Читать книгу: «Опа! Опа! Опа!», страница 5
Несколько недель изучал он известные серенады, страстные романсы да расхожие песенки, но едва ли понимал в них хоть что-то. Ему, из всех чувств знавшему лишь раздражение и отвращение, бесконечно далеки были сахарные нежности романтично настроенных ухажеров.
Тем не менее вскоре Хаймаш Шади вернулся к дому Розалисанды и принялся играть все выученное по порядку. Сложно поверить, но никто не запустил в него ни подгнившего баклажана, ни завалявшегося кизяка, никто не окатил загривок нечистотами. На следующий день прогуливавшиеся горожане стали замедлять шаг недалеко от музыканта. Люди прислушивались и улыбались не слишком презрительно, а уже через какую-то неделю вокруг музыканта собралась восторженная толпа. Но Розалисанда изредка появлялась в окнах, бросала на Хаймаша Шади жестокий насмешливый взгляд и исчезала во тьме.
После случившегося Хаймаш Шади понял наконец, что женщина – не корова. А еще он подумал, что зря пытается покорить Розалисанду так, как покоряют других. Ведь если бы она была как другие, то никогда не привлекла бы его внимания. Она не такая как все, и значит подход к ней должен быть изобретательным.
Днями Хаймаш Шади беседовал с женщинами на постоялом дворе и на улице (и сам не понял, когда от этих бесед его перестало тошнить), опрашивал музыкантов и куртизанок, разбойников и купчих, а по вечерам возвращался к заветному дому. Он комбинировал инструменты, играл то на гаюдуне, то на маленькой флейте ани, то на сложном составном ратиранге, иногда на двух (а то и на трех) инструментах одновременно. Он объединял разные серенады в одну бесконечную композицию, менял неугодные ему слова и добавлял в особенно страстные строки имя Розалисанды, не забывая напомнить, что она должна удавить его бедрами. В кульминационные моменты он часто швырял букеты цветов в окно, но не всегда попадал в нужное. Он даже научился сражаться смычком от синдэ – временами приходилось отбиваться от шпаг гадких братьев.
А потом, недовольный тем, что тексты серенад не выражают боли от иглы, засевшей в его сердце, Хаймаш Шади написал полностью собственные стихи, и удивленная услышанным Розалисанда показалась в окне. И хотя она сразу скрылась, полоснув музыканта озорной улыбкой, Хаймаш Шади понял какой дорогой должен идти.
За неделю он сочинил дюжину песен. Полные безжалостной романтики и с неизбежными кровавыми развязками, серенады эти полны были странной любви непонятно к чему и покорили сначала прохожих под дверью Розалисанды, потом проведавших о необычных концертах жителей соседних улиц, а дальше – обитателей городских окраин, деревень и других городов. Каждый день Хаймаш Шади писал по две песни и под аплодисменты многочисленной публики исполнял их среди улицы, и одна лишь Розалисанда, все реже появлявшаяся в окнах, не спешила восхвалять обожателя своих бедер…
Сочиненные Хаймашем Шади в те мечтательные недели песни тут же уходили в народ и разносились не только по Ориману, – как птицы, они достигали самых далеких и удивительных стран. Их распевали в Матараджане и Ниме, в Асинайе и на Караянгате, в Ракасинги и в королевстве людоедов Раам Хаш, в Черном Регентстве, а поговаривали, что и в демонических поселениях в Чатдыре и Югыршах. Вряд ли найдется в мире настолько бессердечный и неотесанный человек, кто ни разу не напевал себе под нос «Ах, ядовитая красотка!», «Игла любви пронзила сердце» или «Тебя зовут – Сладкая Пытка».
Уж вы-то, читатель, наверное, тоже когда-нибудь гундели что-то такое:
Я, как дурак, твое звал имя,
Произносил его, кричал!
Ах, как же ты неотразима!
А я – пропал! Пропал! Пропал…
Не стесняйтесь, читатель, не трясите коленками! Встаньте, взмахните рукой, спойте от всей души:
Твои глаза – как два рубина,
И губы словно страсть,
И мне не выстоять! Не в силах, -
К твоим ногам хочу упасть!

Впрочем, прекратите, читатель, кажется, там на вас из-за дверей уже и так как на дурака смотрят…21
Слава Хаймаша Шади гремела так оглушительно, что вскоре его пригласили в шахский дворец Оримана – на пост придворного музыканта. Вместе с шахским оркестром он исполнял длинные фасылы любви, посвященные надменной Розалисанде, таксимы затаенной страсти, халаи желания и разные чага-чуги. Хаймаш Шади сочинил грандиозный гимн по случаю восхождения на престол очередного никому не интересного принца, который назвал «Годы роз и шипов», и долго ездил с гастролями по Нараджакскому ханасаму, Джакадере и Асинайе на шахском фрегате.
Окруженный почетом, Хаймаш Шади наслаждался преклонением толпы и продолжал писать одну песню за другой, как вдруг, по прошествии целых десяти лет с тех пор, как он увидел блеск солнца на бедрах Розалисанды, написав ее имя в тексте очередной песни, он растерялся. Кто это такая? – подумал он. Зачем я это пишу? О ком это и для кого?
Черт возьми!
Мир потух, посыпались звезды, и Хаймаш Шади в течение следующего года не смог сочинить ни одной песни.
Проклятый собственной страстью он блуждал коридорами шахского дворца, спотыкался о рассыпанные всюду драгоценности, обмахивался веером и не мог понять – зачем он здесь? Зачем ему все это – слава, золото и веера? Разве этого он хотел? А чего тогда? Солнце не светило больше для Хаймаша Шади, и он не мог вспомнить, как блестели лучи на смуглых бедрах.

Однажды он вышел из дворца и забрел на торговую улицу. Он остановился перед дверью Розалисанды. Вспомнил ли он все, что кипело в его душе десять лет назад? Вспомнил ли он ее? Не спрашивайте автора, он все равно наврет…
Вот она открыла ему дверь – такая же сияющая, как и прежде. Но Хаймаш Шади больше не видел блеска. Вместо солнца в небе зияла дыра.
Розалисанда немного улыбнулась.
– Эх, – сказал ей Хаймаш Шади.
– Хорошо, – ответила женщина. – Я задушу тебя своими бедрами.
Хаймаш Шади покачал головой и сказал:
– Ты задушила меня много лет назад.
Молодцы, уроды!
Злой морде – злой кулак!
Ланхрская пословица
Жил в Ланхраасе такой человек, которого звали Кхун Кхун. Древностью он был, конечно, порядочной – лет в сотню. Такой он был старый, такой трухлявый, что весь зарос седыми волосами и когда шатался по улицам Чауянати, то волосами своими подметал дороги. В этой непомерной шевелюре путались кизяки и дети, которых приходилось вычесывать, вернувшись домой. Кхун Кхун родился еще до того, как народ утопил прежнего короля, и вот дождался с ужасом тех дней, когда вернувшиеся короли стали топить народ.
Кхун Кхун писал стихи и песни, а в конце жизни решился создать огромный концерт для всех ланхрских инструментов – на двести музыкантов. Музыкой этой он хотел, как сам признавался, отразить обратно в мир весь тот свет, весь тот огонь, что давало ему солнце на протяжении сотни лет его жизни. Изрядное пламя, черт возьми!
Премьеру концерта назначили за целый год, выбрали музыкантов и инструменты. Шли месяцы, и Кхун Кхуну оставалось дописать всего несколько тактов своего сочинения. Сто лет жизни не победили в нем наивного романтика: он надеялся, что его музыка привнесет в мир немного добра, тепла и нежности, даст несчастным жителям Ланхрааса силы идти дальше уверенным шагом.
Вот только за два месяца до премьеры концерт отменили…
А вместо него назначили новый и дьявольски актуальный спектакль – «Пешком шагая по говну»! Автор пьесы – модный постановщик (впрочем, дебютант), сын кого-то из высших сановников Ланхрааса.
Узнав об отмене концерта, Кхун Кхун вскочил на ноги, взмахнул кулаком и воскликнул:
– Да чтоб вы все сдохли от тупости, свиньи гнилозубые!
И тут же умер от злости!
Так его многолетний труд, «Концерт огня», остался незавершенным. Не хватило трех тактов. Финала. Коды.
И вот Кхун Кхуна замотали его же седыми волосами, сунули в бочку и отнесли на гору.
Прошло два месяца. На премьеру нового спектакля Королевского Театра приехали в каретах большие сановники с наштукатуренными девицами, критики со вздернутыми носищами, любители длинных разговоров, великосветские повесы, жаждавшие пощеголять перед дамами знанием модных веяний в искусстве и собственной образованностью, и сами такие же дамы, не желавшие отставать от общества и боявшиеся стать посмешищами в салонах и на оргиях, где часто обсуждались популярные постановки, а еще, конечно, всякие прочие бестолочи, полупьяная молодежь, фыркающие толстосумы в платьях, недовольные тем, что их жен вечно тянет на развлечения. Еще, говорят, там была какая-то из королев, или ее прислужница, или еще кто-то. Были там и королевский звездочет, и начальник стражи, и даже любимый кабан короля. Как будто весь Ланхраас вдруг полез в Королевский Театр, кроме, разве что, пастухов, рыбаков, пахарей, слуг, портных, разносчиков, пекарей, погонщиков, харчевников, зубодеров и метельщиков, глинобитчиков и гробовщиков, кроме сапожников и чеканщиков, кроме сборщиков баклажанов и дубильщиков, кроме охотников и красильщиков, носильщиков и возниц…
А еще на премьеру заглянул сын композитора Кхун Кхуна – артельный музыкант по имени Кхункар. Это был довольно нетрезвого вида старик, немного помятый, немного потрепанный, с обвисшим лицом, на котором как ни старайся – не поймешь, что вообще изображено. Кхункар в артели музыкантов был известен своим неуживчивым нравом. Вот и сейчас, едва протиснувшись в двери, мимо пахучих дам с длинными руками и фыркающих, рыхлых купцов, он сразу подумал:
– Вот уродов набежало…
Что поделать: Кхункар был опечален историей с отцом и пришел на спектакль с одной целью – убедиться в том, что отец его пал святой жертвой безвкусицы и черной дурости. Так, он надеялся, ему будет проще примириться с постигшей семью бедой.
Кхункар осторожно пошел по коридору мимо толпы, стараясь никого не касаться, – окружавшие его дамы выглядели такими хрупкими в своих вьющихся платьях, что, казалось, толкни их, и все белила просыплются на пол, а под ними – потрескавшиеся трупы. Кхункар не уставал себя накручивать…
– А-а, дорогой Боучу, – услышал он колющий голос возле уха, – я все шаю, пошик, что новый спектакль будет пефырнее предыдущего. Вы помните все эти фля-фуля. Какая чушь, скажите же! Еще эта пшучная романтика, какая-то слащавая велкулька, вы не суманьте?
– Вы шмелите во всем, моя хмылька…
– А-а, вот и вы, Боучу, подхватили этот кавсый пунчик. Вы, как и прежде, романтик, но это давно устарело! Как говорят в Сенегриме – «буклюс-буклюс фе ма грима шмак бешмет»!
– Именно, именно, шмак бешмет, моя хмылька, ничего не могу с собой поделать. Такой я устаревший шепчамук.
– Кто вы говорите? – колющий голос растерялся.
– Разве нет такого слова?
Наступила странная пауза, пока Кхункар искал дорогу в обход столпотворения.
– А-а, шемпачмук! Я просто не расслышала, что же вы Боучу… Ха-ха.
– Ха-ха, дорогая моя.
– Ха-ха.
– О-хо-хо.
Вот уроды, подумал Кхункар, просовываясь дальше. Но тут он столкнулся с одним очень бритым, чуть не до костей, критиком. Кхункар читал его заметки о стихах отца.
– Вы ведь помните, что говорил о философии Тройного Удвоения Смыслов Маунан Пе? – спрашивал кого-то невидимого Кхункару критик. – И особенного, как ловко и как изощренно он ниспроверг теории Фунгулярного Гедонизма в пьесах Укхе.
– Ну конечно, что вы говорите…
– Я боюсь, что Укхе слишком увлекся инвариантными гомогемами в последнее время, и потому в новой пьесе мы не увидим ничего нового, опять все те же размышления об аддиктивных психазмазах, таких как согматическая любовь, палюризмы бытия и, конечно, его любимая тема свавильных переграмов.
– Да, будет очень жаль.
– В последнее время он стоит на месте.
– А как же «Размышления о пердунах»?
– Ну что вы говорите, Бункур-чах!.. «Размышления о пердунах» вторичны во всем, его идеи о касательных реакциях и ассиметричных патетах устарели еще во втором «Ведерке соплей».
– По крайней мере, Укхе не так сильно увлекся мужицкими темами, как тот же Лумпо.
– И на том спасибо, Бункур-чах. Я недавно смотрел новый спектакль Лумпо в Кеджуне. Вы не поверите, друг мой, он сделал героем пьесы какого-то рыбака! Я как будто вернулся во времена кровавого народовластия! Лумпо устарел на пятьдесят лет.
Кхункар полез насквозь, и критик повернул к нему недовольную физиономию, но, к счастью, не узнал. Только Кхункар двинулся ко входу в зал, как путь ему снова перегородила какая-то компания.
– Дорогой господин Чинан, – вязко и приторно говорила женщина уже за средние года, – вы ведь придете сегодня к нам? Будем обсуждать новую пьесу, Паунсин пригласил Кун Зе. Будем спорить о метафизике и всяких умных вещах, обязательно приходите, соберутся все.
– А потом? – спросил высокий мужчина с большими, торчащими ушами. Кхункар узнал начальника городской стражи.
– Матараджанский биатхе, лотф, вино из Сенегримы и Джакадере, как вы любите, немного пухчу. Ужин, плавно перетекающий в философскую оргию.
– Вопросы и ответы?
– Да, дорогой Чинан. Нам как раз привезли новые маньинские палки любви и вонские плети, как вы любите.
– Конские или воловьи?
– И те и другие.
– А что же вонский гашиш?
– Мы как раз вчера перестроили туалет. Но не забудьте взять ковшик и втулку.
– Какой же вечер философии без ковшика и втулки?!
Кхункар так задумался над последним вопросом, что сам не заметил, когда попал в зал. Королевский Театр был построен в новом духе – старый амфитеатр заменили простым деревянным помещением, где на полу были разбросаны подушки для сидения. Сцена, обвешанная огромными занавесками, не слишком возвышалась над залом. На занавесках были вышиты декорации. Перед появлением актеров на сцену выбегали одетые в серое слуги и передвигали занавески. Но в последнее время театр становился все более философичным, вышивка некоторое время назад превратилась в какие-то кривые росчерки, а теперь пропала совсем. Декорации отличались лишь цветом, выглядели бедно и скучно, но обходились королевскому двору дороже, чем содержание лечебниц для бедноты.
Зрители устраивались на подушках. По сцене забегали слуги с последними приготовлениями.
Кхункар скривился от неприятного запаха. Разило ароматизированным териаком.
Наконец все притихло; на сцене, за покрывалами, что-то зашевелилось и заиграла музыка. Кхункар помнил наизусть написанный, но так и не сыгранный концерт отца, но то, что в этом зале, где сегодня этот концерт должны были играть, звучало, музыку напоминало весьма отдаленно. Скрипели струны, по которым, похоже, водили ножами, барабан бил без всякого ритма, и какая-то вредная женщина просто хрюкала, в буквальном смысле, под этот аккомпанемент.
Какая гадость, подумал Кхункар.
Как музыкант артели, он привык к весьма причудливым, временами скорее безобразным, а порой и мучительно страшным звукам, но, безобразные и страшные, эти звуки изгоняли из людей духов. А звучащее сейчас непотребство, их, напротив, призывало…
– Великолепно, – прошептал позади Кхункара какой-то толстосум, и когда Кхункар невольно обернулся и глянул на него, вся физиономия толстосума говорила: «Ну и дерьмо!»
Занавески разошлись, открылась сцена. Вся она была завалена лежащими людьми. Какие-то полуголые бритые мужчины, какие-то расписанные узорами женщины разных возрастов, все в дранье, все чумазые, как непонятно что. Их было так много, что и шагу не ступить, чтоб кого-нибудь не обидеть. И пока Кхункар об этом размышлял, на сцену вышли актеры – двое мужчин и одна женщина, – и, ничуть не стесняясь, зашагали прямо по разбросанным в ногах людям. Те, в большинстве своем, терпели, разве что иногда, когда кому-нибудь наступали совсем в болезненный орган, похрипывали, постанывали и ойкали.
Что за черт, подумал Кхункар, вот уроды…
– Какой изысканный концептуализм, – сказал критик, сидевший немного в стороне.
Кхункар повернулся к нему. Критик морщился и едва сдерживался, чтоб не сказать: «Вот дерьмо!»
Тут актеры на сцене, прохаживаясь по людям, достали из карманов маленькие листки и стали читать буквально следующее (автор передает отрывок из текста слово в слово по буклету, который был вложен в записках артели):
МУЖЧИНА: Акбухак бухак бухак, акбухак хак бухак! Бухак хак! Бухак хак!
ВТОРОЙ МУЖЧИНА: Пешмахет, пешмахет, мешумук, ох! О, пешекмешак, о! О, пешекмешак, о!
ЖЕНЩИНА (читает стихи):
Бембербик чукбадик,
Шумбер, шумбер, квачи!
Пебер, пебер, срачи,
Ламбахметка ипердик!

ВТОРОЙ МУЖЧИНА (сморкается на пол, на людей): Лакребрак, чубикмахча! О, пешекмешак, о! О, пешекмешак, о!
МУЖЧИНА (пукает и хохочет): Бердек! Бердек, пакуча муча груча! Бердек, сомкараба!
ЖЕНЩИНА (читает стихи и после каждой строчки плюет на людей на полу):
Кушмаграшма сампачкап
Эбикробермашки!
Самбармачи, качакашки
Кшембер кам пачакмачак!
Читатель, конечно, возмутится сейчас и обвинит автора в том, что он, будто бы, подает ему текст прекрасной пьесы совсем без перевода с ланхрского. Добросовестный автор, оскорбленный незаслуженными упреками, конечно, затаит на читателя обиду, подумает про него что-нибудь хулительное, но все же автор спешит заверить, что текст полностью переведен и был издан не так давно в сборнике современной литературы Ланхрааса. Именно приведенные выше слова и написаны в оригинальном тексте. Что они значат автору неизвестно, он, видите ли, обыкновенный монах, а не какой-нибудь там философ или сложно устроенный критик литературных произведений, любитель ковшей и втулок. Если читатель такой умный – пусть разбирается сам, а мы продолжим.
Что за чушь? – думал Кхункар. – Вот уроды!
А сам посматривал на зрителей, слушал их сдержанные восторги и робкие хлопочки, разглядывал кривонькие улыбочки. Порой кто-нибудь кивал многозначительно, а у самого на лице – недоумение. Порой какая-нибудь дама томно ахала и произносила что-то вроде: «Как умно! Как сложно! Это, конечно, не для дураков представление, это я, конечно, удачно тут зашла покрасоваться», – а в глазах у самой стекло и скука. И кажется, вот сейчас закрутит она головой и скажет: «Черт возьми, мать вашу знаете, что за дерьмо вы мне демонстрируете?!»
Рядом с Кхункаром сидела барышня в хороших уже годах и закрывала позеленевшее лицо ладонью. Кхункар перепугался, что ее сейчас вырвет ему на колени, а она все шептала между прочим: «Какие таланты! Как философично! Какая поэтическая сатира!» Потом она встала и пошла, еле живая, в уборную.
На сцене тем временем ничего не менялось и меняться, сразу скажем, намерено не было. В течение всех трех часов спектакля на сцене запланирована всего одна глубокомысленная, как видно, сцена.
Актриса немного покачнулась, сунув пятку лежащему в подмышку, и заговорила:
– Ох, барба ма барма ма барба ма барма! Ох! – и стала ковыряться в носу.
Публика неуверенно зааплодировала, а критик кивнул сам себе, записал что-то на бумажку и прошептал неслышно какие-то слова, но Кхункар легко понял по губам: «Что за галиматья?!»
Тут второй мужчина стал как-то тупо дрыгаться, давя людей на полу и брызгая слюнями, а первый вообще сел кому-то на лоб, подсунул под голову руку в позе мудреца и принялся вещать:
– Хамаперд, хамаперд, башабак шимперба дубикрабин док! Ох, хамаперд, хамаперд!
Какие невероятные уроды, думал Кхункар. Он собирался уже уйти к черту с этого недоинтеллектуального шабаша, как вдруг заметил в углу, среди лежащих на сцене тел, самого настоящего билу! Он был громадный, волосатый, с клыками, с рогами, с когтями. Вообще говорят, что последнее время билу не часто едят людей и вообще ведут себя не многим хуже других демонов. Но какой же тигр, пусть и самый дружелюбный, откажется от человеческой ноги, если она сама лезет ему в пасть?! Вот о чем думал заинтересовавшийся происходящим Кхункар, глядя на то, как один из актеров потихоньку пробирается по телам в сторону билу.
Что будет, когда он на него наступит? Придумал же кто-то уложить на сцену настоящего демона! На самом деле, Кхункар этого, конечно, не знал, но в том углу должна была валяться какая-то дама. Однако на репетициях ей так отдавили некие мягкие места, что она захирела и расклеилась. В срочном порядке найти желающих чтоб по тебе топтались не вышло, поэтому вот было решено положить на сцену уборщика. Демона билу!
Актер подобрался уже к самому углу и скорчил перепуганную рожу, покрутился на месте, не зная на чью спину, на чей зад и ноги-руки ступать дальше, лишь бы не в зубы билу…
Храбрости набираться ему пришлось долго, а в это время в глубине театра, далеко за сценой, за всеми кулисами и коридорами, там, где были гримерные, подсобки и комнаты отдыха для актеров, собралась толпа немытых мужиков. Это с заднего хода проникли в театр рабочие, два месяца ремонтировавшие актерский буфет и винное хранилище. Не получив и половины положенной за работу платы, они вернулись в театр с кулаками, колотушками и инструментами. Одеты недовольные строители были скудно – из всего на них и было что мужские ланхрские юбки огненно-красного цвета и легкие шлепки из пальмовых листьев.
Навстречу разгневанному люду стали грудью театральные уборщики, а позади прятался управляющий, две прислужницы и постановщик идущего на сцене спектакля. До драки пока не дошло, но приближалось уверенно.
– Что же это такое, родич? – говорил крепкий, с мощными усами мужчина по имени Танукай. – Мы договаривались на семь пуи каждому, а вы даете всего каких-то три! Что-то вы путаетесь, родич!
– Скажите ему, – громко шептал из-за спин уборщиков управляющий, – что мы сговаривались закончить работу на три дня раньше, а они все равно получили хоть половину платы. Пусть и за то благодарят.
– Ну, ты говоришь несправедливые вещи, родич! Начальную работу мы выполнили две недели назад, а вам все было мало, вы каждый раз выдумывали что-то новое тут и там ровно так, чтобы мы не успели!
– Договор есть договор, так ему и скажите!
– У нас у каждого семьи, бова! Что нам какие-то три пуи за два месяца трудов?!
– Всего вполовину меньше оговоренного, скажите ему так. Что это такое?!
– Вполовину разве мало?
– Наполовину полный желудок – уже хорошо. Лучше совсем пустого!
– Что же, бова, тогда мы сейчас выбьем каждому из вас по глазу, ведь и половина глаз вас вполне устроит!
Рабочие согласно замахали руками, молотами и пилами. Уборщики театра отступили, а управляющий задергался и покрылся слюнями. Девушки взвизгнули и разбежались по коридорам.
– Скажите ему, что я сейчас же позову стражу! – пролепетал управляющий.
– Зовите стражу, бова, они наши кулаки давно знают. А пока идет стража, мы снесем вам половину голов. Ведь вам дороже голов те четыре пуи, что вы у нас украли!
– Нету у нас в театре четырех пуи каждому, скажите ему! Две-три монетки осталось, нету больше ничего. У нас здесь храм искусства, а не купеческий дом!
В это время на сцене нарастало напряжение.
Ходивший вокруг билу актер косился на демона и декламировал:
– Бебур карам шмахат шмахат! Бебур карам! Бебур! Карам шмахат бебур бебур! Шмахат карам!
Сбитый с толку билу приподнял голову, зашевелил ресницами на свирепой морде. Он явно не понимал происходящего и что от него вообще хотят. О каком бебуре и каком шмахате, собственно, знаете ли, речь?! Какой демонической ворожбой его пытаются околдовать?!
Актер перехватил взгляд билу и сразу отвернулся, пока эстафету белиберды перехватила актриса. Она что-то плела на своем языке, а актер возле билу обливался потом и слезами. Он едва шевелился от страха и глядел на сцену помутненным взглядом. А все потому, что по тексту пьесы было хорошим шрифтом написано: «Наступить на живот крайнему на полу и плюнуть ему в подбородок».
Очередь этой ремарки быстренько подходила, и тут уже даже публика в зале зашевелилась, сообразив, что происходит. А вот билу, казалось, снова потерял интерес и опустил голову, но стоило трясущемуся актеру повернуться к нему, как демон насупился и подобрался.
Ох, подумал Кхункар, вот уроды, но какая драма!
– Кадыш! Кадыш! Бубур кадыш! – взывал второй актер, договаривал последние перед катастрофой фразы.
Зрители разом сглотнули слюни – очень много слюней!
Актер задергался от ужаса, но чуть поднял ногу…
Зрители подались вперед.
Билу открыл пасть…
Актер застонал и аккуратно придвинулся к демону.
Билу зафыркал.
Публика ахнула!
Актер нервно шмыгнул носом и легонько, как балерина, наступил демону на живот!
Билу взревел злодеем!
Вскочил, как пламя, на ноги и с такой силой двинул актера по башке, что она оторвалась от тела и полетела в зал! Огромная струя крови выстрелила на белые декорации и нарисовала там иероглиф – «Хрясь!»22
Надо же, подумал Кхункар, изощренная драматургия, молодцы, уроды.
Башка шлепнулась на пол и покатилась между подушек, и зрители не сразу сообразили, что перед ними вовсе никакая не бутафория и что происходящее на сцене несколько отклонилось от текста пьесы.
Женщина у самой сцены завизжала, как будто ее там на лоскуты рвали – кровь с оторванной головы заляпала ей волосы. Какие-то стражники в зале неуверенно приподнялись. Второй актер попятился по телам, а те зашевелились, перепуганные, и актриса, читавшая тарабарские стихи, шлепнулась не землю, демонстрируя благодарным зрителям интересные вещи под юбкой.
Билу оторопел и всплеснул руками, словно пытался этим сказать: «Извиняюсь, так сказать, погорячился, давайте, что ли, продолжать». При этом он так шибанул ближайших к себе актеров, что они полетели задами кверху кто в зал, кто на шелковые декорации.
И тут уже зрители завыли и завизжали, и тут уже загремели к сцене стражники, и тут уже заохал критик, недовольный излишне грубым поворотом сюжета, запыхтели перепачканные дамы, зафыркали толстосумы. Один только Кхункар потирал ладони и с интересом следил за событиями.
Внезапный грохот и крики резко накалили ситуацию за кулисами театра. Танукай подумывал о том, чтобы отступить, дав управляющему время собрать долг перед рабочими, но неожиданный шум где-то за углами коридоров показался бунтовщикам шагами стражи.
– Девки стражу позвали! – крикнул кто-то из-за спины Танукая. – Бейте этих шаромыжников!
Не успел Танукай сообразить, что к чему, как рабочие навалились на не слишком-то крепкую стену из слуг и смяли ее в один миг. В дело пошли кулаки и лопаты. Слуги бросились врассыпную, а толпа рабочих устремилась по коридорам.
Управляющего схватили и поволокли в кухню, где сунули его в толстый сосуд помоев. Туда же продавили театрального постановщика и закрыли обоих мариноваться под крышкой. Пока все бегали и ломали молотками то, что строили два месяца, один, самый безоружный, наткнулся на девушек.
– Доброго дня, – подступился он, подкрутил ус, выпятил грудь, затянул юбку и сделал погуще голос, – вы одна, и я один, отчего бы нам не погулять?
– Я, видите ли, не одна, – пролепетала дрожащая девушка, – нас, видите ли, целых две.
Мужчина подкрутил второй ус.
– Да и нас, как видите, двадцать пять, – нашелся он.
Танукай тем временем проник в комнату управляющего, надеясь отыскать там хоть какие-то монеты, пока не набежала стража. Как же он удивился, увидев, что комната полна дорогих ковров, золотых чаш, украшений, кубков, что на стенах висят такие одежды, на которые рабочему человеку не заработать и за пол жизни, что всюду кувшины с вином, а у стены тахта с серебряными ножками. Ко всему прочему в углу стоял сундук с монетами.
Танукай так растерялся от всего этого невиданного богатства, что не знал, как быть и как поступить. Эх, Танукай, Танукай! Простой же ты человек! Как легко тебя, беднягу, растерять! Пять золотых для тебя – состояние, хоть руки твои приносят другим тысячи, и эти другие сыплют твои слезы равнодушно и бессмысленно для того только, чтоб посмотреть, как скоро они высохнут. Танукай, Танукай! Что же ты остолбенел, бестолочь, ведь все это золото создали твои руки!23
Тут Танукай услышал женские крики откуда-то из коридоров и вместе с рабочими поспешил на помощь. Тем более, что никаких стражников так и не объявилось.
Оно и понятно – когда начался переполох, стражники полезли на сцену, усмирять разбушевавшегося билу. Но там происходило уже что-то несуразное и окончательное! Встававшие с пола актеры пихались, тыкали друг друга местами срамными и не очень, ругались, дошло даже до драки, когда один кувыркнул другого, наступил то ли на лицо, то ли не на лицо. Какая-то сердитая дамочка, которую и так весь спектакль то оплевывали, то отдавливали, пошла колошматить слонявшегося рядом мужчину, потому что он, видите ли, когда все лежали на полу, беспрестанно пускал ветра. Другие двое перепутались затекшими ногами, вскакивая с пола, и дрались теперь, не в силах разобраться, где чья конечность!
В зрительном зале стоял заунывный вой. Публика пошла кругами, заскользила на лужах крови. Один мужчина, какой-то то ли сановник, то ли еще какая дрянь, грохнулся мордой в пол и, падая, содрал одежду с жены министра. Министр заверещал и стал в отместку дергать одежды жены сановника, пыхтел, фыркал, да все никак не мог справиться с платьем. Драчунов попробовали разнять, а те, вспылившие, накинулись на разнимальщиков, стали колотить всех кого ни попадя. Одну вздутую даму швырнули через половину зала, и она грохнулась ровно на супившегося критика.

– Нет, ну это какие-то совсем мужицкие темы, – закряхтел тот, пытаясь выбраться на свободу.
Зато Кхункар потирал руки и наслаждался выразительной хореографией.
Вот уроды, думал он, драки поставлены ничего так!
Стража наконец добралась до сцены, где и так было не протолкнуться от актеров, таскающих друг друга за волосы на головах и подмышках. И сцена не выдержала, просела с одной стороны, и вся эта орда, человек, наверное, пятьдесят, закувыркалась потешно в зрительный зал. Все ревело, бурлило и махало кулачками.
Падая, сцена задела декорации, треснули какие-то механизмы и обрушились на стену со светильниками. Те, конечно, попадали на пол, вспыхнуло пламя, а сверху полетели, извиваясь, шелковые покрывала.
На склоненную сцену вывалились опешившие рабочие-бунтовщики, некоторые уже в дорогих одеждах, в халатах с бусами, в шапках с драгоценностями, с кувшинами вина, но и с молотками, конечно, тоже.
– Огонь! Огонь! – закричал кто-то из стражников, и так бы его вопли и остались незамеченными в общей возне, если бы не актеры:
– Вино! Вино! – закричали они и рванули по коридорам в хранилище, спасать от пламени кувшины с вином.
Перед Кхункаром, все сидевшим на подушке как ни в чем не бывало, две женщины таскали друг друга за волосы, а неподалеку отбивался от стражников билу. Любимый королевский кабан в панике вертелся по залу, сшибал всех с ног, а потом воткнулся в объемистый зад какой-то министерской жены и потащил ее, верещащую, перед собой. Недоброго вида девица запуталась зубами в бороде королевского звездочета и драла его, беднягу, ногтями и говорила злые похабности.
С потолка порой что-то падало – какие-то старые декорации. Пламя лезло по стенам, и кусачий дым понемногу окутывал эту странную драку. Рабочие отошли от оцепенения и, сбрасывая на ходу драгоценности, бросились к огню, стали рвать горящий шелк. Одни побежали к колодцу во внутреннем дворе, а другие растаскивали драчунов.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+4
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе