просунул под подбородок и потянул голову назад.

Я захрипела и ухватилась за его запястье. Его кожа оказалась холодной и сухой. Я ожидала схватить шерсть, но пальцы соскользнули с гладкой кожи.

— Иди сюда, — сказал Гарен у самого моего уха.

Я рванула руку существа от горла. Когти распороли рубаху между лопаткой и плечом и вошли в тело. Боль оказалась такой острой, что у меня на мгновение потемнело перед глазами. По спине под одеждой побежало горячее, но хватка не ослабла. Дрекавац разжал ноги и стал отталкиваться ими от земли, увлекая меня к лесу. Мне пришлось подняться и пятиться, чтобы не упасть.

Не туда.

Я опустилась ниже, почти села на землю, и вцепилась свободной рукой в траву у дороги. Между пальцами рассыпалась сухая грязь.

— Иди сюда.

Я ударила его локтем. Ещё раз. Попала во что-то твёрдое, услышала шипение. Дрекавац вслепую полоснул меня по лицу. Три когтя прошли от скулы к челюсти. Щёку словно рассекло раскалённым железом, кровь сразу потекла к подбородку.

Январь, пожалуйста.

Ничего.

Только имя в голове. Только страх. И прежняя уверенность, что звать некого.

В деревню, нужно в дом.

Я поднялась рывком, удерживая его руку обеими ладонями, и сделала несколько шагов к деревне. Существо взвизгнуло. Вцепилось в платок и дёрнуло так, что ткань затрещала возле уха.

Потом кто-то закричал уже совсем близко:

— Там! У дороги!

Я увидела людей. Вилы, топор, чьи-то поднятые руки. Они бежали навстречу и останавливались, не решаясь подойти.

Дрекавац сидел у меня на спине. Любой удар мог прийтись по мне, а если бы он отпустил меня, то мог бы прыгнуть на того, кто приблизился бы. Люди окружали нас, но никто не решался сделать последний шаг.

Радан протиснулся между двумя мужчинами.

— Вара!

Я попыталась ответить. Получился хрип.

Он шагнул ко мне, но дрекавац вздёрнул голову и раскрыл пасть. Радан замер.

— Май, — произнёс он. — Услышь меня.

Существо заёрзало у меня на спине.

— Укрой своим светом. Отведи того, кто пришёл из тьмы.

Дрекавац дёрнулся. Одна рука соскользнула с моего горла, и я наконец смогла вдохнуть.

— Не дай ему забрать живую душу, — продолжал Радан.

Теперь существо дрожало. Его колени били меня по бокам. Я почувствовала, как ослабевает хватка, перехватила длинное запястье и со всей силы потянула его руку вперёд и вниз, наклонившись.

Оно перевалилось через моё плечо.

Я упала следом, содрав ладони о дорогу, но сразу отползла. Рубаха прилипла к спине. Стоило распрямиться, края порезов разошлись, и под тканью снова стало мокро. Дрекавац лежал на боку, подбирая под себя конечности. Среди испуганных крестьян стояла Марта. Тимка прятал лицо у неё в юбке.

Существо повернулось к ним.

Я приподнялась на колено, схватила с земли обломок ветки и ударила перед его мордой.

— Нет.

Голос сорвался. Я выставила ветку обеими руками.

Радан продолжал молиться.

Дрекавац попятился, оскалился и вдруг метнулся в сторону. Проскользнул между деревьями. Кусты качнулись, затихли.

Я всё ещё держала ветку.

Кто-то тяжело дышал рядом. Мужчина с топором медленно опустил руку.

Я разжала пальцы. Ветка упала.

Щёку щипало. Я коснулась её и посмотрела на кровь, оставшуюся на ладони. Потом подняла глаза.

Люди смотрели мне на шею.

Я нащупала платок. От него осталась узкая полоса ткани, свисавшая с плеча. Подхватила её и прижала к клейму.

Поздно.

Они видели метку. И слышали, как меня назвали по имени. Не просто изгнанница — Варвара. Дочь наместника, которую уже искали ловчие.

Мужчина с вилами отступил. Женщина возле ворот потянула за собой стоявшую рядом девочку.

— Она же нам еду подавала, — произнёс один из возчиков. — Изгнанница у тебя на кухне работала?

Я узнала его. Едва приехав, он потребовал поесть и смеялся над тем, как я кланяюсь. Я посмотрела мимо него.

— Тимка цел?

Марта стояла, положив руку сыну на затылок. Мальчик обернулся ко мне, но она прижала его обратно к себе.

— Цел, — ответила она.

Я кивнула.

Платок не держался. Я попыталась связать концы, но пальцы скользили по мокрой ткани.

Радан подошёл и протянул мне чистую тряпицу. Я взяла её, прижала к щеке.

— Я пойду соберу вещи, — сказала я.

Он кивнул.

Я пошла к дому. Мужчина с вилами стоял на дороге. Я остановилась перед ним и подождала. Он посмотрел на тряпицу у моего лица, на разорванную рубаху и тёмное пятно, расползавшееся по спине, и отошёл.

До крыльца я дошла сама. На ступенях пришлось взяться за перила.

За спиной заговорили. Негромко, сразу несколько человек. Я не обернулась.

В комнате всё осталось как утром. Моя сумка у лавки, накидка на гвозде. На подоконнике лежала деревянная птица, которую Радан не успел закончить.

Я сняла накидку с гвоздя и попыталась свернуть её одной рукой. Ткань выскользнула.

Радан поднял её, сложил и положил рядом с сумкой. Потом собрал свои инструменты. Нож убрал в чехол, птицу завернул в лоскут.

Мы молчали.

Я достала приглашение. Разгладила на колене, проверила надписи. Студёный Брод. Купеческая переправа. Строчка про реку.

Бумага дрожала так сильно, что я убрала её обратно.

В дверь постучали.

Марта вошла, не дожидаясь ответа. Под мышкой держала свёрток. Поставила на лавку таз. От тёмной воды пахло горькими травами. Положила рядом чистую ткань.

— Промой, — сказала она. — У тебя все лицо в крови.

Я опустила тряпицу от лица.

Марта посмотрела на рану, затем на шею. Быстро отвела глаза.

Развернула свёрток.

Книга была толстой, в потёртой кожаной обложке, с завязками по краю. Из-под них выступал угол пожелтевшего листа.

Дорожник её отца.

Марта положила его поверх моей накидки.

Я смотрела на книгу. Потом подняла глаза на хозяйку.

— Ты же…

— Бери.

Она поправила завязку, хотя та и без того лежала ровно.

За дверью послышались шаги. Марта повернула голову, прислушалась. Шаги прошли дальше.

— До темноты можете остаться, — сказала она. — Только к Тимке больше не подходи.

Я убрала руку с обложки.

Марта смотрела на таз. На воду, которая ещё не успела успокоиться.

— Хорошо, — ответила я.

Радан затянул шнурок на своём мешке. Я слышала, как дерево стукнуло о дерево: игрушки внутри сдвинулись.

Хозяйка направилась к двери, но задержалась у порога.

— До следующей деревни идите лесом.

Я кивнула ещё раз.

Она вышла и прикрыла за собой дверь.

Из коридора донеслось:

— Мам, а она…

— Пойдём, Тимка.

Их шаги удалились.

Я осторожно подвинула дорожник подальше от таза, чтобы не забрызгать. Радан сел у окна и взял недоструганную птицу, но нож доставать не стал.

Я намочила ткань и приложила к щеке.

Радан некоторое время смотрел на меня, потом поднялся.

— Повернись.

— Я сама.

— Спину себе сама промоешь?

Возразить было нечего.

Рубаха присохла к коже. Радан отмачивал её тем же настоем и отделял понемногу, но перед глазами всё равно плыло. Под тканью обнаружились три глубокие борозды. Одна начиналась возле лопатки и уходила к плечу, две другие тянулись ниже.

— До мяса достал, — пробормотал Радан. — Дёргаться будет долго.

Он промыл порезы. Настой обжёг так, что я уткнулась лбом в стену и стиснула зубы. Потом Радан прижал к ранам сложенную ткань и обмотал длинную полосу вокруг груди, закрепив её через здоровое плечо.

Остаток настоя он перелил в маленькую склянку, а чистые полосы ткани убрал в мою сумку.

Щёку перевязали отдельно: узкая повязка закрыла порезы и прошла под волосами, не задевая клеймо.

Вода в тазу порозовела. На лавке лежала книга, которую ещё недавно мне не позволяли даже открыть.

За стеной Марта тихо уговаривала сына поесть.

Глава 18

Дорожная книга пахла пылью и кожей.

Обложка шершавилась под пальцами, по краям осыпалась кожаная труха. Нижний угол обложки потемнел от прикосновений, завязка держалась на нескольких нитках. На первом листе кто-то тщательно вывел имя, потом зачеркнул его так густо, что прочесть было невозможно.

Я сидела на краю лавки с мокрой тряпицей у щеки. Щека горела. Когти дрекаваца оставили глубокие борозды от скулы до подбородка. В принесённом Мартой тазу был какой-то травяной настой. Он жёг, как огонь, щипал содранную кожу так, что я прикладывала тряпицу ненадолго и сразу отнимала. Края порезов расходились при каждом движении лица, и на ткани снова проступала кровь. Спину стягивала тугая перевязь. Настой, которым Радан промыл раны, жёг до сих пор, а при попытке поднять руку боль уходила глубоко под лопатку. Я не знала, что Марта добавила в воду, но горький запах напоминал снадобья, которыми в замке промывали глубокие раны, чтобы они не загноились.

— Уйдём сейчас, — сказала я.

Радан проверял застёжку на своей сумке. Он не поднял глаз.

— Сейчас во дворе человек сорок.

— Они уже знают.

— Знают. Не обязательно им ещё и дорогу показывать.

Я посмотрела на дверь. За ней ходили, разговаривали, один раз засмеялись. Обычные звуки постоялого двора. Только утром я сама бегала там с мисками.

— До темноты, — сказал Радан. — Потом решим.

Я кивнула. Спорить было бесполезно. Он был прав, сейчас выйти означало пройти сквозь толпу. А толпа — это всегда непредсказуемо.

Радан зажёг огарок свечи и поставил его между нами.

Я открыла книгу.

Первые страницы оказались заняты долгами. Кто-то задолжал хозяину три серебряных, кто-то не вернул топор. Возле имени перевозчика стояло короткое: «Больше не верить». Ниже, другими чернилами: «Особенно когда плачет».

— Полезная книга, — заметила я.

Радан придвинулся.

— Что там?

— Правила торговли.

Я усмехнулась. Эта книга была не просто дорожником — это была жизнь человека, который записывал всё. Он не доверял памяти. Он доверял бумаге. Я его понимала. Память подводит. Бумага — нет.

Я перевернула страницу.

Дальше появились дороги. Названия деревень, расстояния, рисунки развилок. Старик писал мелко, экономил бумагу: новые сведения теснились между прежними строками, стрелки пересекались, уходили на поля. Одни названия были зачёркнуты, над другими приписаны новые.

Сначала записи казались беспорядочными, но постепенно я различила несколько слоёв. Самые старые названия были выведены выцветшими коричневыми чернилами и угловатым почерком. Поздние пометки — чёрным, поверх прежних дорог. Исправленные документы я всегда читала именно так: сначала понять, что добавили, а потом — что хотели скрыть под исправлением.

Я нашла Купеческую переправу.

Под ней проступало прежнее имя.

Студёный Брод.

Я опустила тряпицу.

— Вот.

Радан наклонился так близко, что его борода задела страницу.

— Ниже смотри.

От переправы расходились две линии. Одна шла через заставу, другая терялась среди тесных пометок.

Я повела пальцем по второй линии. Несколько раз теряла её под поздними записями, возвращалась к последнему знакомому условному знаку и искала продолжение. Возле старого изображения переправы обнаружилась выцветшая приписка.

— «Через Ольховку. У старого сплава на тот берег. До Инеева двора…» Дальше затёрто.

— Инеев двор, — повторил Радан. — Не слышал.

— Здесь другое название сверху. Смоляной Выселок.

Поздние буквы были крупнее и темнее. Они не продолжали старую надпись — закрывали её.

— А это знаю.

Я повернулась к нему.

— Там зимние?

— Там смолу гнали.

— Но раньше…

— Вара, пока мы знаем только, что там смолу гнали.

Я прикусила губу. Мне уже хотелось увидеть в каждом зачёркнутом слове ответ.

Радан повёл пальцем вдоль линии.

— Через заставу нам нельзя. А здесь путь короче. Если переправа цела.

— Когда сделана запись?

Я сравнила почерк с соседними пометками. Та же вытянутая буква «д», тот же нажим, те же выцветшие чернила. На предыдущем развороте возле записи стояла дата.

— Похоже, около двенадцати лет назад, — сказала я.

— Значит, посмотрим, насколько хорошо строили.

Я могла различить почерки и определить последовательность исправлений. Радан понимал другое: где могла сохраниться переправа, насколько разлилась река и можно ли пройти в обход заставы. Я читала чужую дорогу на бумаге, он — на земле.

Я перелистнула дальше. Радан вдруг придержал страницу.

— Погоди.

В верхнем углу значилось название города. Он прочитал его беззвучно.

— Там твоя дочь?

Он кивнул.

Я посмотрела на дорогу. От Смоляного Выселка она поворачивала к востоку.

— Это далеко?

— Отсюда — далеко.

— А от переправы?

Он прикинул, шевеля губами.

— Несколько дней. Если дорога не такая, как у нас обычно.

Я снова посмотрела на карту.

— Сначала найдём этот двор, а потом можно к ней.

— Тебе зимних искать.

— Я помню.

Он лишился дома, потому что вытащил меня из реки и не выдал ловчим. Теперь я могла хотя бы помочь ему добраться до дочери.

— Ты всё равно собирался к ней, — сказала я. — Если дорога расходится после Смоляного Выселка, дойдём туда вместе. Потом провожу тебя.

— А дальше?

— Дальше я продолжу искать зимних.

Радан убрал руку со страницы.

— Сначала дойдём.

Внизу хлопнула дверь. По лестнице поднялись двое, прошли мимо. Мы замолчали.

Потом со двора донёсся знакомый голос:

— А старик с ней кто?

Возчик, тот, который возмутился, что ему подавала еду изгнанница.

Радан погасил свечу.

Мы подошли к окну. Сквозь щель в ставне был виден угол двора, тележное колесо и рукав Марты.

— Вместе пришли, — ответила она.

— Когда уходят?

— Утром.

— Куда?

Марта помолчала. Она могла сказать правду, но она молчала. И я поняла, что она решает.

— По большой дороге. Куда им ещё?

Возчик что-то пробормотал. Я не разобрала. Зато услышала её ответ:

— Я здесь ночлег продаю, а не веду допросы для совета.

Шаги удалились.

Я стояла у ставни, придерживая ладонью край книги. Радан коснулся моего локтя и указал на сумки.

Мы собирались в темноте.

Когда я наклонилась за накидкой, щёку дёрнуло болью. По подбородку поползла тёплая капля. Радан молча протянул мне чистую ткань, и я снова прижала её к порезам.

Когда я открыла дверь, Марта уже ждала в коридоре. В руках держала хлеб, завёрнутый в полотенце.

— Через кухню, — сказала она. — За огородом калитка. Дальше вдоль канавы, пока двор не скроется.

Я взяла хлеб.

— Спасибо.

Она коротко кивнула.

Из комнаты за её спиной донёсся сонный голос Тимки:

— Мам?

Марта обернулась. Я поспешила к лестнице. Я не хотела, чтобы Тимка снова потянулся ко мне. Если ловчие узнают, что он говорил со мной, начнут расспрашивать. А если его ответы им не понравятся, расспросами дело может не кончиться. Пусть мать уведёт его сейчас. Пусть он держится от меня подальше.

У калитки Радан придержал мне доску, торчавшую из забора. Я протиснулась боком, прижимая книгу к груди. Доска задела перевязь, и я едва не вскрикнула. За нами ещё светились окна.

На кухне Марта сняла мой фартук с крючка и повесила на спинку стула. Я успела увидеть это через открытую дверь. Так, словно утром я снова войду на кухню и надену его перед работой.

Потом Радан прикрыл калитку, и дом исчез за оградой.

Глава 19

К утру я перестала различать сапоги под грязью. Она покрывала их ровным слоем, забилась под ремешки и тянула ноги вниз.

Мы шли остаток ночи, почти не останавливаясь. Ушибленное плечо ныло, а три глубоких пореза под лопаткой тянуло при каждом шаге. Иногда ткань прилипала к ранам, и тогда я старалась не двигать рукой, но сумка всё равно задевала их ремнём.

Радан остановился у развилки.

— Нам направо.

Я достала книгу.

— Подожди, — сказала я.

— Чего?

— Здесь приписано. Другой рукой и позже остального текста.

Он тяжело вздохнул, но вернулся.

Я водила пальцем по строке, стараясь разобрать выцветшие мелкие буквы.

— «К мосту не ходить. Опору унесло. Обход у трёх…» Не понимаю. Трёх чего?

Радан заглянул через плечо.

— Лип, — сказал с интересом он. — Это липы нарисованы.

Я посмотрела на три закорючки на полях. Действительно, деревья.

— Значит, налево, — решила я.

— Мост могли починить, — возразил Радан.

— А могли не починить.

Он посмотрел на правую тропу. Потом на меня.

— Ладно. Веди.

Я убрала книгу, прежде чем он успел передумать.

Три липы нашлись через четверть часа. Они росли из одного широкого основания, и между стволами кто-то когда-то вбил деревянную перекладину. За ними начиналась узкая дорога вдоль берега.

Вдалеке, сквозь голые ветви, виднелся мост.

Вернее, две его половины.

Середины не было. Из воды торчала наклонённая опора, на ней застряли ветки.

Я остановилась.

Радан посмотрел на мост.

— Не починили, — сказал он.

— Хорошо, что мы…

— Вижу я.

Я спрятала улыбку в ворот накидки.

Днём мы устроили привал под скалой. Я сама выбрала место: сухая площадка, ветер проходит выше, к ручью можно спуститься с другой стороны.

— Здесь нормально? — спросила я.

Радан уже снимал сумку.

— Я сел.

Когда я стянула свою сумку, ремень потянул прилипшую к плечу ткань. Я невольно зашипела.

Радан обернулся.

— Опять?

Я провела пальцами по краю повязки. Они остались влажными.

— Немного.

— Раз кровь пошла — значит, разошлось. Снимай накидку.

Он промыл порезы остатками настоя, который дала Марта, и затянул повязку заново. Я стиснула зубы: от каждого прикосновения боль уходила глубоко под лопатку.

— Края не сходятся, — пробормотал Радан. — Пока сумку на это плечо не вешай.

— А куда мне её вешать?

Он молча забрал сумку и положил рядом со своей.

Огонь занялся не сразу. Но я не стала торопиться, подождала, пока разгорятся тонкие ветки, и только тогда подложила куски потолще.

Радан ничего не поправил.

Пока грелась вода, он достал нож и лошадку. Ту самую, которую я подбирала на тропе. На её боку осталась тёмная царапина.

— Испортилась? — спросила я.

— Дерево. Не сахар.

Он снял тонкую стружку. Царапина побледнела.

— Какую ему первой отдашь?

— Эту, наверное.

Я протянула руку, и он положил лошадку мне на ладонь. Грива была вырезана мелкими зубцами. Одно ухо чуть короче другого.

— Он любит лошадей?

— Любил.

Я подняла глаза.

Радан смахнул стружку с колена.

— Маленький был, — тихо сказал он. — Показываешь настоящую — орёт. Деревянную — спать с собой тащит.

— Сейчас сколько ему?

Он ответил не сразу.

— Девять должно быть.

Я посмотрела на игрушку.

— Может, ещё любит.

— Может.

Радан взял лошадку обратно и стал разглаживать бок большим пальцем.

— Надо было лодку сделать, — сказал он. — В девять лодка лучше.

— Ты ещё успеешь.

Он кивнул.

Я разлила горячую воду по кружкам. В своей обнаружила плавающую хвоинку, выловила и бросила в огонь.

— Давай всё-таки зайдём к ним, — сказала я.

— Мы уже говорили.

— Мы говорили «сначала дойдём». Это не ответ.

Он посмотрел на меня поверх кружки.

— А тебе обязательно на всё ответ?

— Желательно.

Радан усмехнулся.

— Дойду — постучу.

— Отлично. Уже план.

Он завернул лошадку в рубаху и убрал в сумку.

Я ела хлеб маленькими кусками, чтобы хватило дольше. Рядом потрескивали ветки. Радан грел руки о кружку. В какой-то момент мне захотелось запомнить именно это: сухое место, горячую воду, нашу нелепую победу над рухнувшим мостом.

Не только то, от чего мы бежали.

После привала дорога пошла вверх. Мы поднялись на каменистый гребень, и внизу показалась широкая колея.

Снизу донёсся металлический звон — короткий, неровный, будто цепь ударилась о камень. Радан мгновенно присел и потянул меня за край накидки. Я опустилась рядом.

По колее двигались трое мужчин. Лиц с такой высоты было не разглядеть. Один держал обеими руками натянутую цепь.

Впереди шла собака на короткой цепи. Огромная, низко несущая голову, с высокой холкой и узким животом. Даже когда человек останавливался, она продолжала тянуть, переступая на месте, и человек с трудом её удерживал. Я вспомнила тяжёлое дыхание над досками смоляной ямы.

Это была та самая собака.

Под платком защипало клеймо. Я прижала пальцы к шее, не понимая, почудилось мне это от страха или чёрные линии действительно нагрелись. Только теперь, глядя сверху, я поняла, насколько огромной была собака.

Радан проследил за движением моей руки.

Мы молча отползли от края.

Только за деревьями он выпрямился.

— С гребня спускаемся по камням, — тихо сказал он. — На землю без нужды не наступай. Где не получится — иди следом за мной. След в след.

Он поднял обе сумки. Я потянулась за своей, но Радан отвёл руку.

— Плечо разойдётся. Потом понесёшь.

— До переправы далеко? — спросила я.

Он посмотрел на небо.

— Сегодня не успеем.

— Они могут выйти к ней раньше нас?

Радан перевёл взгляд туда, где за деревьями скрылась собака, и подтянул ремни обеих сумок.

— Пойдём.

Бесплатный фрагмент закончился.

259 ₽

Начислим +8

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе