Читать книгу: «Фрэнк Синатра простудился и другие истории»

Шрифт:

В переводе с английского

Ирины Заславской и Леонида Мотылева

The Kidnapping of Joe Bonanno, A Matter of Fantasy, Frank Sinatra Has a Cold, On Writing «Frank Sinatra Has a Cold», The Kingdoms, the Powers, and the Glories of the New York Times, The Kingdom and the Tower, High Notes

Copyright © 2017 by Gay Talese

Originally published as a part of High Notes: Selected Writings of Gay Talese

The Kick She Missed

Copyright © 2010 by Gay Talese

Originally published as a part of The Silent Season of a Hero.

Peter O’Toole on the Ould Sod

Copyright © 1963 by Gay Talese

Originally published as a part of The Gay Talese Reader: Portraits and Encounters.

The Brave Tailros of Maida

Copyright © 1989 by Gay Talese

Originally published as a part of The Gay Talese Reader: Portraits and Encounters.

All rights reserved.


© И. Заславская, Л. Мотылев, перевод, 2024

© ООО «Индивидуум Принт», 2024

Самый медленный лифт в Нью-Йорке

Предисловие Егора Мостовщикова


Писатель Гэй Тализ, стоя на первом этаже нью-йоркского Hunter College, увлеченно ругается на лифт, который никак не заберет его читать лекцию студентам факультета журналистики. Он нетерпеливо крутится на месте, снова и снова раздраженно нажимает на кнопку и осматривается по сторонам. Проплывающие мимо задерживают на нем взгляд: роскошный седовласый старик, высокий и подтянутый, в дорогом костюме-тройке – сегодня на нем сшитый на заказ темно-зеленый твидовый пиджак, сорочка в полоску, золотистый галстук, кремовый жилет, запонки, тренч и шляпа-федора, одна из 60 в его коллекции. Он выделяется на общем фоне растянутых худи и клубных бомберов, и именно в этом его секрет. Прямо сейчас ему нужна информация, и неизменный денди-прикид, как обычно, ему в этом поможет. Тализ обращает взор на молодую девушку, терпеливо ждущую лифт в углу.

– Вы студентка? – без предупреждения наседает на нее писатель. Девушка, будто выйдя из оцепенения, лишь молча кивает. – Да? Вы здесь учитесь? – Она продолжает кивать. – Это единственный лифт в этом здании? Вы когда-нибудь им пользовались? Он вообще работает? Точно? Почему он так долго едет? Он всегда так долго ездит?

Тализ возмущен: в этом великом городе, где лифты разгоняются до тридцати шести с половиной километров в час, ему достался самый медленный. В коридоре становится совсем тесно – к нам присоединяется медик пожарной службы с двумя огромными красными мешками. Тализ переключает внимание и немедленно заводит разговор – к моменту, когда двери кабины наконец открываются, он уже знает имя пожарного, зачем нужны мешки (в них мобильные аппараты для тренировки сердечно-легочной реанимации) и где пройдет демонстрация. Если бы этот чертов лифт застрял, Тализ смог бы написать про пожарного текст, но мы благополучно добираемся до нужного этажа. Писателю нужно читать лекцию.

Ведущий вечера, представляя Гэя Тализа публике, сразу же оговаривается – конечно же, наш гость не нуждается в представлении; вы и так прекрасно знаете, кто это. В зале народа немного, но все исключительно самоотверженно кивают. Тализ – живая легенда, человек, который в 1960‑е создал «новую журналистику», предполагающую радикальный подход к материалам: вместо сухого инфостиля – приемы, заимствованные из большой литературы: сцены, диалоги, описания, внутренний монолог, переключение между первым и третьим лицами. Его документальные тексты и книги до сих пор изучают во всем мире (удивительно, но эта книга – первый сборник его работ на русском языке; в России Тализ пока неизвестен). Один из последних живых гигантов американской нон-фикшн-прозы прошлого столетия, он вдохновил людей, которых принято считать образцовыми литераторами и репортерами: Нормана Мейлера, Трумана Капоте, Джоан Дидион, Джорджа Плимптона, Джину Стайн, Терри Саузерна и других. Он тратит десятилетие на сбор материала для каждой новой книги – и умудряется залезть к своим персонажам в голову, под кожу, изучить их насквозь.

Представляя Тализа, ведущий опускает важные, но не самые приятные детали – перед студентами стоит проклятая звезда американской журналистики, человек, чья харизма обезоруживает, но чьи книги вызвали множество скандалов. В феврале 2024 года Тализ отпраздновал 92-летие, и сегодня он, как пишет Paris Review, занимает уникальное место, оставаясь одновременно легендарным и непонятым. Его нон-фикшн «Чти отца своего» лег в основу сериала «Клан Сопрано». Из-за книги «Жена твоего соседа», ради которой он несколько лет управлял салоном эротического массажа и посещал свингерские колонии во время секс-революции 1970‑х, его отменили и на время бросила жена. А портретный очерк «Фрэнк Синатра простудился», для которого он так и не смог поговорить со знаменитым певцом, уже полвека называют лучшим журнальным текстом в истории.

Тализ от всех этих регалий только отмахивается – ему никогда не нравилось прозвище «Отец новой журналистики», которым его наградил друг и писатель Том Вулф, ему плевать на почести, плевать на проклятия – по крайней мере, он так заверяет. Тализ во все это ввязался, чтобы рассказывать истории обычных людей и их неудач, и сегодня он ответит на любые вопросы из зала – конечно же, сведя все к нескольким истинам, которые он из раза в раз повторяет во всех беседах, выступлениях и интервью. Первая истина – он с детства изолирован от других, всю жизнь был и остается аутсайдером, который знает, что у каждого есть история, и ему важно ее вытащить – потому что если он не расскажет эти истории, их не расскажет никто. Вторая – он умеет доставать из людей эти истории, потому что родился в семье портного-эмигранта, вырос в ателье, и это научило его всё слышать и хорошо одеваться, что позволяет разговаривать с кем угодно. Третья – в своей работе он всегда щепетильно ищет ответ на один простой вопрос: каково быть вами? Как вы справляетесь с вашими неудачами, проигрышами, тем, что вас презирают или неверно поняли? Чем вы это компенсируете? «Большинство людей поглощены только собой», – сказал мне как-то Тализ – «Они никогда не подумают о вас. Но я подумаю».


Гэй родился 7 февраля 1932 в Оушен-Сити, штат Нью-Джерси, в семье итальянских эмигрантов. Родной город он запомнил консервативным, протестантским и правым: алкоголь под запретом, на океанский пляж нельзя выйти без рубашки, все подчинено религиозным порядкам, на улицах действует ячейка Ку-Клукс-Клана. Именно здесь Тализ сформировался как рассказчик, убежденный, что долг автора – искать маленькие истории и видеть за ними большой контекст. Он и сам взрослел на фоне большого контекста: шла Вторая мировая война, папины братья воевали в Италии в армии Муссолини, а патриотическое, преимущественно ирландское население Оушен-сити малочисленных итальянцев ненавидело и относилось как к грязи. К тому же далекая война пронизывала каждодневный быт: товары продавались по талонам, юноши уходили на фронт, а фонари на променадах закрасили черным цветом, чтобы их не было видно с немецких подлодок, которые в 1942 году добрались до американских территориальных вод. В социальной изолированности, во взрослении внутри меньшинства, в отчужденности Тализ нашел свою суперсилу – стал наблюдателем, который жадно ищет истории потерь и неудач.

Его семья держала магазин женской одежды и ателье мужских костюмов, которые Тализы открыли с двух сторон выкупленного ими здания разорившейся местной газеты на главной улице города. Жили там же, на втором этаже – Тализ до сих пор помнит высокие офисные ступеньки и комнаты, где раньше стояли огромные наборные станки. Каждый день после уроков в католической школе Гэй помогал папе и маме в их магазинах и слушал. К маме за красивыми платьями приходили взрослые обеспеченные дамы: жены владельцев и дилеров автоцентров, чиновников, директоров школ и предприятий. Сами мужчины шли к папе. Они слонялись по городу, заходили на примерку и рассказывали про свою жизнь – переживания, неудачи, открытия, сплетни.

Тализ говорит, что освоил жанр интервью, наблюдая за мамой и ее общением с клиентами – научился у нее слушать заботливо, с терпением, принятием и почтением. И – не перебивать, когда люди не могут объясниться, потому что именно в такие моменты они лучше всего раскрываются: паузы, заминки, переключения темы могут рассказать больше любых слов. В сфере обслуживания, объясняет он, всегда есть элемент определенного раболепия – даже если с тобой общаются не слишком любезно, ты должен быть исключительно вежлив, потому что эти люди дают тебе деньги. Это были уроки от мамы, бизнесвумен, которая содержала семью – папа был художником, творил и не умел продавать. Но у него Гэй научился быть портным – работая не с тканями, но с фактурой, сшивать реальные истории так, чтобы они читались как единое литературное произведение – журналистский рассказ. Тализ так и говорит: «Как журналист я портной».

В журналистику он попал еще будучи учеником колледжа, по дурацкому стечению обстоятельств – решил выслужиться перед тренером по бейсболу, чтобы его чаще выпускали со скамьи запасных, и подвизался диктовать местной газете Ocean City Sentinel-Ledger по телефону сводки со школьных матчей – чистая формальность, пара строчек. Но такая работа быстро наскучила, и подросток стал отправлять в газету напечатанные на машинке авторские отчеты; после седьмого текста ему предложили вести еженедельную спортивную колонку, к окончанию колледжа он напечатал 311 текстов. В них уже тогда проглядывался стиль Тализа – полное отсутствие интереса к самой новости и фокус на человеческих поступках и переживаниях, драме и проигрыше.

Гэй уехал учиться в университет Алабамы на журналиста; стал спортивным редактором кампусной газеты The Crimson White и завел колонку «Sports Gay-zing». После университета перебрался в Нью-Йорк и нахрапом устроился мальчиком на побегушках в «The New York Times». Газета привела его в восторг: огромный улей из нескольких сотен курящих и стучащих по печатным машинкам журналистов, суета, шум, разговоры и лифты – гораздо быстрее, чем в Hunter College. В 21 год он опубликовал свой первый текст в газете: зарисовку про коллегу, который отвечал за отбор и трансляцию заголовков на здании редакции. Вскоре Тализа забрали в армию и отправили на военную базу Форт-Нокс в Кентукки. В танковых войсках быстро поняли, что в строю от него не будет никакого толка и перевели в армейскую газету «Внутри танковой башни» («Inside Turret»). Вскоре он завел собственную колонку – «Секреты Форт-Нокса». Через два года, вернувшись со службы, он восстановился в The New York Times как спортивный журналист и написал сотни текстов – про одного только боксера Флойда Паттерсона опубликовал 38 коротких зарисовок.

Но чрезмерная скрупулезность и нежелание работать в новостном темпе привели к тому, что Тализа в «The New York Times» переводили из отдела в отдел, пока он на год не застрял в ссылке в отделе некрологов – там ему не давали писать больше нескольких абзацев. Для Тализа это была настоящая пытка: он хотел делать крупную журналистскую прозу, рассказывать истории, которые живут годы, десятилетия, а не день, как обычная новость, говорить про людей, которые обделены вниманием прессы, а не бежать за инфоповодами – ведь все новости сводятся к тому, что кто-то что-то сказал и кто-то как-то на это отреагировал. Или просто умер.

Несмотря на страсть рассказывать истории, писать ему всегда было невыносимо сложно. Гэй сравнивает работу над текстами с попыткой вывести камень из почки (очень больно) или поездкой за рулем грузовика, в ночи, на большой скорости, без включенных фар (сбиваешься с пути, проваливаешься в кювет, следующие десять лет торчишь там грязный и воняешь). Но для Тализа как католика ничто, не оплаченное страданием, ценности не представляет.

После армии он поселился в многоквартирном четырехэтажном доме на Лексингтон-Авеню, в трех минутах ходьбы от Центрального парка. В 1959 году женился на книжной издательнице Нэн Тализ (в девичестве – Эйхерн), с которой они до сих пор вместе. Постепенно Тализы целиком выкупили весь дом и живут в нем и по сей день. Здесь же, в просторной гостиной, я познакомился с Тализом в апреле 2014 года, во время моей первой поездки в США. Я тогда еще работал журналистом, писал большие истории в издания, которых сейчас уже нет, и читал немногочисленные очерки Тализа, доступные тогда в интернете. Когда я с удивлением осознал, что Гэй еще жив и продолжает работать, то нашел его e-mail, написал письмо и предложил встретиться – ни на что особенно не рассчитывая. Он мгновенно ответил – сказал, что неважно себя чувствует из-за легкого кишечного гриппа, поэтому может только пригласить в гости на час.

Никогда я не чувствовал себя глупее, чем когда стоял под дверью у Тализов с тремя картонными стаканчиками кофе в капхолдере – надо ведь было что-то принести, но что нести незнакомым людям, никогда не поймешь. Тализ открыл дверь – как всегда в костюме с иголочки – задержал на стаканах снисходительно-непонимающий взгляд, спросил, что это такое, и велел оставить презент где-нибудь в углу, чтобы никогда к нему не притронуться. Мы уселись в кресла, Тализ достал из внутреннего кармана ручку и стопку узких картонных карточек, которые он вырезает из плечиков для рубашек из химчистки, и стал записывать туда мои ответы на пулеметную очередь вопросов. Кто я? Откуда я? Чем я занимаюсь? Сколько я зарабатываю? Кто оплачивает мое жилье в Москве? Я живу один или с родителями, или с близким человеком? Мы вместе оплачиваем жилье? Как зовут родителей? Чем они занимаются? Сколько у меня братьев и сестер? Чем они занимаются? Они живут одни? Они сами оплачивают свое жилье? Я что, Боб Дилан? Нет? А почему я одеваюсь, как Боб Дилан? Почему я в кедах?! Где мой костюм? У меня есть костюм? У меня должен быть костюм, если я хочу быть журналистом и рассказывать истории. Дорогой костюм – пропуск в мир историй. Часовая встреча переросла в ужин в одном из соседних ресторанов (каждый день Тализы обязательно ходят пропустить пару коктейлей и посмотреть на людей), ужин – в дружбу и десятилетнюю переписку.

Каждый раз, когда я приезжаю в Нью-Йорк, обязательно вижусь с Тализом, обсуждаю журналистику и выслушиваю комментарии про свой внешний вид. Идея опубликовать его работы на русском появилась у меня почти сразу после знакомства, название и сцены для этого предисловия я записал в декабре 2014 года, во время третьей поездки в Штаты, когда Тализ пригласил меня посетить с ним лекцию в Hunter College, к работе над книгой за эти годы приложило руку под два десятка человек. Но бесконечных сложностей и препон, с которыми столкнулась эта затея, хватило бы на отдельный текст. Скажу лишь, что каждый раз, как я говорил себе, что хочу напечатать книгу, немедленно случалась какая-нибудь катастрофа – так, все очерки были целиком переведены еще в 2019 году, прямо накануне пандемии, но выходят только сейчас, в издательстве Individuum, которое взялось вместе со мной довести этот многолетний проект до конца, за что мы с Тализом невероятно признательны.

Все эти годы Тализ продолжает работать и каждый день соблюдает строгую дисциплину. Просыпается в спальне на третьем этаже, не произносит ни слова и не здоровается с Нэн, молча поднимается в гардеробную на четвертом этаже, надевает свежую хрустящую сорочку, костюм-тройку, галстук, запонки, выходит из дома и спускается по ступенькам в свой подвал – бывший винный погреб, который он называет Бункер. В продолговатом Бункере больше метров, чем в обычной квартире на Манхэттене, нет окон, зато есть маленькая ванная, кухонька, несколько диванов, два огромных письменных стола, печатная машинка, гигантский и древний монитор Apple, стулья и шкафы, забитые коробками под потолок – архив Тализа. Писатель переодевается в удобный кашемировый свитер и шарф или шейный платок и делает себе легкий завтрак – апельсиновый сок, кофе, маффины. Осматривает свой архив: в каждой коробке – коллекция папок с фотографиями, материалами, результатами ресерча, выдержками и вырезками из книг и статей, планами текстов и детальными заметками о всех прошедших днях. Каждый вечер перед сном Тализ просматривает записи на картонных карточках, если в этот день вел их, или вспоминает все, что с ним случилось, и записывает все на печатной машинке: с кем он виделся и говорил, где, когда и во сколько, сколько стоил ужин, кто во что был одет, что он подумал и приметил, как звали людей вокруг, кто что делал, какая была погода, адреса, детали, нюансы, как прошло интервью (если оно было), что герой говорил, а о чем умолчал. И подшивает наборные записи в архив. Дни организованы в недели, месяцы, годы. Он может в любой момент вернуться в прошлое и детально описать увиденное несколько десятилетий назад. Каждая коробка заклеена фотографиями, картинками, журнальными и газетными полосами – это тематический коллаж, который Тализ вырезает, когда думает над историей и тем, как он будет сшивать воедино ткань текста. Он проводит в Бункере добрую часть дня, выбирается домой на обед, а вечером – без исключений – светский выход в ресторан. В Бункере Тализ написал все свои главные тексты – журнальные очерки, на которые он переключился с газетной работы, и книги.

В 1964 году он опубликовал нон-фикшн роман «Мост» («The Bridge») – историю строительства одного из крупнейших в мире висячих мостов, Веррацано-Нарроус, соединяющий Бруклин и Статен-Айленд. В 1995‑м ушел из «The New York Times» и так и остается до сих пор фрилансером. Еще в 1966 году, когда ему было 34 года, Тализ опубликовал в Esquire три своих самых известных портретных очерка. «Молчаливый сезон героя» – про Джо Ди Маджо, великого бейсболиста и бывшего мужа Мэрилин Монро (не вошел в этот сборник). «Господин Плохие новости», который Тализ называет своим лучшим текстом, – про автора некрологов Алдена Уитмена; это его единственная работа, которая прежде была опубликована на русском языке – в номере российского журнала Esquire (был такой), посвященном его 10-летию, при моем участии. Наконец, «Фрэнк Синатра простудился» – профайл, для которого Тализ поговорил с двумя сотнями людей, но так и не смог обмолвиться даже словом с самим певцом.

В этом сборнике есть подробный рассказ Тализа о работе над материалом про Синатру, но он не упоминает, что вообще-то не хотел про него писать – он и так был большой звездой, про которую пресса говорила каждый день. Но спорить с редактором, бывшим морпехом, Гэй не стал и отправился в командировку в Лос-Анджелес. Сегодня он заверяет, что секрет его прославленного текста прост: он смог увидеть во влиятельной суперзвезде, окруженной несметной свитой, обычного уставшего человека, у которого есть свои неудачи и слабости.

Не считая сборников эссе и профайлов, Гэй Тализ написал девять книг; в это издание вошли выдержки из большей их части, так что у читателя есть возможность как следует познакомиться с Тализом. Очерки «Царство, сила и слава The New York Times» и «Оплот в новой башне» взяты из «Царства и силы» («The Kingdom and the Power», 1969), книги об истории и влиянии знаменитой газеты. Из бестселлера «Чти отца своего» («Honor Thy Father», 1971), посвященного жизни, будням и бизнесу бруклинского мафиозного клана Бонанно – текст «Похищение Джо Бонанно». Из скандальной «Жены твоего соседа» («Thy Neighbor’s Wife», 1981) – очерк про владельца порно-Диснейленда Гарольда Рубина, «Дело фантазии». «Храбрые портняжки из Маиды» рассказывают смешную историю из жизни отца Тализа до эмиграции, когда он и его коллеги-портные смогли избежать смерти от рук мафиозо, которому Тализ-старший случайно испортил костюм; подробнее свои корни Тализ изучал в книге «К сыновьям» («Unto the sons», 1992). Из «Жизни писателя» («A Writer’s Life», 2006) в настоящее издание вошел неопубликованный профайл «Ее незабитый пенальти» про китайскую футболистку Ли Ин.

В 2016 году Тализ опубликовал «Мотель вуайериста» («The Voyeur’s Motel») – книгу про Джеральда Фуса, владельца мотеля, который 30 лет подглядывал, как его постояльцы занимаются сексом, и тщательно фиксировал свои наблюдения в журнале. На Netflix в том же 2016‑м вышел документальный фильм «Voyeur» – команда несколько лет снимала Тализа и Фуса на последних этапах подготовки книги; публикация, однако, закончилась скандалом – журналисты The Washington Post подловили героя на вранье и подтасовке фактов. Тализ, хоть и упоминал не раз в «Мотеле вуайериста», что его герой – рассказчик не самый надежный, даже думал отказаться от продвижения книги, но не стал. А вот Стивен Спилберг и Сэм Мендес от планов снять экранизацию все-таки отказались.

В сентябре 2023 года Тализ выпустил новую книгу – «Бартлби и я: размышления старого писца» («Bartleby and Me: Reflections of an Old Scrivener»); в него, помимо очерков прошлых лет, вошла новая история, которая занимала его сознание последние 17 лет – история доктора Николаса Барты. Барта, уроженец Румынии, бежал от коммунистического режима, который отнял у его семьи дом, добился успеха в Америке и купил себе четырехэтажное здание на Манхеттене – в соседнем квартале от Тализа. В 2006 году Барта взорвал себя вместе с домом, чтобы здание не досталось бывшей жене. Все эти годы Тализ собирал по крохам историю Барты, наблюдал за образовавшимся пустырем и людьми вокруг. Я даже смог немного помочь Тализу с ресерчем для этого текста: новыми владельцами земельного участка оказались выходцы из России, обвиненные в крупномасштабной коррупции и мошенничестве.

Работы Тализа примечательны не только тем, как они написаны, но и тем, как много он умудряется узнать про своих героев – он подбирается к ним максимально близко и говорит, что границы ему не нужны. Например, гангстеру Биллу Бонанно он писал четыре года и предлагал пообщаться, пока тот наконец не ответил – тогда писатель провел пять лет в тесном общении с Биллом и его семьей пять лет, и только после этого написал «Чти отца своего». «Это как ухаживания», – объясняет мне Тализ. – «Нужно не торопиться, вести себя хорошо и действовать осторожно, а не как обычный журналист-мудак, которому нужно просто перепихнуться по-быстрому ради короткой интрижки». По нынешнему курсу Тализ заработал на книге 8,1 миллиона долларов и большую часть гонорара положил в образовательный трастовый фонд, чтобы оплатить учебу своих двух дочерей, Памелы и Кэтрин, и четырех детей Билла Бонанно, – в результате все дети гангстера смогли построить карьеру не в криминале.

В свое время именно этот подход и привел к тому, что Гэя Тализа прокляли. Выход книги «Жена твоего соседа» в 1981 году разделил его жизнь и карьеру на до и после: публикация принесла журналисту как самые большие деньги в его жизни, так и самый большой шквал критики, эхо которой звучит до сих пор. Десять лет Тализ собирал фактуру, погрузившись в дебри секс-революции. Он стал нудистом, посещал секс-вечеринки, оргии, секс-ретриты и секс-колонии, ежедневно бывал в салонах эротического массажа, а затем стал управляющим одного из них – чтобы лучше понимать своих героев и гостей. «Конечно же, я был в гуще событий! – восклицает он. – Ты же не думаешь, что я буду освещать оргию, сидя в каком-нибудь отдельном сраном боксе для представителей СМИ?! Да, внутри меня будто бы всегда есть два чувака, я такой персонаж-шизофреник: одновременно репортер, наблюдатель и участник, и всегда осматриваю комнату в поиске истории и как ее описать». Критики и феминистки обрушились на Тализа с убийственными обвинениями – в непозволительных способах сбора материала и неподобающем отношении к жене, которая ненавидела книгу «Жена твоего соседа» и разошлась с ним после ее выхода. Следующие десять лет Тализа не печатали в журналах, а его терапевт сказал ему, что он совершил литературное самоубийство. Он сбежал в Италию, залег на дно и изучал историю своей семьи – материал потом лег в основу книги «К сыновьям». С Нэн они вновь сошлись. Секрет долгого брака, говорит Гэй, в том, чтобы никогда не терять уважения друг к другу и иметь две раздельные ванные.


После лекции мы идем с Тализом обратно к злополучному лифту, и нас догоняет седой взлохмаченный мужчина. Он только успевает произнести: «Эй! Гэй!», и Тализ, увидев его, бросает: «О, нет! Егор, бежим, мы не будем ждать этот лифт!». Тализ резко дергается с места, неожиданно бодро добегает до пожарной лестницы и стремительно уносится вниз по ступенькам. Я – за ним, за нами – мужчина, кричащий «Гэй! Гэй! Подожди! Ты меня помнишь? Гэй?!». Мы выбираемся на улицу, уже темно, где-то, как обычно в Нью-Йорке, орет полицейская сирена, из-под земли вырываются клубы пара, а прохожие озираются на Тализа.

Мы отрываемся от погони. Что это было? Кто этот человек? Тализ не хочет об этом говорить – и предлагает пойти поужинать. В ресторане он съедает стейк, салат, выпивает два мартини, пиво, полирует шариком ванильного мороженого, опрашивает людей за соседним столиком. Для него ресторан – театральная сцена, на которой он может наблюдать жизнь; примерно как магазин и ателье его родителей: место, где люди открываются, а он может завести с кем угодно беседу. «Я вуайерист. Я наблюдатель», – объясняет он мне. – «Я хочу знать все о людях, даже если они не считают себя интересными. На днях я видел на улице старую бездомную женщину. Мне нужно было спешить, и я не мог с ней поговорить. Какой она была 40, 50, 60 лет назад, когда была моложе? Она могла быть привлекательной, может быть, она работала в магазине, может быть, была замужем. Посмотри на нее сейчас! Она на улице, совершенно седая, даже не протягивает руки, у нее просто стаканчики стоят на тротуаре, и она сидит в мусоре напротив магазина. Может, мы бы смогли найти ее старую фотографию? Может быть, у нее была дочь, или любовник, или кто-то еще. Может быть, она раньше была репортером? Танцовщицей? Кто знает? Почему она в итоге оказалась здесь? Вот это истории».

Гэю Тализу 92 года, в ноябре 2024 года у него выходит новая книга, «A Town without Time», сборник его текстов про Нью-Йорк, который он давно прозвал городом незамеченного. Перед сдачей в печать книги «Фрэнк Синатра простудился и другие истории» я спросил у Тализа, что он думает по поводу того, что книга, которую мы придумали почти десять лет назад, наконец выходит. Он попросил передать следующее: «Я рад и, вообще-то, горд наконец-то быть опубликованным на русском языке. На языке одних из лучших мировых писателей и людей, которые всегда у меня вызывали восхищение». Он продолжает соблюдать строгую рабочую дисциплину и каждый день спускается в Бункер писать: «В таком возрасте ты все время думаешь, что через неделю будешь мертв, так что тебе надо быть на шаг впереди».

Самый аналоговый человек в цифровом мире, от которого, по его словам, он отстал лет на пятьдесят, он презирает диктофоны, спешку, 40‑минутные поверхностные беседы с селебрити. Молодым авторам и журналистам он тоже передает сообщение: «Вы должны уметь писать маленькие истории и в них находить большие. И писать так, чтобы это можно было все прочитать в 2035 году. У вас должно быть что-то вроде рассказов Чехова или его пьес. Гребаный этот «Вишневый сад», ему уже сто лет, и он до сих пор идет в Нью-Йорке! Америка уже устала от этой сраной пьесы, а ее все показывают! Делайте так же!»

Он верен себе до конца: работает в своем темпе, коллекционирует истории, будет писать каждый день до самой смерти и не собирается ни за что извиняться. Гэй Тализ остается самым медленным лифтом в Нью-Йорке.

Март 2024

Фрэнк Синатра простудился

Фрэнк Синатра – стакан бурбона в одной руке и сигарета в другой – стоял в темном углу бара между двумя блондинками, привлекательными, но уже увядающими, которые ждали, когда он что-нибудь скажет. Но он ничего не говорил; он молчал большую часть вечера, а теперь в частном клубе на Беверли-Хиллз казался и вовсе отстраненным, уставясь сквозь дым и полутьму в просторное помещение за баром, где десятки молодых парочек сидели обнявшись вокруг маленьких столиков или извивались под несущийся из стерео грохот фолк-рока. Блондинки знали, как знали и четверо друзей Синатры, стоявших неподалеку, что не самая удачная идея насильно втягивать его в разговор, когда он в таком угрюмом настроении, а оно нападало на него довольно часто в эту первую неделю ноября, за месяц до его пятидесятилетия.

Синатра снимался в фильме, а теперь невзлюбил его и не мог дождаться, чтоб закончить, устал от шумихи, поднятой вокруг его романа с двадцатилетней Мией Фэрроу (сегодня ее рядом не было), гневался на документальный фильм CBS, который должны были показать через две недели – создатели нагло лезли в его жизнь и даже позволяли себе намеки на возможную дружбу с главарями мафии. Он беспокоился насчет появления в часовом шоу NBC под названием «Синатра – человек и его музыка», где нужно было спеть восемнадцать песен голосом, который в данный момент, за несколько вечеров до начала записи, дрожал, звучал слабо и хрипло. Синатра был болен. Он стал жертвой недуга, столь обыденного, что большинство людей даже не стали бы расстраиваться. Но когда дело касается Синатры, такая беда способна погрузить его в смятение, глубокую депрессию, вызвать панику и даже ярость. Фрэнк Синатра простудился.

Простуженный Синатра – все равно что Пикассо без красок, Феррари без горючего, только еще хуже. Ведь банальная простуда крадет у Синатры незастрахованный алмаз – его голос, лишает уверенности, не только ранит его душу, но и вызывает что-то вроде психосоматического насморка у десятков людей, которые работают на него, пьют с ним, любят его, чьи благополучие и стабильность зависят от него. Простуда Синатры заставляет всю индустрию развлечений слегка трястись, подобно тому как болезнь президента Соединенных Штатов способна сотрясти национальную экономику.

Ведь Фрэнк Синатра теперь связан со множеством вещей, затрагивающих многих людей: собственной кинокомпанией, фирмой звукозаписи, частной авиакомпанией, заводом ракетных запчастей, недвижимостью по всей стране, личным штатом в семьдесят пять человек – все это лишь часть империи, которую он сколотил и теперь воплощает собой. Судя по всему, он стал истинным эмансипированным мужчиной, быть может, единственным в Америке. Он делает, что хочет, и может это делать, так как у него есть деньги, энергия и нет за плечами явных преступлений. В эпоху, когда к власти, кажется, рвутся совсем юные, протестующие и пикетирующие, взыскующие перемен, Фрэнк Синатра остается национальным феноменом, одним из немногих продуктов довоенной эпохи, выдержавших испытание временем. Он чемпион, вернувшийся на пьедестал – человек, который всё имел, всё потерял, всё вернул и смёл все препятствия на своем пути. Синатра сделал то, что удается единицам: выдернул себя с корнем из прошлой жизни, оставил семью, порвал со всем, что было ему близко, а в процессе понял, что единственный способ удержать женщину – не удерживать ее. Теперь его обожают и Нэнси, и Ава, и Миа, прекрасные представительницы трех поколений, в нем до сих пор души не чают его дети; и в то же время он свободный холостяк, который не чувствует себя старым, наоборот, заставляет стареющих мужчин ощущать себя молодыми, думать: раз Фрэнк Синатра смог, значит, это реально; конечно, им-то не по плечу, но все равно приятно сознавать, что кто-то в пятьдесят лет в состоянии провернуть такой трюк.

Но сейчас Синатра простужен, он стоит в баре на Беверли-Хиллз и продолжает молча пить. Кажется, что он совсем далеко отсюда, в своем собственном мире; он даже не реагирует, когда из стерео в соседнем зале внезапно звучит его песня «In the Wee Small Hours of the Morning1».

Эту прелестную балладу он впервые записал десять лет назад, и теперь она сподвигла молодые парочки, что сидели, устав от твиста, встать и медленно заскользить по танцполу, прижавшись друг к другу. Выверенно резкие, но при этом текучие, полные чувства интонации Синатры придают глубокий смысл простым словам: «В такие краткие утренние часы, / когда огромный мир еще крепко спит, / ты лежишь без сна и думаешь о девушке…» Как и множество его песен, ставших классикой, эта пропитана чувственным одиночеством, а когда оно смешано с полутьмой, алкоголем, никотином и полночными страстями, то становится чем-то вроде афродизиака. Несомненно, слова этой песни и других, ей подобных, заводят миллионы людей: это любовная музыка, и несомненно, под нее люди в Америке предаются любви – ночью в машинах, сжигая аккумуляторы; в коттеджах на берегу озера; на пляжах благоуханными летними вечерами; в глухих аллеях парков; в роскошных особняках и меблированных комнатах; в каютах, кэбах и коттеджах – всюду, где звучат песни Синатры и где его слова согревают, распаляют, покоряют женщин, вынуждая преступать последние запреты – их неблагодарным любовникам следовало бы поблагодарить Синатру. Его баллады облагодетельствовали два поколения мужчин, все эти мужчины остаются пред ним в вечном долгу, что иной раз может вызвать вечную ненависть. И все же вот он, собственной персоной, далекий и недоступный в час, когда в Беверли-Хиллз наступает утро.

Две холеные блондинки за тридцать, упрятавшие зрелые тела в облегающие темные костюмы, скрестив ноги восседали на высоких табуретах и слушали музыку. Потом одна вытащила из пачки «Kent» сигарету, и Синатра проворно подсунул под нее свою золотую зажигалку; женщина взяла его за руку, посмотрела на пальцы – грубые, узловатые, мизинцы оттопырены и с трудом сгибаются из-за артрита. Одет Синатра был, как всегда, безукоризненно: консервативный костюм-тройка стального цвета на кричаще-яркой шелковой подкладке; в начищенных до блеска английских ботинках, казалось, сверкают даже подошвы. Еще он носит – это всем известно – черную накладку на лысину: ни за что не скажешь, что парик; таких у него шестьдесят штук, и за всеми тщательно ухаживает неприметная седовласая женщина; упрятав паричок в крохотный мешочек, она следует за Синатрой по пятам во время его выступлений и получает за это четыреста долларов в неделю. Самая выдающаяся черта в лице Синатры – его глаза, ясные, голубые, настороженные, глаза, способные за секунду заледенеть от гнева, или засиять дружелюбием, или, как сейчас, подернуться задумчивой дымкой, не дающей друзьям приблизиться к нему и заговорить.

Лео Дюроше, один из ближайших друзей Синатры, резался в пул в маленькой бильярдной позади бара. У двери стоял пресс-атташе Джим Махони, узкоглазый, коренастый тип с квадратной челюстью, которого можно было бы принять за ирландского мужлана, не носи он дорогущие европейские костюмы и шикарные ботинки, нередко украшенные полированными пряжками. Рядом с ним высился здоровенный, широкоплечий, девяностокилограммовый актер Брэд Декстер – как обычно, старательно выкатывал грудь, чтобы скрыть выпирающий живот.

Брэд Декстер снялся в нескольких фильмах и телесериалах, проявив себя как талантливый характерный актер, но на Беверли-Хиллз он был не менее известен ролью, которую сыграл два года назад на Гавайях, когда, рискуя собой, проплыл несколько сот метров, чтобы спасти Синатру, захлебывающегося в приливном водовороте. С той поры Декстер стал постоянным спутником Синатры и штатным продюсером его кинокомпании. У него шикарный кабинет рядом с офисом Синатры, он бесконечно ищет литературный материал, подходящий для сценариев, где его кумиру будет обеспечена новая звездная роль. Всякий раз, когда они с Синатрой оказываются в окружении незнакомцев, Декстер тревожится – он знает, что Синатра умеет пробуждать в людях и лучшее, и худшее. Кое-кто из мужчин иной раз становится агрессивен, кое-кто из женщин предается флирту, а прочие стоят вокруг и скептически смотрят; все словно опьянены одним присутствием Синатры. Да и он сам, если чувствует себя так плохо, как сегодня, бывает напряжен, нетерпим, а что в итоге?.. Газетные заголовки. Так что Декстер всегда пытается предугадать опасность и предупредить друга загодя. Он не скрывает своего желания опекать Синатру, а недавно в порыве откровенности признался: «Я убить готов за него».

Такое заявление легко счесть слишком уж драматичным, особенно вне контекста, но оно отражает, насколько предан Синатре его ближний круг. Вполне характерно для Синатры, хотя, может, он сам того не осознает – ему нужно «All the Way», «All or Nothing at All2». Это сицилийская черта; другом ему можно быть, если ты готов идти до конца, не то что легковесные англо-саксонские скептики. Но если друзья хранят верность, нет на свете того, чего Синатра не сделает: он одарит роскошными дарами, будет добр, поддержит, когда ты на дне, щедро похвалит, когда на коне. Но друзьям надо всегда помнить одно: он Синатра. Босс. Il Padrone3.

Я наблюдал эту сицилийскую сторону Синатры прошлым летом в нью-йоркском «Салуне Джилли», на Западной 52-й улице Манхэттена (единственный раз до этой калифорнийской ночи, когда я близко к нему подобрался); Синатра там выпивает, когда бывает в Нью-Йорке, и для него в зале за баром у стены стоит специально приготовленный стул, на который никто не имеет права садиться. Когда он сидит за длинным столом в окружении ближайших нью-йоркских друзей (в их число входят хозяин «Салуна» Джилли Риццо и его жена с лазурными волосами, Хани по прозвищу Синяя Жидовка), возле ресторана разворачивается престранный ритуал. Тем вечером десятки людей – кто-то из случайных друзей Синатры, кто-то просто знакомый, другие вообще ему никто – столпились перед входом в «Салун Джилли» благоговейно, как перед мавзолеем. Люди из Нью-Йорка, Бруклина, Атлантик-Сити, Хобокена. Старые и молодые актеры, бывшие боксеры-профессионалы, усталые трубачи, политики, мальчик с тросточкой. Там была толстая дама, уверявшая, что помнит Синатру, когда он в 33‑м бросал ей на крыльцо газету Jersey Observer. Были супружеские пары среднего возраста, якобы слышавшие, как Синатра пел в «Rustic Cabin» в 38‑м («Мы знали, что он далеко пойдет!») Или они слышали, как он выступал с биг-бендом Гарри Джеймса в 39‑м, или с Томми Дорси в 41‑м («Да, та самая песня “I’ll Never Smile Again4”, он пел ее ночью на свалке близ Ньюарка, а мы танцевали»). Кто-то вспоминал его выступления в галстуке-бабочке с девчонками в кинотеатре «Paramount», а еще «The Voice», его дебютный альбом; одна женщина припомнила, как мерзкий восемнадцатилетний сорванец Александр Дорогокупец кинул в Синатру помидором, за что стоявшие на балконе девицы чуть не убили его. Что потом сталось с беднягой Александром? Дама не знала.

Они вспоминали и его провал, когда он пел всякую пошлятину вроде «Mairzy Doats»; вспоминали возрождение… много еще чего вспомнили эти люди, стоя в тот вечер у «Салуна Джилли», куда их не пустили. Кто-то ушел, но большинство осталось в надежде на то, что вскоре пробьются или просочатся к Джилли меж локтей и задов толпы, осаждающей бар, и увидят за столом его. Больше им ничего не было нужно – только увидеть. И несколько мгновений они молча глазели и глазели сквозь сигарный дым. Потом развернулись, протолкались наружу, разошлись по домам.

Некоторым из близких друзей Синатры, которых охранники Джилли знают в лицо, удается пробраться в зал. Но уж там каждый сам за себя. В тот вечер бывший футболист Фрэнк Гиффорд в три захода продвинулся не больше, чем на шесть метров. Другим повезло приблизиться к Синатре на расстояние вытянутой руки, но, конечно, не пожать ее; в лучшем случае они коснулись его плеча или рукава, а то и просто постояли вблизи – вдруг заметит, подмигнет, помашет, назовет по имени (у него потрясающая память на имена); потом можно повернуться и уйти. Они отметились, они выразили уважение. А у меня, пока я смотрел на этот ритуал, создавалось впечатление, что Фрэнк Синатра пребывал одновременно в двух мирах, и оба они не принадлежат сегодняшнему дню.

С одной стороны, он жизнелюб старой школы – когда говорит и шутит с Сэмми Дэвисом-младшим, Ричардом Конте, Лайзой Минелли, Бернис Масси5 или с кем-то еще из шоу-бизнеса, кто удостоился чести сидеть за его столом; с другой – когда кивает или машет кому-то из ближних приспешников (это тренер по боксу Эл Сильвани, сотрудничающий с компанией Синатры; его костюмер Доминик Ди Бона; здоровяк Эд Пуччи, бывший футбольный судья, а ныне его адъютант). Фрэнк Синатра – Il Padrone. Или точнее, он из тех, кого на Сицилии именуют «uomini rispettati» – уважаемые люди, то есть одновременно величественные и смиренные, всеми любимые, по натуре безмерно щедрые, те, кому целуют руки, когда они шествуют из одной деревни в другую, те, кто не пожалеет себя, дабы искоренить зло.

Фрэнк Синатра все делает лично. На Рождество лично выбирает десятки подарков близким друзьям и родственникам, помня о том, какие украшения они любят, какие цвета предпочитают, какого размера носят рубашки и платья. Когда год назад беда обрушилась на лос-анджелесского друга-музыканта – его дом разрушил сель, а жена погибла – Синатра лично пришел на помощь: нашел ему жилье, оплатил все счета за лечение, не покрытые страховкой, а после сам проследил за тем, какая мебель, столовые приборы, постельное белье и гардероб закуплены для нового дома.

Но не пройдет и часа, как тот же самый Синатра-благодетель может взорваться неудержимой яростью, стоит кому-то из приспешников ошибиться по мелочи. К примеру, когда кто-то из его людей подал ему сосиску с кетчупом (Синатра ненавидит этот соус), певец тут же запустил в провинившегося бутылкой кетчупа и облил им с ног до головы. Почти все окружение Синатры состоит из верзил. Но это его нисколько не смущает и не способно умерить его гнев. Никто из них не посмеет замахнуться на него. Он Il Padrone.

Иной раз люди могут переусердствовать в желании угодить ему. Вот, скажем, он вскользь заметил, что его громадный оранжевый внедорожник в Палм-Спрингс не худо бы покрасить; прислужники спешат передать приказ по всем каналам, и он становится все более срочным, пока не раздается команда «прямо сейчас, немедленно, вчера». Для этого нанимают специальную бригаду автомаляров, чтобы она трудилась ночью, то есть сверхурочно, а значит, приказ следует передать обратно по цепочке, дабы утвердить раздувшуюся смету. Когда дело вновь доходит до Синатры, тот сперва не может понять, о чем речь, а вспомнив, с усталой миной бросает, что ему наплевать, когда именно перекрасят джип.

Пытаться предугадать, как поступит Синатра, неосмотрительно, потому что человек он непредсказуемый, и настроения у него меняются стремительно; его реакция мгновенно следует за инстинктом, никто не знает, насколько дикой и драматичной она будет и во что выльется. Юную корреспондентку лос-анджелесского бюро Life Джейн Хоуг, которая училась в одной школе с дочерью Синатры Нэнси, однажды пригласили на прием в калифорнийский особняк миссис Синатры; гостей принимал сам Фрэнк, а он с бывшей женой поддерживает теплые и сердечные отношения. В начале вечера мисс Хоуг, облокотившись на столик, нечаянно смахнула на пол одну из двух алебастровых птичек, и та разбилась вдребезги. Хоуг вспоминала, как дочь Синатры вскрикнула «Ой, это же мамина любимая…», но закончить фразу не успела – отец бросил на нее такой взгляд, что она осеклась, а сам при всем собрании в полсотни человек подошел к Джейн, обнял за плечи и очень мягко произнес: «Ничего страшного, детка».

Сейчас Синатра наконец сказал несколько слов блондинкам, потом отвернулся от бара и направился к бильярдной. Один из его друзей занял его место, чтобы составить дамам компанию. Брэд Декстер, что вел в углу какие-то разговоры с какими-то людьми, тут же последовал за Синатрой.

В соседнем зале щелкали бильярдные шары. Там собралось около десятка зрителей, в основном молодых мужчин, с интересом наблюдавших, как Лео Дюроше размазывает по стенкам двух неофитов. Среди членов этого частного клуба в Беверли-Хиллс много актеров, режиссеров, писателей, манекенщиц – почти все куда моложе Синатры и Дюроше и не столь щепетильны в вечерних туалетах. У многих женщин волосы свободно струятся по плечам, почти все облачены в плотно облегающие брюки и очень дорогие свитера; а несколько молодых людей одеты в голубые или зеленые велюровые водолазки, узкие брюки, на ногах – итальянские мокасины.

По взгляду, каким Синатра обвел общество в бильярдной, было видно, что оно не в его вкусе, однако он ничего не сказал, а облокотился со стаканом в правой руке на высокий табурет у стены и тоже стал смотреть, как Дюроше бьет по бильярдным шарам. Завсегдатаи клуба, привыкшие видеть здесь Синатру, не выказали ему особого почтения, но от язвительных реплик все же воздержались. Это была расслабленная, стильная калифорнийская молодежь и наиболее непринужденно выглядел паренек небольшого роста, порывистый, с резко очерченным профилем, бледно-голубыми глазами, белобрысый, в квадратных очках. Одет он был в коричневые вельветовые слаксы, зеленый лохматый свитер шетландской шерсти, желто-коричневый твидовый пиджак и охотничьи сапоги, за которые не так давно выложил шестьдесят долларов.

Фрэнк Синатра – он прислонился к табурету и постоянно шмыгал носом – не мог оторвать глаз от этих сапог. Один раз вроде бы отвернулся на мгновение, но тут же снова сосредоточил на них взгляд. Их владельца, который спокойно наблюдал за игрой в пул, звали Харлан Эллисон, он писал книги и сценарии, только что закончил работу над фильмом «Оскар».

В конце концов Фрэнк Синатра не стерпел.

– Эй! – крикнул он, и в его обычно мягком голосе проступила резкая хрипотца. – Итальянские сапоги?

– Нет, – ответил Эллисон.

– Испанские?

– Нет.

– А какие, английские?

– Да не знаю я, приятель, – огрызнулся Эллисон и, нахмурившись, отвернулся от Синатры.

Бильярдная вмиг погрузилась в гробовую тишину. Лео Дюроше наклонился над кием, изготовившись к удару, да так и застыл в этой позе. Никто не шелохнулся. Тут Синатра отлип от табурета и медленно, вразвалочку двинулся к Эллисону; стук его ботинок гулко отдавался в замершем помещении. Слегка приподняв бровь, искривив губы в легкой усмешке, он посмотрел на Эллисона сверху вниз и спросил:

– Ждешь бури?

Харлан Эллисон шагнул в сторону.

– Что ты ко мне прицепился?

– Мне не нравится, как ты одет, – сказал Синатра.

– Жаль тебя огорчать, – ответил Эллисон, – но я одеваюсь так, как нравится мне.

Люди зашевелились, и кто-то сказал:

– Пошли отсюда, Харлан, пора.

А Лео Дюроше завершил удар и добавил:

– Да уж, ступайте.

Но Эллисон не двинулся с места.

– Кем работаешь? – поинтересовался Синатра.

– Водопроводчиком, – ответил Эллисон.

– Ничего подобного! – крикнул из другого угла какой-то парень. – Он написал «Оскара».

– А-а, да, – кивнул Синатра, – я видел. Дерьмовый фильм.

– Это странно, – сказал Эллисон, – ведь он еще не вышел.

– А я видел, – повторил Синатра. – Дерьмовый фильм.

Тут над коротышкой Эллисоном всей своей массой навис Брэд Декстер.

– Слушай, парень, вали-ка отсюда по-хорошему.

– Ты что, – прервал его Синатра, – не видишь, я разговариваю с человеком?

Декстер смешался. В мгновение ока изменив тон и тембр голоса, он обратился к Эллисону почти с мольбой:

– Ну что ты меня так мучаешь?

Эпизод становился смехотворным; похоже, Синатра и сам был не вполне серьезен, просто дурачился – от скуки, а то и из-за глубокого уныния; во всяком случае, обменявшись с ним еще несколькими репликами, Харлан Эллисон покинул бильярдную. Однако слух о сцене между Синатрой и Эллисоном уже достиг танцпола, и кто-то ринулся на поиски управляющего клубом. Но его остановили, сказав, что управляющий уже знает, а потому вышел через черный ход, прыгнул в машину и был таков. Идти в бильярдную выпало помощнику управляющего.

– Никого сюда не пускать без пиджака и галстука! – рявкнул ему Синатра.

Помощник закивал и удалился в свой кабинет.

Наутро начался очередной нервный день для пресс-атташе Синатры Джима Махони. У него раскалывалась голова, и он пребывал в страшной тревоге, но не из-за инцидента минувшей ночью – во время конфронтации с Эллисоном Махони сидел с женой за столиком в другом зале и, вероятно, даже не был в курсе разыгравшейся драмы. Она продлилась не более трех минут, и, вполне возможно, Фрэнк Синатра выбросил ее из головы на всю оставшуюся жизнь; при этом Эллисон, как и многие другие до него, наверняка до конца жизни будет помнить о том, что в предрассветный час ему довелось столкнуться с Синатрой.

Оно и к лучшему, что Махони в тот момент отсутствовал; у него нынче и без того голова была полна забот. Его беспокоили простуда Синатры и весьма спорный документальный фильм CBS, который, несмотря на протесты Синатры и его запрет, все-таки покажут по телевизору, не пройдет и двух недель. Газеты в то утро были полны намеков на то, что Синатра может подать в суд, и телефоны Махони трезвонили без передышки; к примеру, сейчас он втолковывал Кэю Гарделле из нью-йоркской Daily News:

– Да, Кэй, они заключили джентльменское соглашение о том, чтобы не задавать некоторых вопросов о частной жизни Фрэнка, и вдруг Кронкайт прямо просит: «Фрэнк, расскажите о тех ваших связях». Ты подумай, что такое, Кэй! Этот вопрос никак нельзя было задавать!

Махони откинулся в кожаном кресле и медленно качал головой. Коренастый человек тридцати семи лет, круглолицый, румяный, с тяжелой челюстью и узкими бесцветными глазами, он мог бы сойти за бандита с большой дороги, если б не дружелюбные, искренние интонации голоса и безукоризненный стиль в одежде. Когда они познакомились, Синатра первым делом отметил, как великолепно сидит на Махони костюм и как сверкают ботинки. Теперь в его просторном кабинете напротив бара стоит электрическая машина для чистки обуви, а на вешалке, на деревянных плечиках красуются его пиджаки. Рядом с баром висит фотопортрет президента Кеннеди с автографом и несколько снимков Синатры, однако в других комнатах офиса агентства нет ни одной фотографии Синатры; некогда в приемной висел большой портрет, но он, по-видимому, раздражал других клиентов-кинозвезд, а коль скоро Синатра все равно в это агентство никогда не заглядывает, фотографию убрали.

Тем не менее присутствие Синатры ощущается здесь постоянно: даже когда Махони не из-за чего тревожиться за Синатру, он всегда может выдумать повод, ведь тревоги его подхлестывают, вот он и окружает себя воспоминаниями о прошлых моментах, когда было о чем беспокоиться. В его бритвенном приборе спрятана коробочка двухлетней давности со снотворными от аптекаря из Рино, на ней стоит дата похищения Фрэнка Синатры-младшего6. На столе в кабинете Махони стоит оправленная в деревянную рамку репродукция записки о выкупе, написанная по вышеупомянутому поводу. У Махони есть привычка, сидя за столом в тревоге, теребить в руках крошечный сувенирный поезд – память о фильме с Синатрой «Экспресс фон Райана»; этот сувенир для близкого окружения Синатры – то же, что галстучная булавка в виде торпедного катера «PT-109» для друзей Кеннеди7. Махони катает этот игрушечный состав по путям длиной сантиметров в пятнадцать – взад-вперед, взад-вперед, ту-ту-ту! Хорошо снимает напряжение.

Сейчас пресс-атташе быстро отставил поезд в сторону – секретарь сообщил, что на линии очень важный звонок. Махони снял трубку и голос его стал еще искреннее, еще мягче:

– Да, Фрэнк. Конечно. Конечно. Да, Фрэнк.

Закончив, Махони тихо положил трубку на рычаг и объявил своему штату, что Фрэнк Синатра отправился на личном самолете в Палм-Спрингс, чтобы провести выходные на своей вилле. Лететь туда от его дома в Лос-Анджелесе всего шестнадцать минут. И Махони снова в тревоге: «Learjet», ведомый пилотом Синатры, – точная копия другого самолета, который только что потерпел крушение над Калифорнией.

Следующий понедельник выдался в Калифорнии пасмурным и не по сезону прохладным. В этот день более сотни человек собрались в белой телевизионной студии – огромном помещении с гигантской белой сценой, где белым выкрашены все стены, где с потолка свисают десятки ламп и люстр: не студия, а гигантская операционная. Здесь телеканал NBC наметил снять часовую передачу: ее покажут в цвете 24 ноября, и она отразит, насколько это возможно в столь краткий промежуток времени, всю 25-летнюю карьеру Фрэнка Синатры в шоу-бизнесе. В этой передаче, в отличие от документального фильма CBS, не будет и намека на ту область жизни, которую Синатра считает частной. В этом шоу Синатра споет несколько своих хитов, что перенесли его из Хобокена в Голливуд; изредка эти номера будут перемежаться отрывками из его фильмов да рекламой пива «Будвайзер». До простуды идея необычайно воодушевила Синатру; он увидел в ней возможность не только порадовать старых поклонников, но и блеснуть талантом перед фанатами рок-н-ролла, в каком-то смысле бросить вызов The Beatles на их поле. В пресс-релизе, который подготовило агентство Махони, подчеркивалось: «Если вы устали от юнцов с гривами, под которыми можно спрятать ящик дынь, вы наверняка отдохнете душой, наслаждаясь телефильмом под названием «Синатра – человек и его музыка».

Но сейчас в этой студии NBC в Лос-Анджелесе царит напряженная атмосфера: никто не знает, как будет звучать голос Синатры. Сорок три музыканта оркестра Нельсона Риддла уже на месте; кое-кто разыгрывается на белом помосте. Дуайт Хемион, моложавый светловолосый режиссер, расхваленный за телефильм о Барбре Стрейзанд, сидит за стеклом аппаратной, откуда видны оркестр и сцена. Операторы, техники, охранники, рекламные агенты «Будвайзера» стоят между осветительными приборами и камерами – все они ждут, как и десяток секретарш, которые вообще-то работают в других частях здания, но просочились сюда посмотреть.

За несколько минут до одиннадцати по длинному коридору, ведущему в студию, проносится слух, что Синатра идет от автостоянки к зданию и выглядит превосходно. Радость охватывает всех собравшихся, но по мере приближения худощавой, шикарно одетой фигуры к студии их счастье сменяется отчаянием: это вовсе не Синатра, а его дублер Джонни Дельгадо.

У Дельгадо походка Синатры, стать Синатры, и в определенном ракурсе он смахивает лицом на Синатру. Правда, держится довольно скованно. Пятнадцать лет назад, в начале своей актерской карьеры, Дельгадо пробовался на роль в фильме «Отныне и во веки веков». Его утвердили, но потом он узнал, что будет лишь дублером Синатры. В последнем фильме Синатры «Нападение на «Королеву», где Синатра с подельниками пытается угнать лайнер «Куин Мэри», Джонни Дельгадо дублирует Синатру в сценах в воде; а сейчас, в студии NBC, его задача встать под неумолимые телевизионные софиты и разметить для операторов места, где должен будет находиться Синатра.

Пять минут спустя входит настоящий Фрэнк Синатра. Он бледен, голубые глаза, кажется, слезятся. Он так и не долечил простуду, но все-таки попытается спеть – сетка вещания очень плотная, и на аренду оркестра, съемочной группы и телестудии уже ушли тысячи долларов. Но когда он выглянул из маленького репетиционного зала, где распевался, в студию, то увидел, что сцена и помост оркестра совсем не рядом, как он просил – и губы его сжались от еле сдерживаемого гнева. Через мгновение из репетиционного зала послышались удары кулака по крышке рояля и негромкий голос аккомпаниатора Билла Миллера:

– Ради бога, не расстраивайся, Фрэнк.

Потом к нему зашел Джим Махони и еще кто-то, они сообщили, что, по слухам, в Нью-Йорке рано утром умерла журналистка Дороти Килгаллен. Долгие годы она была заклятым врагом Синатры; он тоже отзывался о ней весьма нелестно, выступая в ночных клубах, но, узнав о ее смерти, не выдал своих чувств.

– Дороти Килгаллен умерла, – повторил он, выходя в студию. – Что ж, пожалуй, придется изменить всю программу.

Музыканты взялись за инструменты и застыли на стульях. Синатра несколько раз откашлялся и, отрепетировав несколько номеров с оркестром, вполне прилично спел «Don’t Worry About Me8», но, не зная, долго ли выдержит голос, вдруг заторопился.

– Мы будем снимать, вашу мать, или нет? – крикнул он, обратив взгляд к аппаратной, где сидели режиссер Дуайт Хемион и его помощники. Там, кажется, никто не поднял голову – все смотрели на пульты управления.

– Мы будем снимать, вашу мать? – повторил Синатра.

Ассистент режиссера, стоящий в наушниках возле камеры, дословно передал на режиссерский пульт реплику Синатры: «Мы будем снимать, вашу мать?»

Хемион не ответил. Возможно, его микрофон был выключен – трудно сказать, поскольку из-за яркого освещения студии аппаратная была погружена в тень.

– Может, мы уже наденем пиджак с галстуком, – продолжал Синатра, одетый в желтый свитер с высоким воротом, – и будем снимать?

Внезапно из динамика донесся очень спокойный голос Хемиона:

– Фрэнк, а мы не могли бы еще раз повторить…

– Нет, – рявкнул Синатра, – мы не можем еще раз повторить!

Молчание со стороны Хемиона, длившееся секунду или две, было вновь прервано Синатрой:

– Когда мы перестанем пользоваться допотопными средствами, как в пятидесятом, то, может быть…

Синатра некоторое время продолжал бичевать Хемиона, а заодно ругаться по поводу отсутствия современной техники, но вскоре умолк, видимо не желая без необходимости напрягать голос. А Дуайт Хемион, невероятно спокойный, как будто и не слышал отповеди Синатры, объявил о начале съемок. И несколько минут спустя Синатра зачитывал свои первые реплики (за ними должна была последовать песня «Without a Song9») с карточек суфлера. Затем приготовился повторить все то же на камеру.

– «Шоу Фрэнка Синатры», акт первый, страница первая, дубль один! – Парень с хлопушкой щелкнул ей перед камерой.

– Вы задумывались когда-нибудь, – начал Синатра, – чем был бы мир без песни? Он был бы так уныл. Есть над чем поразмыслить, правда?

Синатра сделал паузу.

– Простите, – продолжил он, – мне нужно смочить горло.

Начали снова.

– «Шоу Фрэнка Синатры», акт первый, страница первая, дубль два! – вновь выкрикнул парень с хлопушкой.

– Вы задумывались когда-нибудь, – начал Синатра, – чем был бы мир без песни?

Теперь Фрэнк Синатра прочел все без остановки. Потом отрепетировал еще несколько песен, раз или два прервав оркестр, когда инструментальное сопровождение было не таким, как ему хотелось. Неизвестно, как долго продержится его голос, ведь шоу еще в самом начале; но пока все в студии были довольны, особенно когда он пропел старую сентиментальную песню, написанную более двадцати лет назад Джимми Ван Хойзеном и Филом Сильверсом, – «Nancy», вдохновленную старшей дочерью Синатры, когда она была совсем маленькая.

 
If I don’t see her each day
I miss her…
Gee what a thrill
Each time I kiss her10…
 

Синатра сотни раз пел эти слова в прошлом, но всем в студии именно сейчас вдруг стало ясно, что в душе этого человека творится что-то особенное, поэтому и слова звучат по-особому. Простуженный или нет, он пропевал эти слова с необычайной силой и теплотой, он отпустил вожжи, забыл о своем высокомерии и просто пел – о чувствах к девочке, которая понимает его лучше, чем кто бы то ни было, поэтому она единственная, с кем он не стыдится быть собой.

Нэнси двадцать пять. После развода с певцом Томми Сэндсом она живет одна в пригороде Лос-Анджелеса, снимается уже в третьей картине, записывает песни на студии отца. Она видится с ним каждый день, а если нет, он звонит ей отовсюду, где бы ни был – хоть из Европы, хоть из Азии. Когда Синатра впервые стал популярен на радио, и пение его приводило в экстаз девчонок, Нэнси слушала приемник дома и плакала. Когда в 1951 году распался первый брак Синатры и он ушел из дому, Нэнси была единственным ребенком, достаточно взрослым, чтобы запомнить отца. Она видела его с Авой Гарднер, Джульет Проуз, Мией Фэрроу, многими другими и даже ходила с ним на парные свидания.

 
She takes the winter
And makes it summer.
Summer could take
Some lessons from her11…
 

Еще Нэнси видит отца, когда он приезжает навестить ее мать, свою первую жену, в девичестве Нэнси Барбато, дочь штукатура из Джерси-Сити, на которой он женился в 1939‑м, когда зарабатывал двадцать пять долларов в неделю пением в «Rustic Cabin» под Хобокеном.

Первая миссис Синатра, потрясающая женщина, замуж больше не вышла («После того как побывала замужем за Фрэнком Синатрой…» – объясняла она как-то подруге). Живет она теперь в прекрасном доме в Лос-Анджелесе с младшей дочерью Тиной, которой уже семнадцать. Никаких обид между Синатрой и его первой женой нет, а только уважение и дружеское расположение; он всегда желанный гость в ее доме, может, например, заглянуть в неурочный час, развести огонь в камине, прилечь на диван и уснуть. Фрэнк Синатра может уснуть где угодно, этому он научился, когда ездил на автобусах с биг-бендом по ухабистым дорогам; еще в те времена он научился, сидя в смокинге, так заложить складки брюк и завернуть фалды, чтобы во сне ничего не помялось. Но он уже не ездит на автобусах, а его дочь Нэнси, которая в юности чувствовала себя нелюбимой, когда он, вместо того чтобы посидеть с ней, шел на диван, позже поняла – диван остался одним из немногих мест на свете, где Фрэнк Синатра может рассчитывать на малую толику уединения, где никто не станет пялиться на его знаменитое лицо и где оно не вызовет у людей ненормальной реакции. Всё нормальное всегда ускользало от отца, поняла Нэнси: в детстве он был одинок и жаждал внимания, а стоило добиться славы, как он уже нигде не мог остаться один. В окне своего бывшего дома в Хасбрук-Хайтс, Нью-Джерси, Синатра иногда видит лица подростков, которые заглядывают внутрь. В 1944‑м он переехал в Калифорнию и купил дом за трехметровым забором на озере Толука, но обнаружил, что единственный способ спастись от телефонных звонков и других вторжений – сесть на весла в лодке с несколькими друзьями, резаться в карты, поставив меж колен ящик пива, и целый день не возвращаться на твердую землю. Но, признает Нэнси, он пытается, насколько это возможно, быть, как все. Он рыдал в день ее свадьбы, он невероятно сентиментален и раним…

– Ты чем там занимаешься, Дуайт?

В аппаратной – тишина.

– Или у тебя там междусобойчик, а, Дуайт?

Синатра стоял на сцене скрестив руки и горящим взором смотрел мимо камер на Хемиона. Похоже, он спел «Nancy» на пределе своих нынешних голосовых возможностей. В следующих номерах он звучал уже немного хрипло, дважды голос и вовсе сорвался. Хемион какое-то время сидел в недосягаемости, потом появился в студии и прошел прямо к Синатре. Через несколько минут они оба поднялись в аппаратную, где Синатре дали прослушать запись. Он слушал минут пять, потом сморщился и затряс головой.

– Оставь это, – наконец сказал он Хемиону и кивнул на себя, поющего на телеэкране. – Напрасная трата времени. Этот парень простужен и хрипит.

С этими словами он вышел из аппаратной, велел все отменить и отложить съемки до полного выздоровления.

Вскоре слухи поползли, как эпидемия: от офиса Синатры в Голливуд, потом по всей стране до «Салуна Джилли» и на другой берег Гудзона, в дома родителей Фрэнка Синатры, а также родственников и друзей в Нью-Джерси.

Когда Синатра позвонил отцу и сказал, что чувствует себя отвратительно, старший Синатра доложил ему, что чувствует себя не лучше: левая рука и кисть почти не действуют – не иначе, результат многочисленных хуков слева, которые он накидал почти полвека назад, когда выступал на ринге в легчайшем весе.

Мартин Синатра, рыжий, татуированный, голубоглазый коротышка-сицилиец родился в Катании, но боксировал под именем Марти О’Брайен. В те дни в тех краях городскими низами правили ирландцы, поэтому итальянские эмигранты нередко брали себе такие псевдонимы. Большинство итальянцев и сицилийцев, которые перебрались в Америку в самом начале века, были бедны и неграмотны, ирландцы не допускали их в профсоюз строительных рабочих, а ирландская полиция, политики и священники запугивали, как могли.

Единственным заметным исключением была мать Фрэнка Синатры Долли, крупная и крайне честолюбивая женщина, которую мать с отцом, литографом из Генуи, привезли в эту страну в возрасте двух месяцев. Круглолицую, румяную, голубоглазую Долли Синатру часто принимали за ирландку, а потом удивлялись скорости, с которой она замахивалась своей тяжелой сумкой на каждого, кто говорил при ней об «итальяшках».

Умело взаимодействуя с Демократической партией в северном Джерси, на пике своей карьеры Долли Синатра стала кем-то вроде Екатерины Медичи третьего округа Хобокена. Она всегда могла обеспечить к выборам шестьсот голосов итальянцев, и в этом состояла основа ее авторитета. Когда она заявила одному из политиков, что желает продвинуть мужа в пожарную команду Хобокена, и тот возразил: «Но, Долли, у нас нет вакансии», – она отрезала: «Так создайте ее».

И создали. Спустя годы она потребовала, чтобы ее мужа произвели в капитаны, и в один прекрасный день ей позвонил один из политических воротил:

– Поздравляю, Долли!

– С чем?

– С капитаном Синатрой.

– Так вы наконец произвели его. Большое вам спасибо.

И тут же позвонила в пожарную команду:

– Мне нужен капитан Синатра.

Дежурный, подзывая Мартина Синатру к телефону, заметил:

– Марти, по-моему, твоя жена спятила.

Долли же, когда он взял трубку, приветствовала его:

– Поздравляю, капитан Синатра!

Единственный сын Долли, нареченный Фрэнсисом Альбертом, родился и едва не умер 12 декабря 1915 года. Роды были тяжелые, и при появлении на свет он получил зарубки, которые будет носить до самой смерти – шрамы на шее слева, результат неумелого наложения щипцов. Синатра не стал делать пластику, чтобы скрыть их.

С полугодовалого возраста он был в основном на попечении бабки. Мать не покладая рук работала в кондитерской фирме шоколадной глазуровщицей и так в этом преуспела, что компания однажды предложила отправить ее в свое парижское отделение, обучать тамошний персонал. Многие вспоминают, что в Хобокене Фрэнк рос одиноко и часто сидел на крыльце, глядя в никуда; при этом «ребенком трущоб» его не назовешь: в тюрьмах он не сидел и всегда был хорошо одет. Брюки менял так часто, что в Хобокене его прозвали «Слакси О’Брайен».

Долли Синатра не была из тех матерей-итальянок, для которых главное, чтоб ребенок был послушен и сыт. Она воспитывала сына в строгости и требовала многого. Ей хотелось, чтобы он стал авиаинженером. Обнаружив на стене в его комнате фотографии певца Бинга Кросби, по чьим стопам Фрэнк мечтал пойти, она в ярости запустила в сына туфлей. Но позже поняла, что его не отговорить («В меня пошел!») и поддержала его занятия пением.

Многие итало-американские мальчишки его поколения стремились к тому же и обладали талантом к мелодиям, а не к словам; среди них не найдешь ни одного большого писателя: ни О’Хары, ни Беллоу, ни Чивера, ни Шоу, – зато пруд пруди приверженцев бельканто. Такая уж традиция, диплом ни к чему; все видели в мечтах, как благодаря песне их имя воссияет в огнях рампы. Перри Комо… Фрэнки Лейн… Тони Беннетт… Вик Дамоне… Но никто не видел этого лучше, чем Фрэнк Синатра.

Когда он почти всю ночь пел в «Rustic Cabin», это не мешало ему вставать на следующий день ранним утром и петь на нью-йоркском радио – задаром, лишь бы привлечь внимание к себе. Впоследствии он получил место в биг-бенде Гарри Джеймса, и с ним в августе 1939‑го записал свой первый хит – «All or Nothing at All». Он прикипел душой к Гарри Джеймсу и его музыкантам, но когда получил предложение от Томми Дорси, у которого на тот момент был, пожалуй лучший оркестр в стране, сразу принял его. Платили ему 125 долларов в неделю, и Дорси знал, как подать нового вокалиста. И все же Синатра с грустью покидал биг-бенд Джеймса; его последнее выступление было столь памятным, что двадцать лет спустя Синатра делился воспоминанием с другом: «Автобус с остальными ребятами остановился у дома где-то в полпервого ночи. Я попрощался с ними и вышел. Помню, валил снег. Вокруг не было ни души, я стоял один с чемоданом в снегу и смотрел на исчезающие вдали задние фары. Вдруг у меня брызнули слезы, и я побежал за автобусом. Они играли так зажигательно, с таким воодушевлением, что мне было поперек горла уходить от них».

Но он ушел, как после оставил и другие теплые местечки в поисках чего-то большего; он никогда не тратил времени зря, старался достичь всего на протяжении одной жизни, сражался под собственным именем, защищал неудачников, запугивал победителей. Он дал в зубы музыканту за какое-то антисемитское высказывание, выражал солидарность чернокожим за двадцать лет до того, как это вошло в моду. Но однажды запустил подносом со стаканами в Бадди Рича за то, что тот слишком громко играл на барабане.

Он еще до тридцати лет раздарил золотых зажигалок тысяч на пятьдесят; о такой жизни американский иммигрант мог только мечтать. Он ворвался на сцену, когда Ди Маджо12 молчал, а их земляки скорбели и предпочитали не говорить о том, что на их родине хозяйничает Гитлер. Со временем Синатра самолично стал Лигой защиты итальянцев в Америке; создать подобную организацию они едва ли смогли бы, поскольку, как гласит теория, редко соглашались о чем-либо в силу своего индивидуализма; из них получались классные солисты, но в хоре они пели плохо; герои что надо, но не для парада.

Когда итальянскими именами стали награждать гангстеров в телесериале «Неприкасаемые», Синатра громко выразил свое возмущение. Он и тысячи других итало-американцев оскорбились, когда Бобби Кеннеди13 выставил мелкого бандита Джозефа Валачи14 экспертом по мафиозным делам, тогда как от большинства официантов с Малберри-стрит можно было узнать больше, чем из свидетельства Валачи, сделанного с телеэкрана. Многие итальянцы из круга Синатры видели в Бобби Кеннеди всего лишь ирландского полисмена, быть может, более лощеного, нежели во времена Долли, но не менее наглого. Говорят, Бобби Кеннеди вместе с Питером Лоуфордом15 внезапно «вызверились» на Синатру после избрания Джона Кеннеди президентом, забыв о том, какой вклад он внес в сбор средств, и о его влиянии на анти-ирландски настроенных итальянцев. Есть подозрение, что именно Лоуфорд и Бобби уговорили президента остановиться в доме Бинга Кросби, а не у Синатры, как планировалось вначале, и этого афронта Синатра не забыл. Питера Лоуфорда потом вышибли с «саммита» Синатры в Лас-Вегасе.

«Да, сын весь в меня, – с гордостью говорит Долли Синатра. – Обиды он не забывает». Не отказывая ему в силе воли, она, тем не менее, уточняет: «Но мать он никогда не заставит делать то, чего она не хочет. И по сей день носит трусы той же марки, что я ему покупала».

Сегодня Долли Синатре семьдесят один, она на год или на два моложе Мартина, и целыми днями люди с черного хода стучатся в двери ее большого дома, прося совета или помощи. Когда она не принимает посетителей и не готовит на кухне, то обхаживает мужа, этого упрямого молчуна, напоминая, чтобы тот клал больную левую руку на поролоновую подушку, которую она привязала к подлокотнику его мягкого кресла. «В каких он страшных пожарах побывал, не дай бог!» – сообщает Долли посетителям, восхищенно кивая на восседающего в кресле Марти.

Хотя у Долли Синатры в Хобокене восемьдесят семь крестников, и она по-прежнему ездит в этот город во время политических кампаний, но теперь она живет с мужем в прекрасном доме в шестнадцать комнат в Форт-Ли, штат Нью-Джерси. Дом они получили от сына в подарок на «золотую» свадьбу три года назад. Он со вкусом обставлен, правда, полон интересных сочетаний благочестивого и светского: фото папы Иоанна стоит рядом с фото Авы Гарднер, а папы Павла – бок о бок с Дином Мартином16, несколько статуэток святых и сосудов со святой водой подле стула с автографом Сэмми Дэвиса-младшего и ряда бутылок бурбона. В шкатулке миссис Синатры лежит великолепная нитка жемчуга, подаренная Авой Гарднер, которую Долли обожала в бытность ее невесткой, до сих пор поддерживает с ней отношения и часто вспоминает. На стене в рамке висит письмо, адресованное Долли и Мартину: «Песок со временем превратился в золото, а любовь по-прежнему распускается лепестками розы в Божьем саду жизни… Да возлюбит вас вечно Господь. Благодарю Его и вас за то, что вы едины. Любящий вас сын Фрэнсис».

Миссис Синатра говорит с ним по телефону не реже раза в неделю, а недавно, когда ездила в Манхэттен, он предложил ей пожить в его квартире на Восточной 72-й возле Ист-Ривер. Это очень дорогой район Нью-Йорка, правда, там расположена небольшая фабрика – и Долли Синатра не упустила возможности вернуть сыну должок за нелицеприятные описания детства в Хобокене.

– Как? Ты хочешь, чтоб я жила в твоей квартире? По-твоему, я смогу ночевать в этом жутком квартале?

Фрэнк Синатра сразу догадался, о чем речь, и ответил:

– Прошу прощения, миссис Форт-Ли.

Проведя неделю в Палм-Спрингс и подлечив простуду, Синатра вернулся в Лос-Анджелес, чудный город солнца и секса, город, который основали испанцы и потеряли мексиканцы, звездную обитель маленьких мужчин и маленьких женщин, что в облегающих брючках выныривают из кабриолетов.

Вернулся он как раз вовремя, чтобы посмотреть вместе с семьей долгожданный документальный фильм CBS. Около девяти вечера подъехал к дому бывшей жены Нэнси и поужинал с нею и двумя дочками. Сын в те дни заглядывал сюда редко, и в тот раз его тоже не было в городе.

Фрэнку-младшему уже двадцать два, и он колесит по стране с группой, у которой ангажемент в Нью-Йорке на Бэзин-Стрит-Ист, вместе с Pied Pipers, с которыми Фрэнк Синатра в 1940‑е пел в оркестре Дорси. Сегодня Фрэнк Синатра-младший, названный, по словам отца, в честь Франклина Делано Рузвельта, живет по большей части в отелях, каждый вечер ужинает в гримерной ночного клуба и поет до двух ночи, без обид принимая (а куда ему деваться?) неизбежные сравнения. Голос у него мягкий и приятный, Фрэнк-младший постоянно работает над его совершенствованием. Отца он очень уважает, но судит о нем объективно и иногда позволяет мягко уколоть.

Как сказал Фрэнк-младший, одновременно с отцовской ранней славой возник образ «Синатры для пресс-релизов», созданный, чтобы «отделить его от обычного человека, от реальности, превратить в Синатру-электромагнит, сверхъестественного Синатру – может, не сверхчеловека, но человека невероятного. И в этом, – продолжает младший, – кроется грандиозный обман, грандиозная липа, ибо Фрэнк Синатра как раз нормальный человек, обычный парень, какого можно встретить на улице. Но этот сверхъестественный облик повлиял и на него самого – так же, как и на всякого, кто смотрит его телевизионные шоу или читает о нем статьи в журналах».

«Жизнь Фрэнка поначалу была столь нормальной, – развивал сын свою мысль, – что в тридцать четвертом никому бы и в голову не пришло, что кудрявый итальянский парнишка станет великаном, монстром, живой легендой. Он познакомился с моей матерью как-то летом на пляже. Ее звали Нэнси Барбато, дочь штукатура Майка Барбато из Джерси-Сити. Вот она-то и встретила сына пожарного Фрэнка однажды летом на пляже Лонг-Бранч, Нью-Джерси. Оба итальянцы, оба католики, оба типичные летние влюбленные из простолюдинов – прямо как в миллионе плохих фильмов с Фрэнки Авалоном…»

«Детей у них трое. Старшая дочь Нэнси – самая нормальная из нас. Выступала в группе чирлидеров, ездила в летний лагерь, водила «Шевроле». Получила самое элементарное воспитание, какое обычно дают дом и семья. Следующий – я. Моя жизнь в семье была тоже более чем нормальна до 1958 года, когда, в отличие от обеих девочек, меня запихнули в подготовительную к колледжу школу. И теперь я уже не вхож в узкий семейный круг. Третий ребенок – Тина. Если быть до конца честным, я понятия не имею, что за жизнь она ведет».

Фильм CBS, где ведущим был Уолтер Кронкайт17, начался в десять вечера. За минуту до этого семья Синатры закончила ужин и развернула стулья к экрану, готовая единым фронтом встретить любое бедствие. Верные Синатре люди в других концах города и страны изготовились к тому же. Адвокат Синатры Милтон А. Рудин, зажав в зубах сигару, неотрывно глядел в экран, дабы не пропустить ни единого правонарушения. У других телевизоров уселись Брэд Декстер, Джим Махони, Эд Пуччи, гример Синатры Бриттон по прозвищу «Дробовик», его нью-йоркский представитель Генри Джайн, его поставщик галантерейных товаров Ричард Кэрролл, его страховой агент Джон Лилли, его камердинер Джордж Джейкобс, чернокожий красавец, который, приводя к нему в квартиру девиц, ставит пластинки Рэя Чарльза.

И как многие страхи Голливуда, тревога по поводу фильма CBS оказалась беспочвенной. Это был недвусмысленный панегирик, его создатели и не думали углубляться в любовные или мафиозные перипетии или иные аспекты частной жизни Синатры. Хотя документальный фильм выпущен без согласия, писал на следующий день Джек Гулд в «The New York Times», «он вполне мог бы его получить».

Сразу после выхода фильма по всем проводам Синатры понеслись звонки с выражением радости и облегчения; а от Джилли из Нью-Йорка пришла телеграмма: «МЫ ПРАВИМ МИРОМ!»

На другой день, стоя в коридоре NBC, куда он явился для продолжения съемок передачи, и обсуждая с друзьями фильм CBS, Синатра заметил:

– Ох, и трепотня!

– Да, Фрэнк, балдежное шоу.

– По-моему, прав был нынче Джек Гулд в Times, – добавил Синатра, – они могли бы рассказать больше о человеке, чем о музыке.

Все закивали, и никто не упомянул о недавней истерии, охватившей мир Синатры, когда все опасались, что CBS чересчур увлечется человеком; все кивками выразили согласие, а двое посмеялись над тем, что Синатра протащил в фильм свое любимое словцо «птенец». Он часто спрашивал близких друзей: «Ну как твой птенец?», когда чуть не утонул на Гавайях, позже объяснял: «Да так, подмочил малость моего птенчика», и под большой фотографией, что висела дома у друга актера Дика Бакаляна, где Синатра снят с бутылкой виски, стоит надпись: «Пей, Дикки! Твоему птенцу полезно!» В песне «Come Fly with Me18» Синатра иногда меняет слова: «только скажи, и понесем своих птенцов до самой бухты Акапулько».

Десять минут спустя Синатра вслед за оркестром вошел в студию NBC – ничего не напоминало о сцене, развернувшейся тут восемь дней назад. На сей раз он был в голосе, отпускал шутки между номерами, и ничто не могло вывести его из себя. Когда пел «How Can I Ignore the Girl Next Door19», стоя на сцене рядом с деревом, тележка с камерой наехала на это дерево.

– Ё-мое! – выкрикнул один из ассистентов.

Но Синатра не придал этому значения.

– Небольшая авария, бывает, – спокойно сказал он и запел сначала.

Когда передачу отсняли, он просмотрел ее на мониторе в аппаратной и остался доволен. Благодушно пожал руки Дуайту Хемиону и всей команде. Потом в гримерной распивали виски – там были Пэт Лоуфорд, Энди Уильямс и многие другие20. Со всех концов страны продолжали поступать телеграммы и звонки с комплиментами по поводу фильма CBS. По словам Махони, звонил даже продюсер CBS Дон Хьюитт, на которого Синатра еще несколько дней назад был дико зол. Его гнев до сих пор не угас, и, хотя к фильму претензий не было, Синатра все равно считал действия CBS предательством.

– Сбросить звонок Хьюитта? – спросил Махони.

– Можешь ему дать в морду по проводу? – спросил Синатра.

У него всё есть, он не может спать, он делает роскошные подарки, он не счастлив, но даже ради счастья не пожертвовал бы возможностью оставаться собой…

Он часть нашего прошлого, но постарели только мы, он – нет. Нас заел быт, его – нет. Нас мучают угрызения совести, его – нет. Это наша вина, не его…

Он проверяет меню всех итальянских ресторанов в Лос-Анджелесе; хотите попробовать северо-итальянской кухни, летите в Милан…

Мужчины идут за ним, подражают ему, дерутся за то, чтоб быть с ним рядом; в этом есть что-то от раздевалки или казармы… птенцы… птенцы…

Он убежден, что надо играть по-крупному, широко, экспансивно; чем больше ты открываешься, тем больше вбираешь в себя, твои горизонты ширятся, ты растешь, твое «я» становится больше, богаче…

«Он лучше, чем кто бы то ни было, или, по крайней мере, люди так думают, а ему приходится соответствовать». (Нэнси Синатра)

«Он внешне спокоен, а внутри у него творится миллион всего разного». (Дик Бакалян)

«У него ненасытное желание прожить каждый миг на всю катушку, ведь, по-моему, он чувствует, что там, за углом, ждет угасание». (Брэд Декстер)

«Все, что я получила от каждого из моих браков, – те два года на кушетке психоаналитика, которые оплатил Арти Шоу21». (Ава Гарднер)

«Мы не были матерью и сыном, мы были приятелями». (Долли Синатра)

«Я за все, что позволяет пережить ночь, – будь то молитва, транквилизаторы или бутылка “Джека Дэниэлса”». (Фрэнк Синатра)

Фрэнк Синатра устал от всех разговоров, сплетен, теорий, устал читать о себе, устал слышать, как люди по всему городу говорят о нем. Это были утомительные три недели, сказал он, так что теперь хочется отойти от них, полететь в Лас-Вегас, выпустить пар. Поэтому он сел в свой самолет, поднялся над калифорнийскими холмами и плато Невады, над бескрайними песками пустыни, полетел в Лас-Вегас на бой Клей – Паттерсон.

Накануне боя он бодрствовал всю ночь и спал почти весь день, хотя его голос в записи был слышен в фойе и залах казино «Sands», даже в туалетах, и прерывался лишь в нескольких барах передаваемыми обращениями: «Мистер Рон Фиш, к телефону, мистер Рон Фиш… с золотою ленточкой в волосах… Мистер Герберт Ротстайн, к телефону, мистер Герберт Ротстайн… воспоминания о ярчайшем из времен не дают уснуть мне этой темной ночью».

В лобби «Sands» и других отелей повсюду стояли за день до боя обычные пророки от мира спорта: игроки, старые чемпионы, инвесторы-стервятники с Восьмой авеню, журналисты, которые круглый год клеймят эпохальные бои, но не пропускают ни одного, писатели, которые вечно пишут роман то с одного, то с другого боксера, местные проститутки, которых поддерживает какой-нибудь талант из Лос-Анджелеса и, конечно, юная брюнетка в мятом черном коктейльном платьице – она орала у столика старшего коридорного:

– Я хочу поговорить с мистером Синатрой!

– Его нет.

– Соедините меня с его номером!

– Мы не вправе это сделать, мисс, – отрезал коридорный.

Тогда девица повернулась на нетвердых ногах, похоже, скрывая слезы, и пошла через холл в казино, где сновали мужчины, которых интересуют только деньги.

Незадолго до семи вечера Джек Энтраттер, высокий седой управляющий «Sands», вошел в зал и объявил игрокам в блэк-джек о том, что Синатра одевается. Еще он сообщил, что не может обеспечить всем места в первом ряду, поэтому кое-кто, скажем Лео Дюроше со своей девушкой и Джои Бишоп22 с женой, не смогут сидеть в одном ряду с Фрэнком, им придется довольствоваться местами в третьем ряду. У Бишопа вытянулось лицо, когда он услышал такое от Энтраттера; он не вспылил, а просто тупо смотрел на владельца казино, не зная, что сказать.

– Прости, Джои, – сказал Энтраттер, прервав затянувшееся молчание, – но в первом ряду мы можем посадить только шесть человек.

Бишоп все еще молчал. Но когда все явились на бой, он сидел в первом ряду, а жена его в третьем.

Бой, о котором судачили как о священной войне между мусульманами и христианами, предварили выступления трех лысеющих экс-чемпионов – Рокки Марчано, Джо Луиса и Сонни Листона, потом еще один человек из прошлого, Эдди Фишер, спел «Звездно-полосатый флаг». Это было больше четырнадцати лет назад, но Синатра до сих пор помнил все до мельчайших подробностей: Эдди Фишер тогда был новоявленным королем баритонов; рядом с ним стояли Билли Экстайн и Гай Митчелл, а про Синатру на тот момент все и думать забыли. Однажды он шел в студию радиовещания мимо толпы поклонников Эдди Фишера. Увидев Синатру, они стали дразнить его: «Фрэнки, Фрэнки, я балдею от тебя!» У него в то время продавалось всего тридцать тысяч пластинок в год, а еще его крайне неудачно сделали комиком на телешоу, где он исполнял такие провальные номера, как «Mama Will Bark23» с Дагмар24.

– Я лаял и рычал на записи, – говорил Синатра, все еще ужасаясь этой мысли. – Одно хорошо: я был среди собак.

Его голос и вкус в 52‑м никуда не годились, но еще сильнее его тогда подкосил бег за Авой Гарднер, говорят друзья. Одна из первых красавиц мира, в ту пору она уже была королевой экрана. Дочь Синатры Нэнси вспоминает, как однажды увидела Аву в бассейне отца: она проплыла его, выбралась из воды, прошла, роскошная, к камину, на мгновение наклонилась к нему – и казалось, ее длинные темные волосы вмиг высохли и сами по себе чудесным образом уложились в идеальную прическу.

С большинством женщин Синатры (опять-таки по мнению друзей) он никогда не знает, хотят ли они его за то, что он может для них сделать сегодня? Или за то, что еще сделает в будущем? С Авой Гарднер все было иначе, и ей нечего было ждать от него в будущем. Она была выше по статусу. Если Синатра и извлек какой-то урок из брака с ней, возможно, он заключался в том, что, когда гордый мужчина терпит поражение, женщина его не спасет. Особенно та, что много его выше.

И тем не менее, несмотря на усталый голос, и в ту пору в его песни просачивалось искреннее, глубокое чувство. Одна хорошо помнится даже сейчас – «I’m a Fool to Want You25», и один из друзей, бывших в студии во время записи, рассказывал: «Фрэнк был совершенно измотан в тот вечер. Песню он записал с одного дубля, а потом просто-напросто повернулся и вышел из студии».

Тогдашний менеджер Синатры, бывший музыкант по имени Хэнк Саникола, говорил: «Ава любила Фрэнка, но не так, как он любил ее. Ему нужно очень много любви. Ему необходимо, чтобы круглые сутки вокруг него были люди – такой Фрэнк человек». Ава Гарднер, по словам Саниколы, «чувствовала себя слишком неуверенно. Она боялась, что не удержит его… Дважды он гонялся за ней по Африке, жертвуя собственной карьерой».

«Ава не хотела, чтобы люди Фрэнка все время вертелись вокруг них, – говорил другой друг, – а его такой подход бесил. С Нэнси он мог притаскивать домой целый оркестр, и она, как хорошая итальянская жена, никогда не жаловалась, наоборот, каждый получал от нее тарелку спагетти».

В 1953‑м, спустя почти два года супружества, Синатра и Ава Гарднер развелись. Мать Синатры, говорят, пыталась их примирить, но если Ава была готова, то Фрэнк – нет. Он начал встречаться с другими женщинами. К тому времени положение изменилось: где-то в этот период Синатра, судя по всему, превратился из юноши-певца, актера в моряцких костюмчиках, в мужчину. Пожалуй, еще до того, как он получил в 53‑м «Оскара» за роль в «Отныне и во веки веков», засверкали вспышки его былого таланта: в записи «The Birth of the Blues26», в его выступлении в ночном клубе «Ривьера», которым восторгались все эксперты по джазу. К тому же тогда набрали популярность долгоиграющие пластинки, в противовес трехминутному стандарту – и концертный стиль Синатры, с «Оскаром» или без, прекрасно отвечал новой тенденции.

В 1954 году Синатра, вновь полностью сосредоточившийся на своем таланте, стал «Певцом года» по версии журнала Metronome; позже его назвали лучшим радиодиджеи в опросе новостного агентства UPI – Синатра обошел самого Эдди Фишера, того самого, который теперь в Лас-Вегасе допел «Звездно-полосатый флаг» и вылез за канат, чтоб освободить место боксерам.

Флойд Паттерсон гонял Клея по рингу в первом раунде, но достать не мог, и дальше уже стал игрушкой в руках Клея; в двенадцатом раунде бой закончился техническим нокаутом. Через полчаса почти все забыли про бой и либо сосредоточились на игорных столах, либо встали в очередь за билетами на концерт «Дин Мартин – Синатра – Бишоп» на сцене «Sands». Представление, в котором обычно участвует и Сэмми Дэвис-младший, но сейчас его в городе не было, состояло из нескольких песен и массы шуточных номеров: очень неформальных, очень специфических и зачастую на этнические темы. К примеру, Мартин со стаканом в руке спрашивает Бишопа: «Знаешь, что такое “жидо-джитсу”?» А Бишоп, играющий роль еврея-официанта, предостерегает двоих итальянцев: «Берегитесь, у меня своя крыша – мациози».

После окончания шоу в «Sands» толпа друзей Синатры, которая теперь насчитывала человек двадцать, – к ней примкнули Джилли, прилетевший из Нью-Йорка, спортивный обозреватель Джимми Кэннон, Гарольд Гиббонс, чиновник из профсоюза дальнобойщиков, который, возможно, займет место Хоффы27, если того посадят, – расселась по машинам и единым кортежем двинулась в другой клуб. На часах три: ночь в самом разгаре.

Компания остановилась в «Сахаре», заняла длинный стол у задней стены и все стали слушать маленького плешивого комика по имени Дон Риклз, пожалуй, самого язвительного из всех комиков страны. Его юмор так груб и так безвкусен, что никто не обижается; слишком оскорбителен, чтобы оскорблять всерьез. Заметив среди публики Эдди Фишера, Риклз начал высмеивать его как любовника: мол, ничего удивительного, что он не совладал с Элизабет Тейлор. Когда два бизнесмена признались, что они египтяне, он прицепился к ним по поводу политики их страны в отношении Израиля. Об одной даме, сидящей за столиком с мужем, Риклз настойчиво предполагал, что она на самом деле проститутка.

Завидев Синатру со свитой, Дон Риклз буквально расцвел. Указывая на Джилли, завопил:

– Каково быть трактором Фрэнка? Да-да, Джилли всегда прет впереди и расчищает ему дорогу. – Потом переключился на Дюроше: – Ну-ка, Лео, покажи Фрэнку, как ты стелешься!

И, наконец, сосредоточил внимание на Синатре: и про Мию Фэрроу не забыл упомянуть, и про то, что Синатра носит парик, и про то, что как певец он весь вышел, а когда Синатра засмеялся и за ним остальные, Риклз показал на Бишопа:

– Джои Бишоп всегда смотрит на Фрэнка, чтобы понять, когда смеяться.

Когда Риклз рассказал несколько еврейских анекдотов, Дин Мартин встал и выкрикнул:

– Что ты все про евреев и ни слова про итальянцев не скажешь?

– А чего про них говорить? – отбрил его Риклз. – Они годятся только на то, чтоб мух сгонять с нашей рыбы.

Синатра опять засмеялся, и все за ним, а Риклз продолжал в том же духе еще почти час, пока Синатра не встал и не заявил:

– Ну ладно, с меня хватит, я пошел.

– Сиди и молчи! – рявкнул комик. – Мне приходилось терпеть твое пение…

– Ты это кому говоришь? – крикнул Синатра.

– Дику Хеймсу28!

Синатра покатился со смеху, но тут Дин Мартин схватил бутылку виски, вылил себе на голову, намочив смокинг, и забарабанил кулаками по столу.

– Кто бы мог подумать, что заика станет звездой? – изрек Риклз.

– Погоди, – крикнул Мартин, – я хочу сказать речь!

– Заткни глотку!

– Нет, Дон, я хочу тебе сказать, что ты великий комик, – настаивал Мартин.

– Ну спасибо, Дин – отозвался Риклз, явно польщенный.

– Но мимо меня не ходи, – сказал Мартин и рухнул на стул. – Я пьян.

– С этим не поспоришь, – согласился Риклз.

В четыре утра Фрэнк Синатра увел свою свиту из «Сахары»; многие ушли прямо со стаканами, полными виски, допивали уже на улице или в машинах. Так и вернулись в игорный зал «Sands». Народу там все еще было полно, рулетки вертелись, игроки в кости гомонили в дальнем углу.

Фрэнк Синатра, держа в левой руке стакан бурбона, шел через толпу. В отличие от многих друзей, он выглядел безупречно: смокинг не помят, на ботинках – ни пятнышка. Похоже, он никогда не теряет достоинства и самоконтроля, как бы ни был пьян и сколько б ни провел без сна. Не в пример Дину Мартину, он никогда не шатается при ходьбе, а в отличие от Сэмми Дэвиса – не танцует в проходах и не залезает на столики.

Где бы ни находился Синатра, частично он всегда где-то далеко, и на какую-то толику, пусть малую, всегда остается Il Padrone. Даже сейчас, поставив стакан на стол для блэк-джека и глядя на крупье, Синатра стоит чуть дальше, на стол не облокачивается. Под смокингом запускает руку в карман брюк и вытаскивает толстую, но аккуратную пачку купюр. Отделяет одну, стодолларовую, и кладет на зеленое сукно. Крупье сдает ему две карты. Синатра заказывает третью – перебор – и теряет свою сотню.

Не меняя выражения лица, он выкладывает вторые сто долларов и, снова проиграв, отходит от стола, кивая сдающему и объявляя:

– Хороший крупье.

Толпа вокруг него расступается, давая ему пройти. Но навстречу шагает женщина, протягивая листок для автографа. Он расписывается и говорит: «Спасибо».

В самой глубине ресторана при «Sands» для Синатры зарезервирован длинный стол. В этот час в зале почти пусто, ну, может, наберется человек двадцать, в том числе четыре юные дамы без сопровождающих за столиком рядом с Синатрой. В другом конце, у стены, за другим длинным столом плечом к плечу сидят семеро мужчин; двое в темных очках; все едят, не произнося ни слова, и бдительно следят за происходящим.

Компания Синатры усаживается, заказывает выпивку и еду. Стол у них примерно того же размера, что и забронированный за Синатрой в Нью-Йорке у Джилли, да и люди практически те же, что сопровождают Синатру и в Нью-Йорке, и в Калифорнии, и в Италии, и в Нью-Джерси, и всюду, где Синатре заблагорассудится быть. Когда он садится ужинать, верные друзья всегда рядом; в каких бы элегантных местах ни был, он всегда привносит что-то от родного квартала, потому что Синатра, как бы высоко ни взлетел, на поверку так и остался соседским парнем. Только теперь он может весь свой квартал возить с собой.

В какой-то степени эта квазисемья за столом ресторана заменяет Синатре домашнюю жизнь. Наверное, его устраивает такая замена, ведь у него был дом, который он покинул; впрочем, устраивает не полностью – он с огромной теплотой говорит о своей семье, поддерживает тесную связь с первой женой и уверяет всех, что она не принимает ни одного решения, не посоветовавшись с ним. Он охотно покупает мебель и другие напоминающие о нем вещи в ее дом и в дом дочери Нэнси. С Авой Гарднер он остался в столь же хороших отношениях. Когда снимался в Италии в «Экспрессе фон Райана», они провели некоторое время вместе, и повсюду их преследовали папарацци. Рассказывают, что папарацци предложили ему 16 тысяч долларов, если он согласится сняться с Авой Гарднер. Синатра тут же выдвинул контрпредложение: 32 тысячи – и он сломает одному из них руку и ногу.

Хотя Синатра часто наслаждается полным одиночеством дома, когда может почитать и подумать без посторонних, но бывают случаи, когда его домашнее одиночество оказывалось вынужденным. Допустим, он позвонил по меньшей мере шести женщинам, но почему-то все оказались недоступны – и он звонит своему камердинеру Джорджу Джейкобсу.

– Буду ужинать дома, Джордж.

– Сколько человек с вами?

– Только я. Мне что-нибудь легкое, я не слишком голоден.

Дважды разведенному Джорджу Джейкобсу тридцать шесть, он чем-то напоминает Билли Экстайна. С Синатрой он объехал весь мир и безгранично ему предан. Джейкобс живет в комфортабельной холостяцкой квартире, невдалеке от Сансет-бульвара, за углом от ночного клуба «Whisky a Go Go», и весь город знает, что он водит дружбу с бойкими калифорнийскими девчонками, многие из которых – Джейкобс это признает – заинтересовалась им только потому, что он близок Фрэнку Синатре.

Когда приезжает Синатра, Джейкобс подает ему ужин в столовой. Затем Синатра отпускает Джейкобса домой. Если бы в такие вечера он попросил камердинера задержаться или к примеру, сыграть с ним в покер, Джейкобс был бы только рад. Но Синатра никогда не просит.

На второй вечер в Лас-Вегасе Фрэнк Синатра сидел с друзьями в ресторане «Sands» почти до восьми утра. Почти весь следующий день он проспал, затем полетел обратно в Лос-Анджелес, а на утро уже ехал на гольф-каре по съемочной площадке «Paramount Pictures». Предстояла съемка двух финальных сцен со знойной блондинкой Вирной Лизи в фильме «Нападение на “Королеву”». Маневрируя между громадными студийными зданиями, он заметил актера Стива Росси – вместе с его комическим партнером Марти Алленом он снимался в смежной студии с Нэнси Синатрой.

– Ну ты, пес итальянский, – крикнул он Росси, – кончай целоваться с Нэнси!

– Это по сценарию, Фрэнк, – отозвался тот, оборачиваясь.

– В гараже?

– Так ведь кровь у меня итальянская.

– Так остуди ее.

Синатра подмигнул и лихо свернул за угол к мрачному зданию, где должны были сниматься сцены «Нападения».

– Где этот жирдяй режиссер? – выкрикнул он, входя в студию, где вокруг камер сновали актеры и технический персонал.

Режиссер Джек Донохью, верзила, который в течение двадцати двух лет работал с Синатрой то над одним, то над другим фильмом, с этой постановкой намучился изрядно. Сценарий обкорнали, актеры нервничали, а Синатре все это наскучило. Но теперь осталось снять всего две сцены – одну короткую в бассейне и другую длинную, на «пляже», между Синатрой и Вирной Лизи.

Сцену в бассейне, где Синатре и его пиратам не удается ограбить «Куин Мэри», сняли быстро и удачно. Синатра, после того как несколько минут простоял по плечи в воде, заявил:

– Давайте пошустрей, ребята, вода холодная, а я только-только из простуды выбрался.

Операторская группа подъехала ближе; Вирна Лизи прыгнула в бассейн рядом с Синатрой, а Джек Донохью проорал ассистентам на волномашинах:

– Давай волнение!

Прозвучала команда «Волнение моря!», Синатра запел: «Волнуйся, море, в бурном ритме», но умолк, едва застрекотали камеры.

В следующем эпизоде Фрэнк Синатра лежал на берегу и якобы глядел на звезды, а Вирна Лизи должна была подойти, бросить в него туфлю, заявив о себе, а потом усесться рядом и приготовиться к страстной сцене. Перед началом мисс Лизи решила потренироваться в метании туфли в лежащую на берегу фигуру Синатры. Стоило ей замахнуться, как Синатра крикнул:

– Попадешь в птенца – уйду домой!

Вирна Лизи плохо понимала по-английски и, уж конечно, не знала особой лексики Синатры, растерялась, а люди за камерами начали хохотать. Туфля перевернулась в воздухе и приземлилась Синатре на живот.

– Высоковато! – доложил он.

Актрису снова озадачил хохот за камерами.

Потом Джек Донохью велел им повторить текст, а Синатра, который еще не отошел от путешествия в Лас-Вегас и с нетерпением ждал начала съемок, предложил:

– Давай попробуем снять так.

Донохью был не совсем уверен, что Синатра и Лизи выучили свои реплики, но все-таки согласился. Ассистент с хлопушкой выкрикнул:

– Сцена четыреста девятнадцать, дубль один!

Вирна Лизи подошла с туфлей и бросила ее в лежащего Синатру. На сей раз туфля едва не задела его бедро. Он насмешливо приподнял правую бровь – жест почти незаметный, но операторы поняли намек, усмехнулись.

– Что говорят тебе нынче звезды? – произнесла мисс Лизи свою первую реплику и села на песок рядом с Синатрой.

– Звезды нынче говорят мне, что я болван, – отозвался Синатра. – Болван высшей пробы, что ввязался в это дело.

– Стоп! – скомандовал Донохью.

Оказалось, на песке видны тени от микрофонов, а Вирна Лизи сидит не там, где надо.

– Сцена четыреста девятнадцать, дубль два!

Мисс Лизи снова приблизилась, бросила туфлю – на сей раз недолет, и Синатра еле слышно выдохнул.

– Что говорят тебе нынче звезды? – подала реплику актриса.

– Звезды нынче говорят мне, что я болван. Болван высшей пробы, что ввязался в это дело…

Дальше, по сценарию, Синатра должен был продолжить: «Ты хоть понимаешь, во что мы влипли? В ту минуту, когда мы ступили на палубу «Куин Мэри», мы заклеймили себя». Но Синатра часто импровизировал с текстом и на сей раз не изменил своей привычке:

– Ты хоть понимаешь, во что мы влипли? В ту минуту, когда мы ступили на палубу корабля, мать его…

– Нет, нет! – замотал головой Донохью. – Так не пойдет!

Камеры смолкли, кто-то засмеялся, а Синатра с деланным возмущением приподнял голову.

– Почему это – не пойдет?.. – начал он.

Стоявший за камерой Ричард Конте откликнулся:

– В Лондоне нас не поймут!

Донохью запустил пальцы в седые редеющие волосы и беззлобно сказал беззлобно:

– Сцена хорошо ведь шла, пока кое-что реплику не испортил.

– Да, – согласился оператор Билли Дэниэлс, выглянув из-за камеры, – неплохая была бы сцена.

– Придержи язык! – обрезал его Синатра.

Он обожает изобретать способы не переснимать сцены, поэтому предложил использовать отснятый материал, а строчку с «матерью» перезаписать потом. Предложение одобрили. Камеры опять заработали, Вирна Лизи прислонилась к Синатре, а он притянул ее поближе. Оператор взял их лица крупным планом на несколько долгих секунд, но Синатра и Лизи не перестали целоваться, а продолжали лежать на песке в объятиях друг друга. Вирна слегка приподняла левую ногу; вся студия застыла в молчании, пока его наконец не нарушил Донохью:

– Если вы когда-нибудь закончите, скажите. У меня пленки мало.

Тогда мисс Лизи встала, одернула белое платье, откинула назад белокурую гриву и потянулась за помадой – поправить смазанные губы. Синатра тоже поднялся и, ухмыльнувшись, направился в свою гримерную.

Проходя мимо пожилого оператора, стоящего возле камеры, спросил:

– Ну как твой «Белл энд Хауэлл»29?

Оператор улыбнулся.

– Нормально, Фрэнк.

– Хорошо.

В гримерной его дожидались несколько человек: дизайнер автомобилей, задумавший заменить «гиа» за двадцать пять тысяч долларов, на которой Синатра ездил уже несколько лет, на новую модель индивидуального заказа; секретарь Том Конрой с полной сумкой писем от поклонников, в том числе мэра Нью-Йорка Джона Линдси; пианист Синатры Билл Миллер пришел репетировать песни для вечерней записи нового альбома – «Moonlight Sinatra30».

На съемочной площадке Синатра не прочь подурачиться, но к записи песен относится исключительно серьезно. Как он объяснял английскому музыковеду Робину Дуглас-Хоуму: «Стоит войти в студию звукозаписи – всё, там ты, и только ты. Если запись провальная, если ее критикуют, то виноват один ты и больше никто. Если хорошая – заслуга тоже только твоя. В кино не так: там продюсеры, сценаристы, сотни других людей, фильм у тебя забирают сразу же. А запись – это ты».

 
But now the days are short
I’m in the autumn of the year
And now I think of my life
As vintage wine
From fine old kegs31
 

Уже неважно, какую песню он поет и кто написал слова – это всё его слова, его чувства, главы лирического романа о жизни Фрэнка Синатры.

 
Life is a beautiful thing
As long as I hold the string32
 

Когда Фрэнк Синатра подъезжает к студии, он идет от машины к входу танцующей походкой; потом, щелкнув пальцами, становится перед оркестром в уединенной, тесной комнате, и вот уже властвует над людьми, над инструментами, над каждой звуковой волной. Некоторые музыканты не расстаются с ним уже четверть века и слышали первое исполнение песни «You Make Me Feel So Young33».

Когда звучит его голос, как звучал он сегодня, Синатра приходит в экстаз; атмосфера в помещении наэлектризована; волнение передается оркестру, чувствуется и за стеклом аппаратной, откуда ему машет десяток людей, все – друзья. Среди них Дон Драйсдейл, питчер «Доджерс». («Эй, Длинный Ди, – зовет Синатра, – привет, малыш!»); рядом профессиональный игрок в гольф Бо Уинингер; в толпе много красивых женщин, они стоят за спиной звукоинженеров, улыбаются Синатре и слегка покачивают бедрами под томные звуки музыки.

Will this be moon love

Nothing but moon love?

Will you be gone when the dawn

Comes stealing through?34

Песня допета, запись проигрывают с пленки. Нэнси Синатра – она только вошла – подходит к отцу, чтобы послушать вместе с ним. Они слушают молча; все глаза устремлены на них, на короля и принцессу, и когда музыка смолкает, из аппаратной раздаются аплодисменты. Нэнси улыбается, а ее отец щелкает пальцами и притоптывает ногой:

– Уба-диба-буби-ду!

Затем подзывает одного из своих:

– Слышь, Сардж, могу я выпить полчашки кофе?

Ирвинг Вайс по прозвищу «Сардж» все еще в музыке и встает медленно, как лунатик.

– Прости, что разбудил, Сардж, – улыбается Синатра.

Вайс приносит кофе. Синатра смотрит в чашку, нюхает, заявляет:

– Я-то думал, он ко мне по-доброму отнесется, но это и впрямь кофе…

Под новые смешки в толпе оркестр готовится к следующему номеру. Проходит еще час, и запись окончена.

Музыканты убирают инструменты в футляры, хватают пальто, тянутся к выходу, желая Синатре доброй ночи. Он знает всех по именам, знает многое о каждом – с холостяцкой поры, через разводы, взлеты и падения, – как и они знают всё о нем. Вот мимо проходит итальянский коротышка, валторнист Винсент Де Роза, который играл с Синатрой еще во времена хит-парада «Лаки Страйк» на радио; Синатра хватает его за руку, задержав на секунду.

– Виченцо, как твоя малютка?

– Хорошо, Фрэнк.

– Да она уж и не малютка, – поправляется Синатра, – а вполне взрослая девица.

– Да, в колледж поступила, в USC.

– Здорово.

– Мне кажется, Фрэнк, у нее есть талант певицы.

Синатра, помолчав минутку, говорит:

– Да, но лучше, Виченцо, пускай сперва получит образование.

Де Роза кивает.

– Да, Фрэнк. Спокойной ночи, Фрэнк.

– И тебе, Виченцо.

Все музыканты ушли, Синатра выходит из студии и присоединяется к друзьям в коридоре. Он собирался поехать куда-нибудь выпить с Драйсдейлом, Уинингером и другими, но прежде идет в конец коридора пожелать спокойной ночи Нэнси, которая уже стоит в пальто, чтобы ехать домой на своей машине.

Синатра целует ее в щеку и быстро возвращается к друзьям. Но не успевает Нэнси выйти из студии, как к ней подходит один из друзей отца, бывший тренер по боксу Эл Сильвани.

– Ну что, Нэнси, едем?

– Ой, спасибо, Эл, но я сама доберусь.

– Папаша велел, – Сильвани поднимает вверх ладони, как бы разводя руками.

Только после того, как Нэнси показывает ему двоих друзей, которые проводят ее домой и Сильвани убеждается, что знает их, он отходит от девушки.

Остаток месяца был теплым и солнечным. Запись прошла великолепно, фильм закончен, с телепередачами разделались, а Синатра в своей «гиа» ехал в офис – разбираться с текущими проектами. У него ангажемент в «Sands», съемки новой шпионской картины «Обнаженный беглец» в Англии, в ближайшие месяцы надо записать еще несколько альбомов. А через неделю ему стукнет пятьдесят…

 
Life is a beautiful thing
As long as I hold the string
I’d be a silly so-and —
so
If I should ever let go35
 

Фрэнк Синатра остановил машину на красный свет. Пешеходы спешили мимо, все, кроме одной девчонки лет двадцати. Она застыла на бордюре, уставившись на него. Он видел ее краем глаза, и точно знал, о чем она думает – такое ведь случалось каждый день: «Очень похож… неужели правда он?»

За миг до того, как зажегся зеленый, Синатра повернулся и посмотрел девушке прямо в глаза, ожидая той реакции, которая, он знал, последует. Реакция последовала, он улыбнулся. Девушка улыбнулась в ответ, а его уже и след простыл.

О том, как был написан очерк «Фрэнк Синатра простудился»

Как человек, в 1960‑е годы приложивший руку к популяризации литературного жанра под названием «новая журналистика», новшества непонятного происхождения, что оккупировало страницы «Esquire», «Harper’s», «The New Yorker» и других журналов, жанра, который практиковали такие писатели как Норман Мейлер и Лилиан Росс, Джон Макфи и Том Вулф, а также покойный Трумен Капоте, я вынужден безотрадно признать следующее. Сегодня тексты, способные сравниться со впечатляющими образцами журналистской работы прошлого (тщательно выверенными, творчески организованными, четкими по стилю и настрою), встречаются крайне редко. С одной стороны, такие тексты пали жертвами редакторов журналов, которые весьма неохотно субсидируют возросшую стоимость подобных усилий, а с другой – их вытесняет стремление большого числа молодых авторов экономить время и силы и использовать при проведении интервью такого продуктивного, но при этом отупляющего технического средства, как диктофон.

Меня самого интервьюировали журналисты с диктофонами, и отвечая на их вопросы, я видел, что они слушают вполуха, любезно кивают и дают себе расслабиться – их машинка работает за них. Но от меня (и думаю, от других, с кем они беседуют, тоже) они получают не проникновение в суть, невозможное без глубинного анализа, тщательного исследования и «полевой работы» старой школы, а лишь черновик моих мыслей, диалог «спустя рукава». Это не истинное искусство журналистики, а перенесенный на бумагу радиотреп. Возможно, это вполне типично для общества, где доминирует фастфудно-компьютерный, схематично-безличный продукт.

Большинство редакторов и не думают развенчивать эту тенденцию, напротив, молчаливо одобряют ее, ибо зафиксированное на пленке и добросовестно расшифрованное интервью наверняка оградит периодику от обвинений в неверном понимании, неточном цитировании, что в нынешние времена повсеместных судебных разбирательств и воспаривших к звездам адвокатских гонораров вызывает большую тревогу и опасения даже у наиболее независимых и смелых издателей.

Еще одной причиной, почему редакторы принимают диктофон, является то, что он позволяет получать годные к публикации статьи из потока фрилансерской дребедени по ставкам намного ниже тех, что требуют и заслуживают более талантливые и вдумчивые авторы. Взяв одно-два интервью, уместившиеся на нескольких часах пленки, даже не слишком опытный журналист может нынче сварганить статью на три тысячи слов, состоящую в основном из прямых цитат, и (в зависимости от ходкости «товара» в газетных киосках) получить гонорар от 500 до 2000 долларов – плата вполне соответствует уровню квалификации и скорости, но это, разумеется, меньше, чем платили за статьи того же объема и тематики, когда я начинал писать для тех же самых журналов более четверти века назад.

Но в те дни авторы, которыми я восхищался, неделями и месяцами исследовали, собирали материал, писали и переписывали его, прежде чем их статьи сочтут достойными того, чтобы занять журнальное пространство; сегодня наши наследники заполняют его текстами, слепленными за одну десятую затраченного времени. К тому же в наше время журналы не жалели денег на исследования.

Зимой 1965 года «Esquire», помнится, послал меня в Лос-Анджелес брать интервью у Фрэнка Синатры, которое пресс-атташе певца заказал в журнале загодя. Но когда я поселился в «Beverly Wilshire», взял напрокат машину в гараже отеля и провел вечер в просторном номере в компании толстой пачки справочных материалов, не менее впечатляющего размерами бифштекса и бутылкой прекрасного калифорнийского бургундского, мне позвонили из офиса Синатры и сказали, что намеченное на следующий день интервью не состоится.

Мистера Синатру, объяснил звонивший, весьма огорчили недавние заголовки в прессе насчет его предполагаемых связей с мафией, а вдобавок он жестоко простужен и под угрозой назначенные на этой недели съемки телешоу, где я надеялся посмотреть на певца за работой. Возможно, когда мистер Синатра почувствует себя лучше, продолжал мой собеседник, будет определена новая дата интервью – если я обязуюсь представить готовое интервью в его офис, прежде чем публиковать в «Esquire».

Выразив сожаление по поводу простуды Синатры и сообщений про мафию, я, как мог, вежливо объяснил, что связан обязательствами перед моим редактором, который вправе быть первым судьей моей работы, а под конец попросил разрешения позвонить в офис в конце недели и справиться, улучшились ли состояние здоровья и настроение мистера Синатры настолько, что он согласится уделить мне немного времени. Представитель Синатры позволил мне звонить, но сказал, что обещать ничего не может.

Всю неделю, после того как я ввел главного редактора «Esquire» Гарольда Хейеса в курс дела, я брал интервью у актеров и музыкантов, работников студии и музыкальных продюсеров, владельцев ресторанов и женщин, так или иначе знавших Синатру на протяжении многих лет. От большинства этих людей я получил ценные сведения: тут цвет, там эпизод – кусочки мозаики, в которой, как я надеялся, отразится образ человека, несколько десятилетий блистающего в лучах софитов и отбрасывающего длинные тени на столь непостоянную индустрию развлечений и на американское сознание.

По мере продвижения к цели я каждый день возил интервьюируемых на обед и ужин, и мои расходы все накапливались; вместе с номером отеля и прокатом машины они составили 1300 долларов за первую неделю. Я очень редко, если вообще когда-либо, доставал из кармана ручку и блокнот и, уж конечно, мне бы в голову не пришло воспользоваться диктофоном, даже будь он у меня. Ведь это сразу бы сковало языки моим собеседникам или как-то иначе изменило бы свободную, доверительную атмосферу, какую мне, казалось, удалось создать моим ненавязчивым поведением и обещанием, несмотря на цепкую память, не использовать и никому не приписывать ни одного высказывания без разрешения и уточнения источника.

Дословное цитирование, откровенно говоря, далеко не всегда монтировалось со стилем моего письма или с моим желанием наблюдать и изображать людей в привычных, но многое о них говорящих ситуациях, а не помещать их в замкнутое, пассивное пространство монолога. С первых моих дней в журналистике точные слова из уст собеседников интересовали меня гораздо меньше, чем их суть, их подспудный смысл. То, что люди думают, намного важнее того, что они говорят, хотя понять мысли не так-то просто – чтобы их выразить, человеку необходимо подумать, провести умственную работу. Именно к ней я исподволь стараюсь подвигнуть интервьюируемого, когда общаюсь с ним или с ней, по возможности, сопровождаю их на те или иные мероприятия, встречи и даже бесцельные прогулки перед ужином или после работы. Как бы там ни было, я стараюсь физически присутствовать в жизни собеседников, стать их заинтересованным конфидентом, верным попутчиком, заглянуть им в душу и попытаться отыскать, расшифровать и в конце концов описать словами (моими!), что они собой представляют и как мыслят.

Правда, иногда я все-таки делаю заметки. Услышишь вдруг какое-то замечание, любопытный оборот, особенное словцо, личное откровение, переданное неповторимым стилем – их надо записать тут же, а то какая-то часть вылетит из головы. Вот тогда-то я достаю блокнот и говорю: «Бесподобно! Позвольте записать, как замечательно вы это выразили!» Обычно человеку это льстит, и он не только повторяет, но и развивает свою мысль. В таких случаях меж нами может возникнуть особенное чувство общности, почти сотрудничества, ведь интервьюируемый понимает, что внес в интервью существенный вклад, который автор ценит и хочет сохранить на бумаге.

В других случаях я делаю записи незаметно, скажем, когда разговор прерывается и собеседник ненадолго выходит, позволяя мне моментально зафиксировать то, что я считаю необходимым в этом интервью. Еще я делаю заметки после интервью, пока все еще свежо в памяти. Затем, уже ночью, перед сном сажусь за машинку и подробно (иной раз на четырех-пяти страницах, через один интервал) излагаю мои воспоминания об увиденном и услышанном в тот день; к этой хронике я с каждым днем добавляю новые страницы в течение всего исследования.

Хроника хранится в постоянно пухнущих картонных папках, содержащих данные о том, где мы с моим собеседником завтракали, обедали и ужинали (счета из ресторанов прилагаются для финансового отчета); точное время, длительность, местность и тема каждого интервью; вместе с согласованными условиями встречи (иными словами, имею ли я право обнародовать мой источник информации или же обязан позже связаться с ним для уточнения и/или авторизации?). Страницы хроники включают также мои личные впечатления о людях, с которыми беседовал, об их поведении, внешности, мою оценку их искренности и многие другие мои личные чувства и соображения на протяжении дня. Это сокровенное приложение теперь, спустя почти тридцать лет пригодилось для отчасти автобиографической книги, которую пишу; но изначально целью таких вводных заметок было самоутверждение, обретение собственного голоса на бумаге, после многочасового слушания других, а также, и нередко, попытка выбраться из отчаяния, вызванного неудачами в моих изысканиях – и они определенно казались мне неудачными зимой 1965 года, когда мне не удалось встретиться с Фрэнком Синатрой лицом к лицу.

После тщетных попыток назначить новую дату интервью на второй неделе в Лос-Анджелесе (мне сказали, что он все еще простужен) я продолжил встречаться с людьми, задействованными в некоторых из множества деловых предприятий Синатры: в компании звукозаписи, в кинокомпании, в операциях с недвижимостью, на заводе ракетных запчастей, в его частном авиа-ангаре. Виделся я и с людьми, которые состояли в личных отношениях с певцом, к примеру с Фрэнком-младшим, обреченным жить в тени, с хозяином любимого Синатрой магазина мужской одежды на Беверли-Хиллз, с одним из его телохранителей (бывшим футбольным нападающим) и с миниатюрной седовласой женщиной, которая ездила с Синатрой по стране на гастроли и возила в мешке его шестьдесят париков.

Разговоры с этими людьми позволили мне получить разнообразные факты и комментарии, но главное, что я выудил из этих интервью – не какое-то откровение или красноречиво выраженный образ Синатры, а, скорее, понимание: всех этих людей, которые жили и работали в самых разных местах, объединяло то, что они знали: Фрэнк Синатра простудился. Когда я ссылался в разговоре на его болезнь, как на причину отложенного интервью, все кивали и говорили «да», они были в курсе простуды, а также знали от людей, состоящих в ближайшем круге Синатры, что с ним очень трудно общаться, когда у него болит горло и течет из носа. Нескольких музыкантов и техников временно отстранили от работы в его студии звукозаписи из-за его простуды, а другие люди, входившие в его личный штат в семьдесят пять человек, не только почувствовали на себе влияние его нездоровья, но и приводили примеры того, как непостоянен и вспыльчив он был всю неделю, потому что у него не звучал голос. И однажды вечером в отеле я вписал в мою хронику вот что:

«За несколько вечеров до начала записи его голос дрожал, звучал слабо и хрипло. Синатра был болен. Он стал жертвой недуга, столь обыденного, что большинство людей даже не стали бы расстраиваться. Но когда дело касается Синатры, такая беда способна погрузить его в смятение, глубокую депрессию, вызвать панику и даже ярость. Фрэнк Синатра простудился.

Простуженный Синатра – все равно что Пикассо без красок, Феррари без горючего, только еще хуже. Ведь банальная простуда крадет у Синатры незастрахованный алмаз – его голос, лишает уверенности, не только ранит его душу, но и вызывает что-то вроде психосоматического насморка у десятков людей, которые работают на него, пьют с ним, любят его, чьи благополучие и стабильность зависят от него. Простуда Синатры заставляет всю индустрию развлечений слегка трястись, подобно тому как болезнь президента Соединенных Штатов способна сотрясти национальную экономику».

Наутро мне позвонил из офиса Синатры директор по связям с общественностью.

– Говорят, вы встречаетесь с друзьями Фрэнка, водите их по ресторанам. – Его тон был почти обвиняющим.

– Я работаю, – ответил я. – Как простуда Фрэнка? (Внезапно мы заговорили как близкие друзья.)

– Гораздо лучше, но он все еще отказывается от интервью. Но завтра после обеда вы можете поехать со мной на запись, если хотите. Фрэнк попробует записать часть специальной передачи NBC. В три будьте у входа в ваш отель, я за вами заеду.

Я подозревал, что пресс-атташе просто хочет держать меня под присмотром, но все равно мне было приятно, что меня пригласили на запись первой части часовой программы NBC «Синатра – человек и его музыка». Шоу должно было выйти в эфир через две недели.

На другой день, вежливо и пунктуально меня посадили в кабриолет «Мерседес», который вел элегантный пресс-атташе, человек с квадратной челюстью и рыжеватыми волосами в габардиновом костюме-тройке, о котором я одобрительно отозвался, как только сел в машину, побудив его признаться с немалым самодовольством, что костюм куплен в любимом Синатрой магазине мужской одежды. По дороге, пока не прибыли в NBC, мы говорили на такие приятные темы, как одежда, спорт и погода. Подъехав к зданию, припарковались на белой бетонной стоянке, где уже стояло штук тридцать «Мерседесов»-кабриолетов и несколько лимузинов с дремлющими водителями в черных фуражках.

Войдя в здание, я прошел вслед за моим спутником по коридору в огромную студию, в центре которой возвышалась белая сцена, освещенная десятками свисающих с потолка светильников – куда ни глянь, везде лампа. Помещение напоминало гигантскую операционную. В углу его собралось в ожидании Синатры около сотни человек: операторские группы, технические специалисты, агенты по рекламе «Будвайзера», молодые привлекательные женщины, телохранители Синатры и просто зеваки, а также режиссер шоу, добродушный светловолосый человек по имени Дуайт Хемион, которого я знал еще по Нью-Йорку, поскольку наши дочери играли вместе в песочнице. Я разговорился с ним, а краем уха слушал голоса вокруг и звуки, издаваемые сорока тремя музыкантами, которые разогревались на помосте для оркестра. В голове теснились мысли и впечатления, и меня так и тянуло достать блокнот хоть на секунду, но я почел за лучшее не делать этого.

И тем не менее после двух часов, проведенных в студии, на протяжении которых пресс-атташе шагу не давал мне ступить, даже в туалет за мной пошел, я сумел вечером вспомнить до мельчайших подробностей все, что увидел и услышал на записи и занес в мою хронику:

«Наконец Фрэнк появился на сцене в желтом свитере с высоким воротом, и даже издалека мне было видно, что он бледен и глаза его, кажется, слезились. Несколько раз он откашлялся. Затем музыканты, неподвижно сидевшие на помосте с того момента, как на него взошел Фрэнк, заиграли первую песню «Don’t Worry About Me». Фрэнк спел ее, репетируя перед записью; по мне, голос у него звучал отлично, видимо, он тоже остался доволен, поскольку заявил, что уже можно писать.

Он поглядел на Дуайта Хемиона, который сидел за стеклом аппаратной, что помещалась над сценой, и крикнул:

– Мы будем снимать, вашу мать?

Несколько человек засмеялись, а Фрэнк стоял, постукивая ногой и ожидая ответа от Хемиона.

– Мы будем снимать, вашу мать? – повторил Синатра погромче.

Но Хемион не отозвался, хотя и сидел в наушниках, а его окружали помощники, тоже в наушниках; все неотрывно глядели на пульт управления. Фрэнк переступал с ноги на ногу на белой сцене, впившись взглядом в аппаратную, и наконец ассистент, стоявший слева от Синатры опять-таки в наушниках, дословно, по выделенной линии передал на режиссерский пульт реплику Синатры: «Мы будем снимать, вашу мать?»

Возможно, у Хемиона был отключен микрофон – не знаю, – а выражение его лица было трудно разглядеть из-за бликов от яркого освещения на стекле аппаратной. Синатра тем временем ухватил и неимоверно растянул свой желтый свитер и выкрикнул, не сводя взгляда с Хемиона:

– Может, мы уже наденем пиджак с галстуком и будем снимать?

– Хорошо, Фрэнк, – спокойно отозвался Хемион, он, видимо, по-прежнему не понимал, что Синатра в ярости. – А мы не могли бы еще раз повторить…

– Нет, – рявкнул Синатра, – мы не могли бы еще раз повторить! Когда мы перестанем пользоваться допотопными средствами, как в пятидесятые, то, может быть…

Позже Дуайту Хемиону удалось как-то успокоить Синатру и успешно записать первую песню и несколько других, но мало-помалу Синатра все сильнее хрипел, а дважды его голос сорвался, и певец в полнейшем отчаянии решил на этом закончить съемки.

– Оставь это, – наконец сказал он Хемиону и кивнул на себя, поющего на экране. – Напрасная трата времени. Этот парень простужен и хрипит.

Минуту, наверное, в студии не было слышно ни звука, кроме цоканья каблуков Синатры, который покинул сцену и исчез. Музыканты отложили инструменты, и весь народ медленно потянулся к выходу.

В машине, по пути в отель, пресс-атташе Фрэнка сказал мне, что на будущей неделе они попробуют возобновить запись, и тогда он даст мне знать. Еще он сообщил, что скоро Синатра с друзьями собирается в Лас-Вегас смотреть бой боксеров-тяжеловесов Паттерсона и Клея, если я хочу, он забронирует мне номер в «Сэндсе», и мы полетим вместе. Я сказал, что, конечно, хочу, а про себя подумал: долго ли «Esquire» станет оплачивать мои расходы? К концу недели счет перевалит за три тысячи, а я так и не поговорил с Синатрой и при таких темпах, наверное, никогда не поговорю…»

Перед сном в ту ночь я позвонил Гарольду Хейесу в Нью-Йорк, рассказал ему обо всем происшедшем и не происшедшем и выразил озабоченность расходами.

– О расходах не беспокойся, главное – вытащи что-то из этого. Вытащишь?

– Вытащу, – ответил я, – только еще не знаю, что.

– Ну и сиди там, пока не узнаешь.

Я пробыл в Калифорнии еще три недели, потратил около 5 тысяч долларов и вернулся в Нью-Йорк. Потом еще полтора месяца заняла подготовка 55-страничной статьи, выуженной из 200-страничной хроники, что включала в себя интервью более чем с сотней человек и описания Синатры в таких местах, как бар на Беверли-Хиллз, где он затеял ссору, казино в Лас-Вегасе, где просадил приличную по тем временам сумму в блэк-джек, и в студии NBC в Бербанке, где, оправившись от простуды, перезаписал шоу и пел изумительно.

Редакторы «Esquire» назвали статью «Фрэнк Синатра простудился», она вышла в апрельском выпуске 1966 года. В бумажной обложке она по-прежнему выходит из печати в переизданиях серии «Делл», в составе моего сборника «Слава и тьма». Мне так и не дали возможности сесть и поговорить наедине с Фрэнком Синатрой, и этот факт, надо, пожалуй, отнести к достоинствам очерка. Что бы он мог или захотел сказать, будучи одной из самых заметных публичных фигур? Что раскрыло бы эту личность лучше, чем автор, наблюдающий за ним в действии, в стрессовых ситуациях, за боковой линией его жизни?

Метод неспешного наблюдения и описания сцен, характеризующих личность, – его через поколение назовут «новой журналистикой», – был в лучших своих проявлениях, по сути, всегда подкреплен принципами «старой журналистики», которую «ноги кормят», журналистики, базировавшейся на точном воссоздании фактов. Как бы ни было затратно с точки зрения времени и денег мое исследование Синатры и десятки других статей, опубликованных в других журналах в 60‑е годы, их вдохновлял именно этот метод. В ту пору многие авторы проводили еще более глубокие исследования. К примеру, «The New Yorker» был одним из печатных изданий, который мог себе позволить – и до сих пор позволяет – отправлять журналистов в командировки и выделять им средства, чтобы они по-настоящему поняли людей и местность. Среди авторов «The New Yorker», относившихся к работе с огромной преданностью, могу назвать Кэлвина Триллина и вышеупомянутого Джона Макфи; а недавним образчиком метода в «Esquire» стал очерк о бывшей звезде бейсбола Теде Уильямсе, написанный Ричардом Беном Крамером, тридцатишестилетним репортером старой школы, чья блестящая способность слушать не притупилась и не была как-либо иначе скомпрометирована пластмассовым ухом магнитофона.

Но подобные тексты в журналах, как я уже упоминал в начале, в 1980‑е становятся редкостью, особенно среди фрилансеров. Сегодня лучшие из представителей нон-фикшн – те, что не связаны с такими неплатежеспособными институциями, как «The New Yorker», – либо имеют деньги на исследования, выделенные книжной индустрией (они, как правило, публикуют отрывки из будущих книг в журналах); либо являются авторами бестселлеров и могут себе позволить написать добротную журнальную статью, если тема их заинтересовала; либо получают финансовую поддержку от университетов и гранты от различных фондов. А статьи, которые представители последней группы нынче публикуют в периодических изданиях, где гонорары весьма скромны, говорят больше о них самих, чем о тех, о ком они пишут. Это субъективные мнения научного или культурного содержания, статьи, основанные на личных размышлениях, не требующих времени и разъездов, исследования собственных воспоминаний автора, близкие его сердцу и месту обитания. Дорога стала слишком дорога. И автор остается дома.

Дело фантазии

Совсем голая, она лежала ничком на песке пустыни. Ноги широко раздвинуты, длинные волосы треплет ветер, голова откинута назад, глаза закрыты. Казалось, она погружена в свои мысли, далека от мира на этой продуваемой ветром калифорнийской дюне близ мексиканской границы и ничем не стеснена, кроме своей природной красоты. Ни украшений, ни цветов в волосах, ни следов на песке. Ничто не позволяло датировать снимок, и ничто не нарушало его совершенства, кроме сжимающих журнал влажных пальцев семнадцатилетнего школьника, который глядел на модель с тоскливым подростковым вожделением.

Фотографию он высмотрел в журнале, который только что купил в газетном киоске на углу Чермак-Роуд, в пригороде Чикаго. Был вечер 1957 года, ветреный и холодный, но Гарольд Рубин почувствовал, как изнутри поднялась теплая волна, когда разглядывал фото за киоском в свете уличного фонаря, не слыша ни машин, ни людей, идущих мимо.

Он судорожно листал страницы в поисках других обнаженных женщин и думал, смогут ли они вызвать у него такой же отклик. Ему и раньше случалось покупать подобные журналы, а поскольку продавались они из-под прилавка, сразу как следует рассмотреть эротические кадры не было возможности, и подчас он испытывал немалое разочарование. То нудистки-волейболистки в «Sunshine & Health», единственном журнале 1950‑х, показывающем лобковые волосы, грубоваты, то полуголые зайчишки из «Playboy» чересчур гуттаперчевы, то улыбающиеся стриптизерши из «Modern Man» слишком уж стараются соблазнить, а модели из «Classic Photography» – не более чем объекты перед камерой, растворенные в художественной полутьме.

Обычно Гарольду Рубину все-таки удавалось разок удовлетвориться и такими журналами, но вскоре они оказывались в самом низу стопки, которую он хранил дома, в стенном шкафу своей комнаты. Сверху стопки помещалась более достойная продукция – женщины, которые сразу вызывали чувства, стимулировали устойчиво. Гарольд мог забыть о них на недели или месяцы, так как искал новых открытий. А если не находил, то знал, что всегда сможет вернуться, возобновить связь с одной из фавориток своего бумажного гарема и получить награду, вполне сопоставимую с любовными утехами, доставленными знакомой девочкой из средней школы Мортона. Одно более или менее естественно смыкалось с другим. Когда они любились на диване, пока родителей не было дома, он порой думал о зрелых женщинах из журналов. А наедине с журналами вспоминал, как выглядит его подружка без одежды, как она ощущается, чем они вместе занимались.

Но в последнее время, возможно, потому, что им овладели неуверенность и беспокойство и все чаще он подумывал бросить школу и подружку и пойти в военно-воздушные войска, Гарольд Рубин больше обычного отдалился от чикагской жизни ради фантазий, особенно когда глядел на фотографии одной-единственной женщины, которая, приходилось признать, становилась для него наваждением.

Это были фотографии именно той обнаженной на песчаной дюне, чей снимок он только что нашел в журнале, стоя позади газетного киоска. Впервые он увидел ее несколько месяцев назад в ежеквартальном издании. Она часто появлялась в периодике для мужчин и в нудистских календарях. Гарольда привлекли не только ее красота, классические формы и совершенные черты лица, но некая аура, витавшая над каждым снимком, ощущение, что она свободна наедине с природой и самой собой – когда она шла по берегу моря или стояла под пальмой, или сидела на скалистом утесе, глядя вниз на плещущие волны. На некоторых фотографиях она казалась неземной, эфирной, воистину неуловимой, однако оставалась глубоко реальной, и Гарольд чувствовал свою близость с ней. Он уже знал, как ее зовут. Имя он прочел в подписи под фотографией и сразу поверил, что это настоящее имя, а не сказочный псевдоним, какими порой пользуются иные игривые красотки, скрывающие свое истинное лицо от мужчин, дабы возбудить их любопытство.

Ее зовут Дайан Веббер, и живет она в Малибу, на побережье. Журнал упомянул о том, что она танцует балет, что объясняло безупречное владение телом, представшее Гарольду в ее позах перед камерой. На одном из снимков в журнале, который он держал в руках сейчас, Дайан Веббер с почти акробатической грацией балансировала над песком: руки вытянуты, нога вскинута высоко над головой, мысок нацелен в безоблачное небо. На следующей странице она лежала на боку, выпятив округлое бедро, едва прикрывающее лобок, и гордо выставив груди с набухшими сосками.

Гарольд Рубин поспешно закрыл журнал и спрятал его между учебниками, загнанными под мышку. Он уже опаздывал домой к ужину. Обернувшись, поймал взгляд старого киоскера, который подмигнул ему, зажав сигару в зубах, но Гарольд сделал вид, что не заметил. Сунув руки в карманы черной кожаной куртки, Гарольд Рубин заторопился домой. Густые светлые волосы, подстриженные под Элвиса Пресли, задевали поднятый воротник. Он решил не ехать на автобусе, а пойти пешком, чтобы не столкнуться с кем-то из знакомых, кто нарушил бы его уединение в нетерпеливом ожидании ночи, когда родители уснут и он останется у себя в комнате наедине с Дайан Веббер.

Он прошагал по Оук-Парк-авеню, потом свернул на север по 21-й улице, миновав бунгало и кирпичные дома спокойного пригорода под названием Бёрвин, что в получасе езды от центра Чикаго. Народ здесь жил патриархальный, трудолюбивый, прижимистый. Родители и деды многих в начале века эмигрировали из Центральной Европы, главным образом из западной части Чехословакии, именуемой Богемией. Они до сих пор называли себя «богемцами», несмотря на то, что, к вящему их неудовольствию, это слово в Америке больше ассоциировалось с богемой, распущенной молодежью, которая носила сандалии и упивалась поэзией битников.

Бабка Гарольда по отцу (Гарольд ощущал свое родство с ней больше, чем с кем-либо из семейства, и навещал ее регулярно) была родом из Чехословакии, но не из Богемии, а из крошечной деревушки на юге страны, близ Дуная и бывшей венгерской столицы Братиславы. Бабка часто рассказывала Гарольду о том, как в четырнадцать лет приехала в Америку и устроилась служанкой в пансион в мрачном, тесном промышленном городишке на озере Мичиган, куда тысячами съезжались крепкие славянские мужики – на сталелитейные, нефтеперегонные и прочие заводы на востоке Чикаго, а также в Гэри и Хаммонде, штат Индиана. По словам бабушки, люди в те дни жили в жутких условиях: в первом пансионе, где она служила, четверо рабочих дневной смены снимали четыре койки на ночь, а четверо других, с ночной смены, спали на тех же койках днем.

К ним относились, как к скотине, и жили они по-скотски, говорила бабушка. Их нещадно эксплуатировали хозяева на заводах, а они в отместку эксплуатировали девчонок из прислуги, которым, как ей, не повезло жить в то время в тех городах. Работяги так и норовили ее облапить, а по ночам, когда она пыталась заснуть, барабанили в запертую дверь. Она рассказывала все это внуку во время очередного визита, а Гарольд поедал на кухне сэндвич, который она ему соорудила, и представлял себе, как выглядела полвека назад его бабуля, молоденькая робкая служаночка, белолицая, с голубыми, как у него, глазами и длинными волосами, скрученными в пучок на затылке; как сновала она по дому в длинном сером платье, стараясь ускользнуть от сильных, загребущих мужских рук.

По дороге домой Гарольд Рубин сжимал под мышкой учебники вместе с журналом и прокручивал в голове грустный, но странно волнующий бабкин рассказ. Он вдруг понял, отчего она была с ним откровенна. Он единственный из семьи проявлял к ней искренний интерес и не жалел времени навещать ее в большом кирпичном доме, где она все остальное время жила одна. Ее муж Джон Рубин, бывший бригадир шоферов, сделавший состояние на грузоперевозках, проводил все дни в гараже со своими машинами, а ночи с секретаршей, которую бабка в разговорах с Гарольдом не удостаивала иного именования, кроме как «шлюха». Отец Гарольда, единственный плод несчастливого брака бабки и деда, не выходил из отцовской власти и не покладая рук трудился у него в гараже, а с матерью Гарольда бабушка не нашла общего языка, чтобы поведать ей свое горькое отчаянье. Так что лишь Гарольд, иногда в компании младшего брата, временами нарушал тишину и скуку этого дома. А по мере того, как Гарольд рос, выказывал любопытство и все больше отдалялся от родителей и собственного окружения, его тянуло к бабке, чьим доверенным лицом и союзником по отчуждению он стал.

От нее он узнал многое о детстве своего отца, о прошлом деда, о том, что заставило ее выйти за этого тирана. Шестьдесят шесть лет назад Джон Рубин родился в России в семье еврейского лавочника, а когда ему исполнилось два года, родители эмигрировали в город на озере Мичиган, который назывался Собески в честь польского короля XVII века. Проучившись совсем недолго в школе, прозябавший в нищете Джон вместе с дружками был арестован за неудачное ограбление, во время которого застрелили полицейского. Позже он получил условно-досрочное, работал там и сям и однажды поехал в Чикаго навестить старшую замужнюю сестру и обратил внимание на молоденькую чешку, нянчившую сестрина ребенка.

В следующее посещение он застал ее в доме одну, и когда она отвергла его ухаживания, как отказывала раньше работягам в пансионе, он затолкал ее в спальню и изнасиловал. Ей было шестнадцать. Это был ее первый секс, и она сразу же забеременела. В панике, не имея ни родни, ни друзей, от кого можно было бы ждать помощи, она поддалась на уговоры хозяев выйти замуж за Джона Рубина, иначе он с его уголовным прошлым мог загреметь в тюрьму, а ей бы от этого легче не стало. Они поженились в октябре 1912‑го. Через полгода она родила сына, отца Гарольда.

По словам бабушки, стерпелось, но не слюбилось. Муж регулярно колошматил сына, а если она смела вмешаться, доставалось и ей. Кроме грузовиков, его ничто на свете не интересовало. Успешная карьера началась, когда он, послужив возчиком-рассыльным в крупной чикагской торгово-посылочной конторе «Spiegel Inc.», убедил управляющего ссудить ему денег на покупку грузовика, дабы открыть моторизованную службу доставки, которая, по его расчетам, станет намного эффективнее лошадной. Оправдав данное управляющему обещание, он приобрел второй грузовик, потом третий. Спустя десять лет у Джона Рубина был уже десяток грузовиков, выполнявших всю местную доставку «Spiegel», а также нескольких других компаний.

Невзирая на протесты жены, он захомутал сына-подростка в гараж работать подручным водителя. Денег он скопил уже достаточно и не скупился давать взятки местным политикам и полиции («не подмажешь – не поедешь»), но в семейном бюджете был скареден и часто обвинял жену в том, что она ворует случайно оставленную мелочь. Позже пристрастился нарочно оставлять деньги – и всегда точно помнил, сколько и в каком порядке разложил монетки на письменном столе или на буфете, видимо надеясь уличить жену в воровстве или хотя бы в том, что она прикасалась к его деньгам, но так ни разу и не смог.

Бабушкины воспоминания и его собственные наблюдения в леденящем присутствии деда помогли Гарольду понять собственного отца, тихого, безучастного человека сорока четырех лет, ничуть не похожего на красавца в форме капрала со спокойным взглядом победителя, каким отец выглядел на фотографии с пианино, снятой во время Второй мировой за тысячи километров от дома. Но понимать отца еще не означало, что с ним было легко жить, и сейчас, приближаясь к дому, Гарольд испытал привычную тревогу и напряжение, прикидывая, чем отец будет недоволен сегодня.

Прежде, если не получалось прицепиться к неуспехам сына в школе, можно было возмутиться длиной волос, или поздними гуляньями с девочкой, или порножурналами, которые отец увидел разложенными на кровати Гарольда, когда тот случайно оставил дверь открытой.

– Это что за пакость?

Отец употребил гораздо более мягкое определение, чем прозвучало бы в устах деда. Дедов лексикон был сдобрен всеми мыслимыми ругательствами, которые тот изрыгал с гневом и презрением, тогда как отец в выражениях был сдержан и бесстрастен.

– Это мои журналы, – ответил Гарольд.

– Выброси немедленно, – велел отец.

– Они мои! – неожиданно для себя выкрикнул Гарольд.

Отец окинул его взглядом, в котором сквозило любопытство, медленно и с отвращением покачал головой и вышел из комнаты. Несколько недель после того случая отец не разговаривал с ним, и сегодня Гарольду вовсе не хотелось повторять ту стычку. Он надеялся разделаться с ужином быстро и мирно.

Прежде чем войти в дом, он заглянул в гараж и увидел, что машина отца – сверкающий «Линкольн» 1956‑го года выпуска – на месте; отец купил его совсем новеньким год назад, удачно загнав потасканный «Кадиллак» 53‑го. Гарольд поднялся по ступенькам с черного хода и бесшумно вошел в дом. Мать, раздобревшая матрона с миловидным лицом, готовила на кухне ужин; из гостиной доносились звуки телевизора и, бросив туда взгляд, Гарольд увидел отца, читающего «Chicago American». Улыбнувшись матери, Гарольд поздоровался достаточно громко, чтобы приветствие донеслось до гостиной и могло считаться двойным. Отец не отозвался.

Мать сообщила, что брат слег с простудой и высокой температурой, потому ужинать с ними не будет. Гарольд, не говоря ни слова, прошел к себе и тихонько притворил дверь. Комната у него была уютная, хорошо обставленная, с удобным креслом, полированным письменным столом темного дерева и большой дубовой кроватью. Книги аккуратно стояли на полках; на стенах висели копии сабель времен Гражданской войны, винтовки, из которых стрелял в армии отец, а еще застекленный шкафчик с разложенными в нем стальными инструментами, – его Гарольд сработал сам на уроке ремесел и даже удостоился упоминания как участник конкурса под эгидой «Ford Motor Company». Те же «ремесла» принесли ему приз универмага Уибольдта за написанного маслом клоуна. А свое столярное мастерство он продемонстрировал, изготовив деревянную стойку, куда можно было ставить раскрытые журналы без необходимости придерживать их руками.

Сняв куртку и положив на стол учебники, Гарольд раскрыл журнал на снимках обнаженной Дайан Веббер. Затем встал возле кровати, держа журнал в правой руке и прикрыв глаза, а левой мягко погладил ширинку брюк, прикасаясь к гениталиям. Отклик был незамедлительным. Здорово было бы, будь до ужина больше времени: он бы успел раздеться и дойти до оргазма или хотя бы пройти через холл в ванную и получить удовольствие по-скорому, над раковиной; там можно поднести журнал к зеркальному шкафчику и увидеть свое отражение: словно бы он там, с Дайан, на залитом солнцем песке, ее прелестные темные глаза томно скользят по его восставшему члену, а намыленные пальцы кажутся ее рукой.

Он проделывал это много раз, как правило днем, когда запертая дверь его спальни могла вызвать подозрения. Но несмотря на гарантированное уединение в ванной, Гарольд, надо признать, никогда не чувствовал себя там вполне комфортно, отчасти потому, что предпочитал лежачее положение стоячему, а также потому, что возле раковины негде положить журнал, если бы он захотел действовать обеими руками. К тому же в ванной есть большой риск забрызгать журнал водой из крана: кран приходится держать открытым – чтобы его присутствие в ванной не насторожило домашних и чтобы мочить пальцы, когда высохнет мыло. Заляпанные водой фотографии не оскорбили бы эстетического чувства большинства юнцов, однако Гарольд Рубин в их число не входил.

Было и чисто практическое соображение, побуждавшее его предохранять журнал от порчи: в тот год он читал в газетах о развернувшейся по всей стране яростной кампании против порнографии и потому не был уверен, что в дальнейшем сможет покупать журналы с обнаженной натурой даже из-под полы. Не так давно калифорнийский суд обвинил в непристойности даже «Sunshine & Health», выходивший уже два десятка лет и регулярно печатавший семейные фото с бабушками, дедушками и детишками. Журналы художественной фотографии политики и церковные общины тоже клеймили как «похабщину», хотя те и пытались дистанцироваться от «девичьей» журнальной продукции, печатая под обнаженкой такие полезные подписи, как: «Снято 2 1/4 x 3 1/4 Crown Graphic на 101 мм Ektar, ф/11, в 1/100 сек.». Гарольд читал, что генеральный почтмейстер эйзенхауэровской администрации Артур Саммерфилд пытался запретить пересылку по почте эротической литературы и периодики, а нью-йоркского издателя Сэмюэла Рота приговорили к пяти годам тюремного заключения и штрафу в пять тысяч долларов за нарушение федерального почтового закона. В прошлом Рот уже был осужден за распространение «Любовника леди Чаттерлей», а в первый раз его арестовали в 1928‑м, после того, как полиция устроила налет на издательство и реквизировала печатные формы «Улисса», которого Рот тайно вывез из Парижа.

Еще Гарольд читал, что фильм с Брижит Бардо попал в тиски цензуры в Лос-Анджелесе; естественно было предположить, что в таком рабочем городе, как Чикаго, где суров полицейский надзор и сильно влияние католической церкви, любые выражения сексуальности будут подавлять еще жестче, особенно при новом мэре Ричарде Дж. Дэйли. Гарольд уже заметил, что закрылись заведения с бурлеск-шоу на Уобаш-авеню и на Стейт-стрит. Если так пойдет и дальше, то и любимый его киоск на Чермак-роуд вскоре станет продавать только такие журналы, как «Good Housekeeping» и «Saturday Evening Post», и его родители, уж конечно, будут не против.

За все годы жизни в отчем доме он ни разу не слышал от родителей высказывания, связанного с сексом, ни разу не видел их раздетыми, ни разу не подслушал ночью «любовного» скрипа кровати. Вероятно, они все еще занимаются любовью, но нельзя знать наверняка. Точно так же Гарольд не знал, как управляется его шестидесятишестилетний дед с любовницей, а бабушка недавно в приступе желчи призналась, что в их браке секса не было с 1936 года. Вообще-то, в постели он не бог весть что, заявила она, и вспоминая это заявление, Гарольд впервые задумался, были ли у нее любовники; сам он ни разу не видел, чтобы к ней заглядывали мужчины или чтобы она куда-то уходила из дома, однако с удивлением припомнил, как год назад обнаружил у бабки на полке бульварный роман. Он был обернут крафтовой бумагой, а в выходных данных значилось название французского издательства и год, 1909-й. Когда бабушка легла вздремнуть, Гарольд прочитал раз, потом другой 103-страничный роман, увлекшись содержанием и удивляясь откровенному языку. Книга повествовала о несчастной сексуальной жизни нескольких молодых женщин в Европе и на Востоке; покинув от тоски свои городишки и деревеньки, они очутились в Марокко и попали в лапы паши, который запер их в серале. Как-то раз в отсутствие паши одна из них углядела за окном красивого морского офицера и заманила его в дом. После страстной любви все наложницы паши стали наперебой рассказывать ему неприглядные подробности своего прошлого, из-за которых они и оказались в заточении. В последующие визиты Гарольд перечитывал книжицу и уже мог рассказывать наизусть целые пассажи.

«В ответ ее нежные руки обвились вокруг меня, и наши губы слились в долгом восхитительном поцелуе, во время которого мой ствол уперся в ее теплый шелковистый живот. Потом она приподнялась на цыпочки, и мой гребешок зарылся в короткие густые волоски в основании живота. Одной рукой я направил его к гостеприимному входу, а другой притянул к себе ее пухлые ягодицы…»

Гарольд услышал, как мать зовет его из кухни. Пора ужинать. Он спрятал журнал с фотографиями Дайан Веббер под подушку. Ответил матери, немного подождал, когда опадет эрекция, открыл дверь и небрежной поступью двинулся на кухню.

Отец уже сидел за столом над миской супа и все читал свою газету, а мать стояла у плиты и щебетала без умолку, не подозревая о том, что никто ее не слушает. Рассказывала, как нынче, делая покупки в городе, встретила старую приятельницу из налоговой службы «Страны поваров», где когда-то работала на счетной машине. Гарольд знал, что она ушла с работы семнадцать лет назад, незадолго до его рождения, и больше нигде, кроме как по дому, не работала. Он сделал матери комплимент насчет того, что пахнет вкусно, и отец, подняв голову от газеты, кивнул без улыбки.

Гарольд сел за стол и начал есть суп, а мать все не умолкала, одновременно нарезая говядину на тумбе у плиты, прежде чем нести на стол. Домашнее платье, легкий макияж, в зубах сигарета с фильтром. Родители Гарольда были заядлые курильщики – единственная их отрада в жизни, насколько он мог судить. Ни тот, ни другая не любили виски, пиво или вино; за ужином подавали крем-соду или рутбир – и то, и другое еженедельно закупалось ящиками.

Стоило матери усесться за стол, как зазвонил телефон. Отец, всегда державший телефон под рукой, нахмурился и схватил трубку. Кто-то звонил из гаража. Это случалось почти каждый вечер за ужином, и по выражению отцовского лица можно было заключить, что вести не из приятных: то ли грузовик сломался перед самой доставкой, то ли профсоюз объявил забастовку; хотя Гарольд по опыту жизни в этом доме знал, что нахмуренные брови и плотно сжатые губы не обязательно связаны с тем, что говорится по телефону. Такое выражение было неотъемлемой частью отцовского взгляда на мир, и Гарольд нередко думал, что даже если отцу позвонят из телевикторины и сообщат, что он выиграл, он и эту новость встретит с той же угрюмой миной.

Однако несмотря на все раздражение, которое вызывал у него грузоперевозочный бизнес Рубина, отец неизменно поднимался в полшестого утра, чтобы быть первым на рабочем месте, и весь день решал проблемы – от профилактики и ремонта ста сорока двух грузовиков или краж товара до нелегкого общения со сварливым стариком Джоном Рубином, который рвался лично контролировать разросшийся бизнес, хотя это уже было ему не по плечу.

Гарольд недавно слышал, что нескольких шоферов Рубина задержала полиция за вождение без номерных знаков, и старик пришел в бешенство, не думая о том, что всему виной его собственная жадность: стремясь экономить на всем, он закупил всего лишь тридцать два комплекта номеров на сто сорок два грузовика, потому водители либо вынуждены переставлять номерные дощечки с машины на машину, либо ездить без номеров. Гарольд знал, что рано или поздно эта система кончится приводом в суд, тогда дед будет направо-налево раздавать взятки, и даже если выпутается из передряги, она обойдется ему намного дороже покупки номеров.

Гарольд уже поклялся себе, что в дедовском гараже работать не будет никогда. Он попробовал, в летние каникулы, но вскоре бросил, потому что не вынес издевок деда, который называл его «птенчик хренов», а также отца, который как-то бросил, скорчив кислую мину: «Ничего из тебя не выйдет». Впрочем, Гарольда это пророчество не тронуло, ведь он уже понял: чтобы угодить отцу и деду, надо полностью прогнуться под них, а он не намерен повторять ошибок отца и становиться рабом старого хрена, который заделал ненужного ребенка нелюбимой женщине.

1.«В такие краткие утренние часы». – Здесь и далее примечания переводчиков и редактора.
2.«Всю жизнь» «Всё или ничего» (названия песен Фрэнка Синатры) (англ.).
3.Мастер, патрон, хозяин (ит.)
4.«Я больше никогда не улыбнусь».
5.Все перечисленные – американские звезды 1960‑х: Сэмми Дэвис-младший (1925–1990) – эстрадный артист, певец и актер, близкий друг Синатры и постоянный участник «Крысиной стаи», его компании друзей; Ричард Конте (1910–1975) – актер, снимался в «Крестном отце»; Лайза Минелли (р. 1946) – актриса и певица, знаменитая своими работами в мюзиклах и кино; Бернис Масси (р. 1933) – певица.
6.Фрэнка Синатру-младшего (1944–2016) похитили в декабре 1963 года, когда ему было девятнадцать. После того, как Синатра-старший заплатил выкуп в 240 тысяч долларов (примерно 2,4 миллиона долларов в пересчете на современный курс), ему вернули сына. Похитителей вскоре поймали и приговорили к тюремным срокам, организатор похищения Барри Кинан был признан невменяемым.
7.35-й президент США Джон Кеннеди (1917–1963) служил на торпедном катере «PT-109» в годы Второй мировой войны.
8.«Не тревожься обо мне» (англ.).
9.«Без песни».
10
Когда ее не вижу каждый день,О ней тоскую…О боже, как мне выразить восторг,Когда ее целую… (англ.).

[Закрыть]
11
Она лютую зимуСделать летом стремится.А лету стоитУ нее поучиться…

[Закрыть]
12.Джо Ди Маджо (1914–1999) – знаменитый американский бейсболист итальянского происхождения, культовая фигура для итало-американцев.
13.Роберт Фрэнсис «Бобби» Кеннеди (1925–1968) – американский политик, младший брат президента Джона Кеннеди. В 1961–1964 годах занимал должность Генерального прокурора США.
14.Джозеф Валачи (1903–1971) – мафиозо из семьи Дженовезе. В 1963 году, находясь за решеткой, первым признал существование итальянской мафии как организованной преступности.
15.Питер Лоуфорд (1923–1984) – британо-американский актер, зять Джона Кеннеди. Был дружен с Фрэнком Синатрой и входил в его ближний круг («Крысиную стаю»), но после предполагаемого доноса на Синатру отношения были разорваны.
16.Дино Пол Крочетти, известный под сценическим псевдонимом Дин Мартин (1917–1995) – американский певец, друг Фрэнка Синатры, постоянный участник «Крысиной стаи».
17.Уолтер Кронкайт (1916–2009) – легендарный американский тележурналист, вел новости на CBS на протяжении 19 лет.
18.«Летим со мной».
19.«Как я могу не замечать соседскую девчонку».
20.Патриция (Пэт) Лоуфорд, в девичестве Кеннеди (1924–2006) – актриса, светская дама, меценатка, сестра Джона Кеннеди и жена Питера Лоуфорда в 1954–1966 годах; Энди Уильямс (1927–2012) – эстрадный исполнитель и актер.
21.Арти Шоу (1910–2004) – известный музыкант, джазовый кларнетист, муж Авы Гарднер до ее брака с Синатрой.
22.Джои Бишоп (1918–2007) – американский комик, друг Синатры и постоянный участник «Крысиной стаи».
23.«Мама будет лаять».
24.Вирджиния Рут Льюис (1921–1979), известная под сценическим именем Дагмар – популярная в 1950‑е американская актриса.
25.«Глупо хотеть тебя».
26.«Рождение блюза».
27.Джимми Хоффа (1913 – исчез в 1975) – американский профсоюзный лидер и общественный деятель, по слухам, связанный с мафией. В 1967 году действительно оказался в тюрьме.
28.Ричард Хеймс (1918–1980) – американский певец, популярный в 1940‑е и в начале 1950‑х.
29.Кинокамера, произведенная одноименной компанией.
30.«Лунный Синатра».
31
Но дни становятся корочеОсенью жизни моей,И я все чаще думаю о нейкак о добром винеиз старой дубовой бочки…

[Закрыть]
32
Жизнь хороша и так полна,Когда звенит в руке струна…

[Закрыть]
33.«С тобой я молод всегда».
34
Будет ли это любовь при луне,И только любовь при луне?Быть может, уйдешь ты, когда рассветТихонько вкрадется ко мне…

[Закрыть]
35
Жизнь хороша и так полна,Когда звенит в руке струна.Я знаю: только дурачьеСпособно выпустить ее.

[Закрыть]

Бесплатный фрагмент закончился.

5,0
16 оценок
599 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
08 октября 2024
Дата перевода:
2024
Дата написания:
2010
Объем:
361 стр. 2 иллюстрации
ISBN:
978-5-907696-49-5
Издатель:
Правообладатель:
Эксмо
Формат скачивания:

Похожие книги