Читать книгу: «Не говори о нём»

Шрифт:

Редактор Анастасия Шевченко

Издатель П. Подкосов

Главный редактор Т. Соловьёва

Руководитель проекта М. Ведюшкина

Арт-директор Ю. Буга

Корректоры Т. Мёдингер, Ю. Сысоева

Компьютерная верстка М. Поташкин

Иллюстрация на обложке Getty Images

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

© И. Белодед, 2023

© ООО «Альпина нон-фикшн», 2023

* * *

Синий кит

1

Воспоминания были неотступны, они прилипали к пальцам, как скотч, вертелись клейкими лентами в сельской лавке, на которые садились сытые синие мухи…

Отец, как всегда утром, просыпался раньше нее, громко зевал, шел на кухню, где заводил песнь утренней суеты. Потом к нему присоединялась мама, ее сон только восстановился после того, как младшего брата определили в детский сад, и между собой они начинали говорить не о любви, а о погоде, о том, где выше ставки по вкладам, какие шторы подойдут для новой детской и в какой университет пристроить Софку. Софка! Бр-р. Она ежилась, когда слышала имя свое уменьшительно-ласкательным.

Ей казалось, что она достойна лучшего: не этого неотесанного мужчины с залысинами над старомодной роговицей очков в роли отца, не худощавой женщины с остро-искренними глазами, как разбитая по горлышку бутылка, в роли матери. Нет, сюда закралась какая-то ошибка. Если приглядеться, она была даже не похожа на них, а если приглядываться долго, то совершенно не похожа, как и на своего четырехлетнего брата. Да боже мой! – у них ведь разные глаза: у нее – серо-голубые с туманностями, а у него – карие, в отца – в ее приемного отца!

Она ощущала лицемерие мира спиной, ежилась, сидя на подоконнике, глядя на млечный снег, шинные узоры на асфальте, заметаемом поземкой, на дым, идущий из труб отогреваемых во дворе машин. И такая ненависть ее пронзала, что она выдумывала себе другую жизнь.

Из кухни донеслось:

– Софка! В школу не опоздаешь?

Это кричала ее приемная мать – никто другой это быть не мог. Скрежетали стулья, голосил проснувшийся Павел Игоревич – София, видя, что матери это неприятно, иначе не называла брата. В глубине души она ревновала маму к нему, как что-то непристойное, наблюдала расцвет любви в увядающем сорокалетнем женском естестве.

– София? Ты вообще думаешь просыпаться?

Это кричал отец, колотил в дверь и врывался в комнату, едва не падая. Толстое, коротконогое тело заполнило ее взгляд.

– Вот ты где? На подоконнике сидишь? В школу не собираешься? А? Подкинуть тебя на моем новом коне?

Самодовольный тип. Да еще и в клетчатой рубашке навыпуск и по колено натянутых красных носках. Подшерсток на ногах возбуждал в ней особенное отвращение. «На моем новом коне». Конечно, он не мог сказать просто – «на машине», ему потребовалось это дурацкое клише. И вся его жизнь была чередой клише. Да и везти ее до школы он не очень-то хочет, просто ему не терпится показать окружающим, что он не обыкновенный инженер, а целый руководитель направления.

– Валяй, – ответила она.

– Тогда одевайся скорее. – И погодя добавил: – Софочка.

Отец вышел из комнаты – взгляду стало просторнее.

За завтраком София скорчила лицо, когда прожевывала политый сгущенкой блин.

– Не хочешь – не ешь! Посмотрим, как тебя в школьной столовой накормят! – закричала мать.

– Не лезь ты к ней, ради бога, – нехотя вступился уже одетый отец. Чтобы не запачкаться сгущенкой, он заломил галстук и положил его конец на левое плечо.

– Ты только и делаешь, что ее защищаешь, Игорь! Как будто Павлик тебе не родной, – и мама с грохотом поднялась из-за стола и с телячьей наставительностью стала натягивать свитер с оленями на маленькое тело четырехлетнего сына.

Утренняя блажь сошла, в машине София перестала считать своего отца приемным – он сидел слева от нее в распахнутом полушубке и заискивающе спрашивал:

– Включить подогревание сидений, а, Софочка?

Она кивнула и вдруг почувствовала к нему испуганную нежность: а что, если ложь передается по крови, что, если она станет похожа на свою мать, как та была похожа на бабушку? И будет так же недовольна своей жизнью, и в этом недовольстве станет винить своего мужа, своих детей?.. Езды было три минуты – и вот в кольце сиреневых фонарей перед забором и бордового снега на козырьке показалась школа. София, тронув губами щеку отца, вышла из машины, и он безмолвно помахал ей в стекло с водительской стороны. Просто не верится, что его могли любить чужие женщины: такого плешивого, такого всегда некстати.

На первом уроке истории было скучно: учитель с хлипкой, поповской бородой что-то мямлил про заводы, размахивая руками, второй он разнообразил рассказами о сталинских репрессиях в лицах, особенно удавался ему Ежов. Учитель, сняв очки с переносицы, зачесывал назад волосы, подгибал колени и начинал петь писклявым голоском какую-то казацкую песню. Вдруг менялся в лице и заводил другую. На четвертой песне он хватался за шею, делал вид, что в два счета приканчивал себя, и говорил: «Репрессирован!» – и кланялся перед классом. В нем пропадал дар захолустного Гамлета.

– Запомните, дети, иногда репрессировали и тех, кто это заслуживал. В частности, учеников, у которых были плохие отметки по истории. Поразмыслите об этом на досуге.

По классу проходил нервозный хохоток.

Похохатывала соседка по парте Волобуева, в классе они считались первыми подругами – и все-таки они не были по-настоящему близки. Волобуева была недалекая некрасивая девушка, которая осознавала свою некрасоту и пользовалась ею. Крупный нос на чересчур маленьком лице, грубые красные руки и костлявые коленки, видные под шерстяными колготками. За спиной похохатывала Иванкова – красивая, породистая; каждый раз, когда София слышала ее хохот, она вспоминала, как на прошлогоднем выпускном Иванкова говорила собравшимся вокруг нее верным: «Вы знаете, что действительно помогает? Мирамистин! Ну и еще, девочки, – таблетки, без них никуда, потому что заразу можно вывести всегда, а ребеночка выводить – жалко!» София не верила, что Иванкова настолько испорчена. Да, она считала себя красивее других, да, у нее, как говорилось на уроках литературы, была высокая грудь, она происходила из слишком хорошей семьи для обыкновенной школы и была вызывающей, но все-таки не порочной.

Волобуева толкнула ее локтем в плечо и беззвучно произнесла губами: «Что ты такая мрачная?» София посмотрела на синицу из страз, выложенную на ногте ее большого пальца. Прозвенел звонок, и, только учитель истории – в заключительном порыве лицедейства – выкрикнул с кавказским напряженным призвуком номера страниц, которые нужно прочитать к среде, класс вмиг опустел.

– Софа! Ты до тáлого здесь собралась сидеть?

Волобуевой надоело ждать, пока подруга сложит карандаши в пенал, тщательно переберет в ранце учебники.

– До подснежников, Лена, – отозвалась София.

Волобуева села на парту, джинсовое бедро расплылось, другая нога стала покачиваться в проходе, носок кеда оставлял на линолеуме еле заметные серые полосы.

– Кстати, ты знала, что Иванкова положила глаз на твоего Сереженьку?

– Он не мой, и вообще он не Сереженька.

Только не краснеть. Только не краснеть. Но вот София чувствует, как ее лицо заливает краска, Волобуева добродушно смотрит ей в глаза.

– Ты даже не спросишь, как я это пронюхала?

Молчи – только молчи.

– И как?

– Когда на днях в столовой Иванкова точила со своими верными, она брякнула, что не прочь замутить с двумя парнями из десятого класса. Кто был второй, я не расслышала, а вот имя Сергей уловила. Вангую, она тебя еще будет доставать, Софа.

Сергей учился в смежном классе – «А», три месяца назад он перевелся в школу из тюменской гимназии из-за переезда родителей-нефтяников, на второй неделе сломал палец однокласснику Софии и стал пользоваться уважением среди школьников. Он был молчалив, носил пиджаки с заплатами на локтях, сине-молочные рубашки, на ногах – терракотовые туфли из нубука, и при всем том был не дурак. София познакомилась с ним в ноябре, когда неожиданно на уроке физкультуры у нее потекла носом кровь и она вышла из зала. Спустя пару минут Сергей, с грохотом раскрыв дверь, ступил в коридор, увидел, как, запрокинув голову, на скамье сидит Софья и кладет на подоконник карминные, жгуче-красные ватные круги.

– Привет, кто тебя так?

– Никто.

– Меня, кстати, Сергей зовут. Если скажешь, как зовут тебя, я готов поговорить с твоим недоброжелателем на школьном дворе.

– Надо же. Ты, видимо, тащишься от того, что ломаешь людям носы и пальцы?

Говорить было неудобно, кровь запачкала ей щеку, застыла на губном желобке… Так они и познакомились и с тех пор почти каждый день случайно сталкивались в обед. Сергей, вытягивая на ходу манжеты из-под рукавов пиджака, приближался к ней и спрашивал, все ли у нее хорошо. В нем было что-то особенное, что-то, что она про себя называла мужественностью, возможно, это была лишь обыкновенная человечность.

София чувствовала двусмысленность их встреч, она не хотела, чтобы они прекращались, но пристальное внимание Иванковой и даже Волобуевой выводило ее из себя, так что иногда ей снилось, что она стоит одна посреди актового зала совершенно голая и на нее пальцем указывает завуч – женщина с высушенным лицом и отливающими синью волосами. Было бы правильно совсем не знакомиться с ним, разузнать сначала, что он за человек, но София боялась своих желаний, они казались ей грязными, во всяком случае, сейчас – когда лицемерие родителей обрушилось на нее, как снег со школьного козырька, и она не могла разобраться в том, что сделало из нее – Софии, «ангела», «пусечки» – отверженную дочь.

– Вот это встреча!

Волобуева, запрокинув голову, хихикнула, помахала рукой. Добраться до кабинета биологии незамеченной не удалось: перед ней стоял Сергей; в конусе болезненного зимнего света его глаза были ярко-синими, хотелось затворить их и целовать его в тонкие веки.

– Что тебе нужно?

– Ба!

– Ты можешь говорить не междометиями?

– Все равно ты неспособна дать то, что нужно мне.

– Это просто детский сад.

– Шестая группа и продленка. Сгущенного молока больше не наливать!

И тут София увидела, что на пороге класса стоит Иванкова и смотрит на них с застывшей, глиняной улыбкой на губах.

Когда она зашла в проветренный кабинет и достала из ранца тетрадь по биологии, Иванкова приблизилась к ней, положила длинный сухощавый палец на красные розы, изображенные на обложке, и сказала в пустоту класса:

– Девчонки, смотрите! Софка у нас не чурается новых веяний. Тренд. Розочки на обложках. Долго выбирала – или тебе эту тетрадку бабка купила на базаре?

– Отстань!

– Нет уж, Софка, я просто не могу пройти мимо этого произведения искусства! Поделись названием магазина, где продают такое уродство: после уроков побегу покупать, боюсь, как бы не раскупили.

Одноклассницы гоготали за ее спиной. София оттолкнула Иванкову от парты и хотела начать перепалку, но в класс, как дредноут, вплыла учительница и из обширных своих внутренностей выпалила: «Это что за безобразие?!»

На уроке София долгое время не могла прийти в себя, она механически срисовывала со страницы учебника эмбриона, пока Волобуева смахивала пальцем на сотовом, а отличница – Агата Свербицкая, она же Впадина, – читала перед классом доклад о фикусе, который она выращивала несколько лет. Ей повезло меньше Софии, два года назад на уроке географии она была единственной, кто знал глубину Марианской впадины; она так забавно тянула руку, так сильно выпучивала глаза, что, назвав правильный ответ, обмякла, растянула губы в торжествующей, глупой улыбке. С тех пор ее и прозвали Впадиной.

София не вслушивалась в говоримое ею, но вдруг уловила что-то о тычинках, вспомнила утренние мысли, поземку, фиолетовую щеку отца и грубость матери, и ее поразила мысль, что и она тоже когда-нибудь станет матерью. Быть не может. Ребро ладони было сплошь в графите, зародыш – человеческий ли? – смотрел на нее единственным глазом с тетрадного листа. Плацента где меандром, где студнем ходила вокруг него. А она никак не могла примириться с этой мыслью. Было в этом что-то противоестественное, что-то, что усложняло ее жизнь, делало лицемерие родителей, которое она не могла выразить словами, обоснованным, чуть ли не необходимым. Вот она, София Рубина, – будущая мать. Вот этот зверь, что сейчас нарисован на листе, – ее грядущий сын, который будет жить внутри нее целых девять месяцев, а когда вырастет, станет ненавидеть ее, потому что она будет изменять своему мужу, который умрет раньше нее, а она останется вдовой. Не может быть. Неправда, что она раньше сама была вот этим зверем, что ее раньше самой не было. Как ее могло вообще не быть? Софии? «Если меня не было прежде, то почему я есть именно сейчас, какая в том надобность Вселенной? И почему я задумалась об этом именно сейчас, в двенадцать тридцать? За три недели до Нового года?»

Больше всего ее поразило не то, что она умрет, а то, что ее не было – вообще не было – на протяжении тысяч и миллионов лет, мысль эта ее настолько подавила, что она прослушала вопрос учительницы.

– Рубина? Рубина? Проснись! Ты в облаках витаешь?

– Что?

– Не «что», а какие примеры конвергенции вы способны привести, Софья Игоревна?

– Конвер… что?

Класс, кривляясь и визжа, захохотал. София не сдержалась и снова покраснела. Учительница покачала головой и принялась испытывать тем же вопросом громко смеявшихся парней, но никто не мог дать ей вразумительного ответа.

До дома – через перелесок – она ходила одна, года два назад, бывало, ее провожал из школы одноклассник, но он переехал с родителями в другой город, прислал оттуда, кажется из Сургута, три одинаковые открытки и сгинул. Теперь она едва помнила его лицо, зато каждый раз вспоминала о нем, когда шла мимо сосен с желтой облезшей корой, с подтеками живицы, где он однажды поцеловал ее в сжатые губы. София жила ощущениями, и чем глубже она в них погружалась, тем тяжелее ей было возвращаться в школу, к родителям – ко всему тому, что она в дневниках называла «внешним миром». Сергей, казалось, мог бы развеять ее тоску, случившуюся после окончания художественной школы, после смерти бабушки, но мысли о нем еще сильнее обостряли ее одиночество, придавали ему очарование застывшего японского сада.

Снег хрустел под подошвами, с ветки на ветку перепрыгнул бельчонок и уронил на тропу громкую сосновую шишку. Школа оставалась за спиной, но чем ближе становился дом, тем отчетливее одиночество обращалось в брезгливость. Вспоминались Павел Игоревич в свитере с оленями, со ртом ижицей, перепачканным кашей, плешь отца, сухие руки матери, ее кожа, натянутая на кости до предела, проткни ее ножницами – и она сдуется, как велосипедная камера.

Вот она наберет знакомое число на домофоне, которое складывается до счастливого, почувствует запах жилого подъезда – волглый, неожиданно хвойный (видимо, кто-то уже запасся елкой) – и войдет в пустую квартиру – и останется в ней навсегда – и никто не посмеет ее вывести из оцепенения, что лучше жизни, в которой есть Иванкова и Впадина, в которой глупые учителя спрашивают о чем-то на «конв».

Вечером, когда мама с Павлом Игоревичем вышли на прогулку, она попробовала заговорить с отцом. Экранные сполохи делали его лицо бледным: казалось, она вызвала умершего отца из небытия, как Саул на свою беду вызвал из мертвых Самуила.

– Папа, тебе никогда не бывает так грустно, что кажется, весь мир противостоит тебе?

– А?

– Нет, не так, не столько противостоит, сколько не замечает тебя? Ты словно копия среди копий.

Только сейчас София заметила, как маслянистыми пальцами он откладывает ото рта тонкие куриные кости и хватает с подлокотника кресла салфетки. Они рвутся, липнут к пальцам, не отстают от них.

– Может быть, тебе просто надо развеяться? Сходи погуляй со своей подружкой… не помню, как ее фамилия.

– Волобуева?

– Да-да, хорошая девочка.

И отец берет с тарелки, стоящей на табуретке перед ним, куриное бедро и подносит его к губам. На другой тарелке, неглубокой, педантично выложены мясные жилы и кости – друг за другом по длине.

– Папа, а зачем?

– Что зачем, Софочка?

– Зачем ты работаешь?

Он поворачивается к ней: что-то недоброе блестит в его глазах.

– Ну, знаешь ли, чем вам только голову не забивают в школе! Наше время тоже нельзя назвать правильным, но я не помню, чтобы я приходил к родителям и доставал их так, как ты.

– То есть тебе нравится твоя работа?

– Более или менее.

Куклы на экране снова стали двигаться: тени теней, неживые подобия людей.

– И жизнь нравится?

– Софья, у меня двое детей, я исправно плачу налоги и люблю свой город, к чему этот пустой разговор?

– Но все это имеет лишь опосредованное отношение к тебе.

– То есть?

– Это всё ярлыки, понимаешь? Их наклеивают на тебя чужие люди, но ты другой, все другие!

Отец недовольно надувает губы, хмурится, со стороны кажется, что надбровные дуги вот-вот обрушатся и засыплют глаза, разобьют стекла и помнут дужки очков. На плеши проступает синий треугольник, на экране застывают медленные шторы, женщина-актер целует мужчину-актера, они изображают чувство.

– Послушай, иди лучше почитай сборник задач по литературе.

– Но ЕГЭ будет только в следующем году!

– Не важно, у меня был сегодня тяжелый день, Софочка, мне просто нужно отдохнуть. Взять язык и положить его на плечо. По рукам?

– Последний вопрос, папа. Ты счастлив?

– Вот сейчас не особенно, – безучастно отвечает он, так что София не понимает, с иронией следует воспринимать его ответ или нет.

– Но если ты не счастлив, как ты можешь сделать счастливыми других?

– Софа, пожалуйста…

Она поднимается с дивана с треском, отец качает головой, не глядя на нее, быть может, он действительно устал, а она так чувствительна потому, что к ней приближается то, о чем до сих пор ей стыдно говорить – даже Волобуевой – и уж тем более матери? Квартира полнится тенями, из открытых форточек льется плавкий холодный воздух, под ногами – разбросанные игрушки Павла Игоревича, что-то страшно пищит под стопой.

Ее комната увешана картинами, оставшимися после художественной школы: вот безымянная греческая голова, вот ошибочный римский бюст, вот северный олень в гуашевом цвете, акварели с изображением скандинавских городов и бордовой церкви с изжелта-луковичным куполом над шатром, покрытым медными листами. София в темноте всматривается в оленя: он кажется ей ненастоящим, махровым; где все то возвышенное, что она думала, когда наносила краски на его тело и представляла, как в тайге его облепляет гнус – мошка и комарье, – как он страдает, а она воссозданием из ничего берет на себя его страдания?

София подняла крышку ноутбука и увидела на странице Волобуевой новую аватару: Елена в персиковой шубке, в сапогах с высокими голенищами стоит перед зажженной бенгальской свечой, которую держит рука нового неизвестного, – а к аватаре сделана подпись: «Новый год начинается сегодня!» София резко сжала зубы, ей представилось, что еще чуть-чуть – и челюсти ее расколются. Недолго думая, она вбила в поисковике сочетание слов «синий кит» и, не разбирая, в каком-то запале самоистязания, нравственного помутнения, вступив в первую попавшуюся группу, написала в неопределимо-необозримое: «Хочу в игру!» Если бы она не боялась, что ее услышит отец, она бы высунулась из окна и прокричала во внутренности двора, по которому гуляет мама с Павлом Игоревичем, лишая снег совершенства, вытаптывая его до асфальта: «Хочу в игру! Только в игру – и больше никуда!» Она почувствовала внезапный прилив сил, как будто что-то в ней надломилось, – и поток еле сдерживаемого благодатного гнева затопил ее всю целиком со школой и домом, в окне которого она стояла в одном бюстгальтере и смотрела на то, как свет от фонарей взбалмошно искрится на стекле, тронутом морозом.

2

Спустя четверть часа ей написал некто по имени Абраксас Йах. На аватаре был изображен обнаженный мужчина с петушиной головой, со спутавшимися змеями вместо ног, в одной руке он держал извилистый кинжал, в другой – щит, на котором проступал лик Горгоны. Он сразу же – без ошибок в запятых и корневых гласных – объяснил Софии, что он куратор игры и что она может обращаться к нему «просто Абра».

– Хорошо, Абра, ты действительно куратор?

– А ты действительно хочешь сыграть? Для чего тебе это?

– Я хочу заглянуть за край жизни…

Она написала это и задумалась: не слишком ли поспешное это решение? На экране мелькало синее многоточие: Абра набирал ответ.

– То есть ты хочешь заглянуть за смерть?

– Да.

– Зачем тебе это в шестнадцать лет?

Она вздрогнула, показалось, что Абра находится где-то во тьме ее комнаты: прячется за створкой шкафа, тянет руку к оленю, страшно шепчет в ночи. Потом ей пришло в голову, что она наверняка где-нибудь указала свой возраст, или у кураторов есть доступ к чужим страницам, – и все равно страх не сразу отпустил ее.

– Ты никогда не задумывалась над тем, почему люди говорят о смерти только в больницах и на похоронах, хотя смерть – самое важное событие, которое им предстоит пережить? Или не пережить? Смерть равняет бога и нищего, смерть стирает различия и возводит каменные стены, смерть – это хребет времени. Познав смерть, мудрый хочет жить, а глупец бросается в слезы. Ты готова познать смерть – и остаться живой, остаться бессмертной в своем желании танцевать по краю смерти, будучи не затронутой ею?

Она не понимала, чтó читает, лицемерие родителей было связано с самим существованием смерти в мире. Вспомнились похороны бабушки, покашливания, пьяные возгласы деревенских родственников, которых мама не захотела оставлять дома после поминок и без обиняков отправила ночевать на автовокзал. Они хотели выставить гроб прямо во дворе, хотели, чтобы соседи присоединились к их скорби, чтобы сотни людей вокруг увидели, как они любили то, что теперь было трупом и лежало, противясь внешним силам, затворившим ему рот, без движения, с восковой желтизной кожи, от которой исходил едва трепетный запах, оседавший в ноздрях. И потом холод лба – не обжигающий холод поручней в мороз, не уютный гудящий холод дверцы холодильника, но проникновенный холод трупа. Прикасаешься к нему – и как будто проваливаешься вниз, хотя, кажется, вот она ты – стоишь на месте, но мокрый асфальт под тобой расступается, и кто-то тянется к тебе из-под разошедшихся кусков дорожного полотна. Они выносили табуретки, выставив крышку гроба на лестничной клетке перед лифтом, соседская собака мусолила рюш по канту с весельем в глазах, с незлым рыком из пасти. Потом они подходили к ней, насыпали в сложенные горстью руки мелочь – сорокалетней давности, – говорили, что это на счастье. И София помнила, как она расстроилась, когда одна монета, будто медная, подскочив над гробом, обтянутым постромками, сверкнула в солнечных лучах и упала на край ямы, и ее вдавил пяткой в податливую землю черный, щетинистый могильщик. Отец был безучастен, он не вымолвил ни слова в тот день, зато мать говорила без устали: «Софка, быстро кутью съела!», «Паша, сынок, отойди от рюмки, это для бабушки оставили эти дикари», «Игорь, тюфяк, подвинься, хоть к дочери подойди, а не сиди ты с этими пропойцами!». Мама была в ударе.

– …Итак, ты должна выполнить пятьдесят заданий. Попробуешь уклоняться – что же, твоя воля. Захочешь соскочить, тогда вызвать меня снова уже не получится. Тихий дом тебя не примет. Земля тебя не примет. И ты просто умрешь – и не воскреснешь – и ни за что на свете не узнаешь, кто живет в тихом доме.

– Что такое тихий дом?

– Дом, в котором мы окажемся вместе с тобой, если ты не соскочишь.

– После смерти?

– Смерти нет. Слышишь? Когда есть безоглядная решимость расстаться с жизнью, смерть тебя не берет, понимаешь, София?

Решила ничего не отвечать. За стеной родители укладывали Павла Игоревича, изредка заходилась спальная возня.

– Ты готова сыграть в игру?

– Да, f57.

– Это необязательно писать. Уверена?

– Да, начинай.

– Вот тебе первое задание. Ровно в четыре двадцать ты должна быть в сети. Я скину тебе запись длительностью полчаса, в четыре пятьдесят два ты отпишешься мне о том, что ты на ней увидела.

– Хорошо, я сделаю. Можно вопрос?

– Конечно, София.

– Кто ты?

– Я – тот, кто знает о тебе все. И твое отчество, и дом, в котором ты живешь, и даже то, о чем ты думала, когда переписывалась со мной.

– Правда?

– Посмотришь запись и узнаешь. Если я обману тебя, тебе припишут нового куратора.

Это испугало ее и одновременно вызвало любопытство: до полуночи она сидела за столом в овале склоненной лампы, делающей столешницу под светом вишневой, и рисовала серого кита карандашом. Когда она сдувала на палас мертвую кожу стирательной резинки, в комнату вошла мама. В темноте ее лицо казалось коричневым, воспаленно поблескивали глаза.

– Почему ты не ужинала, Софа?

– Не хотелось.

– Ты не болеешь, – через силу сказала она, – доченька?

– Нет, мама.

– Что это ты рисуешь, милая? Ты ведь не рисовала уже полгода с тех пор, как закончила художку?

– Да, с тех пор как умерла бабушка.

Предупредительный взгляд. Мама воспринимает это как вызов, но сдерживается. Как только засыпает сын, к ней возвращается не столько любовь к дочери, сколько раскаяние за собственное к ней пренебрежение.

– Это ведь кит? Почему он тогда улыбается, Софа?

– Это особенный кит.

София долго ворочалась в постели, а когда уснула, ей, кажется, ничего не приснилось. В четыре пятнадцать прозвенел будильник. Она открыла глаза и почувствовала себя внутри утробы огромного животного, поглотившего ее. Не сразу вспомнилось обещание Абре, ночные звуки были странны: из смесителя на кухне капало, в открытую форточку ворвался звук резко вывернувшей из двора машины, и долго звук скрипнувших тормозов отдавался в перепонках. София нащупала телефон и открыла приложение, спустя минуту Абра действительно скинул ей запись – запись с чужих похорон.

Рука снимающего, судя по всему, родственника, дрожала, он неровно держал сотовый, то и дело ставил его на попá и причитал: «Как же ты, моя племяшка, будешь дальше, кто о тебе позаботится на том свете?» Вдруг он замолкал. Потом на фистуле снова заводил: «Глупая-глупая, что ты наделала?» На запись попало мертвенно-зеленое лицо покойницы – ровесницы Софии, увидев его, она подумала, что так, должно быть, выглядят русалки с неестественно фиолетовыми губами. На лбу трупа был венчик с выведенными тушью образами Богородицы, Крестителя и, кажется, архангелов. Издалека они сливались в чужой язык – письмена смерти. Взахлип причитала мать покойницы, ее поддерживали под руки двое мужчин, пожилые женщины были спокойны, двигали провалившимися ртами, губы их были гусеницами и червями, что заведутся скоро в новом теле. Снимающий вздыхал: «Господи! Зачем и за что, господи?» Кто-то подозвал его, теперь на записи был пол из мраморной крошки, слышался невнятный разговор: «Ну что, что-нибудь отснял?» Что-то неразборчивое в ответ, сотовый потянулся вверх, на запись попали стеклоблоки, которыми была заложена одна из стен зала для прощания. София сняла наушник и отмотала вперед. Вдруг она вспомнила слова Абры: «Я знаю даже то, о чем ты думала, когда переписывалась со мной…» Мурашки прошли по спине, по верху головы закололо от испуга, подумалось: потянешь за волосы, и они с готовностью покинут голову, как дешевый парик.

Снова запричитал снимающий и прошептал: «Отец с братьями подняли ее гроб! Подняли!» Тишина вдруг водворилась, и среди этой тишины сотовый показал бессмысленное белое лицо матери, которая закричала: «Оставьте ее! Оставьте! Не выносите!» Кто-то заголосил с другой стороны зала, в запись попало грязное окно с разводами, за ним – решетка, неопределенное время года. Кажется, осень, судя по тому, что отец в куртке. Вдруг что-то дернулось. София не поверила своим глазам. В гробу что-то дернулось. Четверо носильщиков в недоумении стали задирать головы: «Что не так? Да не припадай ты!» И в то же мгновение в гробу кто-то поднялся, и венчик слетел с головы на плиточный пол. Зал разом охнул, подвернулось тело тучной женщины в черной шали с заплаканным лицом, грохнулось в обморок несколько тел. Вначале занялся шепот: «Она встала, господи, она встала!» Затем мать изо всех сил закричала: «Доченька, это ты, доченька, скажи хоть слово!» Топот. Снимающий без конца повторял: «Это чудо, чудо, чудо!» На камеру лишь единожды попало чье-то растерянное мертвенное лицо и очертания согбенной девочки, сидящей в гробу, который, едва не перевернув, поставили на табуретки восемь мужских дрожащих рук.

Софии стало не по себе: сначала от этих похорон, затем от припомненных слов Абры. Без десяти пять она написала ему и рассказала о том, как девочка встала из гроба.

– Встала? Ты видела это собственными глазами?

– Нет. Просто поднялась.

– Ты знаешь, как ее зовут?

– Нет.

– Поговорим завтра. Будем считать, что с первым заданием ты справилась.

София спала беспокойно, когда она проснулась, отец уже уехал на работу, пришлось идти до школы пешком. Утренние сиреневые фонари были как огромные цветы на заснеженном и залитом светом поле: сухой чертополох, выхолощенные стебли борщевика с человеческий рост. Лямки рюкзака тянули в плечах, дубленка топорщилась, раскрываясь при ходьбе. Вспомнилось, как умершая бабушка каждый раз одергивала ее, когда она садилась на холодное сиденье: «Ты что, без детей остаться хочешь, Софушка?» Была бы ее воля, она бы и летом заставляла ее надевать подштанники. Софушка. После ее смерти Софию так никто не называл. Снег растерянно хрустел под ногами, как будто с натяжкой терпел вес ее тела. Слишком много тяжелых мыслей было этой ночью, мыслей о телах.

В школу она опоздала, седой охранник, подняв глаза-туманности от столешницы, на которую ворохом были навалены газеты, недовольно шмыгнул носом, вослед ей сказал:

– Не попадись только завучу на глаза!

– Хорошо!

Но она попалась, постучав робко в дверь и войдя в класс.

– Извините, Анна Сергеевна.

В классе никто не хохотнул: София заметила, что, кроме завуча – сухопарой женщины с огненными волосами, – здесь находились учительница химии – еще более высохшая и длинная, чем завуч, за глаза ее называли Щепкой – и усатый учитель ОБЖ – крепкий мужчина по прозвищу Гильза. Каждый раз, увидев его, София вспоминала беспомощный хохолок на его голове, когда в мае Гильза показывал, как правильно надевать противогаз.

Завуч взглянула на нее, опустив очки ниже по переносице.

– Это София Рубина, – вступилась учительница.

– Опаздывать нехорошо, Рубина. Вообще все ваши беды происходят от отсутствия дисциплины, – голос ее скрипел, как старая деревенская колонка. Пока завуч ей выговаривала за опоздание, София села на первую парту рядом с Волобуевой, та подмигнула ей. – В школе вас могут пожалеть, но взрослая жизнь – она жестче. Может быть, вам кажется, что мы придираемся к вам, задираем, так сказать, планку. Но во взрослой жизни все будет еще хуже. Не потому ли современные родители так несчастны, что их расхолаживает школа, как вы считаете, Павел Степанович?

Усы задвигались, что-то промолвили. При начальстве Гильза обмякал, становился похожим на учителя труда у мальчиков.

– Мы, кажется, отвлеклись от темы сообщения.

– Ах да. Рубиной, значит, сами расскажете, что случилось, но без нагнетания, пожалуйста. И последнее, что я хотела сказать: вы не должны об этом упоминать в сети. Если мне кто-нибудь доложит, что кто-то из старшеклассников – как это называется? – рассеянно обратилась она к Гильзе, тот тихо ответил, – перепостил или, не дай бог, запостил все то, о чем я вам говорила, то ему лучше сразу приготовиться к поиску новой школы. А вы знаете, что в городе, кроме лицея и нашей школы, больше приличных учебных заведений нет. Я не думаю, что родители с восторгом отнесутся к предложению платить лишние пять тысяч в месяц, чтобы их чадо училось в лицее. Вы меня поняли?

Все как один закивали.

– И, пожалуйста, без паники, дети уходят и из вполне благополучных семей. В любом случае школа здесь ни при чем.

Обнажила запястья, посмотрела на блестящие часы с любопытством, как сорока, и сказала:

– Нам пора. Простите за то, что помешали уроку.

Учительница расплылась в елейно-подобострастной улыбке. Уходя, завуч еще раз взглянула на Софию и опустила очки еще ниже.

Во время урока Волобуева шепнула ей, что пропал тот самый Руслан, палец которому сломал Сергей.

– Как так пропал?

– Ушел из дому и не вернулся, ты не заметила, что его уже как несколько дней нет на уроках? Сачкует, думаешь?

Зашикала учительница химии, во рту у нее, как в колбе, что-то заклокотало. Успокоившись, она встала под знак свинца и белым мелом вывела на темно-зеленой доске окончание уравнения. Ушел из дома и не вернулся. Быть не может. Просто не укладывается в голове. Они были плохо знакомы, но ей казалось, что беда ходит по незнакомым людям куда чаще, чем по знакомцам. Говорят, он был безнадежно влюблен в Иванкову, между ними что-то было на выпускном, а потом в сентябре с паутиной в воздухе, с рахитичным солнцем прекратилось – и все эти месяцы тот, о котором нельзя рассказывать в сети, ходил как в воду опущенный, обозленный непонятно на кого, не в силах разобраться ни в себе, ни в предмете своей злобы.

– Софа, Софа? Земля вызывает майора Тома! Ответь!

– Все хорошо.

Главное – найти в себе силы сделать вид, что она не собралась умирать, что она здесь, а не в игре.

– Тебя, что ли, пропажа Руслана потрясла до глубины печенок? Вангую, он не выдержал позора, нанесенного Сереженькой.

– Прекрати его так называть.

– Фол ин лав?

– Прекрати.

– Плюс сто пятьсот. Зуб даю.

Пухлые подвижные губы, во рту – жевательная резинка, потуги надуть пузырь побольше. Обыкновенно дружба покоится либо на общности порока, либо интереса, но между ними не было вообще никакой общности. Да, они вместе ходили в художественную школу, на истории искусств Елена списывала у нее, раз в две недели они бывали в кафе, обсуждали ухажеров Елены, но София всегда чувствовала, что позволяет с собой дружить. Будто бы пронзенная мужским вниманием Елена стремилась к близости с Софией только затем, чтобы почувствовать, каково это – домогаться расположения у девушки, чей отказ очевидней согласия, у девушки, что целиком ее противоположность.

На пороге столовой София случайно столкнулась с Сергеем. Не улыбнувшись, он облокотился на закрытую створку двери, она отошла к вялым фонтанчикам.

– Представляешь, меня подозревают в том, что я замешан в пропаже Руслана. Завуч мне все уши прожужжала об ответственности.

– А ты?

– А я ни при чем. Так и сказал ей. Если вам хочется все сваливать на приезжих – вперед, говорю, только это путь в никуда.

– В никуда?

– Да, в никуда, София.

Ее рюкзак – черный, на большой карман с застежкой нацеплены круглые значки, колобки с бессмысленными улыбками, над ними ветвящееся дерево, в корнях его – человеческие кости, в ветвях – ветер из красноглазых ворон, теряющих перья. Вдруг ее рюкзаку перебивает хребет – со звяком он отлетает в сторону. София поднимает глаза и видит безобразную улыбку Иванковой, в голове не обида, но мысль: если вы хотите удостовериться в красоте человека, посмотрите, красива ли у него улыбка.

– Упс, какая неловкость, а я думала, что это мешок с картошкой. Прямо на проходе в столовую!

Безымянные посмеиваются в стороне, ждут, когда Иванкова подаст им знак, – и они накинутся на рюкзак и легонько (они не такие решительные, как владычица) пинками подвинут рюкзак обратно Софии.

– Зачем ты это сделала?

– Я же нечаянно, девочки?

Верные хихикают, Софию охватывает бессильная обида. Кажется, она один на один столкнулась со злом в чистом виде. Но внезапно, взбеленившись, Сергей подрывается к Иванковой, хватает ее за шею, за затылок, ее свита разбегается в стороны, а он опускает Иванковой голову все ниже и кричит: «Слизывай, я сказал: слизывай след от ботинка!» Иванкова высунула язык, как утомившаяся собака, зажмурила глаза, на ее щеках выступило что-то влажное. Еще мгновение, и она коснется языком рюкзака, но, опомнившись, Сергей поднимает ей голову и говорит:

– Ты дура, в следующий раз я тебя просто так не отпущу.

И вместо того чтобы заверещать, перевернуть с ног на голову школу, воззвать к охраннику, Иванкова краснеет, недобро усмехается и отвечает:

– Ты не боишься меня, Сереженька?

– Ни тебя, ни твоих дружков.

Иванкова целует пустой воздух, поводит пальцами, встряхивает оборками юбки и уходит прочь за фонтанчики, за бетонную лестницу, которая ведет в библиотеку. София чувствует к Сергею благодарность, и вместе с тем ее не покидает ощущение, будто только что произошедшее – не совсем пристойно, будто Иванкова намеренно добивалась малейшего знака внимания со стороны Сергея, а его прикосновение, пусть и грубое – и славно, что грубое, – было ей приятно и долгожданно.

Сергей смущен, он отряхивает рюкзак от следа ботинка Иванковой, видно, что ему брезгливо, значок с ворохом ворон падает на пол, Сергей пытается его поднять с исхоженной плиты, вскрикивает.

– Укололся?

– Да, укололся. Булавкой. Знаешь что? Не обращай на нее внимания, она просто тварь, вот и всё. В жизни тебе еще не раз встретятся подобные люди, просто плюй на них и проходи мимо.

– Я вижу, у тебя большой опыт общения с такими людьми.

– Я их притягиваю, – задумался, – как мед.

София улыбнулась и вспомнила, что вечером в сети ее ждет Абра. На лбу у волос снова закололо.

Вечером дома в синих сполохах экрана, будто камлая, отец что-то доказывал матери: после вчерашнего приступа нежности она собралась, зачерствела, даже не спросила, голодна ли София.

– Ты понимаешь, какие это деньги? Понимаешь, что такого вложения больше не найти? Берем деньги со вкладов и закупаемся на них, ждем ровно год, а через год – благодаря крипте и моей сноровке – попиваем текилу где-нибудь в Веракрусе, хорошо придумано?

– Игорь, неужели ты настолько наивен? Ты действительно думаешь, что тебе просто так дадут поднять на этом миллионы?

Плешивого человека не смутить, шаман пляшет вокруг синего экрана и стеклянного стола, на котором в плетеной корзинке блестят обертки от конфет – как пойманные звезды.

– Ты еще вспомни пирамиды, на которых погорели твои родители.

– А криптовалюта разве не пирамида?

– Это новый рынок, на котором мы поднимемся, выплатим все долги за машину, за квартиру, за все, что только можно. Оставим и себе на старость, и Софу с Павлом отправим во взрослую жизнь с чем-то бо́льшим, чем дыры в кармане.

Сухая женщина с сиреневыми волосами отрицательно качает головой.

– Не смей трогать мои деньги и деньги моих родителей. Если хочешь, покупай свою крипту на наследство матери. Но меня в это дело не втягивай.

– Ты издеваешься?

Отец застывает, челюсти распахнуты, глаз, обращенный к Софии, уставился на потертые подлокотники кресла, на котором он вчера обгладывал куриные кости.

– А что такое? Мама мало денег оставила?

– Не твое собачье дело!

Кожа у матери сухая, желчная, вся она – изломанная линия, переходящая в наконечник стрелы, поразившей насмерть прошлое Софии.

– Знаешь что, Игорь? По-моему, ты свихнулся, помешался на крипте. – Приставила палец к его голове, покрутила им в воздухе. – Да ты еще вчера о ней ничего не слышал, кто тебя надоумил, скажи?..

– Никто, просто я один верчусь-кручусь как белка в колесе. Ради тебя, Павла и Софы. Ищу приработок, выдумываю схемы.

– Выдумывай их сколько угодно, только в жизнь не воплощай.

– Очень смешно, Алина.

– А я не шучу, Игорь. Ты все эти годы разве и заработал что на свой драндулет. Теперь обновил его – так и гордись этим, и не смей лезть в наши с детьми деньги.

Она все явственнее походит на ящерицу, вокруг шеи вздувается воротник с когтистыми шипами, голос становится приглушеннее, от дивана исходят столбы пыли. Отец с горечью отворачивается от них и бормочет в сторону экрана:

– Недаром мама говорила, что ты всегда меня будешь попрекать тем, что я примак.

– Радуйся, что не примат, Игорь.

Смех у нее недобрый, визгливый, как будто душу ее заволокло дымом и из него доносятся беспомощные звуки умирающей живности. София хочет их успокоить, разорвать круг ссоры, спросить, что означает слово «примак», но вдруг в зал неуклюже вбегает Павел Игоревич и, потрясая звездолетом, составленным из пригнанных друг к другу кирпичиков, кричит:

– Мама, мама! Я нам с тобой постлоил это! Мы улетим, а Софка с папой пусть остаются тут.

Для своих четырех лет он удивительно точно чувствует границы отчуждения в семье. Мама восхищается его творением – так, как не восхищалась выпускной графикой Софы; отец, как всегда, уходит в себя при виде материнской нежности, осторожно прощупывает детали по наклепкам, ему нравится ощущать, как палец проваливается через равные промежутки в небольшие пустоты, и говорит:

– Будущий инженер растет. Молодец!

Вдруг он нечаянно отсоединяет крыло от звездолета, кирпичики, как оторванные пуговицы, падают на пол. Рот Павла Игоревича беззвучно округляется, как будто все звуки «о», произнесенные им за жизнь, вернулись в него обратно, и он начинает трогательно-требовательно топать ножкой. Мама бросается его утешать, отец – растерянный – улыбается и непроизвольно начинает ощупывать потерпевший бедствие корабль на прочность: новые кирпичики летят вниз. София, пока их собирает с пола, неожиданно осознает, что свойство испортить то, что не поддается порче, передалось ей от отца. Они очень похожи. Настолько похожи, что в мгновения, когда она осознает их похожесть, ей становится страшно, что в ней заложены семена, которые прорастут с тем же наклоном, что и в отце, – и через четверть века она обратится в его женское подобие.

Сегодня мама не пришла ей пожелать спокойной ночи, до девяти часов она помогала брату восстановить «их» звездолет, а потом легла спать: на завтра у нее была намечена встреча с «Танькой». Отец, как и София, знал, что это не более чем строка в адресной книге, настоящее имя у «Таньки» было другим, скорее всего, мужским. София захотела вдруг заострить эту мысль, вспороть ею брюхо любви к матери, но в сети появился Абра и написал:

– Привет, Софья, так ты хочешь узнать ее имя?

Она явно ощутила присутствие постороннего в комнате, поежилась и, прежде чем ответить, надела толстовку поверх футболки с изображением иссеченных дождем парижских улиц.

– Да.

– Ее звали Рената, и, говорят, она воскресла.

– Это было похоже на постановку.

– Ты не веришь, что есть что-то большее, чем жизнь в тихой и ужасной семье с четырехлетним братом?

«Господи, откуда он знает? Во что я ввязалась? Как вообще воскресение и самоубийство связаны между собой?» – в мыслях кавардак, она несколько раз набирала и стирала ответ.

– Откуда ты знаешь о моей семье?

– Моя же фамилия Йах. Я почти все о тебе знаю.

– Что же, например?

– Ты вправе сомневаться, тем более осталось еще сорок девять заданий.

– Ты не ответил на мой вопрос.

Абра долго в этот раз набирал ответ, София отвлеклась от сотового, стала наносить тени под большое тело кита.

– Я знаю, что тебе плохо сейчас, что ты не знаешь, почему тебе плохо, но тебе кажется, будто ты ходишь по кругу и будто этот круг связан с ложью, которая тебя окружает. Всякая ложь – круг, боязнь смерти – круг, и дело не в том, что нам не хватает сил его разорвать, а желания и надежды на нечто большее. Есть такие странные слова: «Все войдите в радость Господа своего, возвеселитесь ныне». Так и ты, София, возвеселись. Потому что нечто большее, чем судьба, привело тебя ко мне – и если ты умрешь через пятьдесят дней, то на пятьдесят третий день воскреснешь…

Мурашки прошли по телу: она решила ничего не отвечать.

– Я тебе скажу странную вещь: ты в отчаянии, ты выброшена синим китом на берег жизни, но ты сама не осознаешь своего отчаяния. Ты думаешь, что жизнь такой и должна быть, ты думаешь, что кит может жить на суше, но это неправда. Место кита – в море. Обитель кита – в тихом доме.

– Почему я вообще должна тебе верить?

– Потому что я единственный, кто тебя понимает. Скажешь, не так?

Ей захотелось плакать, она смяла края рукавов толстовки, обняла себя, на стекле мерцали отблески фонарей, на подоконнике – чахлые листы маранты, принесенные из квартиры бабушки, тикало в трубах, кто-то на верхнем этаже во всю силу включил воду в ванной: смеситель так и разрывало.

– Ты просто маньяк.

– Софья, если хочешь отказаться, так и скажи, я не буду приходить к тебе домой, хотя я знаю, где ты живешь, не буду преследовать. Я просто хочу тебе помочь. И потом – ты всегда вправе отказаться, ты свободна – как кит в океане.

Софья ничего не ответила, Абра скинул ей несколько записей про самоубийство, слова песен надрывали ей душу, пробуждали в ней что-то похожее на освобождение, что было сродни воскресению девочки, вставшей из гроба.

– Ладно, поиграем еще, какое будет второе задание?

– Легче первого.

– Я надеюсь.

– Нарисуй синего кита за вечер. Снимок рисунка скинь мне в четыре двадцать утра. Только синего, Софья, а не того, что ты рисуешь сейчас.

София оцепенела, затем стала закидывать Абру сообщениями, судорожно перебирая в памяти тех, кто видел ее новый рисунок, оказалось – никто, кроме матери, даже отец, прежде любопытствующий к ее картинам, последнюю неделю почти не заходил к ней в комнату, даже Волобуева… или Иванкова… или… Но Абра уже вышел из сети. Быть не может. Просто не может быть. Чтобы забыться, она включила аниме и погрузилась в страшный и красивый мир – гораздо красивее и страшнее, чем тот, в котором жила, но пока София смотрела на большеглазые лица, тонкие их черты, внутри нее вместо сердца бился вопрос: как же Абра узнал, что она рисует кита? Ответа не было. В час ночи, не подготовившись к контрольной работе по истории, набросав за четверть часа синего кита на обрывке ватмана, она уснула. Когда будильник прозвенел в начале пятого, у нее не было сил настаивать на немедленном ответе, сдавшись, она скинула Абре снимок своего рисунка – пожалуй, самого неудачного за пару лет.

3

Даже в шерстяных носках ногам было холодно. София стояла в распахнутой куртке на подоконнике, руки в карманах, подогнув колени, раскачивалась из стороны в сторону и напевала про себя: «Прыгай вниз, прыгай вниз, не бойся, твоя жизнь сплошная ложь…» Незатейливая песня, и вместе было в ней что-то подкупающее, что-то простое, против чего все мысли мира – большие и малые – были досадным недоразумением. Она представляла, что прыгает вниз с седьмого этажа, но не разбивается насмерть – нет – падает в сугроб и, отряхивая с себя снег, сперва фыркая, затем смеясь в полную силу, встает из него и говорит очевидцам, собравшимся полукругом, что смерти больше нет, что стоит умереть не в жизни, но в смерти, как наступит воскресение. Уже полторы недели Абраксас посылал ей задания – неизменно в четыре двадцать ночи, – отчасти забавные, отчасти жуткие, и все реже она задумывалась, почему вообще выполняет их. Почему она теперь без оглядки верит всему, что говорит куратор? Спроси ее сейчас посторонний, кто скрывался за аватарой эллинистического бога, она бы с уверенностью сказала: уж точно не человек. Тогда кто, София? Нет ответа. Она раскачивается из стороны в сторону и смотрит вниз – в подтаявшие от предновогодней оттепели сугробы во дворе, в рядки машин. Поднимешь глаза, и вот напротив – дом пониже с муравьиной жизнью в окнах, с клубами дыма, что выдыхают мужчины, стоя на балконах, а за ним кромка бесконечного леса, уходящего к самому Стылому Океану.

А что если она прыгнет сейчас? И разобьется насмерть? Так это нелепо выйдет: переломленная шея, розовый снег, перекошенные лица прохожих, деловитые движения врачей, засовывающих то, что было ею, в черный мешок, и последнее, что видит выбежавшая из подъезда мать, – носки нелюбимой дочери, из собачьей шерсти, залитые кровью, продравшиеся на стопе. Вот она, смерть, а все мечты о ее превзойдении – что-то досужее, невероятное; ей никогда не избавиться от чувства, что мир неисправим, а его несовершенство – отчасти и ее вина.

Дома никого: мама еще не вернулась из детсада с Павлом Игоревичем, отец – на работе. Но – боже мой! – больше всего на свете ей сейчас не хочется умирать, она не может неотступно думать о смерти, мысли превращаются в жижу, и в этой жиже возможным становится все без исключения: и человек с петушиной головой, и воскресшая девочка, и плывущие по небу синие киты.

София сошла с подоконника, затворила окно, взяла сотовый и прочитала сообщение от Волобуевой: сегодня после школы они собирались в кафе на площади Ленина. Это было их место – из тех времен, когда их дружба не обратилась в воспоминание, за которое они обе неосознанно и все слабее год от года цеплялись. С детского сада их дружбу ставили в пример, и чем больше они отдалялись друг от друга, тем настойчивей их полагали «не разлей водой». Полгода назад – еще до смерти бабушки – Волобуева, разоткровенничавшись, сказала, что ее, Софию, считают не то чтобы не от мира, сколько холодной, будто она не сердцем переживает «эмоции», а мозгом. «Ты не мышка, – говорила Волобуева, – ты норка в линьке, поэтому тебя не любят в классе». Эти слова ее задели, София и прежде находила в себе нечувствительность, какое-то равнодушие к миру, к мужчинам, ко всему тому, чем положено восхищаться девочке в шестнадцать лет, но объясняла его своей исключительностью, а не пороком личности.

За автобусом стелилась поземка, София смотрела в окно: украшенный гирляндами город – сплошь в разводах, огромная елка, будто выеденная с левой стороны, перед драмтеатром, за ним, через проспект, кинотеатр «Россия», с торца – пустошь на месте бывшего деревенского кладбища, за кладбищем – церковь-новострой с шатрами из листового железа. А дальше скованная льдом река, на которой рассыпались черные точки рыбаков. Водитель вел неровно, на поворотах к горлу подступала тошнота. Вот наконец и ее остановка – исполинский Ленин, которого так любила ее бабушка, со снежной шапкой на плеши. В кафетерии малолюдно, Волобуева сидит на ядовито-зеленом сиденье с мягкой спинкой и что-то набирает в сотовом.

– А, привет-привет, – глаза ее, что хвост павлина, подведены, – какая-то ты тихая последние дни. Что-нибудь будешь? Земляничный коктейль или чего покрепче?

София качает головой: несмотря на то что их дружба кончается, ее приметы все еще умиляют ее. Земляничный коктейль – сколько же лет подряд они заказывают его? Восемь? Семь?

– Ну не смотри на меня так. Сейчас отлипну. Бесплатная вафля, сама понимаешь. – Волобуева протягивает ей сотовый. – Полюбуйся. Как он тебе?

Парень с короткой стрижкой, глаза черные, глупые – от надбровных нависающих дуг, одет в майку, силится поднять штангу с тремя дисками по обеим сторонам.

– Ничего.

– Ничего? Он учится в лицее, не сказать что симпатичный, но милый. То есть не няшка, а по-человечески милый, понимаешь?

София кивает, хотя и не представляет, что Волобуева в нем нашла.

– Может быть, хочешь поточить? Я просто должна поставить точку в разговоре.

– Конечно, валяй. Я ничего не буду, кроме коктейля.

За стойкой полная женщина в чепчике, кареглазая, как будто в ее глазницах косточки от фиников. Двойной подбородок-сдоба. На пухлом мизинце – перстень раза в четыре толще обручальных колец ее родителей.

– Земляничный коктейль, пожалуйста.

– Восемьдесят рублей.

Пухлые пальцы мусолят купюру, розовый ноготь гладит Аполлона, она степенно отсчитывает сдачу монетами, видно, что ей нравится их столкновение. Софии представляется, как после закрытия кафетерия та своими пухлыми пальцами с розовыми ногтями, сняв чепчик, ослабив ворот, загребает червонцы и высыпает их на себя. Звук соударения монет, полый звук прикосновения меди к дородному телу, едва различимый стон изо рта и полусвет покинутого до утра кафе, на столах которого нагромождены перевернутые стулья.

– Кстати, это правда, что твой Сереженька заехал Иванковой по щам?

Волобуева отвлеклась от сотового, хотя он лежит перед ней в ворохе салфеток и продолжает жужжать. Что есть сил она старается смотреть в глаза Софии.

– Кто тебе об этом сказал?

– Да так, слухом земля полнится.

– Земля, значит?

– Слушай, Софа, я за тебя беспокоюсь, я знаю, что у вас контры с Иванковой. Так сказать, не складываются отношения.

– Между нами нет никаких отношений.

Волобуева сжимает губы, на щеках проступают ямочки.

– Зачем пудрить мозги Сереже и бесить Иванкову? Что ты волов тянешь?

– В смысле?

Сотовый Волобуевой сотрясает звонок, она проводит пальцем по экрану и говорит в трубку изменившимся, медовым голосом:

– Да, милый, да, конечно, нет, сегодня не могу, я встречаюсь с подругой, а вечером… вечером у меня балетная школа, ты забыл. Ну, зая. Нет. Зая, не будь таким. Будь хорошим мальчиком. Плохим? Да, такие девочки нравятся, нет…

Только сейчас София поймала себя на мысли, что завидует Волобуевой, вернее, в равной степени завидует ей и презирает ее. Может быть, она сама бы не прочь встречаться с парнем, но ее пугает ложь, эта медоточивость, льстивость, необходимость быть не самой собой, как будто любовь от тебя требует отдаться без остатка, а взамен – что она обещает взамен? Существо на аватаре, которое показывала десятью минутами прежде Волобуева? С надбровными дугами, с плевками через волнистые губы, с быдловатой самоуверенностью, с ограниченностью слов вроде: «Эй, детка в клетке! Потанцуем?» – ограниченностью дел? Которое бы окурками на потолке в подъезде рисовало сердце, посвящало ей рэп с убогими рифмами? Обнимало ее? Требовало бы большего? Ее передернуло от брезгливости, Волобуева пристально посмотрела на нее, ей показалось, что София мучается от нетерпения.

– Хорошо, зая. Хорошо. Все, мне пора. Целую, зайчик, целую, плюшка… – нажимает на сотовый, лицо ее обращается в камень, – бывают же такие мудаки. Так вот. К нашему разговору. Ты нравишься Сереже, Сережа нравится тебе, может быть, вы того? И Иванкова, как банный лист, отстанет.

– Пусть все идет так, как идет.

– Это слова старой девы.

– Это мои слова, Лена.

– И все-таки обмозгуй дело на досуге, а то скоро я сама не буду вдуплять, что у вас происходит. Истерики Иванковой, ваша с ним любовь-морковь, исчезновение Руслана…

Волобуева неожиданно улыбается, протягивает сотовый Софии, просит ее умилиться вместе с ней, но София чувствует себя отъединенной: мало того что она никак не может описать ей пропасть в отношениях с родителями, потому что ей не хватает нужных слов, а подходящие слова слишком громки для их дружбы, София боится, что, даже если все будет высказано, и об Абраксасе в том числе, Волобуева не поймет сказанное. Отнесется к откровениям Софии, как к присланному снимку с надбровным парнем и его штангой. Их дружба – темная коробка: куда ни ткнись, всюду натыкаешься на стенки или крышку, бьешься головой, как одуревший кролик, но ничего не выходит. Волшебника, который бы вытянул тебя за уши, нет, есть только Абраксас, который хочет, чтобы ты умерла и не умирала одновременно.

Сергей отсутствовал в школе целую неделю. Они переписывались по вечерам, пока их не прерывал Абра. Прощались они скомканно, изредка скидывая на сон грядущий записи с томительной музыкой, кроме этой томительности, в их отношениях не было ничего двусмысленного. Однажды Сергей попросил ее перевести слова песни, она вставила их в окно переводчика, но ничего не поняла, там был, кажется, закат, поцелуи, что-то про вечность, а оканчивалось все смертью двоих: «И были они как Ромео и Джульетта…» Словом, они совсем не впечатлили ее, показались плоскими и неуместными. Сергей как будто проверял ее, как будто нарочно подкапывался под душу, она отписалась ему, что все перевела, он спросил: «И что ты думаешь?» – она ответила, что не переносит сантиментов. После этого он и заболел горлом.

В среду на той же неделе София задержалась у Щепки, чтобы оправдаться за проваленную практическую работу. «Как ты могла не знать, что пламя у бензола коптящее, Софа? Да что с тобой? Ты ведь моя лучшая ученица! А в марте будет городская олимпиада», – говорила Щепка таким голосом, как будто в марте случится светопреставление. Иссохшее, куриное выражение лица, очки, в которых глаза Щепки казались огромным клубком дождевых червей, оплетших невероятно ровный шар чернозема. Было бы забавно сказать ей, что в марте ее не будет. То есть она будет. Но не здесь. Она будет в тихом доме, а в воздухе будут проноситься синие киты. Они станут улыбаться ей и кивать, и в плавниках их – огромные зонтики, и даже если польет дождь, она не промокнет, потому что киты добры, потому что она сама – кит; не сейчас, конечно, но она станет им – и боли больше не будет. Будет лишь тихий дом с лужайкой, а на лужайке, на увенчанных шарами флагштоках, будут развеваться ее размотанные воспоминания.

– Я очень на тебя надеюсь, София.

– Я вас не подведу.

Щепка растянула резину губ – вышло страшно, как будто она передразнивала ее.

Когда София вышла из класса, коридоры были пусты, снизу из распахнутой двери доносились звуки урока продленки, учительница – старше ее на каких-нибудь восемь лет – рассказывала детям о ежах, а потом они вслух читали стихотворение об иголках и наколотых на них грибах с листками. София усмехнулась. Спустя пару лет дети узнают, что ежи гулко топают и ужасно воняют, а еще норовят опрокинуть блюдце с молоком, залезают в него своими громкими ножками и чухают дальше как ни в чем не бывало. Чух-чух-чух. Вдруг ее поразила мысль, что она будет мертва к тому времени, когда дети узнают правду о ежах. В этом было что-то головокружительное, как будто вечности, которая существовала до нее, богу было недостаточно, понадобилась другая вечность, что будет после нее.

В глубине души она не верила, что ей осталось жить полтора месяца, казалось, она всегда может отказаться, ей всего-то стоит удалиться из сетей или сказать Абре: «Это были замечательные два месяца, но дальше нам с тобой не по пути». Забавно было бы увидеть его петушиное лицо. Погрозит он кинжалом, потрясет щитом, но какой в том толк? Она слишком любит жизнь, чтобы умирать, просто та чересчур сера, ей не хватает красок и смысла, вот София и разнообразит ее – на грани фола, как сказала бы Волобуева. Она всегда может соскочить – и все-таки отчего так притягательно растягивать каждое ее мгновение, как будто время – одежда жизни, как будто каждый миг – кокон бесконечности?

София услышала всхлипывания: кто-то плакал дальше по коридору – за столовой, перед гардеробом начальной школы, – там, где они познакомились с Сергеем. Распахнулась дверь, кто-то выругался, и чужой голос снова заныл. На скамье возле подоконника, обнимая ранец и всхлипывая, сидела Впадина. Услышав шум шагов, она подняла голову, в глазах вырос исполинский испуг.

– Агата? Что случилось?

– Софа!.. – Свербицкая набрала в легкие воздух и выдохнула резко. – Ох-оо-о-ох. Все хорошо.

– Почему ты плачешь?

– Я не плачу… это-это из-за погоды.

От глупости ответа София замолчала, еще раз взглянула на Свербицкую: неводостойкая тушь превратилась в берега слез на ее щеках.

– Агата? Кто тебя обидел?

– Я сама, пожалуйста, я сама.

София еще раз пригляделась к ней и вспомнила, что никогда прежде не видела ее накрашенной. Ее губы были густо подведены как будто малярной краской – кумачовой, вроде той, что красят звезды на могилах ветеранов.

– Агата, не бойся, я никому не расскажу. Я могу тебе чем-нибудь помочь?

Свербицкая мотает головой и вдруг ни с того ни с сего обнимает Софью, она чувствует, как плечу становится мокро, по шее пробегает неприятный холодок сочувствия.

– Это он меня, понимаешь? – шепчет Агата. – Иначе он бы лишил меня золотой медали, понимаешь? За четверть?

София ничего не понимает, смотрит в ее растекшиеся глаза, в намалеванный рот, под носом у Свербицкой влажно, свет коридора матово ходит по впадине над губами.

– Я не могла поступить по-другому, тем более он нравился мне, понимаешь?

Кто-то кашляет на лестнице, Свербицкая бросается от нее как ошпаренная, начинает оправлять юбку. Вдруг с лестницы показывается Гильза, он трогает усы, прочищает горло и спрашивает:

– Что случилось, юные особы?

И Свербицкая с таким презрением и восторженностью смотрит на него, что Софии все становится понятно, и она пугается этого прозрения. По смущению Гильзы – кожа у него темная, как корка сухаря, – она понимает, что тот тоже растолковал взгляд Свербицкой, но он не уверен, успела ли она рассказать Софии о произошедшем.

– Ну что такое, Агата? Кто тебя обидел?

София боится, что Свербицкая выкрикнет: «Ты, старый дурак!» – или что-нибудь подобное, и тогда избежать истории не удастся. Гильза до последнего будет отпираться, строить козни, сживать их со школы…

– Никто, Павел Степанович, это предновогоднее.

– Может быть, тебя отвести к врачу?

Молчание.

– Что же ты молчишь, Агата? Мне оставить вас одних?

Свербицкая опускает расплывшиеся глаза и смиренным голосом произносит:

– Нет, Павел Степанович, то есть – да. Отведите меня ко врачу.

Гильза удовлетворенно гладит усы, по-отечески берет Впадину за руку, с натяжкой улыбается Софии и спрашивает:

– Будешь ждать подругу?

– Я… я…

Главное – не показать виду, что ей все известно: не столько пониманием, сколько представлением. Но как не выдать себя?

– Не стоит меня ждать, София, спасибо тебе, я обязательно найду и приму его. Спасибо!

Свербицкая смотрит поверх ее головы, мутно отражаясь в потемневшем стекле, которое видно в зеркале за ее спиной. Когда она уходит вместе с Гильзой, София больше всего удивляется этому отражению, как будто существует связь между ним и всей этой липкой, грязной историей.

Снег скрипит под ногами, на следующей неделе обещают похолодание, по школе даже прошел слух об отмене занятий, что же тогда останется до Нового года? Три с половиной учебных дня? Ни одна шишка не срывается с лап перелеска. Все как будто бы застыло, и Впадина, и влюбленный в нее Гильза кажутся наваждением, так что София сомневается, точно ли между ними что-то было, или это ей привиделось в больном от постоянного недосыпания воображении. Не может быть, чтобы между ними что-то было, – это невероятно, еще более невероятно, чем если бы Абраксас Йах действительно оказался нечеловеком.

Софии стало зябко, почти на глаза она опустила капюшон, вложила руки в карманы и выдохнула изо рта побольше воздуха, клубы отнесло к ограде детского сада. В ноздрях было сухо, пощипывало и покалывало, внизу живота наметилось какое-то знакомо-незнакомое ощущение, скорее отзвук, его провозвестник. Лучше об этом не думать. Чувство зябкости медленно обращалось в зыбкость происходящего. И сосны представлялись пальцами мертвецов с длинными ногтями, тянущимися из-под земли, мертвецов, которые так и не воскресли. Они пытаются дотянуться до неба, поскрести по нему, достучаться до его обитателей, безмолвные пальцы – большее показать они смущаются. И вся земля – пускай припорошенная снегом – огромный могильник. И посреди нее Софии без разницы, было ли что-то между Гильзой и Впадиной или нет, все равно все они уйдут в землю – по-разному, – но в жажде не столько воскресения, сколько дознания до правды, отрастят сосны-ногти и будут тянуть их из-под земли – качающиеся, тоскливые, вечнохвойные.

Потемнело. Фонари лилово горят над головой, проспект в отдалении залит красными и желтыми огнями, мутное небо бьется, как застывающее сердце, мигает сполохами с нефтехимического комбината, но самого пламени не видно, как высоко ни поднимайся, – разве что с крыши высоток, прилегающих к бору. Вечером зарево станет красным и будет зловеще мерцать, сейчас, в четыре часа дня, оно кажется даже уютным.

На крыльце София едва не уронила связку ключей в сугроб, пока подбирала магнитный ключ ко входной двери в подъезд. Войдя в прихожую, она ощутила стойкий запах вина, взглянула вниз: так и есть, на сложенной надвое тряпке с маками стояли унты отца, которые он надевал, когда ездил на стройку. Мамы с братом дома не было.

Отец выплыл из зала неспешно, сверкнул очками, спросил:

– А, сегодня особенный день?

– Почему?

– Потому что свершилось!

Отец приложил палец к губам, еле слышно сказал: «Тсс… только маме молчок, слышишь, доченька?» Плешивый человек помог ей снять рюкзак со спины, с недоумением оглядел ее охровые ботинки и стал говорить о том, как сегодня совершил главное событие в своей жизни – разумеется, после рождения Софии, – купил криптовалюту.

– Понимаешь, когда киты зайдут на рынок, тогда он перегреется, а я улучил время, пригвоздил его, – он энергически махал руками.

– Какие киты, папа?

– Так называют больших игроков на биржах.

– А маленьких как называют?

– Хомяки, – ответил отец невозмутимо.

София прошла на кухню, распахнула верхний шкаф, засыпала в чашку банановые мюсли и залила их молоком с белыми выделениями – назавтра оно уже прокиснет. Отец не унимался, рассказывал о том, как они станут богаты, как он бросит работу и выкупит контору, в которой работает, как накажет за заносчивость дядю Женю – София едва помнила, кто это, – как покажет той бабушке, какой он примак. И все будут восхвалять его, маленького человека, за смекалку, не то что ползать на коленях, пресмыкаться станут, а он – Игорь Рубин – вновь решительные взмахи рук – всё до единой копейки оставит им. Хорошо, не всё. Может быть, он пожертвует что-нибудь сиротам, но там – в России, за хребтом, в столице, где будет учиться София, к ней будет приковано всеобщее внимание, потому что, потому что… Мысль терялась. Отец был патетичен, и вначале Софию пугала его патетика, потом умилили его плешь и мечты, а потом ей вдруг стало жаль его. В его-то годы уже ничего не изменится. Что такое для мужчины сорок пять лет? Старый, милый, глупый папа. Ей даже было немного стыдно за то, что она вот уже несколько лет чувствовала перед ним свое превосходство.

Когда пришли мама с братом, София заперлась в своей комнате. Правда о покупке валюты вскрылась во время переписки с Аброй. Против обыкновения он был несловоохотлив. Многоточие держалось по несколько минут.

– Знаешь, что я сейчас слышу?

– Что?

– Мама бросила что-то об стену, брат ревет. Мама вслед за ним орет. Вот наступила тишина, видимо, отец заговорил. Неужели я стану такой же? Не в смысле гнева, а в том смысле, что в чувствах забуду саму себя? Меня пугает, что люди по большей части не бывают собой, иные собой даже и не становятся.

– Ты любишь родителей?

– Странный вопрос.

– И все-таки?

– Честным ответом будет: не знаю. Менее честным: люблю, но какой-то другой любовью. Это странное чувство, будто бы я люблю их образы – не их самих, а их как папу и маму, понимаешь?

– Честным ответом будет: не понимаю. Менее честным: стараюсь понять. Не боишься их оставить, когда уйдешь в тихий дом?

– Вот она разбила что-то, кажется, папину кружку, привезенную из Крыма. Вторую. Не боюсь.

– Это ложь. Все боятся.

– И многие из всех у тебя уже были?

Многоточие занялось и тут же прервалось. Ответ пришел только спустя пять минут, когда уже мама заплакала и все вместе с отцом они принялись успокаивать разошедшегося Павла Игоревича.

– Все, кто уходил, те и были.

– Думаешь, я поверю тебе?

– А я хоть раз тебя обманывал?

– Тогда тебе, должно быть, очень скучно переписываться со мной, если ты все знаешь наперед.

– Ты – особенная.

– В каком смысле?

– В самом обыкновенном. Задание на сегодня: сделай три поперечных надреза на запястье, крови не бойся, снимки пришли мне в четыре двадцать.

– Абра?

– Абра?

Нет ответа. Ей стало обидно от его пренебрежения, и она решила нарисовать себе краской на запястье зияющие раны. Это будет ее маленькая месть, тем более при плохом освещении ничего не разобрать. Она открыла вкладки с настоящими порезами, достала с верхней полки гуашь, прокралась на кухню, налила в литровую бутылку воды, чтобы освобождать от цвета кисти, и управилась с рисованием за четверть часа. Впотьмах нарисованные порезы действительно было не отличить от настоящих. Оставшуюся часть вечера она мучительно дочитывала «Очарованного странника», ощущая лесковский язык как нарыв, как опухшую десну, – она находила в чтении искупление за трюк с порезанными запястьями.

На следующий день после урока русского, на котором Впадина поразила класс, рассказав, что в русском языке падежей больше шести, а точное число она назвать затрудняется, – она подошла к Софии и попросила забыть о вчерашнем дне. Говорила Впадина заносчиво, свысока, как будто пребывая в башне.

– Значит, забыть? – переспросила София.

– Забыть, как страшный сон, – повторила Впадина, и своими мышиными глазами, освобожденными от туши, проникновенно посмотрела на нее.

Бесплатный фрагмент закончился.

3,8
7 оценок
449 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
15 июня 2023
Дата написания:
2023
Объем:
263 стр. 6 иллюстраций
ISBN:
9785002230549
Издатель:
Правообладатель:
Альпина Диджитал
Формат скачивания:

Похожие книги