Читать книгу: «Любимчик Эпохи. Комплект из 2 книг»

Шрифт:

Катя Качур
Любимчик Эпохи

© Качур Е., 2022

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

Часть 1

Глава 1. Крематорий

Очнулся я во время пафосной речи женщины в черном муаре. Она сидела за лаковым пианино, воздев подбородок к потолку и обнажив немолодую шею. В затылок ей, словно срываясь со скалы, вцепилась шляпка-таблетка с живой бордовой розой. Поставленный голос взлетал с низов до самых высоких нот за доли секунды. На вдохе она делала паузу и извлекала пальцами в крупных перстнях фрагмент «Аве Марии» из простуженного инструмента.

– Родион Гринвич был кристально честным и неподкупным человеком, настоящим знатоком своего дела, доктором от бога! Он был послан нам ангелами с неба…

Мне стало неуютно. Я вдруг увидел мэтра, принимающего экзамен в театральном вузе. Эта же дама, только отправленная обратной перемоткой на двадцать лет назад, стояла на сцене и читала Ахматову. От натужного трагизма в ее голосе становилось неловко, она будто отрывала слушателям заусенцы: вроде бы больно, но как-то по мелочи, быстрее бы замазать зеленкой и забыть.

– Кхе-кхе. Извините, вы нам не подходите.

Кто бы знал, что месть ее будет ужасной и она применит свои артистические способности в одном из столичных крематориев. Здесь ее талант никто не оспаривал: более снисходительных и покладистых зрителей, готовых разрыдаться на каждом слове, вряд ли собирал самый раскрученный театр. Что ни день, то бенефис. Почившему недавно мэтру, кстати, пришлось-таки проехать через творческую церемонию неудавшейся актрисы в своем дорогом гробу на колесиках. Она узнала его и вновь прочла Ахматову. С еще большим надрывом. В буквальном смысле сгорая в печи от стыда, он понял, что Всевышний на него сердится, раз приготовил напоследок столь изощренное наказание.

Я, видимо, тоже накосячил. Церемониймейстер (так значилась ее должность в трудовой книжке) завывала на форте, озвучивая написанный собственной же рукой текст.

– Так давайте склоним головы над этим великим человеком, давайте пропоем ему песнь вечной признательности и скорби…

Я оглядел зал. Точка моего зрения была несколько иной, чем при жизни, но весьма удобной. Я видел сверху и изнутри одновременно. По всему было понятно, что хоронят шишку. Лакированный гроб красного дерева обрамляли литые бронзовые завитушки, по обе стороны стояли дорогие венки. Цветами, верни их к жизни, можно было покрыть кукурузное поле времен Хрущева. В гробу лежал я, густо обработанный гримером, с румяными щеками и алыми губами, коими никогда не обладал при жизни. Возле толпилась сотня людей, мои взрослые дети, мои коллеги и кто-то, чьи имена я даже не вспомню – последний раз видел эти лица пару десятилетий назад. Рядом с гробом стоял Илюша, измученный, простуженный, с синими кругами под глазами, с трудом переживающий весь этот маскарад.

– Ваш брат очень грузный, уже начал портиться, поэтому был необходим густой грим, – объяснили ему в кассе крематория, когда он пытался осознать выставленную сумму.

«Лучше я засохну перед смертью, чем буду лежать таким Арлекино», – думал Илюша, глядя на меня усопшего.

– Уверяю тебя, абсолютно пофиг, никакого чувства неловкости или стыда, – ответил я, – так что не изводи себя очередной ерундой.

Он испуганно вздрогнул, пошатнулся, словно оступился на канате, оглянулся по сторонам. Моя жена, державшая его за руку, вопросительно подняла брови.

– Я с-схожу с ума, – простонал он. – Я слышу Р-родькин г-голос.

– Ты просто смертельно устал, – прошептала она и крепче сжала Илюшину кисть.

Свободной ладонью Илья нервно теребил в кармане два моих перстня. Я носил их с юности, массивные золотые печатки, которые ритуальные парни зачем-то срезали с пальцев и передали брату. Кольца тяготили Илюшу, он раздражался, понимая, что совесть никогда не позволит сдать их на лом, а хранить как память о моих ударах кулаком в его носовой хрящ было не слишком приятно. Положить в гроб вместе со мной он тоже боялся, наслышанный баек о проворности работников крематория. Церемониймейстер закончила свой творческий утренник и передала слово священнику. Пока тот пел, она подошла к Илюше, взяла под локоток и отвела в сторону:

– Свечи не входят в общий прайс. Нужно дополнительно оплатить тридцать тысяч, – шепнула она ему на ушко.

– Вы оп-полоумели? – взвился Илюша. – За свечи т-тридцатку?

– Ну да, сто человек, триста рублей свеча, – отчеканила она, покачивая розой на шляпке.

– Да охренели, – сказал я, – они их оптом по пятьдесят копеек берут. Торгуйся, максимум пять косарей.

Илюшу вновь бросило в пот. Глаз его задергался, он оглянулся, сделал нервное движение верхней губой и попытался сглотнуть слюну. Рот высох. Я понял, что он не готов к такому общению со мной, и решил больше не пугать брата.

– Пять т-тысяч – край, – прохрипел он цепкой даме пересохшими связками.

– Ну хорошо, только для вас, – она придвинулась к нему бедром и оттопырила большой атласный карман на гипюровой накидке.

Он порылся в бумажнике и опустил туда пятерку. Артистка прижалась еще теснее и красным влажным ртом коснулась его уха:

– Мы могли бы пообщаться и в менее печальной обстановке…

Илюша закатил глаза. Это была тяжелая участь. Женщины желали его тела даже на похоронах.

Наконец под токкату Баха мой гроб закрыли и начали опускать в адову бездну. Скорбящие выдохнули и встали в очередь на выход.

Актриса вновь притерлась к Илюшиному боку и прошептала:

– Урну забирать через неделю.

– К-как через н-неделю? – ужаснулся Илюша. – Г-говорили же, хоть з-завтра! Я оп-платил услуги класса п-премиум!

– Так очередь как раз из тех, кто выбрал премиум-класс. Остальные ждут еще дольше, – невозмутимо ответила она. – Придется полежать четыре-пять дней в холодильнике. Или двадцать пять тысяч.

Тут уже я взорвался и, забыв о своем обещании, заорал:

– Илюха, стоп! Меня вообще не парит полежать в холодильнике! Прекрати сорить деньгами!

– Да Р-родька, отвали! Ты м-можешь хоть после смерти не к-командовать, – огрызнулся брат и тут же закрыл себе рот руками, ловя испуганные взгляды родственников со всех сторон.

– Да, утрата творит с людьми еще и не такое. Уж я-то знаю, – скорбно произнесла церемониймейстер.

Илюша вновь достал бумажник и положил в бездонный карман ритуальной затейницы пять красных купюр. У нее тут же, словно из воздуха, всплыла в руках рация, и красный рот отчеканил: «Сейчас же в печь!»

Я застонал. Илюша обхватил виски, пытаясь остановить жгучую головную боль, и прибавил шаг. Гроб мой с помощью дорогого механизма как по маслу спустился на нижний этаж. Двое симпатичных мускулистых парней перетащили его на каталку, и один из них, помоложе, покатил по длинным тусклым коридорам, временами разгоняясь и вскакивая ногами на поперечную перекладину, как я в детстве – на заднюю сцепку трамвая. В каком-то промежуточном загоне с гроба сорвали все бронзовые завитушки, до блеска натерли их тряпочками и сложили в отдельный пакет. «Продадут следующему клиенту», – беззлобно подумал я. Крышку крепко завинтили шурупами в специальных углублениях, и запертое тело мое подъехало к новенькой чехословацкой печи с радостным окошком сбоку. С противня согбенная женщина сметала остатки чужого пепла в ведро с огнеупорной номерной табличкой. Мне стало интересно. В мире оставалось еще столько мест, где я, оказывается, ни разу не был. Моя жизнь последние годы распределялась между клиникой (ординаторской, операционной), квартирой на Ордынке, подмосковной дачей и островными курортами типа Мальдив или Бали. Ни там, ни там не было ничего подобного. Гроб мой поставили на рельсы, заслонка гостеприимно открылась снизу вверх, и я въехал внутрь длинного металлического бокса, весьма тесного и неуютного. Хорошо, что Илюша не видит, подумалось мне, иначе он отвалил бы еще с десяток купюр за расширение площади и дополнительные удобства. Пока я рассматривал печь изнутри, в камеру подали газ, он вспыхнул, и пламя агрессивно, с двух сторон, начало пожирать мою обитель из красного дерева. Я почувствовал какую-то тянущую маету, и хотя за полтора часа церемонии уже осознал, что никак не связан с телом, но странным образом – не болью, не тактильными ощущениями, а какой-то особой вибрацией – ощущал, что оно преобразовывается в нечто для меня непривычное и да, не очень приятное. Массивный гроб треснул и распался, а мое тело со стороны начало вести себя как живое, поднимаясь, извиваясь, корчась, изрыгая собственные же внутренности. Оно напрягалось как могло, кряхтело и тужилось из последних сил, будто желало выпрыгнуть из тесного ящика, но потом в секунду сдалось и осело, как молочная пенка в кастрюле, с которой сняли крышку, расслабилось и поддалось огню, смирившись со своей участью. Признаться, я так переживал за него в этот момент, что не заметил, как очутился в какой-то громадной огненной трубе, плотно набитой такими же бестелесными созданиями, как и я сам. Они не обращали на меня никакого внимания и не вызывали никакого раздражения. Любопытно, что меняя угол зрения, можно было увидеть их прежние земные облики, застывшие каждый в своем предсмертном возрасте и одежде. Мое размышление о том, как же видят со стороны меня, прервал резкий визгливый голос:

– Старшуля! Ты и здесь первый! Поди обними свою бабусю!

Я остолбенел. Настолько, насколько может столбенеть не имеющая плотности и формы субстанция. Ко мне по огненному коридору, распихивая всех локтями, ковыляла старуха в рванье. Глаза ее светились безумием, рот был перекошен, она демонически смеялась и брызгала слюной.

– Отче наш, иже еси на небесех, – пролепетал я трусливо и подался назад.

Прорываясь сквозь запутанную, как клубок проводных наушников, память, я старался понять, из какого ее сплетения взялся этот жуткий, но знакомый образ. Санитарка в моей клинике? Нищая в подземном переходе под Тверской? Пациентка, которую я оперировал? Кто это?

– Поди обними Эпоху! Эпоха заждалась тебя, Старшуля! – Бабка приблизилась ко мне, щерясь и показывая расколотые зубы.

Эпоха! Бог ты мой! Сумасшедшая бабка Эпоха из нашего с Илюшкой детства. Почему она? Что за сюрприз, что за посмертный подарок, Господи? Театральному мэтру – обиженная абитуриентка, а мне – …Ну и шуточки у тебя, Всевышний… Я попытался исчезнуть, но исчезать было некуда и нечему.

– Айда, Эпоха выведет тебя отсюда, – она протянула руку с узловатыми пальцами и слоистыми ногтями.

Я сморгнул, как будто при жизни рассматривал стереокартинки: пойманный в фокусе объемный корабль или динозавр вновь превращался в плоское изображение повторяющихся мелких деталей. Примерно так же образ старухи расплылся в прозрачное пятно, гораздо более плотное, чем другие обитатели коридора. Оно достигло моих границ, вытянуло амебную лапу и увлекло меня за собой.

Глава 2. Братья

Илюша выл на кухне, прикрывая опухшую губу грязными ладонями. Мама, Софья Михайловна, пыталась оторвать его руки, но он вопил еще громче, мотая головой и заливаясь слезами.

– Лети к автомату, вызывай скорую, что стоишь, Родион! – кричала она старшему сыну, пока младший наполнял дом звуками противопожарной сигнализации.

– Так, стоп, Соня, все замолчали, и немедленно! – В комнату ворвался отец с фонариком в руке. – Прекрати выть и открой рот! – скомандовал он Илюше.

Тот убрал руки и разверз кровавую дыру, в которой сложно было что-то разобрать даже под лучом фонаря.

– Подай шприц и физраствор! – приказал Лев Леонидович жене, и она кинулась к фанерной аптечке, приколоченной к стене.

Пока отец намыливал руки, мама набирала прозрачную жидкость в огромный стеклянный шприц без иглы. Родион подошел поближе и с интересом заглянул в рот орущему брату. Папа оттолкнул его локтем, вставил два пальца Илюше за щеку, раздвинул их рогаткой и направленной струей стал смывать кровь сначала с нижней, а потом и с верхней десны. Постепенно картина начала проясняться. На фоне белого, как фаянс, верхнего ряда, прямо по центру зияла пробоина с острым осколком выбитого зуба. Отец осторожно потянул за него, Илюша застучал ногами по полу.

– В травматологию. На снимок. Нужно проверить, нет ли трещины в челюсти! – заключил папа.

В больницу они поехали вчетвером. Родиона не звали, но тот увязался, аргументируя тем, что будет подбадривать младшего брата. В трамвае он улучил момент и шепнул на ухо Илюше:

– Теперь тебе удобно будет плеваться, как беззубым зэкам на стройке!

Илюша содрогнулся и с ненавистью пробубнил:

– П-первым, на кого я х-харкну, будешь ты, к-козлина.

В белом унылом коридоре травматологии они прождали около часа. Еще час Илюшу гоняли по кабинетам на рентген и обратно. Наконец к родителям вышел врач и сказал, что ребенка отправляют в лицевую хирургию. На верхнюю челюсть нужно ставить скобу и ждать, пока заживет, прежде чем протезировать зуб.

– Ну как ты не уберег брата, – укоряла Родиона мама, пока они тряслись в карете скорой помощи.

– У-уберег? – пробубнил Илюша с набитым ватными тампонами ртом. – Д-да это он п-подставил мне п-подножку на ступеньке п-подъезда.

– Смеешься? Ты просто бегать не умеешь! Говорил тебе, не лезь в игру со старшими. Не дорос еще, – усмехнулся Родион.

– Не ссорьтесь, мальчики. Вы – Гринвичи – одной крови и должны держаться друг за друга, – эти слова отец повторял каждый день, и братья содрогались от них, как командир тонущей подлодки от фразы «Все будет хорошо».

После двух месяцев больницы Илюшин рот еще долго походил на брошенный в лесу дзот с амбразурой, из которой ржавым пулеметным стволом торчала какая-то железка. Железку стоматологи периодически вращали, исправляя неправильное срастание челюсти. Илюша орал от боли, ему казалось, что этим адским рычагом раздвигают по швам череп вместе с его содержимым. Лев Леонидович возил его по разным врачам, дважды ездили даже в столицу к светилам, но они пожимали плечами. Плевая, казалось бы, потеря зуба с расщеплением челюсти давала неведомые медицине осложнения.

– Да у него вечно так, – ухмылялся Родион в компании друзей, – занозит пальчик на ноге, и тут же гангрена до уха.

Пацаны смеялись, Илюшу трясло от обиды и ненависти. Он до преклонных лет жил с этой болью, постоянно меняя импланты – от топорных советских в детстве до американских титановых в зрелости, но все они не приживались, разрыхляя кость и причиняя неимоверные страдания. Каждый раз, закрывая рот, он делал захватывающее движение верхней губой, подобно золотой рыбке в аквариуме. Нервный импульс, мгновенно отдающий в бровь, воскрешал одну и ту же картинку: девять лет, прятки, темный подъезд, он бежит со второго этажа ко входной двери, еле сдерживая в горле «стуки-стуки я», и прислонившийся к перилам брат неспешно, как заторможенный шлагбаум, поднимает ногу. Илюша цепляется коленом за Родькину кроссовку, пролетает над лестницей и приземляется у выхода, тормозя подбородком о нижнюю перекладину дверной коробки. Как густая грязная вода из опрокинутого ведра уборщицы, нереально яркая алая жижа поглощает напольную плитку из коричнево-белых квадратиков, заливаясь в трещины и раскрашивая кривые стыки. Вой, смех, визг, занавес.

Родька был старше на два года. Красивее, крепче, весомее. С самого детства обладал мужской фигурой с тонкой талией, широченными плечами и упругим рельефом на руках и животе. Никаких складочек, сладкого жирочка, ямочек на щечках и прочей утютюшной милоты в нем никогда не было. У него как надо росли волосы – темно-русые, прямые, они идеально стриглись и образцово отрастали, брутально обрамляя Родькино лицо. Ровная кожа хорошо загорала, пальцы на ногах четко влезали в любую обувь без примерок и подгонок. Пальцы на руках ловко складывались в бойцовский кулак, который красиво летел врагу в рожу. Родькина пластика была безупречной, колени пружинили как надо, ноги скручивали спринтерскую шестидесятиметровку за десять секунд, на перекладине он висел как бог, подтягивался, перекручивался, качал пресс, не покрываясь потом и не краснея лицом. Илюша был отражением Родиона в самом гнусном из всех кривых зеркал. Белокожий, идущий пятнами на солнце, с предательскими светлыми кудрями до плеч, с ямочками везде, где только можно, – на подбородке, на щеках, на локоточках и даже на икрах, он бесконечно простужался, болел всеми детскими инфекциями, вечно полоскал воспаленное горло, исходил соплями на цветочную пыльцу весной, на клубнику летом, на кожуру картошки осенью и на мороз зимой. Турник для него был адом. Он висел на нем разлохмаченной веревкой, дергался, краснел, пучил глаза, но не мог приподнять свое худое тело ни на сантиметр. На беговой дорожке с тринадцатого метра ноги его начинали заплетаться, и он падал, обязательно зачерпывая нижней губой пригоршню пыли, отчего потом его рвало и одновременно прошибало бактериальным поносом. За воскресными семейными обедами при гостях мама всегда рассказывала одну и ту же историю: «Родька – тот родился богатырем, с темной шевелюрой, пять килограммов сорок пять грамм! Акушерка вынула его и ахнула: ну, этого сразу в детский сад можно пешком отправлять! А Илюшенька, господи, два кило четыреста! Худой, лысенький, без ресниц, ручки тоненькие тянет, даже плакать не может, такой был слабенький!» При этих словах оба брата закрывали уши руками и воздевали глаза к небу.

– Мам, ну хватит уже!

Старшего тошнило от младшего. Младшего тошнило от самого себя. Этот ритуал исполнялся десятилетиями и стал главным воспоминанием о семейных праздниках.

Абсолютно нелогичным образом братьям нравились одни и те же девочки. Еще более нелогичным образом каждое женское сердце разбивалось сразу о них обоих. Если Родион заводил подружку, она влюблялась в белокурого меланхоличного Илюшу, как только ее приводили в родительский дом. Когда Илюша начинал «ходить» с одноклассницей, та теряла дар речи, увидев раз старшего брата-брутала. Первыми, кто попал в эту мышеловку, стали подружки-шестилетки Танечка и Юля из дома напротив. Одна из них призналась другой, что любит первоклассника Родика. Вторая вздохнула и сказала, мол, ладно, тоже люблю Родика, но согласна на пятилетнего Илюшу. Первая подумала и вцепилась подруге в волосы. Та не замешкалась и ухватилась за нежные уши соперницы. Детская площадка за десять минут была устелена русыми волосиками, рваными ленточками и железными невидимками с божьими коровками и ромашками на концах. Танечка надкусила Юле переносицу. Юля зубами сорвала пряжку с Танечкиного ботинка. Обеих в крови и соплях матери приволокли к Грин- вичам:

– Из-за ваших говнюков они чуть не покалечили друг друга! – визжали наперебой женщины, пытаясь пропихнуть девочек в квартиру.

Софья Гринвич, внимательно рассмотрев боевые травмы подружек, не без гордости вздохнула:

– То ли еще будет, мамаши, то ли еще будет…

Софья Михайловна оказалась права. Танечка еще пару раз за свою молодость пыталась отвоевать хотя бы одного из братьев. Из-за Илюши резала вены, от Родиона изобразила беременность. Юлю родители вовремя увезли из двора, поменяв квартиру с одной окраины города на другую. Правда, Юля успела оставить след в жизни обоих Гринвичей. В младших классах они после уроков толпились на пришкольной площадке в куче однокашников и вели задушевно-язвительные беседы. Был лютый декабрь, Родион, захватив коленями турник, в легком (как всегда) пальто висел вниз головой без шапки, вокруг него вились восторженные девчонки. Илюша в тяжелом бараньем тулупе не мог даже просто согнуть руки в локтях. А потому сидел на сугробе и беседовал с Юлей.

– Ну все же, кто тебе больше нравится: я или Танька? – напирала Юля.

– Т-ты, – покорно отвечал Илюша.

– Как-то неуверенно ты говоришь, – провоцировала она, – даже в глаза мне не смотришь.

– Д-да я п-просто голову не могу п-повернуть, п-пуговица не шее жмет, – отвечал Илюша.

– Ну а в Таньке ведь тоже что-то есть хорошее, да? – не унималась Юля.

– Д-да, – соглашался он.

– Что?

– У нее к-красивые к-колготки.

– Красивее моих???

– К-красивее.

Юля взвившейся коброй накинулась на Илюшу и вцепилась зубами ему в тулуп на уровне плеча. Он заорал, Родион, кинувшись на рев брата, соскользнул с обледеневшего турника головой вниз и с жутким хрустом упал на землю. Всю толпу снова привели домой, предварительно вызвав отца-Гринвича с работы. Родьке с открытым переломом руки тут же вызвали скорую, с Илюши стащили идиотский тулуп и сняли рубашку. Между плечом и локтем ровной кобылиной подковой в запекшейся крови красовался отпечаток Юлиных зубов. Родькин перелом сросся неудачно, но зажил быстро, оставив лишь синюшный бугорок на поверхности руки. Илюшина сверхчувствительность и неспособность к регенерации запечатлела Юлин прикус на плече до самой его кончины.

Родион и здесь оказался героем. Он лежал в больнице в красивом гипсе, папа с Илюшей носили ему апельсины. В городе цитрусов не было и в помине, родственники переправляли их из Ленинграда в фанерных ящиках с сургучом. (О, смолянистый запах сургуча с апельсиновой коркой! У Илюши перекрывало трахею, а слезы въедались в морщины, когда этот аромат являлся ему во снах после смерти брата.) Мама варила компот из черной смородины и сухой, дико редкой ежевики. Илюша невыносимо страдал. Он опять был причиной хлопот всей семьи и объектом насмешек.

– Ну что, все Юлькины зубы вытащил из своего плеча? – подсмеивался Родион. – Думаю, если бы ты был в бронежилете, то и это бы тебе, неженке, не помогло.

– П-просто у нее м-мертвая хватка, видимо, в с-спецназе т-тренировалась, – не показывая обиды, отшучивался Илюша. – Д-дай попробовать ап-пельсин!

Пока мама или папа беседовали с врачом в коридоре, они вдвоем неловко сдирали апельсиновую шкуру и, вцепившись зубами с двух сторон в несчастный цитрус, соревновались, кто быстрее догрызет до середины. Руками помогать было нельзя, и они, хрюкая, обливаясь соком, встречались липкими носами и хохотали до колик в животе.

– Ну а т-ты как бы от-тветил на Юлькин в-вопрос, чтобы она не ук-кусила? – вытирая лицо Родькиной больничной простыней, спросил Илюша.

– Я бы просто поцеловал ее, – ответил брат. – Даже если бы она мне не так уж и нравилась.

– И в-все?

– И все!!! Делов-то! Учись, пока я рядом!

Илюша после этого случая перецеловал всех девочек из школьной параллели и ближайших домов. Он сделал затяжной перерыв, только когда оказался без зуба, но как только ему вставили первый протез, тут же возобновил практику. Софью Михайловну чуть не уволили с работы – она была эндокринологом в поликлинике – за постоянные больничные листы по уходу за ребенком. После каждой девчонки, а Илюша быстро научился целоваться взасос, он непременно наследовал ангину, герпес, мононуклеоз, вирус папилломы и весь список того, что даже чисто теоретически можно подхватить через слюну.

– Если ты не натренируешь свой иммунитет, до старости будешь хлюпиком! – подзуживал Родион, который сам ни разу не кашлянул не только после поцелуев, но даже после бычков, которые подбирал и докуривал на улице.

Илюша сатанел от несправедливости. Перед братом жизнь радушно открывала все двери и сыпала лепестки на ковровую дорожку со словами «Чего изволите?» Перед его собственным носом двери с треском захлопывались, и за каждое мало-мальское удовольствие приходилось троекратно платить болью и страданиями. Жизнь вытравливала Илюшу из своих пределов, смеялась над ним, доказывала, что не по Сеньке шапка, не по рылу каравай, не по Трифону кафтан и не по Хулио Мария. Но он принимал вызов с азартной злостью, сжимал зубы и продолжал делать все то, что с легкостью позволял себе брат.

Слава настигла его неожиданно. Из-за болезненной чувствительности он обнимал девочек мягко, тонко, надрывно, бархатный язык его касался губ деликатно, как бы спрашивая разрешения. С небольшим подсосом он ласкал девичьи неба и щечки изнутри так, будто гладил шиншиллу. Шелковистые, нереально нежные подушечки его пальцев дарили такие прикосновения, о которых в итоге заговорила вся школа. В седьмом классе его буквально за шиворот затащила в пустую раздевалку спортзала десятиклассница Тамарка, известная в округе шалава и нюхачка.

– Ну… ты, говорят, нежный, – перемалывая челюстями жвачку, сказала она.

– Н-не знаю, – Илюша научился уже не тупить взгляд.

– Так сейчас и узнаем. – Она села на лавку, сняла фартук, расстегнула пуговицы на коричневом платье и выставила наружу сочные яблочные груди с вишневыми сосками. – Нравится, котенок?

– К-красиво. – Кивнул он.

– Давай проверь на упругость.

Он подошел и подкрутил подушечками пальцев соски, будто тумблеры на магнитофоне. Она закатила глаза и застонала. Он полностью уместил ее буферы в ладони, поиграл, словно на клавишах рояля, и заскользил руками к позвоночнику, едва касаясь персиковых волосков на ее коже. Тамарка открыла рот, вывалив на платье розовую жвачку. Илюша припал губами к ее шее и начал медленно подниматься к подбородку. Десятиклассница замычала, как подстреленная олениха. В раздевалку огромными кулачищами постучал физрук и пробубнил:

– Тамарка, открывай, шмара, у меня секция баскетбола начинается.

Илюша встал с колен и поправил опухшие штаны.

– Ты, котенок, «дури» не хочешь попробовать? – застегивая платье, спросила она.

Илюша просиял. Таким козырем против Родиона он еще не обладал никогда.

– Х-хочу.

– Ну жду тебя после школы на заднем дворе, – сказала она и, приблизив к себе его лицо, поцеловала в губы. – Я тебя многому научу.

– А б-брат мой можно п-придет?

– Ну пусть, – засмеялась Тамарка, – если ты его не стесняешься.

В конце уроков Илюша подошел к компании Родиона вразвалочку и встал, засунув руки в карманы брюк.

– Че надо? – спросил Родион, отрываясь от толпы.

– М-меня дома не жди, – процедил Илюша, – я с Т-тамаркой из десятого «Г» п-пойду «дурь» курить.

– Да ладно врать.

– С-спроси ее с-сам.

– Я с тобой.

– Только если с-свой велик мне отдашь.

– На неделю забирай.

– Н-навсегда!

Родион ковырнул носком ботинка землю.

– Ну ладно, – согласился он. – Если сам дойдешь домой после «дури» – он твой!

* * *

Тамаркина однокомнатная квартира была недалеко от школы. Отца у нее не было, мать сильно пила и часто не ночевала дома. Когда Родион с Илюшей позвонили в дверь, комната была уже в сладком дыму, а на диване сидели двое незнакомых парней и девчонка с тяжелым лицом и засаленными волосами.

– О, это мой будущий муж! – Тамарка подскочила к Илюше и поцеловала его в щеку.

– Родион, – представился брат и протянул Тамарке руку.

– Какой рослый, – удивилась она, вложив ему в огромную ладонь свои тонкие пальцы, – ты же только в девятом?

Родька, не разжимая кисти, притянул ее к себе, полуобнял и заглянул в глаза:

– Разве это важно?

– Ого! – прыснула Тамарка. – А может, ты – мой будущий муж?

Илюша недовольно уселся на диван. Родька был в своем репертуаре. Прыщавый парень протянул ему тонкую обслюнявленную цигарку. Илюша брезгливо сунул ее в рот и затянулся.

– Ща на «хи-хи» пробьет, – предупредила засаленная девчонка.

Брат подсел на диван, к нему на колени плюхнулась Тамарка. Они по очереди втягивали липкий дым дешевой марихуаны, хохотали и матерились. С третьей затяжки у Илюши закружилась голова. Он встал, чтобы пойти к туалету, но упал на пол и издал утробный звук. Компания заржала еще сильнее. Илюшу мучительно рвало прямо на плешивый ковер, он содрогался всем телом, пытался вытереть рот концом рубашки, но только размазывал рвотные массы по лицу.

– Что и требовалось доказать! – торжественно произнес Родион, стряхнул с себя Тамарку и медленно подошел к безжизненному, как засохшая плеть огурца, брату.

Невозмутимо взял Илюшу на руки, отнес в туалет и долго отмывал от блевотины, вытирая первым попавшимся полотенцем. Потом вернул в комнату и сгрузил на кресло в углу.

– Ну что, ковер сворачиваем и на помойку? – спросил он Тамарку.

Та ржала и кивала. Родион вместе с прыщавым парнем выбросили ковер и вернулись к следующему косячку. Илюша сквозь прикрытые ресницы, сдерживая подкатывающие к горлу комки, обреченно наблюдал, как компания поэтапно убывала. Сначала на полу заснула сальная девчонка, затем куда-то испарились оба парня, и в итоге на диване Родион с Тамаркой занялись каким-то яростным сексом, скрипя пружинами и хромыми деревянными ножками.

– Н-ну что же так грубо… – в Илюше шевелились остатки туманного мозга, – она же д-девочка, такая тонкая, такая в-вкусная. Мужлан т-ты, Родион…

В конце неизящного, на вкус младшего брата, процесса у десятиклассницы не было сил даже стонать. Родька крякнул, натянул штаны и отправился в ванную. Тамарка заплакала, завернулась в халат и села на пол рядом с креслом Илюши.

– Ну почему же ты такой маленький, слабенький? – причитала она, гладя Илюшины белые локоны. – Ты расти, крепчай, мужай. А я тебя дождусь. Хочешь? Брошу курить, займусь математикой, поступлю в кулинарное. Буду кормить тебя, родной, нежный… Самый нежный…

Она взяла Илюшину руку и прижалась к ней щекой.

– Буду любить тебя одного, хочешь?

– Х-хочу, – проблеял Илюша.

Подошедший Родион смотрел на эту пастораль, ехидно прищурив глаз.

– Короче, Тамарка, садись за математику, а этого красавца мне еще домой переть на себе.

Он надел на Илюшу пиджак, взвалил на плечо, как мешок с соломой, и потащил прочь.

Велосипед Илюше не достался. Зато через мокрое Тамаркино полотенце, которым его заблеванный рот вытирал брат, или же заслюнявленный косяк он подхватил хламидиоз.

– В чем секрет, придурок? – рассуждал Родька, сидя у его постели. – Спал с Тамаркой я, а в вендиспансер ходить теперь тебе!

– В чем с-секрет, п-придурок? – глумливо парировал Илюша. – С-спал с Т-тамаркой ты, а в-влюбилась она в меня!

– Вот это единственное, что не умещается в голове, – напрягая подбородок, говорил Родион и не упускал случая отомстить младшему брату…

Глава 3. Курвиметр

Если бы не Родька, перед которым нужно было всегда выглядеть взрослым и сильным, Илюшина жизнь сложилась бы принципиально иначе. Он любил созерцать, любил придумывать свои миры, любил рассматривать вещи, осознавать их природу, рождение, предназначение. Он мог надолго застрять взглядом перед линией шва на папиной рубашке и думать о том, почему этот стежок на планке больше, чем все остальные. Наверное, швея услышала плохую новость и дернула тапком на ножной машинке, или сама машинка выработала ресурс и плохо проталкивала ткань, может, ее не смазывали из масленки, такой кругленькой с тонким носиком, какая лежала у папы на полке с инструментами. Погружаясь в эту бездну причинно-следственных связей, он неизменно приходил к мысли: «А почему я?» Почему я вижу этот мир и размышляю о нем, почему я чувствую прикосновение иголки, почему мне натирает ботинок? Почему это ощущаю я, а не папа, не мама, не Родька? И чувствуют ли они этот мир вообще? В эти минуты он отрывался от самого себя и парил где-то высоко над землей. А когда возвращался, то крайне удивлялся, что вновь попал в собственное тело. Особенно будоражили Илюшино воображение разные измерительные приборы. Циферблат часов, весов, шкала штангенциркуля вызывали в нем непостижимый трепет. Самым любимым его местом был магазин-военторг недалеко от дома. Он ходил туда почти каждый день, чем вызывал улыбку и расположение худого старика-продавца. Илюша надолго залипал возле витрины со всякой оптикой и приборами. Он подробно спрашивал старика, в чем смысл каждого предмета, где тот применяется и насколько уникален. Особенно нравились ему истории деда о том, как в войну один его друг заблудился в лесу без компаса, другой нарвался на фашистов без бинокля, а третий не рассчитал расстояние по карте без курвиметра. Дед придумывал байки на ходу, но Илюшин мозг обналичивал фантазии в настолько осязаемую реальность, что слышал лязг танковых гусениц, стрекот пулеметов, вонь портянок и пороха.

– Ку-кур-ви-метр, – завороженно повторял Илюша и трогал пальцем гладкую поверхность круглого приборчика на колесике с зеленой фосфорной стрелочкой и множеством кругов делений и циферок, которые, как матрешка, тонули один в другом. Корпус курвиметра был деревянным, с природными прожилками, отполированный и покрытый лаком. Бронзовая ручка с резьбой приятно шершавила пальцы, желтое колесико шустро бегало по старой военной карте, которую старик расстилал на витрине и подолгу вместе с белокурым подростком измерял на ней реки и дороги, рассчитывал, умножал, переводил в километры.

– Подарочный экземпляр, – говорил старик, – для генералов. В единственном числе. Только в мой магазин завезли.

Курвиметр стоил 3 рубля 14 копеек. Илюша твердо решил, что должен им обладать. Кисель и калорийная булочка с повидлом в школьном буфете стоили 9 копеек. Мама каждый день давала десять. Илюша выпивал кисель за четыре и шесть оставлял себе. За три месяца и без того худой восьмиклассник превратился в скелет. Плотные мамины ужины не спасали. В школе он шатался от голода и ничего не соображал. Однажды на хоре, стоя в самом дальнем ряду на высокой лавке, он потерял сознание и рухнул на пол. Девочки обмахивали его фартуками и обтирали лицо мокрыми тряпками для доски, нарезанными из вафельного полотенца.

Но мешочек для желтой мелочи постепенно наполнялся, и Илюша менял ее у того же старика сначала на беленькие двадцатки, а потом – на бумажные рубли. Дед переживал за парня: в то время как в магазин заходили посетители, незаметно убирал курвиметр с витрины, чтобы никто не позарился. Наконец, когда Илюшины кости начали без рентгена просвечивать сквозь рубашку, старик обменял мелочь на зеленый хрустящий трояк. Илья скрутил его в трубочку и затолкал за тяжелую раму репродукции Айвазовского, висевшей в родительской спальне. Цель была настолько осязаема и достижима, что Илюша, прежде чем накопить оставшиеся 14 копеек, пару дней позволил себе побаловаться в буфете булочками. Родион знал о мечте брата и тихонько над ним посмеивался:

– Когда ты превратишься в мумию, я измерю этим курвиметром все твои впуклости, – говорил он, толкая Илюшу в костистое плечо.

В это время погостить к Гринвичам приехала троюродная тетка из Ленинграда (та самая, что присылала апельсины). Взбалмошная, бесцеремонная, она раскатисто хохотала, сыпала прибаутками и, заходя в квартиру, швыряла свою сумку в коридор, как будто пыталась сбить мячом далекие свинцовые кегли. Илюшу она утомляла. Он любил тишину и уединение. Но дома ежевечерне были громкие обеды с обязательным упоминанием того, что Родион родился богатырем, а Илюша – хлюпиком на два кило четыреста. Как-то вечером тетка вернулась зареванная – сообщила, что потеряла три рубля и теперь ей не на что купить билет обратно до Ленинграда. Родители суетились, причитали, квартиру обыскали, тетка настаивала, что деньги пропали именно дома. Когда нервы были на пределе, Родион с видом экскурсовода провел всех в родительскую комнату и жестом фокусника достал из-под рамы Айвазовского свернутый в тугую трубочку трояк. Илюша стал пергаментным, все уставились на него и замолчали.

– Эт-то я н-накопил… На ку-урвиметр… т-три месяца…

Его никто не слушал. Родион был признан героем, Илюша – вором, деньги передали тетке…

* * *

Он зашел в военторг спустя год, после пневмонии и затяжной депрессии, которую пытались вылечить все психиатры города. Старик ахнул:

– Что с тобой, сынок? Я так тебя ждал…

– М-мои деньги ук-крали, я не мог за-заплатить, – вяло произнес Илюша.

– Ну, не стоило так, не стоило… – зачастил дед, – да и купили его вскоре, не смог спрятать, не смог. Из Центрвоенторга, видимо, сюда покупателя направили. Пришел, сказал: «Мне курвиметр. Деревянный. Генеральский…» Продал, куда деваться…

Илюша осмотрел витрину. Компасы, градусники, рации, бинокли не вызвали в нем никаких чувств. Старик зашелестел военными картами.

– Не н-надо, – сказал Илюша. – Я н-наигрался.

Депрессия длилась долго. От назначенных таблеток тошнило и клонило в сон. В школе над ним смеялись. Тамарка не дождалась его взросления. Она подтянула математику, поступила в кулинарный техникум и через семестр умерла от передозы – прыщавый подсадил на героин. Хоронили ее всей школой. Подростки как неоперившиеся воробьи озирались и виновато волочились за учителями. Был поздний апрель, от внезапного тепла резко набухли почки, растопырились лепестки календулы, хлынул березовый сок. Смерть была неуместна, неприлична, бесстыжа, непостижима. В дешевом сосновом гробу на марле в несколько слоев лежала красивая Тамарка, чуть бледнее обычного, с темными ободками вокруг закрытых глаз. Илюша внезапно осознал, с кого Врубель писал свою Царевну-Лебедь. После того как гроб затолкали в грязный катафалк, а директор школы произнесла речь о вреде наркотиков и распутного образа жизни, Илюша поехал в комиссионку в центре города, где давно среди старинной мебели висела копия Врубеля. Он попросил опрятную бабулю-продавца подойти к картине поближе. Она разрешила. Тамарка смотрела на него сквозь несколько слоев пыли своими огромными, мученическими глазами с героиновыми синяками. В той же многослойной марле и замысловатом кокошнике с каменьями.

– Знаете ли вы, кто был ее прототипом, молодой человек? – спросила опрятная бабуля. – Жена художника, оперная певица.

– Е-эрунда, – ответил Илюша, – это Т-тамарка. Она иногда п-приходит в этот мир. С-сколько с-стоит к-картина?

– Пять рублей, – бабуля опешила.

Богоподобный худой подросток с бездонным взглядом и шелковыми кудрями до плеч выглядел пророком.

– Ну для вас – четыре пятьдесят, – добавила она.

Илюша по-жабьи захватил верхней губой вечно ноющий керамический зуб, дернулся глазом и потусторонне улыбнулся. Депрессию сняло как рукой. У него была новая мечта. Он хотел до конца дней быть с Тамаркой рядом, вытирать пальцами пыль с ее лица, купаться в настрадавшихся глазах. И ни слова Родиону, ни одного намека.

Глава 4. Шалушик

– Скоооль-коо стоо-иит каар-тии-наа, – нараспев говорила логопед, положив ладонь на Илюшину руку. – Мы на каждый слог как будто нажимаем пальчиком клавишу. Не торопись, пробуй. Словно поешь песню.

Илюша любил заниматься с логопедом. С этой крупной спокойной женщиной он чувствовал себя в безопасности. Будто на ржавую щеколду в мозгу капали чуточку масла, и она отпускала его речь в свободное плавание. В обычной жизни, прежде чем выйти наружу, его слова толпились возле этой идиотской заслонки, как стадо овец около выхода из загона. Впереди стоящую особь толкали в зад предыдущие, и она, блея и спотыкаясь, прорывалась сквозь узкий проход.

Илюша начал заикаться в семь лет. После странного случая, о котором еще долго говорил весь район. В их доме, через два подъезда, на первом этаже жила сумасшедшая бабка лет шестидесяти. Сухая, кургузая с узловатыми руками, она редко появлялась на улице, но когда выходила во двор, сразу направлялась в толпу детей, пытаясь завязать с ними беседу. Старуха порой страдала иноходью и передвигалась нелепо: левой ногой-рукой – затем правой ногой-рукой. При этом отклячивала вставную нижнюю челюсть в такт своей марионеточной походке. Неорганичность бабки вызывала у людей страх и отторжение. В основном она тихо бормотала себе под нос, но периодами издавала глоткой громкие железные звуки. Каждого дворового ребенка она называла своей кличкой. Танечка была «Куклехой», Родион – «Старшулей», Илюша – «Шалушиком». Сама же часто любила повторять фразы типа: «Эпоха должна быть мне благодарна!», «Я – гордость эпохи!», «В какую эпоху мы живем, товарищи!!!». Дети в результате прозвали ее Эпохой, она быстро к этому привыкла и начала говорить о себе в третьем лице: «Эпоха пойдет в магазин за кефиром», «Шалушик проводит Эпоху до дома».

Илюша часто жаловался маме, что Эпоха за ним следит. Мама трепала его светлые волосы, целовала в лоб и смеялась: «Нам еще паранойи не хватало. Больная женщина, надо ее пожалеть». Эпоха и вправду выделяла Шалушика из всех остальных детей. Наблюдала за ним, скаля желтые зубы, давала советы.

– Шалушик не лезет на велосипед, Шалушик расшибется. Пусть Старшуля расшибется.

Илюша вздрагивал и старался быстрее скрыться. Она все время пыталась до него дотронуться, поджидала у подъезда, и когда он выходил, начинала хохотать. Однажды принесла из хлебного магазина булку с изюмом и протянула ему:

– Шалушик любит Эпоху. Эпоха даст ему булочку.

Илюша долго не решался взять из сухих грязных пальцев булку. Пацаны, стоявшие рядом, глумливо смеялись. Кто-то стукнул Эпоху по руке, булка выскочила и упала на пыльный асфальт. Илюша кинулся поднимать. Его толкнули в спину, он упал и расстелился у ног чокнутой бабки. Она вмиг накрыла его своим телом, будто спасала от бомбардировщика. Он вырвался, сунул булку в рваную сетку Эпохи и дал деру. После этого она караулила его за каждым углом и шипела:

– Шалушик не взял булочку. Шалушика ждет угощенье.

Илюшу не пугали страшные сказки братьев Гримм и рассказы ровесников о кровавой руке и зеленых глазах на стене. В сравнении с Эпохой байки об упырях и ведьмах были цветочной пыльцой.

В тот вечер он не вернулся домой. Мама не дождалась Илюшу к ужину, и когда Родион пришел с футбола (он был нападающим в районной команде), отправила его искать младшего брата. К Родьке присоединились дворовые пацаны, затем отец и все его знакомые. Илюши не было нигде, никто его не видел. К полуночи заявили в милицию. Папа сел с участковым в «уазик» и объехал все районные дворы. Мама билась в истерике. Родион, подсвечивая себе фонариком, клеил на подъездах объявления о пропаже ребенка. Из ближайшего автомата обзвонили все больницы и морги. Наутро объявили в городской розыск. Папа передал в милицию черно-белую Илюшину фотографию с первого сентября: он, белокурый, покусанный комарами, стоял на школьной линейке и держал гладиолусы. Карточка размокла от маминых слез. Не выдержал даже Родька. Он закрылся в кладовке и уткнулся в старое пальто, пропахшее нафталином. Мир без Илюши внезапно опустел, потерял цвет и плотность. Казалось бы, Родион всегда ждал этого момента: чтобы брат исчез, испарился. Тогда бы вся мамина забота, все отцовские подарки, вся девчоночья любовь досталась бы ему, Родьке. Факт рождения младшего брата, которого сразу же начали опекать, был для него невыносим. Мама кружилась над малышом как орлица. Все разговоры в семье были только о том, как вылечить Илюшу, как его накормить, дать ему лучший кусочек. Родиона замечали только тогда, когда нужно было сбегать Илье за лекарствами, за молоком, вызвать врача, передать на вечное ношение любимую олимпийку или кеды… Самое первое чувство несправедливости Родька испытал в два с половиной года. Выла метель, мама шла по улице, торопилась на прием к врачу, одной рукой держа замотанный в одеяло кулек с полугодовалым Илюшей, а другой волоча за собой упирающегося Родика. На перекрестке она поскользнулась, потеряла равновесие и, чтобы не упасть, отшвырнула от себя Родиона, еще крепче прижав к груди молочного Илью. Родик отлетел в сторону, рухнул на спину, ударился затылком об лед и заревел. Он не чувствовал боли. Он чувствовал, что мамина рука его оттолкнула. Он был неважен, недорог, нелюбим и навсегда вторичен. Сколько раз ему потом объясняли, что у мамы не было другого выхода, что если бы она упала, разбились бы все трое, что сработал инстинкт самосохранения, спасший жизнь и ему в том числе, – Родьку эти слова не трогали. В его сознание и тело вошел раскаленный императорский жезл: вы еще будете плакать от желания любить меня, но я вам этого не позволю. Мама пыталась заласкать, зацеловать Родиона, но он до конца жизни подставлял надутую щеку для ее поцелуя и, ухмыляясь, отводил глаза. Оттиск вины навсегда замер в глазах Софьи Михайловны, и стереть его не могли ни лучшие психиатры города, ни иностранные таблетки, ими же прописанные.

…Родион не испытывал ранее такого отчаяния. Слезы его падали на поредевший нутриевый воротник, и рыжая иссохшая шерсть поглощала их, не в силах напиться. Он представлял брата, которого всегда хотелось пнуть, поддеть, развести на слезы, в руках маньяка, отрезающего пальцы, руки, уши. Ему, Илюше, реагирующему на укус комара как на сверло дрели, буравящее нежную плоть. Он видел Илюшино лицо белее извести и понимал, что младший брат уже не зовет на помощь. От болевого шока его голубые глаза сделались стеклянными, кровь цвета печени запеклась на безжизненных губах. Родион отдал бы все, чтобы вернуть Илюшу домой, за обеденный стол, чтобы видеть, как он закатывает зрачки при словах мамы «два кило четыреста!», чтобы любить и ненавидеть его в этот момент, потому что Илюша дико смешно воздевал очи к небу, открывая рот с подрастающими разнокалиберными зубами. Пальто с влажной нутрией упало на пол, освободив холодную раму оранжевой «Камы» – велосипеда, подаренного папой Родьке на девятилетие.

– Я отдам тебе «Каму», только будь живым! – закричал Родька в исступлении и истек слезами, как залитый соседями потолок.

К вечеру умненький участковый Виталя заканчивал опрашивать всех жильцов многоподъездного дома. В одном из них на первом этаже пожилой профессор пожаловался на ночной вой собаки за стеной, мешавший ему спать. Виталя знал всех собак своего участка в лицо и по именам, а потому насторожился. Соседи справа от профессора были немолодой интеллигентной парой с котом. Соседка слева – та самая Эпоха, которая днями не выходила из квартиры и живности не имела. Виталя с утра пытался до нее достучаться (звонок не работал), но бабка не открывала. Вечером он приложил ухо к двери, обитой драным дерматином, и услышал слабый скулеж. Подумал, что Эпоха подобрала щенка и забыла покормить. Покинул подъезд, дошел до конца двора. Нехорошее чувство сидело у него в желудке и давало легкую тошноту. Вернулся. Попросил у соседей с котом пустую стеклянную банку, приставил ее к стене возле двери Эпохи и вновь припал ухом. Несколько минут было тихо, а затем подвывание щенка возобновилось. Послышались шаркающие шаги, нечленораздельная речь Эпохи, шум от слива унитаза.

– Мама, мааа-ма! – заголосил щенок.

Виталя подпрыгнул и чуть не разбил банку. Кинулся в участок, а когда вернулся в машине с двумя операми, в подъезде уже собрались жильцы дома и вся семья Гринвичей. Интеллигентная пара с котом – владельцы банки – сработала как советское информбюро: до каждой семьи в доме дошли сведения, что в квартире Эпохи милиционер Виталя что-то услышал.

– Ра-а-ступись! – скомандовал опер в бронежилете и с помощью фомки легко отжал нехитрый замок.

Дерматиновая дверь, старчески скрипя, распахнулась, из квартиры хлынул тошнотворный запах несвежей еды и грязного туалета. Опера с Виталей ворвались в коридор, посреди которого, расставив руки и ноги, подобно Витрувианскому человеку да Винчи, застряла Эпоха.

– Не пущу! – взвизгнула она. – Он – мой!

Опер с фомкой одним движением руки отодвинул Эпоху к стене, как японскую ширму, и освободил путь. Бабка успела вцепиться зубами ему в кулак, но он стряхнул ее словно пыль, невольно выбив ей нижнюю вставную челюсть. Все трое бросились к запертому снаружи санузлу, озверевший Виталя сорвал ржавый шпингалет. Дряхлая дверь, не выдержав напора, слетела с петель. Могучий опер ловко подхватил ее и припер к стене. На него сзади кидалась Эпоха и колотила ладонями по спине. В зияющем черном проеме – лампочка на потолке была разбита – на полу из треснувшей коричневой плитки, рядом с унитазом сидел восковой Илюша. Возле него в эмалированной миске лежал размоченный водой хлеб. От света, ударившего по глазам, он сжался в комок и закрыл голову руками.

– Шалушик любит Эпоху! – визжала сзади бабка. – Шалушик Эпоху не покинет!

Жаждущие зрелища соседи от туалета Эпохи до самого выхода из квартиры выстроили жирную колбасу. Виталя протянул Илюше руку, тот, опершись на нее, встал и сделал несколько шагов. Колбаса рассредоточилась, образовав узкий коридор. По нему, медленно ступая, словно по гимнастическому бревну, двинулся Илюша. Он был настолько прозрачным, что казалось, по скрипучим доскам движется субстанция его души, а тело, неплотно прилегающее, вот-вот сорвется и растворится в воздухе. На лестничной площадке в толпе, что не уместилась в квартире, стояли мама, папа и Родька. Илюша на выходе споткнулся о порог и полетел отцу прямо в руки. Он был без сознания. Опера подхватили Эпоху под мышки и поволокли к машине. Беззубая, хлопающая губами бабка перестала сопротивляться и ветошью повисла на милицейских бицепсах. Из ее глаз на кривую подъездную плитку капали крупные слезы. Даже не слезы – градины величиной с перепелиное яйцо. Они раскалывались о грязный пол, оставляя мокрые, протяжные следы…

Глава 5. Заика

Родион понял, что погорячился, когда рассматривал спящего под капельницей Илюшу на следующий день. Из его палаты только что ушли врачи, проводившие консилиум. Подтвердили, что на мальчике нет следов побоев и насилия. А его состояние – следствие психологического шока. Родька наклонился над лицом брата, оттопырил его левое ухо и заглянул за тыльную сторону. Затем он проделал то же самое справа. Не было никаких признаков того, что Илюше пытались их отрезать. Родион взял его руку и внимательно осмотрел все пальцы. Кроме искусанных в кровь ногтей, следов от ножа или бензопилы обнаружено не было. Другая кисть также опровергла худшие Родькины прогнозы.

– Ну, «Каму» ты точно не заслужил, – произнес вслух Родион. – Да и вообще, остался в своем репертуаре – умирающей неженкой, над которой все порхают и ахают.

Илюша спал около двух суток. Когда он открыл глаза, увидел лицо мамы. Она выглядела так, будто была свидетелем пришествия Антихриста. Щеки обвисли, посерели, губы и брови запечатались в гримасе ужаса, волосы из темно-русых стали пепельными. Мама мученически улыбнулась и поцеловала Илюшу в лоб.

– Ласточка моя…

Илюша обвил ее шею руками. Он открыл рот, чтобы сказать, как ее любит, но на подходе к горлу образовалась вязкая пластилиновая масса. Он попытался протолкнуть сквозь нее слово, но оно застряло в этом месиве, как оса в банке густеющей краски. Илюша напряг голосовые связки, лицо его стало багровым. Мама испуганно начала гладить сына по волосам.

– Просто скажи «ма-ма», – прошептала она, – мааа-мааа.

– Ыыыыыаааааа…

Илюше показалось, что, подобно застывшей зубной пасте на кончике тюбика, слово вот-вот выдавится на язык.

– Ыыыыыыааааа, – он покрылся каплями пота от усердия, но паста засохла, треснула и никуда не двигалась.

Софья Михайловна, размазывая по землистому лицу слезы, воздела глаза к больничному потолку:

– Только не это, Господи, только не это!

Илюша молчал около месяца. С ним работали логопеды, ему делали массаж, купали в серных и соляных ваннах. «Нужно изгнать из мальчика стресс, – говорил Софье Михайловне врач-психолог, – пока он не расскажет, что с ним случилось, прогресса не будет».

Психолог дважды в неделю сажал Илюшу в кресло напротив себя и мягко задавал вопросы.

– Илюшенька, Эпоха держала тебя в туалете?

Илюша кивал.

– Она тебя кормила?

Илюша молчал.

– Она предлагала тебе еду?

Илюша кивал.

– Она издевалась над тобой?

Илюша молчал.

– Она тебя о чем-то просила?

Илюша кивал.

– Она дотрагивалась до тебя?

Илюша молчал.

– Она чего-то хотела?

Илюша сжимал зубы и краснел. Результата от сеансов не было.

После того как Эпоху затолкали в милицейскую машину, пошли слухи, что она больше не вернется домой. Медицинская экспертиза подтвердила ее крайнюю неадекватность, и бабку отвезли в главную городскую психушку. По заверению участкового Витали, ее посадили на самые жесткие транквилизаторы и приковали к кровати. А значит, говорил он, бояться нечего. Квартира Эпохи была заколочена и опломбирована. Но Илюша еще долго опасался выходить на улицу один. В школу его сопровождали то мама, то папа. Учителя Илью не трогали, на уроках не вызывали к доске, лишь проверяли тетради и автоматом ставили оценки в журнал. С занятий до дома он возвращался в компании старшего брата. Шли они обычно в гробовом молчании, Родька ни о чем Илюшу не спрашивал, а тот даже и не пытался вступить в контакт. Как-то дойдя до входной двери квартиры, оба отпрянули: на коврике перед порогом лежала булочка с изюмом. Такая же, какой пыталась угостить Илью Эпоха.

– Она вернулась, – шепнул Родион на ухо младшему брату.

Илюша заметался, умоляя взглядом Родьку быстрее открыть квартиру. Тот начал рыться в портфеле, вывернул его наизнанку и вывалил содержимое на грязный пол подъезда.

– Блин, ключи потерял. Наверное, в школе оставил. У тебя нет запасных?

Илюша отчаянно замотал головой и схватил брата за руку.

– Да не ссы. Я сейчас сгоняю и вернусь быстро. Подожди тут.

Он побежал вниз по лестнице и хлопнул тяжелой дверью на первом этаже. Илюша со злостью пнул булку ногой, сел на щетинистый коврик и закрыл голову руками.

– Шалушик! – послышался откуда-то сверху хриплый полушепот. – Ша-лууу-шик, я за тобой пришла!

Илюша затряс головой и указательными пальцами попытался заткнуть уши.

– Я прииии-шлааа, я ряаааа-дом, я зде-ээсь, – звук шагов с верхнего этажа становился громче и отчетливее.

Илюша вскочил и кинулся вниз по лестнице. Он долетел до двери подъезда и толкнул ее плечом. Дверь не открывалась. Шаркающие шаги сверху приближались. Илья натужился что есть силы, но замок был явно заперт снаружи.

– Ша-лууу-шик ни-ку-даа не у-бе-жиитт, Ша-луу-шик нав-сег-да со мной!

Илюша вцепился в ручку, покрылся бордовыми пятнами и липкими каплями пота, пластилиновое месиво заполнило его желудок, поднялось выше и стало рвать трахею, он начал задыхаться и терять сознание. Под железный стук и странный звон сверху на него выскочило несколько фигур в драных балахонах. Какая-то огненная волна торкнула его изнутри, пластилин расплавился, и, харкнув кипящей мокротой, Илюша конвульсивно заорал:

– Па-па-ма-гии-ите-ееее!

Дверь распахнулась, и Илюша вывалился вместе с ней на руки Родиону. Тот подхватил его и, давясь хохотом, закричал:

– Ну вот! Значит, можешь говорить!

Внутри подъезда гоготали Родькины друзья. На них болтались старые мешки из-под картошки, длинными палками они елозили взад-вперед по железным балясинам перил. Илюша, трясясь от ненависти, вцепился Родиону в лицо и начал рвать его обкусанными ногтями. Сзади подлетели «ряженые», повалив Илью на пол. Заваруха продолжалась недолго – в подъезд выскочили соседи и расцепили школяров.

Вечером за ужином семья сидела в полном сборе. Расцарапанный от подбородка до ушей Родион возбужденно рассказывал, как все было.

– Да он из вредности молчал, гадина! Слышали бы вы, как он орал, когда испугался!

– Ты мог бы довести его до сердечного приступа! – горячился отец.

– Да я его вылечил! Пусть спасибо скажет!

– П-передай х-хлеб-ба, п-пожалуйста, – тихо обратился Илюша к маме.

Она обняла его и прижалась губами ко лбу, подняв светлые шелковые волосы.

– Ну да, расцелуйте своего Илюшеньку, – пробубнил Родион с набитым ртом, – меня-то никто не пожалеет, рожу зеленкой не намажет. И так все зарастет, Родька же – не человек, собака!

– Тише, мальчики, – резюмировал отец, – вы, Гринвичи, одной крови и должны держаться вместе.

Братья исподлобья метнули друг в друга раскаленные взгляды и, поджав губы в гримасе отвращения, разошлись по разным углам квартиры. Родион пошел в общую детскую – две параллельные кровати, две тумбочки, две импровизированные парты для занятий – и начал глобальную перестановку. С яростью сбросив все учебники на пол, он перевернул оба стола на ребро и разделил ими пространство комнаты надвое. Металлические ножки столов, торчащие в разные стороны как противотанковые ежи, превратили братскую обитель в место напряженной обороны. Илюша на это время закрылся в уборной. Сидя на унитазе, он рассматривал нехитрую тараканью ловушку: отец ставил банку с сахарной водой, обмазанную по краям подсолнечным маслом, и рыжие прусаки, влекомые к водопою, тонули, не в силах выбраться по скользкому стеклу. Илюша выловил горсть дохлых насекомых, вышел из туалета и направился к холодильнику. Мама с вечера готовила ему и Родьке морс в литровых банках: Илье – облепиховый, Родиону – клюквенный. В красную, ароматную жидкость он вытряхнул из ладони тараканов, закрыл крышкой и хорошенько взболтал. Тараканы равномерно перемешались с раздавленными ягодами клюквы и осели на дно. Выдохнув с облегчением, Илюша направился в комнату спать. Свет уже был выключен, и, споткнувшись о баррикады, он разбил себе лоб и вывихнул мизинец на ноге. Родион, укрывшийся с головой одеялом, противненько захихикал. Дождавшись, пока брат заснет, Илюша на цыпочках подошел к кухонной аптечке и на ощупь достал бутылек зеленки. Луна к этому времени взошла и нежно осветила комнату. Стянув с Родиона одеяло, Илья уперся взглядом в его лицо: рубленые черты даже во сне были невыносимо дерзкими и отвратительно привлекательными. Илюша всегда мечтал о таком квадратном подбородке и разлете черных бровей. О таких фигурно очерченных губах и прямом носе. О таких резких скулах и темных гладких волосах. На Родькину морду стоило надеть шлем в школьном спектакле, и он становился русским богатырем, пилотку со звездой – и он преображался в героического солдата, фуражку с кокардой – и он был вылитым офицером. Илюша же во всех этих головных уборах выглядел полным кретином, а к утреннику на 23 Февраля его вообще поставили в массовку к девочкам, повязали на голову платок и заставили махать вслед уходящим на фронт ребятам. Воспоминания об этом вызывали дрожь. Илья глубоко вздохнул, открыл пузырек и тоненькой струйкой стал лить зеленку на лоб и щеки брата. Опустошив тару, он стряхнул несколько последних капель ему на шею и с чувством удовлетворения лег в постель.

Наутро Родион орал на всю квартиру, умолял родителей разрешить не идти в школу, но по математике планировалась контрольная и пропустить ее было невозможно. Когда Лев Леонидович с укоризной посмотрел на Илюшу, тот невозмутимо ответил:

– Ну, Р-родька п-просил н-намазать ему р-рожу з-зеленкой, я и п-помог.

Расплата была жестокой. С подачи Родиона во дворе и школе Илюшу стали звать Любимчиком Эпохи. Его пугали, зажимали по углам, высмеивали.

– Ну что она с тобой делала? Яичками играла? За писюн трогала? И ты аж дар речи потерял? – ржали ему в лицо мальчишки, заставляя Илюшу каменеть от злости.

– С-сдохните, уроды! Н-ничего н-не делала!

Дразнили его вплоть до шестого класса, пока в Эпохину квартиру не заселились новые жильцы, отмыли окна, поставили железную дверь, завели сенбернара, и память о полоумной бабке начала стираться, как запись мелом на школьной доске.

Глава 6. Кладбище

– Располагайся, ты – дома! – заинтриговала Эпоха, втолкнув меня в какое-то неприятное пространство, где я почувствовал себя смятой пушинкой в плотно набитой подушке. Таких пушинок-перьев там была тьма-тьмущая, и все они совершали броуновское движение, насколько я помнил его из учебника физики за 10-й класс. Сама Эпоха исчезла, я заволновался и начал судорожно ее искать.

– Аааа, испугался! – наконец услышал я бабкин голос. – Да расслабься. Просто поймай волну, переведи всех в плоскость видимого, а потом отсей ненужных.

– Ничего не понял, каких ненужных, где мы?

– На Пятницком кладбище, возле Рижской, тебя тут захоронят.

– Это в Москве? – Я тупил.

– Нет, в Сиднее, – съязвила Эпоха. – В Москве, конечно, ты где подох-то, в Австралии, што ль? Вот в могилу к Сане Пятибратову тебя и запихнут. Сань, иди сюда, я вас познакомлю.

– Стой, Эпоха, – занервничал я, – какой Саня, что за бред! Объясни, умоляю!

Я вдруг осознал, как она чувствовала себя при жизни в городе нашего детства. Понял на своей шкуре, как это – не вписываться в общее хаотичное движение живых существ, которые придумали себе какую-то закономерность, правила, следуют им, понимают друг друга, а тебя, как щепку в эпицентре смерча, болтает по спирали и долбит головой обо все стены. Я прямо ощутил себя иным, дебилом, дураком, утырком. По сравнению со мной на данный момент Эпоха была воплощением самой логики, сознания и мирового порядка.

– Не паникуй, Старшуля. Рассредоточься на атомы, расплывись, включи воображаемый тюнер и крути его до тех пор, пока не увидишь привычные образы людей.

Я растекся вширь как мог, снова вспомнил стереокартинку с динозавром, расфокусировался и начал собирать маленькие детали в большого зверя. В какой-то момент я охренел: вся эта броуновская прозрачная живность превратилась в бесконечную толпу людей, которые не просто соприкасались друг с другом, они были внутри друг друга, над, под, из-под, во множестве проекций, в сотнях измерений. Каждый из них что-то делал, свободно двигался, а вместе они копошились, кишели, бурлили миллиардами рук и ног, миллионами голов… Я заорал, просто «аааа», вновь сжался в один атом или что там у них было единицей измерения бестелесности…

– Че, много их? – гоготнула Эпоха. – А ты думал! Кладбище почти три столетия существует, в разгар чумы создано. Да ты, поди, еще на тыщу лет назад распластался да и полпланеты заграбастал. Ладно, не ссы! Теперь зырь на меня и крути свой тумблер, пока все остальные не пропадут.

Я повиновался и уставился на Эпоху. Она собралась до мельчайших морщин, и я попытался сконцентрироваться на малиновом кровоподтеке под ее глазом. Постепенно кишащая толпа стала невидимой, и мы остались с ней тет-а-тет. Я выдохнул и посмотрел вниз. Полное жирными кистями сирени и тяжелыми бело-розовыми соцветиями яблонь, под нами благоухало медом майское кладбище. Толстые шмели, как топ-менеджеры нашей больницы, купались в золотой пыльце, и она сама липла к их мохнатым лапкам, словно городской бюджет к рукам наших директоров.

– Господи, как красиво! – выдохнул я.

– Ага, здесь нарядно, – подтвердила Эпоха. – Это не какое-нибудь Волковское кладбище, где родственники копошатся на могилах, как дачники на картошке под палящим солнцем. Это – центр Москвы! Здесь захоронения давно запрещены.

– А почему же я тут?

– Шалушик подсуетился, – с гордостью сообщила Эпоха. – Сунул кому надо, поднял все связи – и силь ву пле! Санин убогий крест скоро выкинут, на хер, твою урну затолкают рядом с его гробом и поставят модный памятник. Круто, да?

– Да кто такой Саня?

– Зенки разуй! Тумблер открути маляху назад – Саня уже час рядом с нами сидит.

Я долго возился с настройками собственной газообразной субстанции, снова видел возле себя то орду людей в одежде всех времен, то одну скалящую зубы Эпоху и наконец взял в фокус еще одного человека, который пялился на меня глазами, полными печали.

– Здравствуйте, доктор! – произнес он. – Вот и встретились с вами снова.

Саня оказался маленьким плешивым чудиком в засаленном костюме. На груди лацканы расходились, обнажая распиленные ребра, из которых вываливалось сердце с огромным неровным шрамом. На протянутой ладони у Сани лежал кусок трехстворчатого клапана с гнойным мешком посередине, напоминавшим грецкий орех.

– Что за черт! – вспыхнул я. – Кто вам сделал такой топорный разрез правого предсердия?

– Вы, доктор, – оскалился Саня и подмигнул Эпохе: – Хирург хренов!

Она захлебнулась противным смехом. Я был уязвлен.

– Чушь собачья! Я помню всех своих пациентов! У вашего врача тряслись руки – это видно по линии рассечения, я таких операций делал с десяток. Ничего сложного. Подключаешь больного к АИК1, удаляешь вегетацию, эту гнойную хрень, быстренько восстанавливаешь клапан…

– Серьезно? Быстренько? Забыл, что я был первым, на ком ты тренировался сохранить родной клапан вместо того, чтобы поставить искусственный имплант? На работающем сердце. Возился пятнадцать минут, пока я не сдох?

– О боже!!! – Если бы у меня была кожа, она бы покрылась арбузоподобными мурашками. – Так это ты? Бомж из Южного Бутова?

– Я не бомж, – с достоинством императора произнес Саня. – Я – потомок московского купца Кудрявцева! И лежу здесь по праву, в могиле своего предка! Это ты, погань безродная, деньгами всю жизнь сорившая, пролез сюда преступно, без суда и следствия!

Я оторопел. Никогда не считал себя безродной поганью, гордился фамилией Гринвичей, хотя и понятия не имел о своих корнях. Пока думал, что ответить, меня выручила Эпоха:

– О, залез на шесток, петух цветастый! – обратилась она к Сане. – И твое родство доказать еще надо, знаешь ведь, как сюда попал.

Саня сразу притих и сделался еще меньше. Искромсанное сердце тоскливо повисло на коронарных артериях. Створку клапана с гнойной вегетацией он сунул в замусоленный карман.

– Не сердись на него, – повернулась ко мне Эпоха. – Саня пусть и не потомок купца, все равно – легендарная личность. Зря ты его угробил. И даже в лицо не запомнил…

– Да я ради Илюшки старался… – огрызнулся я и до краев наполнился таким свинцовым стыдом, какой не испытывал ни разу за всю земную жизнь.

– Ради Шалушика… – протянула Эпоха и обняла Саню, – он для Шалушика старался. Прости его…

Глава 7. Полтергейст

Саня Пятибратов приходил с работы, садился на стул, линяющий вишневым дерматином, и долго смотрел в темную пустошь квартиры, не трогая выключатель. Единственная коридорная лампочка, казалось, повесилась от безысходности на электропроводке. Саня очень любил шутить: так устаю на работе, что дома вообще не включаю свет. Эту шутку придумал Василь Василич – его начальник. Они были одногодками, но Васька пробился по службе, а Саня так и остался рядовым телевизионным осветителем. Ему бесконечно указывали: включи, выключи, правее по лучу, левее, поменяй фильтр, освети вон тот угол… По молодости Саня этим очень гордился. Осветителей на телевидении было мало. Их уважали, приглашали на важные съемки со знаменитыми персонами: певцами, космонавтами, политиками. Все было значимым, выпуклым, штучным. И Саня был штучным. Мог подмигнуть актрисочке, а она рдела в ответ. То ли от слепящего прибора, то ли от Саниного влюбленного сердца. Ну, ростом маловат, небогат шевелюрой. Зато в модном чешском костюме, купленном мамой в ГУМе по записи, в широком галстуке и с твердым коричневым чемоданом, обитым металлическими уголками. Из этого-то чемодана он, подобно Зевсу-громовержцу (так ему казалось), доставал удивительные вещи – сверкающие треножцы, упрятанные в стальные створки четырехугольные лампы, фильтры разных цветов и плотности, ну и после трудового дня, конечно, бутылочку «Столичной». При искусно подобранном освещении она не уступала бриллианту в югославском ювелирном магазине. Был Саня в Югославии, был. Не кто-нибудь. Осветитель на Центральном телевидении.

Жизнь пролетела стремительно. Поменялось все: камеры, свет, звезды, актриски, начальники. Только не Саня. Он остался верен своему чешскому костюму, полинявшему, прогоревшему на обшлагах рукавов, но преданно повторявшему Санины изгибы – покруглее на спине, поприжимистее в коленях. Да и чемодан с неизменным наполнением не покидал Саниных узловатых рук ни на день. Даже в месяцы простоя, когда никто не звал на съемки, он молча и солидарно со своими товарищами по цеху плотно придвигал свой окантованный железом кофр к таким же близнецам-чемоданам, сооружал стол и выставлял на него те самые прозрачные кристаллы, чью чистоту и каратность не переплюнут югославские бриллианты. Хлебнув из залапанного стакана, Санин мир, как и следует, преломлялся в пятидесяти семи алмазных гранях. Всплывала бывшая жена, крупная, ярко накрашенная женщина-библиотекарь, которая давала интервью о важности книги в становлении советского студента. Саня направил на нее свет так страстно, что потом в его жизни появились два худеньких пацана, ежедневные щи из квашеной капусты и бесконечное желание спрятаться за осветительным прибором от вечно кричащих на него и друг на друга детей, мамы и жены. «Будь хозяином! – говорили сотрудники. – Ты же Зевс, испепели их взглядом. Пусть боятся каждого твоего слова!» Но стоило Сане послушаться мужиков, как домашние запирали его в ванной, где он и засыпал прямо в чешском костюме, пробуждаясь только утром, когда жена снимала крупные бигуди и чистила зубы.

Кстати, именно она, начитавшись в своей библиотеке современной периодики, решила развестись с Саней, забрать детей, разменять квартиру Саниной мамы и выселить мужа со свекровью из двушки на Цветном в однушку Южного Бутова. Саня даже вздохнул от облегчения, а вот мама не пережила. В день ее похорон он отодвинул черный махровый халат, что закрывал коридорное зеркало (видимо, профессионально решил найти лучший вариант освещения), и будто впервые посмотрел на себя со стороны. Маленький, несуразный, лысоватый мужичок в замызганном костюме. Сане стало страшно и бесконечно одиноко. Он задернул зеркало и крепко вцепился в ручку своего верного чемодана. На кладбище за сто километров от Москвы – ближе бесплатно не хоронили – Саня приехал с ним же. У мамы осталось мало подруг. Вокруг гроба стояли четверо сухих старушонок и трое Саниных товарищей-осветителей. Красноречием никто не обладал. Поэтому помпезных слов сказано не было. Да и вообще не было никаких слов. Постояли, помолчали и разошлись. В душе Сани открылась такая черная бездна, такая пробоина навылет, что он дошел до автобуса и упал. Друзья подняли его, посадили на чемодан и прямо из бутылки начали вливать в рот живительную «Столичную». В другое время Саня сразу бы оттаял, подобрел, но с этого момента алкоголь сделался бессильным. Ему дали две недели отдыха с сохранением зарплаты, но оставаться дома было невыносимо. Саня вернулся в Останкино. Чтобы как-то развеять кромешную тоску своей души, он срывал съемки. Ребят из их цеха часто заказывали на короткие выезды для сюжетов в популярных программах. Формально на съемку выделялось четыре часа вместе с дорогой на объект. Никто в это время никогда не укладывался. Добирались по столичным пробкам часа полтора в одну сторону и столько же в другую. На работу оставался час. Творцы свое время не жалели – пахали до результата, задерживались сколько нужно. Но Саня включал внутренний говнометр и тыкал всем в наручные часы:

– Все, съемка окончена! Я поехал!

– Сан Иваныч, дорогой, ну нам еще доснять нужно, ну будь человеком, – умоляли его операторы и репортеры.

– Ваше время вышло! – резюмировал Саня, защелкивая свой чемодан.

Его ненавидели. Старались не брать с собой в команду. Но осветителей было мало, и ежедневно по расписанию он портил кому-то жизнь. В тот день выезжали за город. Девочка-корреспондентка Светка Синицына волновалась, все время названивала по мобильному, пытаясь скоординировать всех участников процесса – съемка была постановочной, на место съезжались человек пятнадцать из разных районов Москвы, в том числе приглашенные артисты. Светка разрывалась, выезд задерживался то по одной, то по другой причине. Она плакала, могучий оператор утешал ее, звуковик пофигистично курил. Наконец съемочная группа тронулась в путь. Саня, самый хлипкий из команды, расселся со своим чемоданчиком рядом с водителем старенького «опеля». Грузный оператор с камерой на коленях, девочка и звуковик затолкались на заднее сиденье. Машина тронулась. Саня щелкнул рычагом, и его сиденье отъехало максимально назад, сплющив колени оператора. Громадный добряк только крякнул:

– Ну, Сан Иваныч, хорош борзеть!

Саня его слова проигнорировал. Через 20 минут, когда они встали в мертвую пробку на Третьем кольце, он поднял левую руку вверх, постучал по выцветшим часам «Полет» и гаркнул:

– Время возвращаться в Останкино! Через час кончается смена.

Все молчали. Водитель в зеркале заднего вида вопросительно поднял бровь.

– Едем дальше, – железным голосом сказала корреспондентка.

– Я напишу служебную записку о несоблюдении правил, срыве временных промежутков и профессиональном несоответствии, – зудел Саня.

Все молчали. Водитель и звуковик тоже хотели домой. Оператору было все равно, но он жалел девочку.

– Разворачиваемся обратно, – давил осветитель.

Светка покраснела, выдохнула и сухо скомандовала:

– Включите аварийку и остановите машину!

Водитель пожал плечами и повиновался. Она с треском распахнула заднюю дверь салона, выскочила, обошла автомобиль и рванула на себя ручку Саниной двери.

– Выметывайся! – приказала она.

– Чеее? – Саня остолбенел.

– Вали отсюда, урод, со своим вонючим чемоданом! Без тебя справимся! – Светка пылала щеками и сверкала глазами. – Быстро, я сказала!

– На чем я доберусь обратно? – проблеял осветитель.

– На моем пенделе, гнида! – Хрупкая девочка тряслась от ярости.

– Я никуда не поеду, – пробубнил он.

– Тогда заткни свой хлебальник, козлина! Будешь работать, как все мы, понял? И откати сиденье максимально вперед, говнюк!

Именно так на Саню орала жена. Именно от такого тона у него страхом сводило живот. Он покорно нажал рычаг и выдвинулся вперед.

– Еще вперед, я сказала! – Светку несло.

Он подвинулся еще.

– Максимально вперед, чтобы ты рожей своей уперся в лобовое стекло!

Саня уже чуть ли не носом доставал до приборной панели.

– Вот так! И пикни мне хоть раз! – Девочка вернулась назад под уважительные взгляды мужиков и ткнула в спину водителя:

– Трогай! Маршрут не изменился.

Униженный и оскорбленный Саня затих, бормоча себе под нос проклятия. Съемка была долгой и хлопотной. Приехали на какую-то нежилую дачу за МКАДом, долго расставляли позиции, сверяли сценарий. Саня говнил как мог. Ставил не те фильтры, отвратительно направлял свет и каждые десять минут кричал:

– Стоп! Всем пора домой!

– Пришлепните кто-нибудь этого хмыря! – злились артисты. – Оператор, да отними у него приборы и выставь сам!

К приборам Саня никого не подпускал. Светка от нервов пошла бурой сыпью. Все ждали съемок какого-то эпизода в дальней закрытой комнате, ключи от которой были у хозяйки дома – Светкиной подруги, намертво застрявшей в пробке. Темнело, все теряли терпение. Наконец вечерний сумрак прорезал свет фар. Неоново-синий «мерседес» остановился у ворот, и полная красивая женщина в белом брючном костюме с копной черных кудрей вышла из машины.

– Ребята, простите, дорогие, – распевным грудным голосом сказала она, – отдала Светику связку ключей, а главный – от комнаты – у меня остался! Ну, я вам икры привезла, бутеров, шампусика – сейчас поработаем и расслабимся!

К ней со слезами, как к мамке, бросилась корреспондентка:

– Снеееежкаааа! – рыдала она. – Меня тут все довели-иии!

– Светулечка, родная, я здесь, и все будет хорошо. – Красавица прижала к высокой груди девочкины тощие плечи.

– Это Снежана, знакомьтесь! – размазывая слезы, сказала Светка.

Издерганная, нервная съемочная группа вместе с актерами застыла в благостном молчании. Саня же просто осел на крыльцо с дебиловатой блаженной улыбкой. Было в Снежане что-то глубоко терапевтическое, уютное, теплое, мудрое, неторопливое. Она вплыла в полузаброшенный дом, открыла злополучную комнату и отправилась на кухню. Светка прижалась к ее уху и прошептала:

– Снеж, дорогая, тут один мудак нам жизни не дает, обезвредь его как-нибудь. Вон тот шишок в прожженном костюме.

– Иди спокойно работай, все улажу.

Снежана подошла к Сане и бархатным голосом спросила:

– Могу я узнать, как вас зовут?

– Эххх, Сан Иваныч, – крякнул осветитель.

– Александр Иванович, не могли бы вы мне помочь принести пакеты с продуктами из машины в дом? – Снежана будто разучивала музыкальную партию.

– Эххх, конечно, а чо ж нет! – просиял Саня.

Они направились к ослепительному «мерседесу», и Саня с кожаного сиденья достал пакеты с логотипом продуктового бутика.

– Давайте я возьму пару сумок, – сказала Снежана.

– Да чо ж, я сам не дотащу? – распушил хвост Саня.

– Вы такой сильный! – восхитилась красавица.

Саня поплыл. Что-то совершенно чудесное произошло в его организме – бездонная черная дыра будто бы заштопалась золотыми нитками снизу и начала наполняться тысячами пляшущих светлячков.

– А давайте я вас покормлю, пока все работают, – предложила Снежана, когда они зашли в кухню.

– Чо ж, как это? – оторопел Саня.

– Я делаю изумительные бутерброды из яиц и шпротов. И вас научу. Вы же небось с утра на работу бежите голодный?

– Голодный, чо ж, – потупился осветитель.

Она сняла свой белый пиджак, пахнув флердоранжевыми духами, и осталась в черном каркасном бюстье, которое сжимало ее грудь, как пышное безе с кремом – голодный грязный мальчуган. Неспешными движениями красивых пальчиков она расстелила на столе одноразовую скатерть и разложила на ней нарезанный ароматный батон, пачку сливочного масла, пакетик майонеза, вареные яйца и банку шпротов.

– Разминаем в салатнице крутые яички вместе со шпротами, вот так, – Снежана напевала и мяла вилкой яйца с рыбой, – можно взять и лосося, если что, чуть солим, а потом… перемешиваем с майонезом, очень тщательно, чтобы была однородная и очень нееежная масса…

Саня следил за ее пухлыми холеными руками, и светлячки в его черной дыре устраивали немыслимые оргии.

– А потом наносим эту вкуснятину на белый хлеееб, вот так… – Снежана ловко орудовала ножиком, намазывая яичную смесь на ломтики батона, – ииии – ам! – в ротик, – она поднесла бутерброд прямо к Саниному лицу. – Кусайте! Не стесняйтесь.

Не жравший с утра Саня ополоумел от счастья. Остатками зубов он перемалывал не просто еду – небесную манну. Такой вкуснотищи не попадало к нему в рот с момента рождения. Саня мычал и стонал, прикрыв глаза и сжав руки в кулачки. Снежана откупорила бутылку «Хеннесси» и налила коньяка в одноразовый стакан.

– Конечно, бокалов у нас тут нет, но за здоровье можно выпить из чего угодно, правда? – прошептала она. – Я за рулем, для ребят у меня шампанское, а вам – коньячок, согласны?

Саня утвердительно замотал головой, глаза подернулись влагой.

– Тяжело, наверное, работать с молодежью? – участливо спросила Снежана.

– Оооо-чень тяжело, – выдохнул он, опрокинув коньяк, – звери, а не люди! Сожрать с потрохами готовы!

– Как я вас понимаю, – красавица приблизила к нему две невозможно сладких безешины в косточках атласного бюстье. – Вы – патриарх, мэтр телевидения, столько всего видели, стояли у истоков! А всякие ссыкухи и ссыкуны вам указывают!

– Вот, золотые слова! – захмелевший Саня дал волю чувствам. – Я давно не встречал таких женщин, как вы: пахнете вкусно, готовите потрясающе, не орете…

Снежана погладила его мягкой рукой по заскорузлой ладони.

– А знаете, я застал еще те времена, когда свет под героя выставляли по шесть часов! – Саня выкатил грудь.

– Да что вы! – округлила глаза Снежана.

– Дыыааа! Рисующий, заполняющий, контровой, моделирующий, фоновый! Акценты там всякие – на брошь, на картину сзади, все как режиссер задумал. А сейчас – тяп-ляп, и готово! Хренак тебе в морду лампу – от носа тень на пол-лица, лоб блестит, очки бликуют, фон вообще провальный. Разве это свет? Позорище!

– Вы правы, нет души, нет искусства! И ваш труд совсем обесценили! – возмутилась Снежана.

– Не то слово! Они мне тут говорят – отдай нам приборы, а сам пройдись туда-сюда по комнате, полтергейста сыграешь, у тебя типаж подходящий, – Саня завелся не на шутку. – Полтергейста, представляете??? Ну, я послал всех нах.

– О чем же они сюжет снимают? – поинтересовалась красавица.

– Да хрен их знает, о сносе старых домов вроде. Привидение им понадобилось, барабашка!

– Зря вы так, – пропела Снежана. – Если Светулечка попросила сыграть барабашку, значит, она увидела в вас уникальные способности, особый дар. Она очень талантливая девочка, на режиссерском учится, во ВГИКе. Вот увидите, скоро ее имя на всю страну прогремит!

– Вы думаете? – усомнился Саня.

– Конечно! Сыграйте привидение, ради меня! – Она умоляюще прижала ладошки к сахарной безешной груди.

– Да ради вас я в костер прыгну! – засуетился Саня.

Они вошли в комнату, когда съемка уже закончилась. Звуковик сматывал удлинители, оператор зачехлял штатив.

– Александр Иванович любезно согласился сыграть полтергейста, – сообщила Снежана голосом концертмейстера.

Все замерли и уставились на сладкую парочку – полуголую Данаю с роскошными кудрями по пояс и плешивого сморчка в несвежем костюме.

– Да мы уже сложились, – сказала Светка. – Без полтергейста обойдемся.

Снежана подняла на нее строгие глаза и посмотрела в упор.

– Ну ладно, Володь, сними по-быстрому с плеча его проходку, – обратилась к оператору корреспондентка.

Тот нехотя взвалил на себя камеру и скомандовал осветителю:

– Значит, так, от этого угла пройдешь наискосок к тому углу и выйдешь в дальнюю дверь.

– Чо ж… свет надо выставить, – заупрямился Саня.

– Какой свет, але? – взорвался оператор. – Ты нас тут четыре часа трахал: «Поехали домой!» А сейчас, когда все сняли, свет будешь выставлять?

– Спокойно, ребята, – вступилась Снежана. – Александр Иванович, ведь барабашки в темноте ходят, на свету их не видно!

– Да мы его все равно зарапидим и замикшируем с голой стеной, чтоб прозрачным был, пусть уже идет! – вскипела Светка.

Снежана положила руку Сане на плечо и доверчиво заглянула в глаза.

– Ну ладно, – крякнул осветитель и встал на исходную точку, – непрофессионально все это!

– Внимание! Пошел! – гаркнул оператор.

Саня надул грудь, поднял подбородок и неспешной походкой императора перед строем солдат двинулся по комнате. Актеры прыснули в кулаки, Светка скривилась, обхватив голову руками.

– Сан Иваныч, ну, полтергейсты так не ходят! Будьте проще, будто к ларьку за водкой идете.

Саня взбунтовался:

– А если этот полтергейст важной особой был?

– Нет, по сценарию он был говнюком и алкашом! – Светка закипала.

– Не буду играть! – отрезал Саня.

– Да и пошел к чертям собачьим, задолбал всех сегодня! – сорвалась корреспондентка.

– Ребята, без паники, сейчас все сделаем, – голос Снежаны обволакивал и баюкал. – Санечка, родной, я буду стоять за дверью, а ты пойдешь на меня, так, будто хочешь мне подарить цветы.

– Эт я могу, – осклабился Саня. – Камера готова? – грозно спросил он оператора.

– Да готова, иди уже, влюбленный барабашка!

В более идиотском образе Саню нельзя было и представить: он расстегнул пиджак, сунул руку в карман и вразвалочку, по-матросски тронулся к вожделенной двери. Актеры заржали в голос, Светка тихо затряслась, сдерживая истерические слезы. Снежана в проеме открытой двери призывно тянула к нему руки. Неподвижным оставался только оператор. Он довел до конца панораму и рухнул на колени.

– Стоп, снято! Светик, убей, я больше этого не вынесу.

– Всем спасибо, все свободны! – подытожила Светка, растирая тушь по всему лицу. – Этот день я не забуду никогда.

Наконец все собрались на кухне, выпили, закусили Снежаниными бутербродами. Хозяйка посадила Саню рядом с собой и всячески обхаживала. Осветитель млел, смеялся и травил анекдоты, которые никто не слушал.

– Без тебя я бы не справилась, – шепнула Светка на ухо Снежане. – Как ты его обезвредила? Теперь понимаю, почему мужчины из-за тебя дерутся.

– Терпение и умение слушать сломают любого дурака, – пропела мудрая подруга.

Разъезжались за полночь. Снежана всех расцеловала и напоследок подмигнула Сане:

– Ну что, Александр Иванович, когда-нибудь осчастливите меня? Выставите свет, как раньше, правильно, профессионально? Сделаете снимок, где я красивее себя самой?

– Чо ж! – воскликнул помолодевший Саня. – Конечно, хоть завтра!

– Ну, тогда созвонимся! Возьмете телефончик у Светки.

Она села в свой неоновый «мерседес» и растворилась в темноте. Съемочная группа тоже погрузилась в старенький «опель». Пробки уже рассосались, дорога была свободной. Суматошный день завершился, все были счастливы и благосклонны друг к другу. Саня даже не стал отодвигать сиденье назад. Узкое пространство между креслом и приборной панелью, куда загнала его днем Светка, теперь казалось свободным и комфортным. Он чувствовал, будто в горящем безнадежном танке открылся люк и над головой появилось спасительное синее небо. Возвращаться домой было не страшно: Саня знал, что накупит яиц и шпротов, сделает бутерброды и будет счастлив. И что назавтра позвонит Снежане и организует самую лучшую фотосессию в ее жизни. Водитель рассказывал что-то смешное, на заднем сиденье гоготали Светка, оператор и звуковик. Возбужденный Саня тоже начал острить и хохотать над своими шутками. Все было феерично, радостно, наполнено смыслом. И никто не понял, почему машина вдруг понеслась не по шоссе, а по обочине. И почему справа от дороги вырос столб. И почему, заскрежетав тормозами, «опель» обнял этот столб, расплескав по асфальту передние фары.

Водитель, отчаянно матерясь, в бешенстве ударил кулаком по рулю и обернулся назад:

– Все живы-здоровы?

– Всееее, – проблеяли испуганные пассажиры.

– Похоже, колесо спустило, твою мать! Теперь меня точно уволят. Выдают колымаги, а они бьются на дорогах как склянки.

Все вышли на шоссе, достали сигареты, закурили. Светка обогнула машину и вместе с водителем стала рассматривать место повреждения. Было темно, она включила фонарик на мобильнике и направила его вверх. Сигарета выпала из ее рта. На лобовом стекле внутри салона распластался злосчастный осветитель.

Глава 8. Избранный

В больнице Саня провалялся несколько месяцев. Серьезное сотрясение мозга, три сломанных ребра, отбитые внутренние органы. Как подтвердила экспертиза, он даже не был пристегнут. Поначалу к нему в палату приходили друзья по цеху, начальник Василь Василич и даже пару раз заехала Светка Синицына.

– Ну как там Снежаночка? – с надеждой спросил ее Саня в первый визит. – Знает, что со мной случилось?

– Знает, очень сочувствует, – соврала Светка.

– Почему же не заглянет?

– Да она бросила мужа и укатила с любовником в Америку.

– К-как мужа?! Как с любовником?!! – Саня подавился слюной от ужаса. – Разве она не одинокая?

– Сан Иваныч, такие женщины, как Снежка, не бывают одинокими. Вы что, на себе ее чары не почувствовали?

Больше Саня ничего не слышал. В тот момент заштопанная золотыми нитками черная бездна вновь разверзлась, светлячки в ней погасли, люк на горящем танке с грохотом захлопнулся, и дальнейшее прозябание на этой земле сделалось абсолютно бессмысленным. Саня перестал выздоравливать. Его кости не хотели срастаться, печень и селезенка – регенерировать, сердце – правильно гонять кровь. К травмам присоединилась внутренняя инфекция. Саню перекладывали из одного отделения в другое, из одной больницы в другую, друзья устали его навещать, а потом и вообще потеряли Санин след. Последним его приняло задрипанное хирургическое отделение Южного Бутова.

– Этот не выживет, – сказал на врачебном совете местный кардиолог. – Температура 38–39 держится уже несколько месяцев, эхо-кг сердца показало крупную вегетацию на трехстворчатом клапане – или наркоман в прошлом, или с катетером занесли инфекцию в кровоток. Нужно оперировать, причем в современном центре. Наркоз он не потянет. Да и бабла за него никто не внесет – ни родственников, ни друзей.

Саню оставили умирать в палате на пять человек. Угасал он медленно, видимо, не было мотивации ни к жизни, ни к смерти. Рядом с ним менялись пациенты, кто-то поступал, кто-то выписывался, ходили медсестры, равнодушно приподнимая над его усохшим телом несвежую простыню – помер? нет? Раз в сутки ставили бесполезную капельницу.

И вдруг одним декабрьским утром возле Саниной койки началось странное движение. Два молодых энергичных медбрата (явно не местных) накололи Саню какими-то препаратами, переложили на дорогую каталку, оснащенную всеми мыслимыми приборами, довезли до красивого реанимобиля, словно из зарубежных фильмов, и с сиренами-мигалками доставили в крупнейший кардиологический центр столицы. По сияющим голубым коридорам его пригнали в одноместную палату, похожую на президентский люкс в Лас-Вегасе, и окружили озабоченными врачами. Один из них, видимо самый главный – редкой породы мужик с выразительными чертами лица, – заговорил с Саней как с главой межгалактической корпорации:

– Александр Иванович, ваше состояние – критическое. Требуется немедленная операция по удалению очага гнойного воспаления из сердца. Поскольку ваш организм крайне ослаблен, почки и печень повреждены, да плюс присоединилась пневмония, вам нужны особые условия: оперировать придется на работающем сердце в условиях гипотермии, то есть охлаждения организма, за очень короткое время…

Обессилевший Саня внимательно слушал и не мог понять, зачем и ради чего Господь Бог прислал за ним помощь. Он прогнал в мозгу все возможные варианты и остановился на самом приятном: это Снежаночка из Америки вспомнила о нем и оплатила операцию в лучшем кардиоцентре Москвы. Значит, он по-прежнему важен, весом, уникален, штучен. Где-то внутри потеплело, повеяло весной, зажелтели одуванчики, и Саня впервые за последние полтора года улыбнулся.

– …Конечно, вы будете подстрахованы искусственным кровообращением, – продолжал свою речь доктор. – Но мы хотим применить новаторскую технологию, и вместо полной замены клапана на имплант попробовать сохранить ваши собственные створки. Видите ли, искусственный клапан в правых отделах сердца недолговечен, а наша задача – чтобы вы на много десятилетий вперед были здоровы и счастливы. Увы, таких операций, с учетом сложности вашего случая, в мире делали единицы. Я буду первым кардиохирургом в Москве, а вы – первым столичным пациентом.

Санина улыбка становилась все шире. Ему нравилось, что он в чем-то будет первым. Как Юрий Гагарин, как Жак-Ив Кусто, как Карл Лагерфельд (в чем именно Карл был первым, Саня не помнил). Значит, он не зря родился, не зря носил чешский костюм из ГУМа, не зря освещал массивными ДИГами знаменитых актеров и космонавтов.

– Но гарантий нет никаких, – хирург сжал волевые губы, – вы можете умереть прямо на операционном столе. Хотя… не буду с вами заигрывать – без операции вы также умрете. Через неделю, максимум месяц.

Стоявшая рядом женщина в белом халате, очень умная на вид, добавила:

– Но тот факт, что вас будет оперировать сам Родион Львович Гринвич – мировой светила в области сердечной хирургии, должен придавать вам сил и веры в счастливый исход события.

Сане льстило, что врач с ним обстоятелен и серьезен. Такой умный, достойный человек, учился много лет, ездил по симпозиумам, лечил пациентов, чтобы в один прекрасный момент пригодиться ему, Сане.

– А если я умру, вы сообщите об этом Снежане? – слабо прохрипел он.

– Конечно, – ответила женщина в белом, – мы сообщим всем вашим родным и близким людям.

– Я согласен. – Саня с отбитыми органами, пневмонией, температурой и какой-то хренью в сердце вновь был счастлив.

На следующее утро, ни свет ни заря, его начали готовить к операции. Весь персонал был крайне вежлив и обходителен. Все подбадривали, желали успеха и скорейшего выздоровления. И лишь в последний момент прыщавый интерн в хирургической шапочке с собачками, меняющий какие-то трубки в венах, по-свойски подмигнул Сане:

– Ну что, подопытный кролик, продвинем науку вперед? Спасем брата?

– Что значит науку? Какого брата? – Саня, чуя подвох, сжался от предательского холодка в животе.

– Умирающего брата нашего светилы, – улыбнулся интерн.

– Пошел вон отсюда, – грубо осек его красивый кардиохирург, и Саня, не успев ничего осознать, провалился в предсмертный наркотический сон.

Часть 2

Глава 9. Рыжуля

Лопухи в Федотовке были рослыми и мясистыми. В отличие от коров в местном колхозе, где работала доярка Нюра Корзинкина. В шесть утра, когда она дергала за сосцы тряпочное вымя бело-рыжей Бруснички, в коровник с воплем вбежала соседка Анна Степанна.

– В лопухах младенца нашли, кровавого, мокрого! Небось Зинка твоя выкинула!

Нюра вскочила, опрокинула пустое ведро и начала судорожно вытирать руки о грязный фартук.

– Чего остолбенела, бежим! Помрет!

Они рванули к вонючей мелкой речке. В зарослях лопухов виднелась голова мужа Анны Степанны – Андрея. Он сидел на корточках и рассматривал что-то живое и скулящее под ногами. Когда подбежали женщины, Андрей встал и отошел в сторону.

– Ну и гадость вы, бабы, рожаете, – он достал из военных штанов самокрутку и закурил.

Нюра с Анной Степанной склонились над младенцем, лежащим на гигантском листе сорванного лопуха: это была девочка, крошечная, синюшная, с рваной веревкой пуповины, исходящей из тощего живота. Она тихо поскуливала, словно побитая псина.

– Пущай умрет, вон синяя уже, – сказала Нюра, – да ведь, Степанна?

– Господь тебя проклянет! – ответила соседка. – И дочь твою, и род твой.

– Уже проклял, – вздохнула Нюра. – Меня в пятнадцать родили, я в пятнадцать родила, и моя дуреха в четырнадцать забрюхатела. Ни одного мужика в роду, все несчастны, все наказаны. И эта будет такая же. Пущай сейчас помирает, пока не хлебнула горя.

На этих словах мокрый комок скорчился, свернулся калачиком, открыл огромный сорочий рот и заорал что есть мочи. Утреннюю тишину речки-вонючки разорвало в клочья, словно истлевшую наволочку.

– Ох ты господи, живая, Нюр! Силищи-то сколько, сама не помрет. – Анна Степановна наклонилась над младенцем. – Да что мы, звери, что ли?

Она сняла накинутый на плечи белый платок в крупных красных цветах и протянула Корзинкиной.

– На, приданое внучке твоей! Пеленай, да пошли искать Зинку, пока она кровью не истекла.

Нюра тяжело вздохнула, подняла с земли ребенка, завернула в платок, прижала к груди и горько заплакала. Ни один день из двадцати девяти прожитых ею лет не приносил счастья. А сегодня и вовсе хотелось пойти и утопиться вместе с этой козявкой, которую с отвращением срыгнуло лоно ее непутевой дочери.

Зинку застали в сарае. Она зарылась в сено и рыдала. Мятая холщовая юбка была еще в свежей крови.

– Че орешь? – строго спросила ее Степанна. – Послед вышел?

– Чево? – всхлипывая, подняла голову Зинка.

– Кусок мяса из тебя вышел, когда ты пуповину перегрызла?

– Выыыышеееел, – выла Зинка.

– Ну тогда принимай ребенка и корми! – крикнула на нее соседка.

– Я его выкинулааааа, убилаааа, мне мамка сказалааа, чтобы я с дитем домой не приходилааа, – рыдала юная роженица.

– Да вот твоя мамка и дочь твоя вот, хватит орать! Титьку доставай, молоко-то есть?

Почерневшая Нюра передала Зинке живой сверток в цветастом платке.

– Мамичкааа, я не хотела, мамичкаааа! Прости меняаааа! Ты же знаешь, мааа, как я не хотелааааа, – Зинка билась в истерике.

– Ладно, чево уж, – мать села перед ней на колени, – Степанна верно говорит, прокляты мы.

Обалдевшая Зинка приняла в руки дочь и неуверенно достала надувшуюся грудь. Маленькая козявка распахнула рот и хищно вцепилась в розовый сосок.

– Ааааа! Боооольно! – У Зинки из глаз снова хлынули слезы.

– Больно ей! – проворчала Нюра. – Это не больно! Настоящая боль будет впереди…

* * *

В колхозе «Знамя Ильича» был хороший председатель. Петр Петрович руководил хозяйством более тридцати лет со времен, когда оно еще называлось сельхозартелью. Перезимовал в Федотовке Гражданскую и Великую Отечественную, выполняя план по поставке говядины и молока солдатам на фронт. Плотный мужик лет шестидесяти, с кустистыми бровями, без двух пальцев на левой руке и без одного на правой (потерял на лесопилке), знал Нюру Корзинкину с самого рождения – января 1925 года. Ее мать считалась малолетней шалавой, родила Нюрку не пойми от кого и умерла от чахотки, когда дочери было пятнадцать. Председатель выделил им хлипкий дом на окраине Федотовки и два дополнительных литра молока в неделю. Нюрка росла худой, робкой, но, как и юная мать, обладала золотыми волнистыми волосами и ярко-рыжими кошачьими глазами в пшеничных густых ресницах. Больше – ничего. Веснушки на носу, ободранные коленки, заусенцы на пальцах. Но оранжевых глаз хватило, чтобы ее в четырнадцать лет изнасиловал сын Петра Петровича – Петька (с именами в этой семье не экспериментировали). Нюра была настолько тощей, что живот стал виден на третьем месяце. Вся деревня знала, кто отец, и жужжала негодованием. Обрюхатил – пусть женится. Петьке уже было восемнадцать. Но на общем собрании председатель, размахивая клешнеподобными руками и присвистывая подобно раку на горе, объявил семью Корзинкиных непотребными, срамными девками, позорящими артель и деревню. Все поохали и смирились. Нюра растила новоиспеченную Зинку одна. В старом доме, с дополнительными двумя литрами молока в неделю. Зинка выросла полной копией мамы, а значит, и бабки – тоненькая, светло-золотистая дурочка с солнечным светом в глазах. Сходство было таким поразительным, будто рождались эти девочки от непорочного зачатия, без участия мужчин, а значит, и посторонних генов, которые могли бы хоть чуточку поменять их лица. Только Зинке исполнилось четырнадцать, как внук Петра Петровича – Петька (ну а зачем менять традиции) завалил ее в колхозном амбаре, и через девять месяцев – к жаркому августу 1954 года она была уже на сносях. Нюра билась в истерике, кричала на беременную Зинку, грозила выгнать из дома, обзывала, но в душе понимала, что дочь не могла ничего поделать. Все председательские Петьки росли парубками с невероятной силищей, и отбиться от них хрупким, затравленным девчонкам было невозможно. Нюру мучили догадки, что ее бабку в свое время насиловал сам председатель – слишком уж ловко его семья отбрыкивалась от череды златокудрых девочек и при этом слишком близко к себе их держала. В жены Петьки брали как на подбор крупных гладко-гнедых кобыл, рожавших им все новых и новых Петек. Конца и краю этому не было, и обе Корзинкины – Нюра и Зинка – решили: новорожденную девочку во что бы то ни стало избавить от злой участи. Для начала малышку назвали Златой.

– Хватит уже деревенских имен. Как вырастет – отправим в город учиться, – сказала двадцатидевятилетняя баба Нюра.

Злата была зеркальным отражением Зины, а значит, Нюры, а значит, ее матери, бабки и прабабки. Глазки ее поначалу были серо-голубыми, и Зинка обрадовалась:

– Может, не будет на нас похожа?

– Ну конечно! – усмехнулась Нюра. – Подожди еще.

И вправду, сначала на серых радужках стали появляться рыжие лучики, потом они образовали между собой солнечную паутину и наконец засветились оранжевыми подсолнухами. Волосы закудрявились золотыми бликами, появились веснушки, заусенцы, ободранные коленки. И все же Златка отличилась от всей женской цепочки – она была счастливой. Абсолютно, безусловно, независимо от времени года, от еды на столе, от сказанных в ее адрес слов. Она улыбалась, ластилась к мамкиной и бабкиной юбкам, не огрызалась, не капризничала, ничего не требовала. Видимо, была признательна, что ее не оставили умирать на берегу. Однажды летом вся троица на закате возвращалась из коровника домой. Утопающее в лопухастой речке-вонючке солнце напоследок бросило лимонное покрывало на деревенскую дорогу, и три золотые женщины – Нюра, Зинка и Златка – держась за руки, плыли по нему босиком, поднимая прозрачную пыль. Навстречу шел Петр Петрович со своим правнуком Петькой. Они поравнялись, председатель заулыбался, присел на корточки и протянул малышке леденец изуродованной клешней.

– Как же ты светишься, Златулечка, словно петушок на палочке! – Он расплылся всеми своими морщинами, выражая умиление.

Правнук Петька тоже осклабился. Во рту у него неровным забором в два ряда теснились зубы: еще не выпавшие молочные и новые, с острыми зазубринами, как у акулы. Бабка с матерью инстинктивно закрыли юбками пятилетнюю Златку.

– Не тронешь! – захрипела Нюра, сверкая рыжими глазищами. – Клыками глотку разорву! Каждому из твоих ошметков перегрызу шею! Умру, но напьюсь вашей крови!

Петр Петрович отпрянул от неожиданности. Леденец упал в пыль. Петька невольно закрыл руками горло.

– Подумаешь, фифы какие. Не будь я таким добрым, вашего отродья в помине бы не было! – прорычал старик, притянул за руку правнука и краем дороги обошел рыжую троицу, словно свору бешеных собак.

Глава 10. Мотоцикл

И все же ощущение неизбежной трагедии не давало Нюре с Зинкой покоя. Жизненный путь всех рыжуль был простеган суровой ниткой по одному и тому же старому одеялу. На самых ветхих местах нитка рвалась, как бы на нее ни дули и ни молились. Златка любила гулять одна по пшеничному полю. Она не терялась, какой-то внутренний компас всегда выводил ее к нужной дорожке в деревню. Среди шумящих колосьев Златка была своей, равной, такой же по цвету, такой же по форме, свечению, изгибам. Она ходила босой, не ранилась, не кололась. Могла подолгу лежать, прикрыв растопыренной ладонью глаза, и разглядывать солнце. Соединяя и разводя пальцы, то впускала лучи по одному, то разрешала им врываться снопами и шмякать на лицо неровные лепешки все новых и новых веснушек. К вечеру на дороге возле поля она слышала цокот копыт и бежала сквозь колосья сломя голову: рыжий мерин Ярило, запряженный в повозку, без всякого понукания останавливался, дед Семен – колхозный сторож – протягивал Златке огромные шершавые пятерни, и она, опершись на его ладони, прыгала в телегу на колючую подстилку из травы. Мерин трогал неспешным шагом, в такт его копытам в воздухе колыхалось счастье. Счастлива была Златка, счастлив дед, обожавший солнечную девочку, счастлив Ярило – от невесомо-приятной ноши, одного цвета с набухающим зерном и его, Яриловой, гривой в комочках высохшего репейника. Однажды дед Семен приболел, и Златке пришлось возвращаться по дороге пешком. Сзади, заглушая стрекот кузнечиков, нарастал рев мотоцикла. Поравнявшись с девочкой, старенький «Иж-49» остановился, его водитель – один из председательских Петек – дружелюбно помахал Златке рукой.

– Поедешь со мной, рыжуха?

Непуганая восьмилетняя Златка закивала.

– А знаешь, кто я?

– Петр Петрович, – заулыбалась Златка.

– А еще кто?

– Внук председателя Петра Петровича.

– А еще?

– Сын Петра Петровича, который сын председателя.

– Все верно! А еще?

Златка ковыряла большим пальцем ноги пыльную землю.

– Больше не знаю.

– Я твой отец.

– У меня нет отца, – просто сказала она.

– Ладно, на мотоциклах каталась?

– Нет.

– Держись крепче! Щас прокачу тебя с ветерком!

Он подсадил ее на жесткое, как камень, сиденье позади себя, нажал ручку газа и втопил по неровной, в колдобинах и ямах, дороге. Златка подпрыгнула и со всей силы ударилась промежностью о твердую треснутую кожу, сползающую с железной седушки. Агрегат у Петьки-внука был еще дедов, амортизационные пружины из-под сиденья давно сломались и отлетели. Она закричала и вцепилась водителю в спину. Петька, распираемый гордостью, прибавил скорость. Златка на каждой кочке подлетала с неистовой силой и билась внутренней стороной ног о дубовую кожу и ржавый металл. Боль разрывала ее на части и с каждым паденьем становилась все безжалостней.

– Остановите! – орала обезумевшая Златка. – Я сойду!

Петька поддавал газу.

– Останови, боооольно! – визжала она, но отец ее не слышал.

Златка чувствовала, как трусики ее наполнились липкой жидкостью. Боль резала промежность и поднималась до желудка. Казалось, внутрь засунули бутылку с горючей смесью и подожгли.

– Стоооой! – молилась охрипшая рыжуля.

Петька решил похвастаться поворотами. Он разбивал дорожную пыль зигзагами, резко наклоняя мотоцикл то влево, то вправо. Златка начала терять сознание. Руки, вцепившиеся в Петьку, ослабли, перед глазами поплыли яркие круги, горло перехватило будто веревкой.

– Стой, батя! – бессильно прошептала она, и в этот момент ошеломленный Петька остановился.

Златка скатилась с мотоцикла в пыль и зашлась мучительной желчной рвотой. Юбка ее платья была залита ярко-алой кровью. Сиденье походило на место коровьей бойни.

– Вот черт! – Петька заметался, не понимая, что случилось и как теперь быть.

Он приподнял невесомую девочку с земли, она безжизненно повисла на его руках. Вдалеке послышался звук приближающегося грузовика. Петька задрожал, бросил дочь на дороге, вскочил на мотоцикл и с ревом скрылся, поднимая до небес плотные клубы пыли.

* * *

Златку привезла в деревню комсомольская бригада из того самого грузовика. Раз в год городские ребята разъезжали по сельской местности с концертами. Нюра, которой передали на руки окровавленную внучку, кричала в голос:

– Ну ей же всего восемь! Она ж еще даже не женщина!

Комсомольцы организовали врача из соседнего села. Пожилой фельдшер осмотрел девочку и развел руками:

– Это не изнасилование. Но плевра разорвана. Может, на лошади без седла неслась?

Златку помыли, влили в рот настойку крапивы – остановить кровь. Фельдшер дождался, пока девочка придет в сознание, и за полночь уехал.

– Кто тебя так, Золотулечка, – Зинка кружила над дочерью орлицей.

– Мотоцикл… Петр Петрович… который отец… Мой… Он сам сказал…

– Не взяткой, так пыткой эти сволочи нас выпотрошат, – процедила сквозь зубы Нюра, – и ведь точно знают, через какое место.

Златка долго болела. Ее безусловное счастье померкло, спряталось, вылилось кровью на пыльную дорогу возле пшеничного поля. Она больше не ходила гулять одна, не ездила на телеге с дедом Семеном. Прошла уборочная, после нашествия комбайнов поля стали стрижеными, как головы новобранцев. Наступил дождливый сентябрь. Мокрый Ярило уныло месил копытами чавкающую грязь и больше не останавливался в ожидании лучистой девочки. В его каштановых глазах под длинными ресницами застыло разочарование: солнце, так щедро обещавшее им покровительство, стало холодным, чужим и откровенно наплевало на золотистые колосья, на фею с золотыми веснушками и на него, златогривого коня, с таким трепетом готового тащить повозку из одного конца счастья в другой.

* * *

Во второй класс Златка пошла с опозданием. Ездить в школу нужно было в соседнее село, по осени из деревни детей еще как-то забирал облупленный автобус, а в сильные морозы о федотовских учениках просто забывали. Бабка и мать в свое время тоже учились в этой школе: Нюра – три года, Зинка – пять лет. После чего устраивались доярками в колхоз. В классах работали две учительницы – подвижницы из петербуржских благородных девиц, которые после революции юными уехали в глушь нести знания крестьянам. К Златкиному ученичеству им было уже за шестьдесят. Одна обучала грамоте и литературе, другая – счету и географии. Оценки как таковые школярам не ставились. Было только три статуса: остолоп, смышленый и умница. Нюра с Зинкой в свое время значились «остолопками». Златка оказалась смышленой. На пятом году обучения в колхоз приехала учительская бригада – проверить уровень знаний в деревнях и забрать подающих надежду в городской интернат для продолжения образования. Златка им приглянулась. Нужна была лишь расписка председателя колхоза. Мол, согласен, обязуюсь поддерживать ученицу молоком. Петр Петрович наотрез отка- зался.

– Образованные доярки мне не нужны, из этих дур все равно ничего не выйдет, – резюмировал он на собрании с комсомольцами, – лучше моего правнука Петьку возьмите в город. Я за него и весь интернат снабжу молоком.

Бабка с матерью выли от отчаяния. Им было совершенно понятно, для чего и для кого готовит он Златку. Нюра набралась храбрости и в последний вечер перед отъездом бригады кинулась в ноги главной учительнице-комсомолке Нине Ланской. Рассказала историю рода Корзинкиных в подробностях и деталях. Нина, чистая душа инженерных кровей, пришла в ужас от деревенской дикости. Она стукнула по столу кулаком и вскинула подбородок:

– В советское время не допустим произвола! Девочка поедет с нами. Оформим ей все документы в горкоме комсомола. Поторопитесь собрать ее к шести утра.

Собирать было нечего. У Златки имелось одно-единственное платье, тертые ботинки и старое, еще бабы-Нюрино пальто. Наутро возле комсомольского грузовика она стояла со всем своим приданым – накинутым на голову платком с красными цветами. Тем самым, в который ее завернули, благосклонно позволив жить. Нюра с Зинкой целовали ее по очереди и даже не утирали слез.

– Не возвращайся, Золотулечка, – говорили они наперебой, – что бы ни было, не возвращайся. Живи в городе, учись, бойся всех мужиков – от мала до велика, не повторяй нашей судьбы.

Златка, обхватив худенькими руками мать и бабку, рыдала:

– Мамичка, бабичка, родные… Я буду писать… Я стану учительшей и заберу вас с собой.

– Не пиши, не думай о нас, лучше забудь, отрежь, живи своей жизнью. И если кто заденет тебя плечом, бей с размаху, не думая. Больше нам и не надо ничего.

Грузовик мотался из стороны в сторону по разбитой дороге вдоль поля, пока не превратился в беззвучную точку. Нюра с Зинкой долго крестили вслед воздух, потом обнялись, обревелись и с разрывающей изнутри пустотой побрели домой.

* * *

Нина Ланская хотела как лучше. Она лично взялась за жизнь Златки в интернате и лично добилась того, чтобы деяния Петра Петровича и его отпрысков стали известны в горкоме КПСС. Председателя колхоза с позором сняли, придав делу максимальную огласку. Уголовного наказания удалось избежать, но вся цепочка Петек уехала куда-то под Архангельск, подальше от осуждения и молвы. В ночь их отъезда в Федотовке сгорел крайний дом. Пламя полыхало до небес, чудовищные крики изнутри слышала вся округа. Деревенские мужики пытались лопатами, вилами и баграми откупорить входную дверь, но она была не просто закрыта снаружи – заколочена мощными гвоздями-троетёсами, так же, как и все три окна. Пожар потушить не удалось, ветхий дом сгорел до фундамента. Не смогли обнаружить даже костей, ноябрьский ветер разметал пепел по окрестным полям. Работники колхоза «Знамя Ильича» еще несколько десятилетий пугали своих детей якобы «Федотовским миражом» – в самые яркие августовские закаты в небе над нескошенным полем плыли две фигуры – две тонкие рыжеволосые женщины. Постепенно из солнечного марева к ним присоединялась еще одна – девочка-подросток, о судьбе которой больше никто ничего не слышал.

Глава 11. Месть

Златку поселили в комнату к четырем деревенским девочкам. Одна из них – Фаня из процветающего мясо-молочного колхоза – была на две головы выше остальных, имела крупную грудь и боксерские, в перекатах мышечных волокон икры. Откормленная, не знавшая нужды, она подавляла ровесниц бычьим взглядом и хриплым голосом.

– Рыжая, будешь в мое дежурство пол мыть, – сказала она небрежно, когда Златку завели в комнату. – А тумбочку твою я себе забрала.

Златка села на кровать возле двери. Погладила крахмальные простыни, шершавое малиновое одеяло, заправленное конвертом, на уголок. Посмотрела в окно: на стене соседнего дома раскинулась исполинская мозаика: счастливый Гагарин махал землянам рукой на фоне звездного неба и красного знамени. Тумбочка ей была не нужна, вещей не было. Дежурство Фани случилось уже на следующий день.

– Взяла таз, тряпку, в туалете нижний кран – набрала воды и вымыла так, чтоб блестело. Замечу где пыль – языком будешь лизать, – процедила Фаня.

Златка с восторгом смотрела на ржавую воду, наполняющую коричневый в крапинку таз. Несколько раз закрывала и открывала кран. В Федотовке она и представить такого не могла – воду носили из колодца с другого конца деревни. Нюра с Зинкой клали на плечи коромысла и семенили в сторону дома мелкими шажками, ей же давали ведро в одну руку. Образ бабки с мамкой, нежнолицых, тонких, балансирующих плечами, плывущих, не касаясь земли босыми ногами, вызвал у Златки приступ удушья. Она сглотнула комок и размазала слезы по веснушкам. Наконец таз наполнился до краев. Рыжуля ухватила его с обеих сторон, не удержалась, пролила часть на платье. Паучьей походкой, с дрожащим тазом в руках, она направилась по коридору. Фаня, стоявшая у окна, хмыкнула и, дождавшись, когда Златка чуть пройдет мимо, пнула ее ботинком в спину. Рыжуля упала, вода из таза подобно девятому валу Айвазовского, вскинулась и накрыла неловкую уборщицу.

– Че корявая такая? Ноги заплетаются? – усмехнулась Фаня.

Мокрая до трусов Златка вновь пошла набирать воду. Вторая попытка преодоления коридора также не удалась: Фаня собрала вокруг себя девчонок и прямо у порога комнаты подставила ей подножку. Златка вновь упала. Разлитая вода амебой расползалась вширь, в ней отражались хохочущие лица Фаниных прихлебателей.

– Ща директор придет, убьет нас всех, че ты тут океан разлила, давай вытирай, дура! – давили девчонки.

Златка кинулась в комнату за тряпкой, но Фаня перегородила ей дорогу.

– Зачем тряпка? Ты сама как тряпка, мокрая, хоть отжимай. Сымай платье и вытирай им пол!

Рыжуля таращила глаза, понимая, что сейчас произойдет что-то насильственное и неуправляемое, подобно поездке на мотоцикле. Она инстинктивно обняла себя руками и уперла подбородок в грудь. Интернатки начали срывать с нее одежду. Потрепанное, штопаное-перештопаное платье поддалось мгновенно и сходило с ее тощего тела пластами, как верхние листья с початка кукурузы.

– Смотри, сколько тряпок для хозуголка надрали! – глумились девицы.

Оставшись в одних трусишках, нахохлившись острыми лопатками, как неоперившимися крыльями, подобно птенцу, выпавшему из гнезда, Злата держала оборону и закрывала локтями пупырышки розовой груди.

– Мой давай! Бери свои грязные ошметки и мой! – заорала Фаня и наотмашь ударила заложницу по уху.

Златка упорно мотала головой. По какому-то непонятному сигналу орава девиц обрушилась на нее с кулаками и начала месить хрупкую спину, руки и голову. Она не защищалась, не кричала. Просто упала на колени, закусив до крови губу. В головке вертелось нашептывание бабки Нюры.

– Боль уйдет, враг умрет, враг уйдет, боль умрет.

Фаня швырнула ее оземь, впихнула в руки остатки платья.

– Вытирай, падла! – хрипела она в лицо.

– Вы-ти-рай! Вы-ти-рай! – скандировали интернатки.

Златка встала на четвереньки и под всеобщий гогот начала развозить рваным платьем грязные зигзаги по хлюпающему полу. Птенцовые ее лопатки ходили ходуном над красной вспухшей спиной. Выпирающий позвоночник раненой змеей пытался уползти в мокрые трусы.

Подоспевшая Нина Ланская в ужасе раскидала орущих дев и кинулась соскребать униженную Златку с пола. Она обернула ее первой сдернутой с чужой постели простыней и поволокла в комнату воспитателей.

– Я забрала эту девочку из одного ада, чтобы поместить ее в другой? – кричала в слезах Ланская, прижимая к себе дрожащую Златку.

– Нина Андревна, успокойтесь, – толстая воспиталка невозмутимо доедала бутерброд. – Это обычная драка подростков. Она тоже со временем отрастит себе и зубы и когти. Вот увидите. А платье мы ей новое выдадим.

В новом, на вырост платье Златка была похожа на еще не сожженную ведьму. Оно болталось возле щиколоток, в районе талии туда бы поместилась воспиталка с бутербродом. Златке выдали черный школьный фартук, и она носила его, не снимая – и в школе с формой, и в интернате, – подпоясав злосчастный балахон. Ланская приходила через день, лишь это останавливало Фаню учинить над рыжулей расправу. В классе Златку посадили за первую парту – из-за своей прозрачности она никому не мешала.

Чтобы как-то преодолеть в душе стыд и отчаяние, Корзинкина начала внимательно слушать учителей. Формулы, правила, теоремы отвлекали ее от черных мыслей. Особенно понравилось Златке естествознание. Предмет вел белокурый светлоглазый Евгений Алексеевич по кличке Жгутик – узкий, зыбкий, недавний выпускник местного пединститута. Он был не похож на всех остальных мужчин прежде всего тем, что не вызывал чувства опасности. В старших классах Жгутик преподавал еще и химию. Златку завораживали опыты. Намытые пробирки, в которые Евгений Алексеевич что-то погружал пинцетом, затем по капелькам что-то приливал, потом взбалтывал и – о чудо! – синий дым, или маленький взрыв, или мощное бурление. Еще она любила всяческие срезы – горных пород, человеческого черепа, древесной коры. В общем, все, что разворачивало глянцевый фантик и обнажало суть. К концу года Жгутик стал чаще вызывать ее к доске, и под его руководством Златка демонстрировала классу опыты. Учителя восхищало, какими точными, недетскими движениями она взбалтывает колбу, как внимательно отмеряет реагент в пробирке с делениями, как дотошно, следуя инструкции, перемешивает ингредиенты в чашке Петри. С ней можно было не сомневаться: итог опыта получится именно таким, каким он описан в учебнике. Смена цвета, реакция разложения, хлопок, выделение газа – все происходило как по рецепту. Однажды Златка заглянула в маленькую лабораторию, где Жгутик готовился к уроку химии для девятиклассников. Охлаждал пробирку, в которой прямо на глазах образовывались золотистые хлопья.

– Как это получилось? – невольно вскрикнула она, но тут же закрыла себе рот руками и попыталась спрятаться за дверью.

– Не бойся, иди сюда! – Жгутик был дружелюбен.

Златка на цыпочках подошла и взяла в руки колбу, где парили нереальной красоты искристые песчинки.

– Это «золотой дождь» – смесь ацетата свинца и йодида калия, – Евгений Алексеевич улыбался.

– Как красиво! И я смогу это повторить?

– Сможешь, только спустя пару-тройку лет, – Жгутик был серьезен, – а хочешь посещать мой кружок «Увлекательная химия»? Я беру туда ребят начиная с седьмого класса, но ты можешь приходить и слушать.

Златка просияла. Жгутик посмотрел на нее сквозь колбу с золотым песком: лицо девочки вытянулось, рыжий кошачий глаз и лепехи веснушек преломились сквозь стекло и влились в единый ансамбль с мерцающими кристаллами.

– А если добавить туда глицерин, они будут парить еще красивее, – сказала рыжуля.

– Браво, умница! – засмеялся Жгутик. – Жду тебя на занятиях.

Златка возвращалась в интернат вприпрыжку. Она светилась, переливалась и парила не хуже кристаллов Жгутика. В столовой за общим столом с интернатками и воспиталками сидела Нина Ланская. Комсомолка не улыбалась и судорожно мяла салфетку. У Златки засосало под ложечкой от нехорошего предчувствия. Не успев еще вдоволь насладиться послевкусием от разговора с химиком, она развернулась и побежала прочь из столовой.

– Злата! Корзинкина! Иди сюда! – Ланская бросилась за ней вслед.

Златка подняла на Нину глаза. Та взяла ее лицо в свои ладони и с трудом выдавила:

– Твои мама и бабушка погибли. Кто-то поджег дом, сгорели заживо. Не сумели выбраться…

У Златки не дрогнула ни одна мышца. Она жестом показала Нине – оставь меня – и молча пошла к себе в комнату. На кровати возле окна, как всегда, царила Фаня. Положив ноги на общий стол, она грызла семечки и плевала на пол.

– Ща закончу, вымоешь, – сказала Фаня.

Златка, не вымолвив ни слова, подошла к Фаниной тумбочке и резким пинком опрокинула ее на пол. Дверь раззявилась, оттуда полетел Фанин хлам: зубная щетка, огрызки помады, засохшие булочки, фантики, новенький будильник с двумя шапочками на голове. Златка с неистовой силой начала топтать все это тяжелыми ботинками, перемалывая в мелкую крупу. Будильник хрустел особенно рьяно, разлетаясь в стороны маленькими деталями и милыми шапочками с пимпочками. У Фани изо рта вывалилось содержимое и упало на широкую грудь.

– Ты че, уродина, совсем ополоумела? – Она вскочила на ноги и поперла на рыжулю.

Златка с размаху ударила ее по щеке. Фаня потеряла равновесие и сделала шаг назад. Златка, уловив момент, замолотила кулаками по лицу. Она чувствовала, как в тело вливается невиданная сила, как под ее руками разбивается хрящ, как что-то мягкое и податливое начинает течь между пальцев. Фаня орала и молила о пощаде. На крик сбежались все, кто ранее был в столовой. Златка схватила коричневый таз для пола и с жутким треском начала бить им об окровавленную Фанину голову. Интернатки стояли затаив дыхание. Никто не кинулся спасать Фаню. Никто не сказал рыжуле «остановись». Златка остановилась, когда устала. Она пнула ногой еще одну Фанину тумбочку и вытряхнула из нее все содержимое.

– Теперь обе тумбочки мои, поняла? – оскалилась она, нависая над Фаней.

Фаня кивала месивом лица и выла.

– И пол будешь мыть в мое дежурство, тварюга!

Фаня выла и кивала.

Обессиленная Златка рухнула на кровать. Кто-то из интернаток робко начал хлопать в ладоши, другие подхватили и дружно зааплодировали. Рыжуля уже ничего не слышала. Она плыла в мареве над пшеничном полем. Навстречу, улыбаясь и лучась рыжими глазами, шли мама и бабушка, молодые, божественно красивые, родные, теплые. Златка обвила обеих тонкими руками и прошептала:

– Не гоните меня. Я с вами.

– Придет время, Золотулечка, придет время.

– Я отомщу за вас! – плакала Златка.

– Не траться, милая. Солнце еще никому не удалось замарать сажей. Просто потерпи одну жизнь. Всего лишь одну жизнь…

Глава 12. Жгутик

Златка окончила школу весьма сносно. История с литературой хромали, но в точных науках ей не было равных. На кружок Жгутика она ходила как в церковь – истово и с благоговением. Химия стала ее религией. Все, что объясняли на уроках, было уже давно знакомым: будто знания сидели внутри и их просто выдернули на поверхность. Она чувствовала природу реакций, ощущала тягу одного вещества к другому, видела валентность в проекции, как ручки-ножки атома, готового спариться с другим элементом. Евгений Алексеевич уделял ей много времени. В седьмом классе они уже прошли десятый, и Златка требовала большего. Нос к носу в маленькой лаборатории они проводили вечерние часы и экспериментировали. На столе под стеклянным колпаком постоянно что-то взрывалось, дымилось, растворялось и кристаллизовалось. Белые халаты, которые они между собой называли «драники», были продырявлены словно картечью из ружья, разъедены щелочами и кислотами, покрыты цветной сыпью. Особенно Златку волновал фосфор во всех его ипостасях. Взрывоопасный белый, стреляющий прямо на воздухе, янтарный желтый, дающий рыжие, как Златкины глаза, «хвосты» газа при растворении в азотной кислоте. Безопасный красный, кубик которого вместе с металлическим натрием рождал фосфин, светящийся в темноте. «Если бы меня спросили, каким химическим элементом я была в прошлой жизни, я б ответила – фосфором!», – хвалилась Златка. «Тогда я был бы кислородом и горел бы всякий раз белым пламенем при взаимодействии с тобой», – грустно отвечал учитель.

В выпускном классе Жгутик перевелся в другую школу. Златка страдала, не находя этому объяснения. В класс пришла унылая химичка, монотонно повторяющая учебник. Рыжуля решила поступать на химический факультет местного политеха. В отличие от большинства ровесников, она точно знала, где и кем будет работать. Сочинение завалила, а вот на экзамене по химии блистала так, что старенький профессор только и спросил:

– Откуда ты взялась, Корзинкина?

– Из Федотовки, – потупилась Златка.

– Смотри-ка! Рождает еще земля русская Ломоносовых и Менделеевых!

Профессор лично хлопотал перед комиссией, чтобы двойку за сочинение у Корзинкиной исправили на тройку. Подняли документы, позвонили в интернат, убедились, что круглая сирота. Златка же, узнав о проваленном экзамене по литературе, потеряла всякую надежду. Когда на дверях института вывешивали списки поступивших, она пошла лишь для того, чтобы посмотреть, кто из ее одноклассников зачислен. Водя пальчиком по списку, наткнулась на свою фамилию. Не поверила, обернулась к прыщавому молодому человеку:

– Прочитайте, что здесь написано?

– Корзинкина З.П. – факультет химии.

Как же она любила мир в этот момент! Каким же он был добрым, благосклонным, расслабленным, мягким! Хотелось кинуться кому-то на шею, но друзей и подруг после расправы над Фаней у нее не было. Крылатая, легкая, она неслась вниз по широкой лестнице, цепляя нежными плечами милых очкариков и умных, насупленных дев. В толпе абитуриентов мелькнуло родное лицо. Златка остановилась и в неверии затрясла головой: с букетиком желторотых нарциссов, смущенно улыбаясь, стоял Жгутик. Она бросилась к нему в объятия и прижалась щекой к груди.

– Евгений Алексеевич, я поступила!!! – Мокрые ее ресницы оставили полумесяцы на желтой мятой рубашке. – А вы тут кого встречаете?

– Тебя, – сказал учитель.

– Как?

– А через год, когда тебе исполнится восемнадцать, мы поженимся. Я ждал целых пять лет!

Это было не про Златку. Не про тощую веснушчатую девчонку с заусенцами на руках. Нежеланного гадкого утенка, дочь шалавы и внучку шалавы. Она была недостойна такого счастья. Златка зажмурилась и увидела бабушку, обреченно качающую головой.

– Золотко ты мое в корзинке, – Жгутик прервал ее видение, притянул к себе и поцеловал в лоб.

«Больше не попрошу у жизни ничего, – Златка стряхнула с себя потусторонний взгляд Нюры, – только Он, только Учеба, только Химия, большего и не надо!»

Они гуляли по парку, держась за руки, ели эскимо, испачкали платье крашеной скамейкой.

– Я куплю тебе другое. В этом ты ходишь последнюю пятилетку. – Жгутик держал ее за талию, источая тягучую нежность.

В центральном универсаме она выбрала ситцевое летящее платье с васильками, сорвала зубами бирку, вышла из примерочной и выбросила старую одежду в мусорное ведро. Жгутик растрогался до заикания. На голубом фоне ее глаза налились липовым медом, волосы засияли пшеничным венцом, веснушки вспыхнули янтарными брызгами. Златка была невыносимо сочным июльским цветком, с которого нужно было немедленно собрать пыльцу. Химик почувствовал оживление во всех своих органах. Он сглотнул слюну и бросился к кассе. Немолодая продавщица одобрительно ему кивнула: «Повезло тебе, парень!» Душа развернулась рисунком наружу и ковром-самолетом унеслась в небо. В интернат вернулись за минуту до комендантского часа. Жгутик поцеловал Златку в губы и отскочил, не дожидаясь ответной реакции. Она опустила глаза:

– Как мне вас называть?

– А как ты звала меня за глаза в школе?

– Как все: Жгутик.

– А я – Женя.

– Как же это чудесно!

– Что именно?

– Что не Петя…

* * *

Златка не рассказывала о своем прошлом. Оно спугнуло бы и хлебнувших лиха, а уж чувствительного Женю из семьи кораблестроителя и учительницы пения и вовсе могло размазать по асфальту. Он огранял ее красоту, как умел: дарил нежнейшие желтые букетики – из рудбекий и зверобоя, из мелких хризантем и пижмы, из лютиков и ромашек. Купил бежевые туфельки и тонкое серебряное колечко, которое было впору только на указательный палец. И, чтобы не спадало с безымянного, Златка накрутила на него проволоку. Дотрагивался до ее лица кончиками пальцев и целовал так робко, что между их губами запросто можно было просунуть промокашку. Он приручил рыжулю, растворил ее страх, как марганцовку в воде – без пузырей и остатка. И наконец через пару месяцев, после того как ей исполнилось восемнадцать, привел в свою квартиру. Был теплый ласковый октябрь. Листья оранжевого клена латали проплешины темной, засыпающей земли. Мама с папой жили на даче, влюбленные исходили весь город вдоль и поперек, и Женя привел ее домой, мечтая просто посидеть, прижавшись к Златке, на диване. Но вышло по-другому. Гладя ее по спине подушечками пальцев, Жгутик нащупал пуговки на васильковом платье. Они поддались без сопротивления, потом был абсолютно негордый лифчик из ситца на крупных крючочках (что там было прятать!) и маленькие горячие соски цвета топленого молока, которые росли прямо из ребер. Златка все это время сидела, как неживая, уткнувшись взглядом в рояль и распахнутые ноты. Ничего более буржуазного и развратно-возбуждающего она в жизни не видела. Три кривые, раздутые, бесстыже расставленные ножки держали на себе огромное тело с открытым зевом бело-черных клавиш. На пюпитре, обнажившись до корешка, разнузданно стояли ноты. Какой-то непристойный отрез лиловой органзы, брошенный поверх инструмента, прикрывал его тело оттенка слоновой кости не более, чем простыня – нагую Данаю, висевшую тут же над роялем. Златка вздохнула – ежемесячного надоя в колхозе «Путь Ильича» не хватило бы, чтобы откормить ее до состояния пышной музы Рембрандта. Сладострастие застыло в комнате широким столбом солнечного света, в котором, как кристаллы в глицерине, плавали блудливые пылинки. Самым постным в этом порочном великолепии был Жгутик, который запутался в своих штанах и никак не мог содрать их с худеньких кузнечиковых коленок. Действо сильно проигрывало предвкушению. Ей было больно, скрежетно, неуютно, словно моркови на терке. Женино сосредоточенное лицо вызывало уважение, но, чтобы сохранить возбуждение, она смотрела на Данаю. Жгутик долго возился, утомил и утомился сам. Наконец, откинувшись на подушку дивана, он взял сигарету и закурил. Задумчивый дым по спирали дотянулся до потолка. Златке захотелось нежности, она прильнула к его костлявому плечу. Он чмокнул ее в щеку и надолго оцепенел. Столб света по-прежнему пылился, но уже без похоти, рояль, покрытый тряпкой, превратился в мебель, Даная беспросветно скучала. Вдруг Женя резко подскочил, будто в попу ему из дивана выстрелила пружина. Он начал шарить рукой по плюшевому пледу, сжимая и разжимая его в кулаке. Затем таким же движением кинулся щупать Златку между ног.

– Что случилось? – испугалась рыжуля.

– Где кровь? – нервно спросил он.

– В смысле? – она попятилась назад.

– В прямом! – Жгутик наливался яростью. – Ты что, не девственница? И молчала? Пользовалась мной? Держала за идиота?

– Женя, подожди, этому есть объяснение… – губы Златки дрожали.

– Какое?! Что ты прожженная блядь, проститутка? шалава?! Говорила мне мама, не связывайся с интернатками, они все порченые, клейма некуда ставить!

Златка окаменела, как в тот день, когда услышала о сожжении матери и бабки. Она механически надела белье, платье, накинула плащ и кипятком презрения обдала голого Женю. В студенческом общежитии, куда ее поселили, не было Фани. Поэтому, выходя из квартиры, она хлопнула дверью так, что в коридоре со стен слетели две витрины и разбились в крошку. Искусительница Даная рухнула на рояль, вонзив угол золотой рамы в хребет срамного инструмента. Чудовищным сквозняком с пюпитра слизало ноты, старинная напольная ваза разлетелась как при ядерном взрыве. Жгутик закрыл голову руками и уперся лбом в коленки кузнечика. Жизнь лежала перед ним грудой мельчайших осколков всего того, что было когда-то ценно, истинно, свято.

Глава 13. Близнецы

Саня меня выбешивал своим занудством, а в Эпоху я влюбился. Острая на язык, необидчивая, шебутная, она каждый день придумывала новые развлечения в нашей достаточно размеренной, лишенной всяких событий «загробной жизни».

– Зырь, зырь, Шалушик раскомандовался, строит работяг, а у тех ща пупки порвутся, пока они твою плиту тягают с места на место! – гоготала она.

Прах мой к тому времени был уже погребен рядом с истлевшим гробом Сани, который просто разворотили и остатки костей утрамбовали лопатой в обувную коробку из-под сапог. Его ржавый крест, как и пророчила Эпоха, выкорчевали и просто отвезли на ближайшую помойку. Монолитную черную плиту редкого черного мрамора устанавливали четверо мужиков. Елозя грязными руками по моим глазам и губам, отображенным на камне, они потели и проклинали Илюшу, которому все не хватало трех сантиметров влево-вправо для какого-то одному ему понятного идеального равновесия. Рядом хлопотала моя жена, то и дело касаясь Илюши своим телом: то прикладывалась грудью к спине, то брала в руку его ладонь, то смахивала со щеки невидимую пыль.

– Хочет его очень, да, Старшуля? – поддела меня Эпоха. – Ревнуешь?

– Да иди ты, – огрызнулся я.

– Как ща говорят: ищет тиктальных ощущений, – оскалила она верхние зубы.

– Тактильных, – понуро поправил Саня.

– Во-во! А ты где набрался этой модной ереси?

– Студента тут недавно закопали, ошибся кладбищем, пока провожал его, всю историю жизни выслушал. Жену свою ругал. Не давала она ему ярких тактильных ощущений, – пробубнил Саня.

– А твоя-то Шалушику явно и тик-так, и так-тик, – глумилась надо мной бабка.

– Вот вредная твоя, наглая морда! – разозлился я. – Не изменяла она мне никогда. При жизни уж однозначно.

– А как же тогда сын твой похож на него точь-в-точь! Вон с братом стоит поодаль, дурак не заметит!

Рядом с могилой лениво переговаривались мои двадцатипятилетние сыновья-двойняшки. Темно-русый, крепкий, брутальный, похожий на меня Ярик и Ларик – светлокудрый худой ягненок с голубыми очами, будто срисованный с фотографии молодого Илюши. Это было безумием всей моей жизни. Я, как медик, понимал, что такого по законам генетики просто не может быть. Да, они разнояйцевые близнецы, рождены с интервалом в пятнадцать минут, но одного, черт побери, моего семени! Как второй мог быть похож на Илюшу? КААААК????? Я помню первую встречу с будущей женой. Мы с братом уже вернулись из армии. Я восстановился в медицинском институте. Илья, как всегда, тунеядствовал, плевал на все условности, купил корочки и собирался в очередной свой безумный поход. Она просто шла по улице. Принцесса из «Бременских музыкантов», с белыми волосами, собранными в два длинных хвоста, и красном платье, слегка прикрывающем трусы. Я остолбенел, как суслик у норки. Она поравнялась со мной, и еле уловимый запах женского тела взорвал мне ноздри. Принцесса улыбнулась, приподняв темные очки. Она была красивее всех звезд из порножурналов, которые за полстипендии можно было купить у барыг. Я впервые растерялся, и лишь когда красное платье скрылось за углом в конце улицы, бросился догонять. Настиг у автомата газированной воды, где она мыла граненый стакан, нажимая на встроенный фонтанчик. Я снова встал как вкопанный. Принцесса опустила в прорезь три копейки, налила сироп и убрала стакан. Плюясь и бормоча, автомат слил безвкусную минералку. Затем она снова опустила три копейки и вновь подставила стекляшку, долив вторую порцию сиропа до краев.

– Я тоже всегда так делаю, – ляпнул я, – люблю послаще.

Она пила лимонад небольшими глотками, а я смотрел, как в ее губы устремляются пузырьки газа, толкаясь и соперничая в желании попасть на вожделенный влажный язык. Горло у меня пересохло, в мозгу не осталось ни одной мысли.

– Скажешь что-нибудь умное? – спросила она.

– Ты – потрясающая, – выдохнул я.

– Все?

– Я женюсь на тебе.

– Всегда такой тупой? – усмехнулась она.

– Всегда, – подтвердил я.

– Тогда пока. – Принцесса развернулась и пошла прочь.

Я нагнал, схватил ее за руку, притянул к себе и прижался к губам.

– Наглый? – прошептала она.

– Наглый, – кивнул я, сминая ее в объятиях как намокшую газету.

Она оказалась Леной. Не помню, сколько прошло дней, когда мы оторвались друг от друга. Наверное, сутки, а может, и двое. Одуревшие от секса и голода, мы курили у нее на балконе. Родители были на даче. (Будь благословенны все дачи СССР!) Я сидел на табуретке в синих трусах, она, полуголая, поставила тонкую ногу с алым педикюром на какой-то гимнастический мяч. С нас можно было написать копию «Девочки на шаре» Пабло Пикассо.

– Я – модель журнала мод «Кокетка», – представилась Лена, – мечтаю уехать в Москву.

– Я – будущий хирург. О Москве можно подумать.

– Будешь меня лечить. – Лена выпустила струйку дыма мне в лицо.

– Будешь ходить передо мной голой. Всегда, – сказал я.

К родителям я привел ее уже через неделю. Мама наготовила вкуснейших салатов, папа купил вино. Лена им страшно понравилась. Они давно хотели меня пристроить. Мы сидели, смеялись, я был пьян и счастлив, Принцесса льнула ко мне и незаметно целовала в шею. И тут черти принесли ЕГО. Брат должен был уехать в свой гребаный поход на Байкал, но почему-то застрял в городе. Он никогда никому ничего не объяснял. Просто открыл ключами квартиру, бросил рюкзак в коридоре, пошуршал в ванной и сел за стол. Мама прижалась губами к его лбу, как всегда приподняв шелковые волосы.

– Ты не болен?

– Нет.

– Руки помыл?

– П-помыл.

– Знакомься, это Леночка, – возбужденно произнес папа, – невеста Родика.

– Илья, его б-брат, – этот говнюк равнодушно пожал ей руку.

Каждый раз, когда я вспоминаю их знакомство, меня трясет. Он даже не хотел ей понравиться! Он не пытался казаться хорошим, он игнорировал этот мир в принципе. С герпесом на губах, с нестриженной, до плеч гривой, с какой-то ржавой царапиной на роже, он накинулся на мамин салат и сожрал его прямо из общей миски.

– М-мамуль, есть м-мясо?

Он замечал только маму, с ней была особая связь, и иногда папу. Ни меня, ни моих девушек, ни моих друзей он не видел в упор. Мама кинулась подогревать ему вчерашнюю курицу.

– Вы – геолог? – спросила его Лена, чтобы как-то поддержать разговор.

– П-почти, – он даже не поднял на нее глаза.

– Он – искатель приключений себе на задницу, – объяснил я.

Но Лена меня уже не слышала. Она больше не любила меня. Моя Принцесса мечтала о совершенно ином Трубадуре. Патлатом, безденежном идиоте, который был бы абсолютно органичен в компании с ослом, вшивым псом и бесхвостым петухом. Думаю, она и замуж-то за меня вышла, чтобы просто быть рядом с ним, дотрагиваться до его волос, стирать ему пропахшие потом спальные мешки и мечтать прикоснуться к его вечно драной, как у дворового кота, морде.

– А знаете, Родион у нас богатырь! – начала свою притчу мама. – Родился на пять килограммов сорок пять грамм! Сосал меня до полутора лет…

– Ну мааамаа! – заревел я.

Илюша пофигистично ковырял в зубах развилкой куриной косточки.

– А Илюша, господи, просто галчонок, весил два четыреста! Я еле его выходила, – не унималась мама, будто это было молитвой, без которой нашу квартиру не мог покинуть ни один человек.

– Ну надо же! А сейчас такой мускулистый! – восхитилась Лена.

Илья и вправду начиная с девятого класса начал усиленно тренироваться, и его дрищовая, вечно сопливая оболочка превратилась в жилистое, поджарое тело. Конечно, ляжки у него по-прежнему были меньше моих бицепсов, да и сам он оставался на 20 килограммов хлипче меня, но Лена, похоже, этого не видела. Вечером я прижал его к стене (мы, как и раньше, спали в одной комнате), взял за грудки и выдавил, чеканя каждое слово:

– Если ты хоть пальцем до нее дотронешься, урод, я изувечу тебя. Не посмотрю, что ты мой брат.

– Да р-расслабься, – лениво ответил он, – она в-вообще не в моем вкусе. Как и ты, в-впрочем.

– Не в твоем вкусе? – взревел я. – Да она красивее Роми Шнайдер и Марины Влади, вместе взятых!

– Это т-твои шлюшки из п-порножурналов?

– Это женщины Алена Делона и Высоцкого, неуч!

– К-когда это было…

– Когда бы ни было, пока я жив, ты глаза на нее не подымешь! – Я тряс его как ощипанную курицу.

Илюша не сопротивлялся. Он безразлично посмотрел в потолок, а потом уставился на меня в упор:

– Д-договорились. Я п-пересплю с ней, когда ты ум-мрешь.

Я знал, что он не тронет ее. Как ни странно, Илюша вообще никогда не врал. Он не боялся говорить правду, и не потому, что считал это правильным или честным. Ему просто было плевать на последствия, на осуждения, на слухи, на реакцию других людей. Он не утруждал себя выдумками и оправданиями. Но в Лене я не был так уверен. Она всю жизнь ждала Илюшу из экспедиций, с упоением гладила ему рубашки, прижигала раны, хотя он этого не просил, умоляла рассказать, где он был и что видел. Если Илюша, заикаясь, начинал свою неторопливую историю, она переставала дышать, поднимала палец вверх, пресекая любое вторжение в его речь: муха не могла прожужжать, чайник не смел засвистеть, дети не имели права ни о чем спрашивать. Даже если один из них вылил горшок с какашками другому на голову… Так вот, дети. Мы уже переехали в Москву. Я уже проводил свои первые несложные операции на сердце. Она стала лицом журнала «Космополитен» в России. Илюша шлялся по всей стране с одной парой запасных носков и собственным парашютом в рюкзаке. Когда он приезжал в нашу съемную квартиру в Алтуфьево, Ленка с благоговением вручную стирала эти носки, словно Туринскую плащаницу. Это при том, что я подарил ему на день рождения ровно сто пар, чтобы он просто выбрасывал драную вонь и брал новые. Илюша ее даже не благодарил. Он действительно не хотел рвать мне сердце. Иногда приходил к нам с парой-тройкой сомнительных девиц, которые висели на нем, как клещи на собаке, занимал у нее деньги и не отдавал, обещал забрать наших пацанов из детсада и забывал о них на месяц. Но Ленку было не унять. Она жаждала его, она страдала. Илюша априори был прощен за все. Мне казалось, если бы он дал ей хоть малейший шанс, подмигнул или посмотрел своим долгим изможденным взглядом, она бросила бы все: меня, детей, профессию, чтобы только оказаться в его объятиях.

Беременность Ленки была тяжелой. Мучительный токсикоз, тахикардия, судороги. Врачи определили двойню. Я бежал к ней с ночных операций, держал ей голову, когда она билась в страшной рвоте, пел песни и включал «Ветер перемен» «Скорпионс», прикладывая магнитофон к надутому животу. Слушал биение двух сердец в ее лоне и исходил нежностью. Илюша в это время жил на Севере в юрте, жрал сырую оленину, трахал чукотских женщин и ни разу не звонил. В результате на свет появились Ярик и Ларик (Ярополк и Ларион – Лена был помешана на редких именах). Первый – мое продолжение, вплоть до рисунка вен на предплечье, линий на ладони. Второй – прижизненная реинкарнация Илюши. Даже с чертовой родинкой на животе. Синеглазый, тощий, болезный. Я осатанел. Спустя два года, когда сходство только усилилось, даже мама (я перевез родителей в Москву) не удержалась, мол, что за черт? Она же не кошка, чтобы в одном помете рожать детей от разных котов? Я собрал у сыновей слюну, срезал волосы – темно-русый и белый – и отвез на экспертизу ДНК. Ответ был однозначен: и у того, и у другого стопроцентно мое отцовство. Я не остановился и в другую лабораторию привез пацанов лично. Из крошечных пальчиков взяли кровь, сравнили с моей – это железно была моя ДНК.

Когда им исполнилось по три года, к нам завалился Илюша. Он был обветрен, красноморд и пострижен налысо – подхватил от чукчей какой-то стригущий лишай и редкую половую инфекцию. Привез полтуши вяленого оленя и притырошного божка с большой писькой из оленьей же кости и кусочка жесткого меха. Подарил его Ленке и сказал:

– Это вам на размножение. Проверено на чукчах, божок работает.

– Божок работает? – рассвирепел я, готовый убить его у Ленки на глазах. – Это ты у него просил, чтобы один из моих сыновей был похож на тебя? Или сам приложил усилия?

Я орал как резаный, хотя понимал, что брат ни в чем не повинен. Результаты двойной экспертизы были у меня на руках. За год до зачатия Илюша уже слился в экспедицию и физически выпал из нашей столичной жизни. Он ничуть не удивился и подозвал пацанов к себе. Поцеловал в лоб темненького Ярика, пожал руку себеподобному Ларику.

– М-молодец, д-дружище! Жизнь п-пробивается д-даже сквозь асфальт.

Потом обнял меня и сказал просто, без пафоса:

– К-как же я по т-тебе скучал. К-как же без тебя п-пусто.

На мгновение я замер. Честно сказать, я тоже дико по нему скучал, но злость не давала мне признаться в этом даже себе самому. Я сжал его окрепшие плечи и попытался сглотнуть подступивший к горлу комок. Мы стояли так несколько минут, пока дети с грохотом не опрокинули на пол горшок с цветами.

– З-знаешь, – сказал он мне, когда мы затем глушили текилу, – в к-какой-то з-засрани, К-канаде или Ам-мерике с-ставили эксперимент. Лошадь д-держали в вольере со с-стеклянной стеной, за которой ж-жил самец з-зебры. Она с-смотрела н-на него г-годами и очень х-хотела. А п-потом ее оплодотворили нормальным ж-жеребцом. И у н-нее родился ж-жеребенок с п-полосками, как у з-зебры. М-мысли м-материальны. В-вот и все объяснение.

Помню, после этих слов я расквасил ему лицо и выбил массивной печаткой этот чертов передний зуб, который он и без того менял каждые два года. Дети забились под стол, Ленка орала на меня в истерике, Илюшу увезла скорая с очередным переломом носового хряща. Я потом долго ездил к нему в Склиф. Он не обиделся, просто стряс с меня денег на пластическое восстановление утраченной рожи.

– Н-ну я п-перегнул, – сказал он, когда его подлатали. – Н-не сердись на м-меня. Я з-знаю, как т-ты ее л-любишь.

Я обнял его снова, и мы, как два идиота, стояли в палате, словно провожали друг друга на бой. Врать себе бессмысленно. Дороже брата у меня никого не было. Ленка не поняла нашего перемирия, затаила обиду и перестала спать со мной в одной кровати. Она ютилась в соседней комнате на детском диване в обнимку с идиотским божком и его неумно радостным шерстистым писюном.

* * *

– Это неудивительно, – ответил я Эпохе. – Илюша был частью меня, он с рождения жил в каждой моей клетке, он прошил мои гены своим кодом, мою кровь своей кровью, мои мозги своим серым веществом. И я просто выплеснул его, равно как и себя, в Ленкино лоно. Потому что ровно половина моей сути – это он.

– Дааа, – задумчиво протянула бабка, – хорошо сказал, Старшуля. Были бы у меня красивые губы, я бы расцеловала тебя. Шалушика невозможно не любить… Зырь, зырь, как он вспотел! – Она вновь распласталась над нашей с Саней могилой. – Хлопочет! Хочет угодить тебе, дурачок.

– Да что вы на нем прямо зациклились оба! – обиженно пробурчал Саня.

Он был уязвлен небрежным отношением к собственному истлевшему телу и вообще считал себя обделенным. Я тоже бы от него с удовольствием избавился, но булгаковский «квартирный вопрос», как выяснилось, оставался актуальным и в нашем мире. Причем решить его было невозможно ни за какие деньги и заслуги. Ты был привязан к своему праху, месту на кладбище и тем, кто захоронен с тобой в одной могиле. Поговаривали, что через какое-то время наступало освобождение и переход в другую нематериальную институцию. Но так же как и при жизни мы ничего не знали о смерти, так и здесь мы не ведали, что с нами станет в следующей трансформации. Лишь у одной Эпохи не было территориальной зависимости. Она моталась где хотела, порой надолго исчезала, и я изнывал рядом с дебилом Саней, а то внезапно возвращалась, принося с собой свежий ветер и сплетни со всех мыслимых захоронений. Причину ее свободы я узнал далеко не сразу…

Глава 14. Игра

При жизни мне думалось, что, умерев, я сразу познаю истину. Мне откроются двери в неведомое, запретное, я пойму, как устроен мир и в чем справедливость, которую никак не удавалось постичь, обладая физическим телом. Я увижу всех своих родственников до седьмого колена, укоренюсь в веках, оценю мотивы своих прошлых поступков и даже смогу что-то отмолить и исправить. На деле все оказалось не так. Я тупо болтался над Пятницким кладбищем, не погруженный ни в какую тайну. И смысла в моей безоболочковой субстанции было не более, чем в ожидании на поселковой остановке автобуса, который давно снят с маршрута. Мы маялись от скуки и коротали время как могли.

Помимо наблюдения за процессом похорон и установкой памятников (нет-нет да места продавались новым «клиентам»), мы развлекались игрой, которую придумала Эпоха. Садились в круг, соединяясь краями своих материй, и каждый, втайне от других, выбирал по десять человек с нашего кладбища, сохраняя их в разряде невидимого. Затем Эпоха, как залп орудия, гаркала: «Проявись, бля!», и мы переводили своих избранников в видимый сегмент, словно открывали карты картинкой наверх. Если у кого-то были совпадения – в десятке Сани и моей, к примеру, попадался один и тот же персонаж, – мы приглашали его в игру. В результате в нашем кругу появлялись новые люди разных возрастов, национальностей, времен, что было неожиданно и весело. Скоро в эту забаву, которую я в честь бабки предложил назвать «Эпоха», играл весь Пятницкий могильник. Победившим считался тот, чьи «карты» ни разу за десять конов не пересекались с другими. Эпоха страшно мухлевала. Обладая большей свободой, чем другие, она загребала в свою десятку героев с чужих захоронений, что всем нам было неподвластно. В результате ее набор «карт» никогда не пересекался с нашим, и она неизменно оставалась победителем.

– Вот ты шельма, плутовка, – ругался Саня, – с тобой вообще неинтересно играть!

На самом деле только с ней и было интересно. Она тащила в наш круг каких-то средневековых купцов, расстрелянных священников с хоругвями, «чумных» бунтарей начала 70-х годов XVIII века, которые во время эпидемии чумы в Москве убили архиепископа Мавросия – единственного человека с мозгами, запретившего молиться толпою у иконы Божией Матери на Китай-городе.

– За что вы его разорвали на куски, нелюди? – интересовался я у некоего Афанасия, сплошь покрытого язвами и лимфатическими бубонами.

– Спрятал, диавол, Боголюбскую икону от народа, – картавил тот, – надежду нашу на спасение.

– Ну так спрятал, чтобы вы, козлы, не перезаражали друг друга, стоя на коленях тучами, – напирала на него Эпоха, на мое удивление знавшая историю «чумного бунта» в Москве.

– Ирод он, лукавый, – не унимался гнойный Афанасий.

– Иди на хрен, бесишь, – прерывала его Эпоха и «сливала» в какую-то пространственную дыру, откуда его никому не было видно.

Она не тратила времени на раздражающих ее людей. Зато в нашей банде надолго задержалась белокурая Настенька – пятилетняя девочка со скальпелем в животе, жертва врачебной ошибки. Понятливая белочка, на могилу которой уже двадцать лет седые родители приносили огромные белые астры. Хирурги забыли инструмент в полости, вырезая аппендицит, зашили, а через три дня она умерла от перитонита. У Настеньки была забава. На ее могиле (по соседству с моей) лежала игрушка – заводная кукла, со временем ставшая напоминать жуткую Аннабель. Каждый раз, когда люди проходили по узкой дорожке, Настенька мысленной субстанцией поворачивала ключик, и из куклы доносилось: «Мамочка, возьми меня с собой». Люди отскакивали на метр и хватались за сердце. У одной дамы случился инфаркт, после чего я сильно отругал Настю, на месяц отлучив от нашего общества.

– Да ладно, – вступилась за нее Эпоха, – а у вас самих какая была любимая забава в детстве?

– Я любил сдирать с девчонок гольфы, – сказал Саня.

– Это как? – поинтересовался я.

– Мой день рождения приходился на праздник пионерии – 19 мая. К этому моменту в Москве наступали жаркие дни, и девочки на торжественные линейки надевали белые гольфы. Я до десятого класса был уверен, что это исключительно в честь меня. Представляете, ряды коричневых коротких платьиц, фартучки и голые ножки всех калибров, как крашенные известью деревья в саду, обтянутые снизу ослепительной белоснежностью. Меня это очень волновало.

– Красиво рассказал. И чо? – подбодрила его Эпоха.

– Ну, мы с пацанами подбегали к ним, присаживались и молниеносно спускали гольфы до туфелек. Самым шустрым удавалось еще посмотреть снизу вверх на трусики под формой. Кто больше сдирал гольфиков, тот и победил, – заключил Саня.

– А девчонки? – спросила Эпоха.

– Они визжали и называли нас идиотами.

– Были правы. А ты, Старшуля, во что любил играть? – Эпоха не унималась.

– Я был нападающим в футбольном клубе.

– Это скучно. Давай что-нибудь порочное.

– Была одна дурацкая игра у нас во дворе, – я задумался, вспоминая подробности, – когда в нашем городе сгорела психбольница, нам было лет по десять, и мы придумали развлекалово под названием «пожар в дурке». Собиралась в кучу толпа девчонок и пацанов, ведущий кричал: «Пожаааар!» Каждый из нас по очереди становился перед толпой и начинал изображать горящего сумасшедшего, который бежит от огня. Выигрывал тот, кто был самым смешным. Помню, у нас животы лопались от хохота. Особенно ржали над Илюшей, он кривлялся, скрючивался, срывал с себя одежду, строил такие рожи, что мы лежали впополам. Он чаще всего и был победителем.

– Дааа, – задумчиво протянула Эпоха. – Все так и бежали. Врачи, санитары, психи. В пижамах, голые, завернутые в простыни, одеяла. Спасались как могли. Прыгали с третьего этажа и разбивались насмерть. Пожарные приехали без лестниц, долго не могли наладить брандспойты. Пламя полыхало до небес.

– Откуда ты знаешь? – оторопел Саня.

– Так я там и сгорела! – загоготала Эпоха. – Я ж прикована к кровати была, как буйная. Железными наручниками к спинке. Орала резаной белугой, прыгала на панцирной сетке, словно на батуте. Но кто же меня освободит? Каждый спасал себя. Соседка моя, полоумная тетка за шестьдесят, стала метаться по палате, искать кошелек. Какой кошелек? У нас, психов, их сроду не было. Но она, сколько мы лежали вместе, думала, что просто вышла за молоком и потеряла деньги. Я ору: «Беги, дура!» Пока пижама на ней не запылала, искала свою пропажу. Потом дернула в коридор. А там потолок обвалился. Не знаю, спаслась ли?

– А ты???

– А я сгорела дотла. Когда пожар потушили через двое суток, от психушки остались только внешние стены. Ни перекрытий между этажами, ни палат, ничего. Всю эту груду пепла, металла, конструкций разных разгребли экскаватором да и увезли на полигон за город. Так что косточки мои не захоронены, ветром развеяны. Поэтому я и свободна в отличие от вас! Летаю где хочу, а не торчу над своею могилой.

Эпоха торжествовала. Моя бестелесность задыхалась в рыдании. Саня тоже всхлипывал, вибрируя, как мотор старого «КамАЗа».

– Откуда в тебе этот дебильный оптимизм, Эпоха? – только и смог произнести я.

– Я – в предвкушении, – ответила она. – В предвкушении чего-то прекрасного и, несомненно, великого.

Глава 15. Бычок

На новую мечту – «Царевну-Лебедь» – Илюша решил копить иным способом. Он сдавал бутылки. Надоумила его баба Катя – толстая соседка-пенсионерка, которая умела выжать деньги из всего, на что падал глаз. Она подвизалась работать в своем же доме, в семье молодых инженеров няней для двухлетней Анечки. Когда мама девочки уходила на работу, баба Катя напяливала на себя ее югославскую кофточку, сжирала пельмени из холодильника и включала телевизор. Анечка ползала по полу в описанных до щиколоток колготках, оставляя за собой мокрые инопланетные круги. По приходу родителей баба Катя отчитывалась, что подопечная на обед съела суп, пельмени и салат. Мама дивилась: Анечка теряла вес и к вечеру орала от голода.

– Высокий метаболизм у ребенка или глисты, – заверяла баба Катя. – Покажите эндокринологу.

С бабой Катей Илюша познакомился случайно. Он возвращался из школы, когда она перла в приемный пункт две огромные сетки с пивными «чебурашками» и водочными поллитровками. Расплывшись в пространстве, как медуза на песке, толстая Катя истекала потом и жиром, задыхалась и отхаркивалась. Лицо у нее было таким, будто она тащила на себе танкиста без ноги. Илюша кинулся помогать, она с радостью повесила на него обе сумки и шустро поковыляла за ним, приговаривая:

– Молодец, мальчик, комсомолец! Будешь помогать бабушке сдавать бутылки, получишь комиссию.

– Это как? – спросил Илюша.

– С каждого рубля десять копеек – тебе. А если посидишь с ребенком дома и никому об этом не скажешь, то двадцать копеек.

С этого момента Илюша был в деле. Поначалу он сидел с Анечкой, пока бабу Катю носило по помойкам и пивнушкам, где она собирала «товар». Анечка оказалась милым смышленышем, полюбила Илью как родного и подолгу играла у него на коленях, щекоча подбородок своим кудрявым затылком. Когда тот делал уроки, она калякала в его черновике простым карандашом и пела песни. Илюша не знал, чем развлекают детей, поэтому он заплетал ей крысиные косички, красил ногти маминым оранжевым лаком и рассказывал в ролях новости школьной жизни. Анечка повторяла его движения и фразы как свежая фиолетовая копирка. Через две недели, оставив дочь с куклой в кроватке, родители услышали монолог в нежном девичьем исполнении:

– З-заклой лот, п-падла, п-поняла? Че з-зенки лаззявила? Ща глаз на з-зопу натяну.

Они впали в ступор, решив навсегда порвать с нянькой, но на следующий день Анечка буквально выгнала их на работу, протягивая ручки пришедшей на смену бабе Кате и спрашивая ее о каком-то «луцсем Илюсе». Однажды девочка нашла в Илюшином портфеле остаток бутерброда и набросилась на него гудящей бродячей кошкой. Илья догадался, что ребенка нужно еще и кормить. В это время баба Катя организовала бурную деятельность по отмыву бутылок от этикеток прямо в Анечкиной квартире. Она включала газовую колонку, набирала в ванну горячую воду, и бутылки, утробно булькая, несколько часов отмачивали в кипятке свои буро-зеленые бока.

– Голенькая бутылочка, она дороже! – поясняла баба Катя Илюше, пока он вливал Анечке в голодный рот неразогретый борщ.

Как-то Анечкиному папе соседи нажаловались, что баба Катя была замечена с его маленькой дочерью на солнцепеке в очереди за шерстяным ковром. Илюша в это время был на секции по легкой атлетике и не мог подменить коммерсантку. Вечером у Анечки поднялась температура и началась рвота.

– Я же говорила, к эндокринологу нужно, – отпиралась баба Катя, когда родители прижали ее к стенке.

На следующий день по рекомендации соседей мама привела Анечку в квартиру к Софье Михайловне Гринвич на частный прием.

– Я понимаю, что вы не детский эндокринолог, – оправдывалась мама-инженер, – но запись к городскому специалисту только на два месяца вперед.

Софья Михайловна осмотрела девочку и заключила:

– Гоните эту тварь Катю поганой метлой. У вас абсолютно здоровый, но системно недоедающий ребенок!

Так Илюшина подработка закончилась, но начался личный бизнес. За время общения с бабой Катей он узнал про все «бутылочные» места и теперь стал независимым коммерсантом. За полгода Илюша скопил четыре пятьдесят и вывалил гору мелочи на стол опрятной бабули из комиссионки.

– З-заверните В-врубеля, – попросил он, чувствуя, как по телу разливается томное удовлетворение.

– Вы что, на паперти стояли? – подняла очки бабуля.

– А что, на п-паперти столько д-дают? – навострил уши Илюша.

– Это образное выражение, молодой человек, я и понятия не имею, сколько дают на паперти, – бабуля включила училку.

– Ж-жаль, – вздохнул Илья.

– Как вам не стыдно, вы же комсомолец! – вскипела она.

– Д-давайте уже «Л-лебедя», – он нетерпеливо теребил пуговицу на рубашке, – у нас л-любые деньги в п-почете.

Вечером Илюша просверлил дырку над своей кроватью, вдолбил дюбель, ввинтил шуруп и торжественно повесил картину. Вернувшийся с футбола Родион надул щеку и скривил рожу.

– Как сие понимать?

– Это Т-тамарка, моя ж-жена, – спокойно сказал Илюша, – отныне и н-навсегда она будет со м-мной. Д-другие женщины в этой жизни уже н-не имеют зн-начения.

– Ээээ, ты не обязан жениться на каждой, кто умер от передозы, – опешил Родик. – Не думаю, что она оценила твой подвиг.

– Мне все р-равно, о чем ты не д-думаешь, – отрезал Илюша, и больше разговор о Тамарке не поднимался никогда.

Она поселилась в комнате, восхищая маму с папой (какой тонкий вкус у Илюшеньки!), и героиновый взгляд упирался в не менее обдолбанные рожи Стива Тайлера и Джо Перри из «Аэросмита», которые в ответ тырились на нее с противоположной стены – над кроватью Родика висел их постер. На этот плакат, кстати, Родион выпросил деньги у папы и купил его за трояк вместе с пачкой жвачек «Ригли Сперминт».

Спустя месяц старший брат предложил младшему «сходить к девочкам» в общагу железнодорожного института. Мол, принимают без подарков, да еще и борщом могут накормить. Илюша согласился. Жениться в его понимании не значило хранить верность. Они шли по улице мимо бесконечно длинной стройки, на которую с утра привозили работать зэков из областной колонии. Родька, как всегда, умничал, философствовал, обкатывая свой ораторский талант на Илюшиных безропотных ушах.

– Понимаешь, любая вещь имеет ровно такой смысл, какой ты сам в нее вложил, – он шагал, размахивая руками, как экскаватор ковшом, – вот почему в твоей жизни все так сложно?

Илюша молчал.

– Потому что, – продолжал брат, – ты нагружаешь объекты и события несуществующим значением. И начинаешь по этому поводу переживать. В процесс переживания ввергаются все органы и системы твоего организма. Они начинают реагировать на то, чего нет. Ты разрушаешься, болеешь, а объект, над которым ты эмоционируешь, этого абсолютно не заслуживает. Ему плевать на тебя и твои мысли. У него свое предназначение, и твои чувства его вообще не касаются. Так ради чего портить жизнь?

– Т-только попробуй п-привести в пример Т-тамарку, – рявкнул Илюша.

– Хорошо, вот тебе другой пример. Видишь, идет беременная кошка?

– В-вижу.

– Что думаю я: идет кошка, она беременна. Что думаешь ты: бедненькая кошечка, она, наверное, голодная, ее тошнит, ей страшно, она ищет место, где родить, на нее могут напасть собаки, ее могут пнуть по животу. Так?

– Т-так.

– И небось даже ночью будешь думать об этом: как там беременная кошечка, не сбила ли ее машина. Так?

– Т-так.

– А на хрена? Этой кошке начхать на тебя, она решает свои проблемы, у нее свой путь. И ей также будет фиолетово, когда ты от своих мыслей раскиснешь, заболеешь и станешь весь такой умирать.

– З-задолбал ты своими н-нравоучениями, – сплюнул Илюша.

– Или вот: на стройке стоит зэк, – не слышал его Родион.

– Ну, с-стоит з-зэк, – эхом отозвался Илюша. – И че?

Они остановились возле груды кирпичей и арматуры, огражденной от улицы колючей проволокой. Изможденный зэк с проваленным носом, в камуфляжных штанах и потной майке-алкашке, стоял за проволокой и пялился на них пустыми глазами. Он прикурил свежую сигарету, затушил спичку и бросил ее на камни, раздавив грязным ботинком.

– Ч-что не так с з-зэком? – спросил Илюша.

– Зэк курит, – констатировал Родион.

– Н-неожиданный пов-ворот, – съязвил Илья.

Заключенного в этот момент окликнул какой-то мужик, видимо, начальник, и тот, матюгнувшись, затянулся напоследок так, что его живот прилип к спине. Затем с досадой метнул длинный окурок через проволоку к ногам двух братьев.

– Что думаю я, – вышел из оцепенения Родька. – Я думаю: хороший бычок. Как раз нет денег на курево. Что думаешь ты: блииин, какой жирный бычок, но у зэка, поди, скарлатина, туберкулез, сальмонелла… И в итоге?

– Ч-что в ит-тоге? – разозлился младший брат.

– В итоге я докурю его, и мне ничего не будет. А если ты вдруг его докуришь – ты умрешь.

Илья психанул, выпустил пар из носа, как разъяренный бык, топнул кедом-копытом по асфальту, и в бешенстве схватив с земли бычок, засунул себе в рот.

– Ут-ткнулся? – спросил он после того, как клуб серого дыма повис в прогретом майском воздухе.

– Вот щаз ты мужик! – похвалил Родька. – Вот так и надо себя тренировать. Дай затяжечку.

– От-твали, – фыркнул Илья, – это мой т-трофей.

В общаге братьям ничего не обломилось. Девчонки готовились к сессии и идею разврата с малолетками восприняли равнодушно. Илюша с Родионом помотались по комнатам, доели остатки вермишелевого супа и были посланы подальше. Вернулись домой несолоно хлебавши. Царевна-Лебедь посмотрела на своего названого мужа с презрением и, как ему показалось, разочарованно вздохнула.

Через пару недель на внутренней стороне щеки у Илюши появился небольшой плотный бугорок. Он постоянно трогал его языком и полоскал рот разведенной настойкой календулы. Но шишка росла, и вскоре Илюшино лицо неприятно округлилось: лимфоузлы за ухом и под нижней челюстью распухли и сильно болели, температура не сбивалась аспирином. Илья уже не мог изображать благополучие и пожаловался маме. Софья Михайловна отвела его сначала к стоматологу, а потом к ухо-горло-носу. Лор покачал головой, отозвал ее в сторонку и, не разжимая зубов, произнес:

– Сводите-ка его к венерологу, мамаша. У меня нехорошее предчувствие.

В районном кожвендиспансере была огромная очередь. Среди бывалых мужиков и потертых женщин Илюша с мамой выглядели крахмальными салфетками, случайно оброненными в грязную лужу. На них таращились и сально улыбались. Наконец разбитной врач лет тридцати пригласил в кабинет. Осмотрел Илюшин рот, взял мазок и, подписывая направление на кровь, лукаво подмигнул Илье:

– Что-с, молодой человек, оральный секс практикуете?

– Типун вам на язык, – вскинулась Софья Михайловна, – что вы такое несете, он же еще ребенок!

– Типун на языке мне не нужен, а вот у вашего сына во рту твердый шанкр в хорошей такой стадии. И ребенок он только для вас, а по факту – сформировавшийся мужчина. Сейчас получим результаты крови и начнем лечиться от сифилиса.

Софья Михайловна побелела и, глядя в одну точку, стала медленно сползать со стула на дешевый линолеум. Врач успел подскочить до того, как она коснулась пола, схватил под мышки и начал хлестать по щекам.

– Держи ее, – приказал он Илюше, а сам бросился за нашатырем.

Когда Софью Михайловну привели в чувство, сын обнял ее и, прорываясь сквозь потрясение, закудахтал:

– Эт-то не то, что ты п-подумала. Я п-просто д-докурил бы-бычок за одним з-зэком. В-вот и в-все!

– Вот видите, – обрадовался венеролог, – а вы, мамаша, расстраивались!

– Ты докурил бычок? – взорвалась мама. – С твоим иммунитетом? С твоими вечными болезнями? Как тебе в голову могло прийти?

– Н-ну, я н-на спор. С Р-родькой. Д-делов-то!

– Прэлэстно, раз за зэком, значит, сдадите кровь еще на девять инфекций. – Доктор, веселый и возбужденный, протянул Илюше длинный листок со штампом внизу: – Удачи вам, спорщик!

Помимо сифилиса, из девяти инфекций у Ильи обнаружили четыре. Одна из них – какие-то особо злые стафилококки – дала страшное осложнение – инфекционный эндокардит, воспаление клапанов сердца. Илюша стал неподвижным, страдал одышкой, не мог самостоятельно подняться в туалет. Он лежал в больнице под капельницами с антибиотиками и тихо умирал. Дома папа орал на Родиона, как подстреленный слон.

– Как ты мог? Вы же братья, вы – одной крови! Ты не понимал, что убиваешь его? Убиваешь маму! С момента появления Ильи она потеряла все! Сон, покой, работу! Ты знаешь, что мама – талантливый врач? Что ей предлагали возглавить отделение? Что она раньше любила играть в волейбол, любила путешествовать, меня любила, наконец! – ревел отец. – С твоим рождением, а затем Илюши, она лишилась всего. Она отдала себя вам без остатка! Она стала вашим придатком, вечно лечащим, вечно решающим ваши проблемы! Я потерял любимую женщину!

Родион каялся. Он и вправду чувствовал себя виноватым. А папа не мог остановиться.

– Больше ни копейки не получишь, никакой поддержки! Хотел в медицинский поступать? Никакого блата! Провалишься, пойдешь в армию! А сейчас уйди с глаз моих, видеть тебя не могу!

Родька с тяжелым сердцем поплелся в больницу к брату. Илюша, зеленый, распластанный, как огурец под гусеницей трактора, тупо смотрел в потолок.

– Да, влип ты, дружище, – взял его за руку Родион.

– Н-не то с-слово.

– Лучше бы я тот чертов бычок докурил.

– Л-лучше бы, – согласился Илья.

– Поступлю в медицинский, стану кардиологом и вылечу тебя, обещаю!

– Д-давай б-быстрее, – безнадежно ответил Илюша.

– Ты только держись, не угасай.

– Л-ладно…

– Это… – Родион замялся и набрал в легкие воздуха, – я люблю тебя.

– Я т-тоже, – слабо улыбнулся Илюша, сжав пальцами огромный Родькин кулак.

– Мы ведь одной крови, отец прав.

– Одной…

К всеобщему удивлению, этим же летом Родион сдал экзамены на «отлично» и был зачислен на лечебный факультет медицинского института. К всеобщему удивлению, Илюша стал поправляться и в своем желании жить назло, вопреки пробил желтым одуванчиком монолитный бетон тяжелой болезни. В первый день после выписки из клиники отец отвез его на озеро в загородном парке. Травянистый пляж возле лягушачьего водоема был заполнен загорающими и с высоты птичьего полета напоминал пэчворк-ковер из подстилок, полотенец, циновок и возлежащих на них голых тел. Вода кишела головастиками и купальщиками в пропорции один к одному. Илюша разделся до синих трусов, которые стали ему велики и парусами развевались на остове из костей, слегка завуалированных прозрачной кожей. Трусы метались по ветру, издавая свистящий сигнал SOS и пугая женщин полным отсутствием в них хоть какого-нибудь содержимого. Вместе с выпученными глазами и голубыми синяками, доходившими до середины щек, вместе с лиловыми кровоподтеками вдоль всех вен от сгибов локтей до запястий, вместе с пробоиной пупка, зияющей сквозь спину, он вызывал у людей чувство брезгливого сострадания. Об него обжигались взглядами и отводили глаза. Но Илюша этого не замечал. Он был в эйфории. Людская толпа, ранее раздражавшая его, вызывала умиление. Худой дядька, растворившись в любви, купал свою жирненькую дочурку. Подростки, выпендриваясь перед всем миром, играли в пляжный волейбол. Корявый мужик по пояс в воде ставил на свои плечи гуттаперчевую девчушку, и она ныряла с него, дразня весь пляж атласными изгибами своего совершенства. Илюша щупал голыми ступнями влажную траву, впитывал через открытые поры шум, смех, гогот вперемешку с матом, втягивал носом смолу запекшихся на солнце сосен и ликовал: здесь не пахло смертью, как в палате, здесь ее не было в принципе, она чуралась таких мест: нестерильных, босоногих, илистых, с одной канистрой кваса без стаканчиков на десять человек, с песком на зубах, с гобеленовой подстилкой в грушевидных следах от мокрых поп. Именно такой плед с двумя оленями папа расстелил на смятой траве, и Илюша рухнул на него, разметав мельницей проволоки рук и ног. Неокрепший вестибулярный аппарат выдал ему падающее бездонное небо с осколками алебастровых облаков. Они неслись, как белые кролики к неведомой кормушке, а им навстречу, чиркая распухшим фломастером по голубой гуаши, неспешно плыл серебристый лайнер. Илюша смеялся как дурачок, ему на кепку целился шмель величиной с кошку, и вместе с жужжанием толстяка воздух надорвал стрекот вертолета. Над линией горизонта показалось пузатое тело, бок лопнул, и из него шоколадным драже с изюмом посыпались темные фигурки. Илюша замер. Из каждой изюминки моментально прорвались лепестки и уже, спокойно качаясь в воздушном потоке, на дальнюю сторону за лесом стали опускаться парашютисты.

– Па, я т-так же хочу, к-как они, – прошептал завороженный Илюша.

– Так в чем проблема? – спокойно ответил отец. – Запишись в школу ДОСААФ и учись. Пойдешь по моим стопам. Я же тоже военную карьеру начинал с этого.

Илюша обнял отца стрекозьими ручками и поднял кепку с глаз.

– Р-родька будет с-смеяться.

– А ты не говори ему. И маме ничего не говори. Твоя жизнь – это твои решения. А другие пусть узнают о них уже по факту.

* * *

Почерневшая от Илюшиных болезней Софья Михайловна четыре месяца жила спокойно. А потом по факту узнала, что младший сын прыгает с парашютом, что после окончания школы высшее образование получать не собирается и что поедет в Афган добивать душманов.

– Ты не знаешь, коммунистов пускают в церковь? – обреченно спросила мужа Софья Михайловна. – Я хочу помолиться.

– Да черт с ним, пускай делает что хочет! – вскипел папа. – Если он выжил сейчас, выживет и в Афганистане. А вот тебя я не позволю ему уничтожить.

1.АИК – аппарат искусственного кровообращения.

Бесплатный фрагмент закончился.

4,6
29 оценок
559,30 ₽
799 ₽
−30%