Читать книгу: «Ургенч выстоит»
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВЫСОКАЯ ВОДА. Глава 1. Аралкум
Под колёсами хрустели ракушки.
Сначала Глеб принял этот звук за гравий, потом опустил стекло и посмотрел вниз. Колея шла по белёсой корке, и в корке, как изюм в тесте, сидели створки — мелкие, ребристые, выбеленные до цвета мела. Море ушло отсюда, когда Глеб ещё ходил в школу, и оставило солнцу всё, что лежало на дне.
— Дед мой тут на баркасе ходил, — сказал Бердах, не отрывая глаз от колеи. — А мы на буханке ездим. Прогресс, ака.
Ака значило «старший брат»: так здесь обращались к любому, кто старше. Бердах засмеялся первым, и Глеб засмеялся тоже, хотя смешно не было ни ему, ни, кажется, самому Бердаху.
Водхозовская «буханка» была старше своего водителя: продавленные сиденья, запах бензина и горячей резины, на зеркале чётки из оливковых косточек. Утром, выезжая из Муйнака, они проехали мимо кладбища кораблей. Ржавые сейнеры стояли на песке рядком, носами туда, где когда-то была вода, будто ждали команды отдать швартовы. На борту ближнего кто-то нарисовал синюю рыбу с открытым ртом.
Дело у Глеба было простое и скучное, если не знать, о чём оно. В западной дельте в разные годы насыпали земляные дамбы, чтобы удержать в озёрах ту воду, которую ещё отдавала река. На этих валах держалось всё, что осталось от прежней дельты: камыш, рыба, ондатра, птица и люди, которые жили с камыша, рыбы и птицы. Глеба позвали посмотреть, сколько дамбам осталось. Договор подписывали в Ташкенте люди, которых он видел один раз. Институт в Астрахани отпустил его на два месяца, и вторую неделю он ходил по насыпям со щупом, рулеткой и блокнотом в клеёнчатой обложке.
Полжизни он смотрел, где вода ищет себе дорогу. Ищет она всегда. Сначала откос мокнет там, где ему положено быть сухим. Потом у подошвы появляется грифон — ключ, который бьёт из земли и несёт с собой песок. Если в струе есть песок, значит, вода уже прогрызает ход сквозь тело насыпи и по зёрнышку уносит грунт. Это называется суффозией. Ход растёт, грифонов становится больше, и однажды дамба садится, как подрубленная. Глеб видел такое на Волге и на Кубани. Видел и то, что бывает потом: дома по окна в воде, лодки посреди улиц, людей на крышах. С тех пор он не выносил, когда про дамбу говорили «стоит же».
— Сегодня последняя, — сказал Бердах. — Потом Нукус, потом домой полетишь.
— Если ничего не найдём.
— Найдём. Ты всегда находишь, ака.
Вечером в гостинице пришло сообщение от Лизы: «Пап, ты там не сгори». Глеб сфотографировал из окна выцветший плакат с рыбой и ответил: «Тут море высохло, а я пока держусь». Дочь прислала смеющийся смайлик и пропала. В Петербурге у неё была своя жизнь, и Глеб давно научился не просить у неё больше, чем она давала сама.
В Ургенч он прилетел ночным рейсом из Москвы. Утром, пока ждал машину до Нукуса, прошёлся от гостиницы до базара: широкие проспекты, пятиэтажки с кондиционерами на каждом окне, банки с зеркальными фасадами, у базара горы редиски и первой клубники. Ни одной старой стены. Только на главной площади, над потоком машин, поднимался бронзовый всадник высотой с девятиэтажный дом — Глеб по привычке прикинул: метров двадцать пять. Молодой воин с поводьями в руке смотрел куда-то вдаль. «Жалолиддин, — с гордостью сказал таксист, который вёз его потом в Нукус. — Наш герой. Монголов бил. Бухара, Самарканд — те сразу ворота открыли. А Ургенч полгода держался. Полгода! А потом…» Тут у Глеба зазвонил телефон — водхоз, насчёт машины на завтра, — и что было потом, он так и не услышал. Когда он договорил, таксист рассказывал уже про другое: старину, мол, смотрят в Хиве, а Ургенч — город рабочий. Глеб кивнул. Хорезм для него был Хивой с открыток, Бируни из школьного учебника и словом «алгоритм», которое, как ему однажды сказали, пошло от имени здешнего математика. На этом его знания кончались.
В Нукусе, в единственный выходной, он зашёл в краеведческий музей переждать жару. В зале природы, между пеликаном и сайгаком, стоял тигр. Небольшой, выцветший до соломенного цвета, с мутным стеклянным глазом. Табличка сообщала, что это последний туранский тигр, убитый в дельте Амударьи в сорок девятом году. Глеб простоял перед ним дольше, чем перед черепками и монетами, и сам не понял почему.
*
Бердах первым заметил, что горизонт на севере пожелтел.
Сначала это походило на марево, какое бывает в жару над солончаками. Потом марево поднялось, загустело и стало цвета чая с молоком. Солнце ещё светило, но небо над головой выцвело, будто его протёрли наждаком.
— Аралкум идёт, — сказал Бердах, и смеяться ему больше не хотелось.
Аралкумом здесь звали пустыню, выросшую на месте моря. Соль, песок и всё, что десятилетиями стекало в реку с хлопковых полей, лежало на бывшем дне тонкой пудрой и ждало ветра.
— В восемнадцатом году такая была, тоже в мае, — сказал Бердах. — В Нукусе днём с фарами ездили. В Хорезме листья на деревьях белые стали, как в инее. Соль.
— Повернём?
— До Муйнака час. До дамбы двадцать минут, там вагончик у шлюза. — Он прибавил газу. — Успеем.
Они не успели.
Буря пришла не стеной, как показывают в кино, а сразу отовсюду. Свет стал жёлтым, потом бурым, потом серым. Солнце не спряталось, а выцвело: медный пятак, бледное пятно, ничего. Ветер ударил в борт так, что буханку качнуло, и по стёклам зашуршало, словно кто-то сыпал на крышу песок из мешка. Через минуту Глеб перестал видеть капот.
Бердах вёл вслепую, высунув голову в окно и сощурившись так, что глаза превратились в щёлки. Колею он ещё угадывал по тому, как тянуло руль. Потом руль потянуло иначе, нос машины нырнул, задние колёса взвыли и пошли юзом. Буханка встала, накренившись на правый бок.
— Шор, — сказал Бердах и добавил по-каракалпакски что-то, чего переводить не требовалось.
Шором здесь звали солончак: сверху сухая корка, под ней жидкая глина.
— Сиди, ака, гляну.
— Не выходи. Переждём.
— Я у колеса. Доску подложу — выедем.
Он толкнул дверь, и ветер вломился в кабину вместе с солью. Глеб зажмурился, а когда открыл глаза, дверь уже захлопнулась. За боковым стеклом мелькнуло тёмное пятно и растаяло.
Глеб ждал. Минуту, две. В кабине стало трудно дышать, на зубах скрипело. Утром Бердах сунул ему клетчатую арафатку: «Возьми, пригодится». Глеб тогда отмахнулся, но платок взял. Теперь он обмотал им лицо до самых глаз.
Снаружи коротко крикнули. Голос был близкий и какой-то не такой.
— Бердах!
Ничего. Вой, шорох по железу. Глеб открыл свою дверь, придержал её плечом и шагнул вниз.
Ветер оказался плотным, как вода. Он толкнул в грудь, забил глаза солью, сорвал с головы панаму. Глеб нагнулся за ней — машинально, как нагибаются за упавшими ключами, — и выпустил дверь. Выпрямился. Протянул руку туда, где только что была машина.
Рука ушла в пустоту.
Он шагнул раз, другой, третий. Буханка стояла здесь, в двух метрах, он знал это так же твёрдо, как собственное имя, но пальцы хватали воздух, а ботинки на каждом шагу проламывали корку и вязли в глине под ней. Он позвал Бердаха, потом закричал и не услышал собственного крика.
Тогда Глеб сделал то, что советуют все инструкции и чего почти никто не делает: остановился. Сел спиной к ветру, подтянул колени к груди, поправил на лице арафатку и стал ждать.
*
Ждать пришлось долго.
Сначала он считал. Шестьдесят ударов сердца — минута. На двадцатой минуте сбился и начал сначала. Ветер не стихал, он только менял голос: то выл, то шипел, то рокотал, как поезд в тоннеле. Соль лезла под платок, в уши, за воротник, разъедала глаза. Пить хотелось уже через час, а бутылка с водой осталась на сиденье буханки, в двух метрах, которых больше не было.
Время от времени Глеб звал Бердаха. Голос уносило, едва он открывал рот. Тогда он перестал звать Бердаха и стал думать.
Бердах местный. Бердах знает, что делать в буре. Бердах наверняка сидит сейчас у колеса, привалившись к борту, и тоже ждёт. Утром ветер стихнет, они увидят друг друга в десяти шагах и будут долго смеяться. Глеб повторял это про себя, пока не начал верить.
Стемнело незаметно: серое стало бурым, бурое — чёрным. Глеб достал телефон. Связи не было, заряда оставалось на донышке. Он включил фонарик. Луч упёрся в летящую соль и погас в ней, как в молоке. Глеб выключил свет и спрятал телефон. Через час достал снова — экран остался чёрным.
Он думал о Лизе. О том, что так и не съездил к ней в Петербург на Новый год. О бывшей жене, которая, наверное, скажет: «Я всегда знала, что эти твои дамбы…» — и не договорит. О насыпи у шлюза, до которой они не доехали: двадцать минут, вагончик, чайник на плитке. Думал о воде. Странно было сидеть посреди бывшего моря и мечтать о глотке воды.
Под утро ветер сменил голос.
Глеб не сразу понял, что изменилось. Вой стал глуше и ровнее, и в нём проступил другой звук, низкий, плотный, знакомый. Так шумит вода на водосбросе, когда подняты все затворы. Глеб поднял голову. Пахло не солью. Пахло мокрым камышом, илом, рыбой — Волгой в мае, когда она выходит из берегов и заливает ерики, мелкие протоки дельты, до самых огородов.
«Мерещится», — подумал он. Воздух под платком стал влажным и прохладным, голова закружилась, как в детстве на карусели. Глеб лёг на бок, уткнулся лицом в сгиб локтя и закрыл глаза, чтобы не видеть того, чего не было.
*
Разбудили его птицы.
Он долго лежал не шевелясь и слушал. Свистели кулики, где-то поблизости кричала лысуха, в вышине, перекликаясь, тянули гуси. Ветра не было. Совсем.
Глеб сел. Глаза резало, веки слиплись от соли. Он протёр их рукавом и увидел воду.
Она стояла в трёх шагах от его ботинок — мутная, светло-бурая, спокойная. Над ней поднимался туман. Дальше стеной шёл камыш выше человеческого роста, с прошлогодними метёлками. Слева из тумана выплыли два пеликана и тяжело, без единого взмаха, прошли над водой. Солнце висело низко над камышом, красное, умытое.
Под ладонями была не соляная корка, а влажный ил, проросший травой.
— Бердах! — позвал Глеб.
С отмели поднялась цапля и неторопливо улетела.
Глеб встал и повернулся на месте. Вода, камыш, туман, кусты гребенщика в розовом цвету — такие росли и у них, в низовьях Волги. Ни буханки. Ни колеи. Ни вагончика у шлюза. Ни одной пластиковой бутылки на берегу, хотя за две недели он привык видеть их у любой воды.
Он искал глазами то, что видел всю дорогу от Муйнака: линию электропередачи вдоль трассы, бетонные опоры и провисшие между ними провода. Опоры шли до самого горизонта, и их было видно откуда угодно.
Опор не было.
Где-то за камышом тяжело, по-сазаньи, плеснула рыба. Глеб стоял у воды, которой здесь не было сорок лет, и не мог отвести от неё глаз.
Глава 2. Живая вода
Пить хотелось так, что это мешало думать.
Глеб опустился на колени у края воды, зачерпнул пригоршню и понюхал. Пахло илом и тиной, ничем больше. Он отпил глоток, подержал на языке. Пресная. Мягкая, чуть сладковатая, с песком, который хрустнул на зубах. Он пил долго, пригоршню за пригоршней, и только потом позволил себе думать.
Пресная — значит, не озеро-накопитель, где к лету вода горчит. Мутная — значит, проточная и течёт оттуда, где размывает берега. Он присмотрелся. Мимо медленно проплыла камышинка, за ней клочок пены. Течение шло справа налево. Солнце поднималось над камышом на том берегу, прямо перед ним. Значит, он стоит лицом на восток, справа у него юг, слева север, и вода течёт с юга на север, к морю. Вверх по течению — юг.
К морю идти незачем. Люди живут выше.
Он проверил карманы жилета, как проверяют себя после падения. Блокнот и два карандаша. Очки в футляре. Складной нож с плоскогубцами, отвёрткой и пилкой. Зажигалка. Мёртвый телефон. Арафатка на шее, а под ней, на засаленном шнурке, бабушкин крестик — алюминиевый, лёгкий, как пуговица. Глеб носил его не по вере, а по привычке, как носят часы, которые давно остановились. Воды, еды и шапки не было.
Он пошёл вдоль протоки на юг.
*
Берег то поднимался гривой, сухой и заросшей, то спускался к самой воде мокрым илом. На гривах росла туранга — так Бердах называл здешнее кривое дерево с серой корой и листьями двух сортов: узкими внизу и круглыми наверху. Между турангами стоял гребенщик в розовом цвету и цвела джида. У них под Астраханью её звали лохом, и пахла она так же густо и сладко, мёдом с корицей. В тени висели тучи комаров. Через полчаса шея и руки у Глеба были в волдырях, и он перестал отгонять комаров.
Он ждал звуков, которые бывают у любой реки. Лодочный мотор. Собачий лай. Трактор за дамбой. Радио на рыбацком стане. Звуков не было. Были птицы, плеск рыбы, сухой шелест камыша. Один раз в зарослях что-то тяжело заворочалось и ушло, ломая стебли. Кабан, судя по следам на иле: глубоким, раздвоенным, с ямками от боковых копыт.
На следующей отмели Глеб остановился.
Посреди иловой проплешины, у самой воды, шла цепочка следов. Круглых, крупных, каждый шире его ладони. Четыре пальца и подушка. Когтей нет. Следы были свежие: в отпечатках ещё блестела вода.
Глеб присел на корточки. Камышовый кот? Нет, слишком велики. Собака? Собаки оставляют когти. Он смотрел на следы, а видел зал краеведческого музея, выцветшую соломенную шкуру и мутный стеклянный глаз. Последний туранский тигр, убит в сорок девятом году.
«Заповедник, — сказал он себе. — Завезли откуда-нибудь. Леопарда, барса — мало ли». Он встал и пошёл дальше, быстрее, чем раньше, и больше не останавливался.
К полудню он увидел дым.
*
Стан стоял на высокой гриве, где протока делала излучину. Три шалаша из камыша, связанного пучками, навес из жердей, под навесом вязки рыбы, вялившейся на ветру. На берегу две лодки: одна долблёная, из целого ствола туранги, другая плоскодонная, из досок. На кольях сушились сети. Над костром на треноге висел котёл.
Залаяла собака, рыжая, вислоухая, и из-под навеса выскочили двое детей. Увидели Глеба, замерли и с визгом бросились обратно. Из шалаша вышла женщина, взглянула на чужака и тут же натянула на лицо край платка. Но смотреть не перестала.
Последним появился мужчина лет тридцати, широкоскулый, с длинной косой, перекинутой через плечо. В руке у него была острога. Он не замахивался, просто держал её так, чтобы было видно.
Глеб остановился и поднял пустые ладони.
— Ассалому алейкум, — сказал он, как здоровались в Нукусе.
Мужчина с косой не ответил. Ответил другой голос, старческий и сипловатый:
— Ва алейкум ас-салам.
Из-за дымного костра вышел старик. Невысокий, сухой, в выгоревшей рубахе до колен, белая борода подстрижена клином, голова обмотана тканью, как полотенцем после бани. Он сказал что-то длинное ровным голосом. Глеб не понял ни слова.
Язык был ни на что не похож. В Москве на стройках Глеб слышал и узбеков, и таджиков, а здесь, в дельте, — каракалпакскую речь Бердаха. Это было что-то другое: гортанное и вместе с тем мягкое, с цокающими звуками — то «ц», то «дз», — каких не было ни у кого из них.
— Не понимаю, — сказал Глеб по-русски и развёл руками. Потом вспомнил одно из немногих слов, которым научил его Бердах: — Су. Су бор ми? Воды нет?
Старик нахмурился. Зато мужчина с косой опустил острогу.
— Су? — переспросил он.
— Су, — обрадовался Глеб. — Су. Вода.
Мужчина сказал что-то старику, тот кивнул. Через минуту Глеб сидел в тени под навесом и пил из глиняного кувшина с отбитым носиком, а дети разглядывали его из-за вязок рыбы, как разглядывают зверя в зоопарке.
*
Старика звали Шади. Это Глеб понял, когда тот постучал себя по груди и трижды повторил слово. Мужчину с косой звали Арслан. Он был зятем старика, женщина — дочерью, дети — их детьми. Говорили они между собой на двух языках. Старик и дочь — на том, непонятном. Арслан с детьми — на другом, и в этом другом Глеб изредка узнавал слово-другое. Речь была похожа на каракалпакскую речь Бердаха и на казахскую, которую Глеб слышал в детстве на астраханском базаре, — похожа так, как бывает похож голос родственника, которого видишь впервые.
— Балык, — сказал Арслан и протянул ему прутик.
На прутике была рыба. Сазан, запечённый целиком на углях гребенщика, с чешуёй, которая отставала от мяса пластинами. Шади посыпал её серой солью из кожаного мешочка. Дочь принесла тёмную лепёшку из какой-то крупы, испечённую прямо в золе, и чашку кислого молока. Глеб ел и не мог остановиться. Он не помнил, когда в последний раз ел что-нибудь вкуснее.
Пока остальные ели, он огляделся и уже не мог перестать оглядываться.
Котёл над огнём был медный, с заклёпками. Нож у Шади — железный, на костяной рукоятке, сточенный до узкого серпа. Сеть на кольях связана из толстой кручёной нитки, может быть хлопковой. Поплавки — пучки сухого камыша, а грузила — шарики обожжённой глины с дыркой посередине. Камня Глеб вокруг не видел ни одного: в дельте камню неоткуда взяться. Одежда на всех домотканая, некрашеная, у детей рубашки до пят. Ни у кого ничего пластмассового. Ни консервной банки, ни канистры, ни куска синтетической верёвки, какой в дельте подвязывали всё что угодно.
Но больше всего его смутили не нож и не котёл.
— Чай? — спросил он Арслана, когда чашка с кислым молоком опустела. — Чой йўқми?
Арслан посмотрел на него без всякого выражения. Переспросил старика. Старик пожал плечами.
Глеб замолчал. За две недели он не видел в этих краях ни одного дома, двора, пастушьего стана или будки сторожа, где бы ему не налили чаю. Чай здесь подавали раньше, чем спрашивали, как тебя зовут.
*
Говорили до вечера — словами, жестами, рисунками в блокноте. Глеб нарисовал машину. Шади долго смотрел, держа блокнот на вытянутой руке, и вернул, ничего не сказав. Глеб нарисовал лодку — оба закивали. Дом — закивали. Дорогу с опорами и проводами — переглянулись.
Тогда он нарисовал реку и море. Шади ткнул сухим пальцем в море и махнул рукой на север.
— Тенгиз, — сказал Арслан.
Похожее слово Глеб видел в Муйнаке на вывесках, рядом со словом «Арал». Море.
— Шахар? — спросил он. Так Бердах называл Нукус, когда говорил, что пора в город. — Шахар?
Арслан не понял, зато понял старик: слово «город», видимо, звучало похоже и на его языке. Он ответил длинно и показал вверх по течению. Арслан кивнул и сказал то, что Глеб понял сразу:
— Ургенч.
— Ургенч! — Глеб засмеялся от облегчения. — Ургенч, ну конечно.
Значит, Хорезм, Узбекистан. Далеко, но всё на месте. Он заблудился в буре, ушёл куда-то в глубь дельты, в угол, о котором не пишут в путеводителях. Живут здесь по-дедовски, без мотора и без чая. Мало ли что бывает в такой глуши. Всё, что ему нужно, — добраться до любого посёлка с телефоном.
Он повторял себе это, пока Шади разводил вечерний огонь. Старик бил кресалом по кремню над сухим трутом — раз, другой, третий. Глеб достал зажигалку и щёлкнул.
Дети завизжали. Дочь Шади отшатнулась. Старик отпрянул и забормотал что-то, глядя на огонёк, — молитву, понял Глеб, хотя слов не разобрал. Не испугался один Арслан. Он протянул руку, и Глеб отдал ему зажигалку. Арслан щёлкнул, обжёг палец, засмеялся и щёлкнул ещё раз.
— Ол, — сказал Глеб. Бери. Так кричали торговки на нукусском базаре, протягивая лепёшку.
Арслан понял. Он поднял зажигалку над головой, показывая всем, и Глеб подумал, что впервые за эти сутки сделал что-то правильное.
*
Ночью он лежал на камышовой подстилке у входа в шалаш и смотрел на небо.
Такого неба он не видел никогда. Звёзды висели низко и были такими крупными, что знакомые созвездия терялись среди незнакомых звёзд. Ближе к полуночи из-за камыша поднялся Млечный Путь, густой, как пролитое молоко. Глеб нашёл Большую Медведицу и по ней Полярную. Север был там же, где показывал старик.
Потом он стал ждать спутник.
В мае, в первые часы после заката, спутники видно всегда. Медленная яркая точка ползёт через небо, иногда целая цепочка, одна за другой. Лиза называла такие цепочки бусами. В Астрахани с балкона Глеб насчитывал за вечер пять, шесть, десять. В Муйнаке, где не было городской засветки, ещё больше.
Он смотрел час, может быть больше. Ни одна звезда не двинулась с места. Не мигнул ни один самолёт.
Глеб закрыл глаза и долго лежал так, слушая, как в камыше перекликаются ночные птицы и как в шалаше ворочается во сне Шади. Он знал, что подумает, если позволит себе думать дальше. И не позволял себе.
*
Утром Арслан грузил в плоскодонку вязки вяленой рыбы. Он показал Глебу вверх по реке, потом на лодку, потом на него самого: поедешь с нами. Глеб закивал. Шади сунул ему в руки лепёшку, завёрнутую в лист.
Собака залаяла первой.
Из-за гривы, со стороны степи, выехали всадники. Шестеро или семеро, на низких мохнатых конях. Войлочные шапки, халаты, подпоясанные ремнями, у сёдел луки в налучьях и колчаны. У переднего под халатом тускло поблёскивала кольчуга.
Шади выпрямился. Лицо у него стало таким, какое бывает у человека, который видел этих всадников раньше и знает, чем кончаются такие встречи. Дочь загнала детей в шалаш. Арслан положил вязку рыбы на дно лодки и медленно выпрямился, опустив руки.
— Кангли, — сказал он тихо, ни к кому не обращаясь.
Глеб не знал этого слова, но по голосу понял, что ничего хорошего оно не значит.
Передний всадник подъехал к костру и остановил коня. Лет тридцати пяти, сухой и жилистый, с узкой косой, выпущенной из-под шапки, с тёмным обветренным лицом. Он оглядел стан, рыбу, лодки, старика и задержал взгляд на Глебе — на его жилете с карманами, на ботинках, на заросшем щетиной лице.
Потом он сказал одно слово, которое Глеб понял бы на любом языке:
— Татар?
Глава 3. Лазутчик
— Нет, — сказал Глеб. — Не татар. Русский.
Всадник чуть наклонил голову, как наклоняют её, прислушиваясь к незнакомой птице.
— Татар?
— Рус. — Глеб ткнул себя пальцем в грудь. — Рус. Россия.
Всадник помолчал. Потом в его лице что-то дрогнуло — не улыбка, скорее удивление человека, который услышал знакомое слово там, где не ждал.
— Урус?
Урусами звали русских ногайцы и казахи в астраханских сёлах. Глеб слышал это слово с детства, и не всегда в добром смысле. Сейчас он обрадовался ему, как родному.
— Урус! Урус, да.
Всадник оглядел его ещё раз, сверху вниз, медленно, и покачал головой. Бросил через плечо несколько слов, и двое его людей спрыгнули с коней.
Обыскивали умело и без лишней грубости, как обыскивают человека, про которого ещё не решили, бить его или нет. Развели ему руки, ощупали плечи, пояс, голенища ботинок. Жилет занимал их больше, чем сам Глеб. Молодой, с редкими усиками, нашёл молнию и долго водил бегунком вверх и вниз, слушая, как стрекочут зубчики. Карман на липучке раскрылся с треском, и молодой отдёрнул руку, будто его ужалила оса. Второй, рябой и постарше, вытряхнул всё из карманов на войлок у костра: блокнот, карандаши, футляр с очками, нож, телефон.
Старший спешился и присел над войлоком на корточки.
Блокнот он листал долго. Глеб знал, что там: полторы сотни страниц за две недели работы. Профили дамб с откосами и отметками, схемы шлюзов, стрелки течения, цифры уровней, наброски берегов с отметками через каждые сто метров. Всё, по чему можно восстановить реку, её берега и насыпи. Всадник остановился на развороте, где Глеб нарисовал дамбу в разрезе и подписал размеры, и посмотрел на Глеба так, что тому стало холодно посреди жары.
Глеб понял, как это выглядит. Чужак в странной одежде, которого никто не знает, ходит по дельте и зарисовывает берега и плотины.
Старший показал разворот своим. Рябой присвистнул.
Карандаш старший попробовал на ладони, оставил серую черту, понюхал её. Футляр с очками открыл, поднёс стёкла к глазам — и мир, видно, поплыл, потому что он резко отвёл руку и выругался. Нож раскрыл весь, лезвие за лезвием, пощёлкал плоскогубцами, попробовал пилку ногтем. Всё это он сложил в кожаную сумку у седла. Телефон долго вертел в пальцах, разглядывая в чёрном стекле своё отражение, а потом сунул себе за пазуху.
Молодой тем временем вытянул из-под арафатки шнурок с крестиком. Старший взял крестик двумя пальцами, повертел и отпустил. Сказал слово, которого Глеб не знал, — «насрани», — и ещё одно, которое знал слишком хорошо: «татар». Рябой засмеялся.
*
Потом старший повернулся к Шади.
Говорил он негромко, а старик отвечал ещё тише, глядя в землю. Слов Глеб не понимал, но разговор понимал. Откуда этот человек? Почему ты его кормишь? Почему не дал знать? Старик развёл руками. Плеть свистнула и легла ему поперёк плеч, коротко, без замаха, как бьют заупрямившуюся лошадь. Шади даже не охнул. Глеб шагнул вперёд, и рябой, не глядя, толкнул его в грудь так, что он сел на землю.
Арслан стоял у лодки, опустив руки, и смотрел в сторону. Правый рукав рубахи он зажал в кулаке. Из-под рукава блеснул край зажигалки, и Глеб отвёл глаза, пока этого не увидел кто-нибудь ещё.
Рыбу забирали молча. Рябой отсчитывал вязки и швырял их в плоскодонку, Арслан смотрел, как уходит улов. Глеб начал различать имена. Молодого звали Айбек. Старшего звали Таймаз-юзбаши. «Юз» Глеб знал с нукусского базара, где цены называли сотнями тысяч, «юз минг», а «баш» — голова, как в русской «башке». Сотник.
Мысль бежать пришла сразу, и Глеб её взвесил — так, как взвешивал на насыпи, сколько выдержит откос. Семеро конных, у каждого лук. Кругом плоская грива, до тугаев метров двести открытого места. Пешего на таком поле конный догонит, не вспотев, а лучник и догонять не станет. И Шади. Старику уже досталось плетью за то, что накормил чужака. Если чужак сбежит, достанется не плетью.
Когда рябой зашёл ему за спину с верёвкой, Глеб сам выставил перед собой сложенные руки. Связанный спереди может пить, есть, держаться за борт, а если лодка перевернётся — хотя бы барахтаться. Рябой хмыкнул, переглянулся с Таймазом, но вязать стал спереди: шерстяной верёвкой, пропахшей конским потом, узлом, который не распутать зубами. Второй конец привязали к скамье плоскодонки. В лодку сели Айбек и рябой, на корму — Арслан. Таймаз с остальными поехал берегом.
Шади стоял на гриве и смотрел им вслед, держа руку на плече, на которое легла плеть. Глеб хотел махнуть ему, но связанные руки не поднялись выше груди.
*
Вверх по течению на вёслах далеко не уйдёшь — это Глеб знал по Волге. Через час Айбек выпрыгнул на отмель, отвязал Глеба от скамьи и сунул ему лямку из сыромятного ремня. Другую взял Арслан. К носу лодки была привязана длинная верёвка, бечева, и они вдвоём потянули лодку вдоль берега, налегая грудью на лямки.
Глеб тянул и думал о репинских бурлаках. В школе картина казалась ему скучной: десяток мужиков бредёт по песку и тащит баржу. Теперь он понимал, почему они так согнуты. Лямка резала грудь, ил под ногами чавкал и засасывал, комары лезли в глаза, а лодка шла медленнее, чем хотелось бы, и каждый шаг приходилось вырывать у реки. Арслан тянул ровно, не торопясь, и через полчаса Глеб приноровился к его шагу.
Река менялась. Протоки сливались, вода становилась шире и быстрее, камыш отступал, и по гривам вставали тугаи. Так Бердах называл здешний приречный лес, который живёт только у воды: он тянется вдоль реки узкой полосой, а за ним сразу начинается пустыня. Туранга, джида, гребенщик, и всё это перевито ежевикой так густо, что не пролезть. Пару раз на отмелях Глеб видел кабаньи следы, а один раз — снова круглый кошачий. Айбек, заметив его, наложил стрелу на тетиву и держал лук наготове, пока тугаи не кончились.
За весь день Глеб не услышал ни одного мотора. Не увидел ни столба, ни моста, ни дороги, по которой прошла бы машина. На прибрежном песке не было следов шин. Только копыта, босые ступни и борозды от лодочных днищ.
*
Ночевали у края поля, где из реки отходила канава с деревянной заслонкой. Всадники развели огонь, стреножили коней. Ели вяленую рыбу из Арслановой подати и пили что-то из кожаного бурдюка — белое, пенистое, кисловатое. Айбек, подумав, протянул бурдюк Глебу.
Кумыс Глеб пробовал у калмыков в астраханской степи. Он отпил, кивнул и отпил ещё. Айбек засмеялся и сказал что-то остальным, и те засмеялись тоже — видимо, тому, что урус пьёт кумыс, как человек.
Потом рябой расстелил в стороне войлок, повернулся лицом на юго-запад, далеко влево от догорающей зари, — к Мекке, догадался Глеб, — и стал молиться: вставал, кланялся, опускался на колени, касался лбом войлока. Двое других смотрели и переговаривались вполголоса, и по их лицам Глеб понял, что молятся здесь не все и что над рябым немного посмеиваются. Таймаз сидел поодаль, у своего коня, и вертел в руках телефон. В чёрном стекле прыгали отблески костра.
Глеб лежал на земле со связанными руками, привязанный к колу, и слушал разговор у огня. Слова текли мимо — похожие на те, что он слышал от Бердаха, и всё-таки чужие, как вода, сквозь которую видно дно, но не достать рукой. Знакомых было два-три: «су», «кел» — иди сюда. И вдруг одно слово, целое, ясное, как звон:
— …Ургенчке…
Айбек сказал это и махнул рукой вверх по реке. Кто-то ответил, и слово повторилось ещё раз: «Ургенч». Завтра в Ургенч. Туда его и везут.
Когда костёр прогорел и у огня захрапели, Глеб поднёс связанные руки к лицу и взялся за верёвку зубами.
Узел он не трогал: такие узлы вяжут, чтобы их не развязали. Он грыз саму верёвку, между запястьями, прядь за прядью. Шерсть была жёсткая и солёная от пота, конская вонь лезла в нос, скоро заныли зубы и закровили дёсны. Он грыз, замирал, когда кто-нибудь у огня ворочался во сне, и грыз снова. Одна прядь лопнула. Потом вторая. Осталась третья, последняя, тонкая, как бечёвка.
Глеб разжал зубы.
Куда?
Назад, в дельту? Ночью, через тугаи, где ходит зверь с круглыми следами, без еды, без ножа, без посудины для воды. К Шади? Всадники будут там к утру раньше него, и тогда старику достанется уже не плетью. На восток и на запад — пустыня, о которой он знал только, что она есть.
А вверх по реке был Ургенч.
Глеб закрыл глаза.
Теперь он мог думать об этом прямо, потому что больше думать было не о чем. Ни моторов, ни столбов, ни дорог. Кольчуга, луки, плеть. Кумыс в бурдюке. Рыбная подать, отсчитанная вязками. Медный котёл у Шади, глиняные грузила, кресало. Слово «татар», которое здесь произносили так, как в Астрахани говорят «бандит».
Татары. В школе это слово шло в паре с другим: татаро-монголы. Батый, иго, Калка, Куликово поле. Только слово было старое, старше Батыя, и само по себе не говорило ни о каком годе. Глеб не знал, какой здесь год. Не знал, какой век. Он знал только, что время это не его и что объяснения, которое он мог бы принять, у него нет.
И ещё одно он знал.
Ургенч стоял. Глеб видел его своими глазами: проспекты, пятиэтажки, банки с зеркальными фасадами, редиска на базаре. Город стоял на этой земле, у этой реки, а значит, так или иначе пережил всё, что бы здесь ни случилось, — и татар, и тех, кто пришёл после. Что бы ни сделали с самим Глебом, город выстоит.
Это была единственная твёрдая вещь за весь день. Последнюю прядь Глеб перегрызать не стал. Он спрятал изжёванное место между ладонями и держался за эту мысль, пока не уснул.
Глава 4. Плотина выше города
На второй день река стала дорогой.
Но сначала Таймаз сам проверил на Глебе верёвку. Изжёванное место он нашёл сразу. Долго разглядывал мокрую разлохмаченную шерсть, потом поднял глаза. Глеб выдержал его взгляд. Таймаз ничего не сказал. Срезал верёвку ножом и связал Глеба заново — сыромятным ремнём, который не перегрызёшь, и так туго, что к полудню у Глеба занемели пальцы. Айбеку он бросил несколько слов, и Айбек больше не протягивал Глебу бурдюк.
Едва отчалили, мимо них прошла вниз по течению лодка под квадратным парусом из грубого полотна. На носу сидел мальчишка и болтал ногами в воде, на корме человек в белой чалме правил длинным веслом. Лодка была гружена мешками, и Арслан проводил её взглядом, каким провожают чужую удачу. Потом проплыл плот из связанных стволов туранги. На плоту горел маленький костёр, и двое плотогонов варили что-то в котелке. Потом ещё лодка, и ещё. К полудню Глеб перестал их считать.
С утра потянул северный ветер, ровный и сильный. Айбек и рябой поставили на плоскодонке короткую мачту, развернули кусок полотна, и лодка пошла против течения сама. Бечева стала не нужна. Глеба снова привязали к скамье, и он сидел на дне лодки среди вязок рыбы, мокрый от пота, и смотрел на берег.
Берег был обжит.
Тугаи кончились, и за узкой полосой камыша начались поля. Пшеница уже желтела и стояла плотно, по пояс. Ячмень местами успели сжать, и по стерне бродили козы. Дальше зеленела люцерна, а за ней лежали залитые водой квадраты, из которых торчали бледные ростки. Рис, догадался Глеб. На краях квадратов орали лягушки.
Поля резали каналы, широкие и прямые, с насыпными валами по берегам. Вдоль валов стояли тутовые деревья, старые, кряжистые, и под ними сидели дети. Тутовник поспел, руки и губы у детей были фиолетовыми. Один мальчишка, увидев лодку, вскарабкался на нижний сук, закричал что-то и показал на Глеба пальцем, и остальные засмеялись.
На одном из каналов Глеб увидел колесо.
Оно стояло у самой воды, метра четыре высотой, сколоченное из жердей и досок. По ободу были привязаны глиняные кувшины. Колесо медленно поворачивалось, кувшины черпали воду из канала, поднимались и опрокидывались в деревянный жёлоб, а из жёлоба вода бежала в арык на поле. Вращал всё это верблюд с завязанными глазами, ходивший по кругу. Деревянные шестерни с деревянными зубьями скрипели так, что было слышно с реки.
Глеб провожал колесо глазами, пока оно не скрылось за поворотом. Ни одной железки, по крайней мере снаружи. Простая машина, которая поднимает воду на четыре метра и кормит поле. Он видел такие на картинках, а теперь видел вживую, со скрипом и верблюжьим запахом, и инженер в нём завидовал тому, кто её придумал.
Усадьбы стояли вдоль каналов, каждая сама по себе. Высокие глухие стены из глины, по углам башенки, ворота из толстых досок. Над стенами поднимались кроны абрикосов и шелковиц. Это были не деревни, а маленькие крепости, и Глеб подумал, что люди, которые так строят, привыкли ждать гостей, от которых надо запираться.
*
Город он увидел раньше, чем понял, что это город.
Впереди и правее над горизонтом поднялась тонкая тёмная черта, похожая на заводскую трубу. Она стояла одна посреди плоской земли. Потом под ней проступила длинная серая полоса, неровная, с зубцами. Полоса росла, и Глеб понял, что это стена, а черта над ней — башня. Нет, не башня. Минарет, тонкий и высокий, сложенный из кирпича.
Над стеной поднимались купола. Почти все были цвета глины, под цвет стен, и только один, ближе к краю города, был голубым и острым, как шатёр. Над всем этим висела дымка от тысяч очагов.
Айбек на носу привстал и закричал что-то весёлое. С берега ему ответили всадники. Даже рябой, который за два дня ни разу не улыбнулся, улыбнулся теперь.
Но Глеб смотрел не на город.
Впереди от реки отходил рукав. Главное русло, широкое и бурое, по которому они поднимались, шло дальше на юг, а вправо, на запад, к городу, уходил второй рукав. И этот рукав у самого истока был перегорожен.
Плотина тянулась от берега до берега — на полкилометра, прикинул Глеб, а может, и больше. Она была деревянная. Сотни свай, вбитых в дно рядами, торчали из воды, как зубья огромного гребня. Между рядами стояли стены из плетня, а пространство между стенами было набито хворостом и глиной. По гребню шла дорожка, и по ней двигались люди с носилками. Откосы были выложены фашинами — тугими связками хвороста, которыми и на Волге укрепляют берега, — и придавлены корзинами с глиной. Камня не было нигде. Ни одного.
В плотине были ворота — проёмы между мощными деревянными стойками. В пазы стоек были вставлены брусья, один на другой, и вода переливалась через верхний. Глеб знал, как это называется. Шандоры: брусья, которыми перекрывают проём, ставя их друг на друга в пазы. Вынь брус — и воды пойдёт больше, вставь — и уровень поднимется. Простейший затвор на свете, его и сейчас ставят на мелиоративных каналах. Двое мужчин на гребне как раз вытягивали брус воротом с канатом, и вода под ними зашумела громче.
Глеб забыл про ремень на руках.
Он оценивал. С речной стороны вода стояла в полутора метрах от гребня, со стороны рукава — метра на три ниже. Этот перепад держала вся стена. Откосы пологие, грамотные. По гребню свободно разойдутся двое носилок. Плетень в одних местах свежий, в других почерневший, — значит, плотину чинят постоянно, по кускам. Река упиралась в неё и послушно шла дальше по главному руслу, к морю, а в рукав, к городу, пропускали ровно столько воды, сколько позволяли шандоры.
Тогда он посмотрел на город ещё раз, уже другими глазами.
Город лежал ниже реки. Не намного, но ниже. Глеб видел это по тому, как стояла вода у плотины и как опускалась к стенам земля. Нижние кварталы у рукава стояли на уровне, до которого вода поднимется в разгар паводка. И всё, что отделяло их от реки, — эта деревянная стена в полкилометра, сплетённая из хвороста и обмазанная глиной.
На гребне, у ближних ворот, стоял старик с длинным шестом, размеченным зарубками. Он опустил шест в воду, посмотрел на зарубку и что-то крикнул вниз, тем, кто работал у шандор. Потом поднял голову и посмотрел на лодку, на связанного человека в странной одежде. Взгляд был короткий и внимательный, как у врача, и Глеб почему-то его запомнил.
*
Лодку разгрузили у пристани на главном русле, рядом с плотиной, где у берега тесно стояли десятки других.
Пристань гудела. Носильщики — их здесь звали хаммалами — бегали по сходням с тюками на спине, придерживая груз ремнём, перекинутым через лоб. Пахло рыбой, мокрым деревом, навозом, дымом и чем-то нефтяным: этим здесь мазали днища лодок. На берегу высились горы соли, привезённой из степи, штабеля брёвен, мешки с зерном. Под навесом сидел мытарь в чалме и записывал что-то, пока перед ним развязывали мешки.
Где-то в переулках за пристанью мерно стучали по дереву — тук, тук, тук, будто кто-то колотил в доску. Глеб не обратил на это внимания.
Таймаз привязал конец его ремня к своему седлу.
До ворот старой стены было километра полтора: пристань и нижние кварталы, как потом узнал Глеб, лежали уже внутри новой, внешней стены, а старая осталась в глубине города, вокруг холма и крепости. Идти пришлось сквозь толпу. Весть бежала впереди них, и вдоль дороги уже стояли люди. Мужчины в белых и полосатых халатах и чалмах, люди в войлочных шапках, как у Таймаза, женщины в покрывалах, накинутых так, что видны были только глаза, дети, собаки. Кто-то крикнул «татар!», и крик подхватили. В Глеба полетели комья сухой глины: камней здесь не было, и швырять было больше нечего. Один ком попал в скулу, другой в плечо. Таймаз ехал не оборачиваясь и не мешал.
Ворота были широкие, двустворчатые, обитые полосами железа. Под сводом было темно, прохладно и пахло мочой. А за воротами город обрушился на Глеба весь сразу.
Улица была узкой, двое с носилками едва разошлись бы, и шла между глухими глиняными стенами, над которыми свешивались ветки. Кое-где стены расступались, и в проёмах кипела жизнь. Медники колотили по меди так, что закладывало уши. У пекарни из круглой глиняной печи, раскалённой докрасна, доставали лепёшки, и запах хлеба перебивал всё остальное. Цирюльник брил кого-то прямо на улице. У бассейна с зелёной водой женщины набирали кувшины. Ослы, верблюды, всадники, носильщики, нищий с вытекшим глазом, тянущий руку.
И над всем этим, с минарета, который Глеб видел с реки, раздался голос.
Азан он слышал и в Нукусе — из динамиков на мечетях, хриплый, усиленный. Этот голос шёл без всякого динамика. Человек стоял где-то высоко над городом и пел, и голос плыл над крышами сам по себе, живой, чуть дрожащий на долгих нотах. Улица не остановилась, но притихла. Таймаз придержал коня.
*
Тюрьмой оказалась яма.
Её вырыли посреди двора, обнесённого высокой стеной. Чей это двор, Глеб не понял: у ворот стража, в глубине глухие постройки, и больше ничего. Сверху яма закрывалась решёткой из толстых жердей. Глеба развязали и подвели к краю.
Он упёрся. Развернулся к Таймазу и заговорил — по-русски, громко, понимая, что его не поймут, и не в силах молчать: что он не татарин и не лазутчик, что он инженер, что ему нужен кто-нибудь, кто поймёт, хоть кто-нибудь. Он показывал на сумку у Таймазова седла, где лежал блокнот, на реку, на себя. Таймаз дослушал, не перебивая. Потом коротко, без замаха ударил его кулаком в живот, и пока Глеб ловил ртом воздух, Айбек толкнул его в спину.
Он упал с высоты метра в три на что-то мягкое и вонючее. Решётка над головой со стуком легла на место.
Зиндан — слово всплыло само, из какого-то фильма. Яма-тюрьма.
В яме было ещё трое. Худой старик, который так и не поднял головы. Молодой парень с косой, как у людей Таймаза, в рваном халате, с ободранными запястьями: он оглядел Глеба, сплюнул и отвернулся. И третий, который сидел у стены, раскачивался и что-то бормотал, не замечая никого. Пахло мочой, гнилью и потом. Сквозь решётку падал свет, расчерченный на квадраты.
К вечеру сверху спустили на верёвке кувшин с водой и бросили несколько лепёшек. Парень с косой взял две, старик одну. Глебу никто ничего не дал, но никто и не отнял последнюю, когда он её поднял.
Потом стемнело, и в квадратах решётки появились звёзды.
Глеб сидел, прислонившись к стене, и думал не о себе. Он думал о плотине.
Полкилометра хвороста и глины. Сваи, плетень, фашины. Ни одного камня. Каждый паводок вода давит на эту стену и ищет дорогу — и где-нибудь обязательно находит. Он знал это так же твёрдо, как таблицу умножения: вода всегда находит. Значит, где-то сейчас мокнет откос, где-то у подошвы бьёт грифон, и старик с размеченным шестом об этом либо знает, либо нет. А за плотиной лежит город, и нижние его кварталы ниже воды.
И тут он понял, что у него есть.
Языка у него не было, бумаг, денег, знакомых — тоже. Здесь его считали лазутчиком, и словами он ничего не докажет. Но показать, кто он такой, он мог. Тот, кто строит эту плотину, поймёт его без перевода, как поняли бы на любой стройке от Астрахани до Ташкента: профиль насыпи, уклон, отметки воды читаются одинаково на всех языках.
Значит, завтра, если его вытащат из ямы, надо показать. Нарисовать. Пока Таймаз не решил всё за него.
Потом он вспомнил пятиэтажки, банки, широкие проспекты. И ни одной старой стены: старину, сказал таксист, смотрят в Хиве. Значит, этот город — с минаретом, плотиной, медниками — до его времени не дожил. Смыло, снесли, рассыпался сам. Но Ургенч-то стоит. Значит, люди здесь жили все эти века, чинили, отстраивали, держали реку. Значит, и сейчас переживут.
Глеб поймал себя на том, что эта мысль успокаивает его больше, чем должна успокаивать инженера, и долго не мог понять почему. Потом понял. Город, который стоит через века, — это не те люди, что живут в нём сегодня. Город может пережить их всех.
Додумывать он не стал. Лёг на бок, подложил руку под голову и до утра слушал, как далеко за стенами шумит вода в воротах плотины — или ему казалось, что слышит.
Глава 5. Буквы руми
Утром за ним пришли.
Решётку откинули, спустили лестницу — жердь с набитыми перекладинами, — и Айбек, свесившись в яму, поманил его пальцем: «Кел». Глеб вылез, щурясь от солнца, и ему снова связали руки — спереди: он сам выставил их перед собой, и стражник не стал спорить.
Его провели через два двора в третий, тенистый и тихий. Посреди двора был бассейн, обложенный жжёным кирпичом, в нём плавали листья. Вдоль одной стены тянулся айван — открытая терраса под деревянным навесом на резных столбах. На айване, на коврах, сидел человек.
Ему было лет шестьдесят. Грузный, скуластый, как люди Таймаза, с бородой, крашенной хной в цвет медного котла. Полосатый халат на нём был шёлковый, на коленях лежали чётки из тёмного янтаря. Таймаз стоял внизу, у края айвана, и говорил почтительно и много. Человек слушал и перебирал чётки.
Грузного называли Кылыч-шихна. Шихна, узнал Глеб позже, значило начальник городской стражи, и судил он всех, кого приводили с дорог и из степи.
Чуть в стороне, на краю ковра, сидел писец — худой, бледный, в чалме, лицом совсем не похожий на людей Таймаза, — и перед ним на дощечке лежал лист бумаги. Глеб уставился на этот лист. Бумага. Желтоватая, плотная, с неровным краем. Писец обмакнул в чернильницу тростинку, заточенную наискось, и стал писать справа налево.
Таймаз высыпал на ковёр содержимое кожаной сумки: блокнот, карандаши, нож, футляр. Телефона среди вещей не было. Глеб это заметил и промолчал.
Шихна листал блокнот так же долго, как Таймаз в дельте, и остановился на той же странице — на дамбе в разрезе. Показал писцу. Писец взглянул и поднял брови. Таймаз заговорил снова, горячо, показывая то на рисунок, то на Глеба, то куда-то на восток. Глеб различал «татар», «су» и ещё одно слово — «джейхун», — которое повторялось часто и, кажется, означало реку.
Потом шихна взял футляр и открыл его.
Очки пошли по кругу. Шихна подержал их у глаз и отложил. Таймаз брать не стал. Писец взял, поднёс к глазам — и замер.
Он смотрел на собственный лист, на строчки, которые только что написал. Глеб видел, как у него медленно приоткрылся рот. Писцу было за сорок, и Глеб знал, что это значит: мелкие буквы плывут, лист приходится отодвигать на вытянутую руку. А сейчас буквы стояли перед ним чёрные и чёткие, как в молодости.
Писец сказал что-то шихне, тихо, не отрывая глаз от листа. Шихна нахмурился, снова взял очки, приложил к глазам, глядя на тот же лист, и хмыкнул.
— Руми? — спросил он Таймаза, кивнув на блокнот.
Таймаз пожал плечами.
Шихна сказал несколько слов писцу, и тот, нехотя отложив очки, подозвал стражника. Стражник выслушал и убежал. Глеба посадили на землю у края айвана. Ждали долго — тень от столба успела переползти на целую ладонь, — и всё это время писец то и дело поглядывал на очки, лежавшие на ковре, как поглядывают на чужую вещь, которую очень хочется взять.
*
Человек, которого привели, не был похож ни на людей Таймаза, ни на горожан, которые бросали в Глеба глиной.
Лет сорока, среднего роста, в простом тёмном халате и белой чалме, конец которой спускался на плечо. Пальцы в чернилах. Лицо смуглое от долгого солнца, но с чертами, какие Глеб видел скорее в Греции, где они с женой отдыхали когда-то, ещё до развода: прямой нос, тяжёлые веки, светлые, не здешние глаза.
Он поклонился шихне, сказал что-то певучее — по-арабски, догадался Глеб: так звучали молитвы в Нукусе, — и шихна ответил, показывая на блокнот. Человек сел на край ковра и стал листать.
Листал он не так, как остальные. Остальные смотрели на рисунки. Этот смотрел на буквы. Он водил пальцем по строке, шевелил губами, возвращался, переворачивал страницу и снова водил. Потом поднял глаза на Глеба.
— Рум? — спросил он. И добавил что-то ещё с вопросительной интонацией, где Глеб уловил только слово, похожее на «христианос».
— Нет. — Глеб покачал головой. — Рус. Урус. Русский.
— Ар-Рус, — медленно повторил человек, словно пробуя слово на вкус. Повернулся к шихне и сказал длинную фразу, в которой Глеб расслышал «ар-рус», «Итиль» и «Булгар».
Итиль и Булгар Глеб знал. Итилем звали Волгу, а ещё хазарский город где-то в её низовьях — в Астрахани его искали, сколько Глеб себя помнил. Булгар был городом на Волге, под Казанью.
— Итиль, — сказал Глеб и закивал. — Да. Итиль. Я оттуда. Астрахань. Итиль.
Человек посмотрел на него внимательнее. Потом сказал шихне что-то, усмехнулся, поднял руку высоко над головой, раскрыв ладонь, будто показывал высокое дерево, — а потом опустил руку и показал на Глеба. Шихна захохотал. Писец прыснул в рукав. Даже Таймаз усмехнулся.
Глеб не понял шутки. Он понял только, что его с кем-то сравнили и сравнение вышло не в его пользу.
Человек подсел к нему и положил раскрытый блокнот ему на колени. Ткнул пальцем в первую строку: читай.
— «Дамба номер четыре, — прочёл Глеб вслух. — Фильтрация по низовому откосу».
Человек слушал, наклонив голову. Потом ткнул в отдельную букву — «А». Глеб назвал. Потом «Б», «В», «Г», «Д». Человек повторял за ним, но по-своему:
— Альфа… вита… гамма… дельта.
Альфа, бета, гамма — Глеб помнил их по формулам. Только этот человек говорил «вита», а не «бета», и от этого «вита» у Глеба почему-то перехватило горло, будто кто-то очень издалека окликнул его по имени.
Человек заговорил с шихной уже без улыбки, деловито. Показывал на буквы, на Глеба, на себя. Глеб понимал смысл по жестам: буквы похожи на греческие, румийские, но слова не греческие; этот человек называет себя русом; русы живут на севере, на большой реке, и торгуют с булгарами.
Потом человек положил ладонь себе на грудь.
— Якут, — сказал он.
«Как народ в Сибири», — подумал Глеб и чуть не засмеялся: нашёл время. Он тоже положил руку на грудь:
— Глеб.
— Галиб, — кивнул Якут, услышав в его имени что-то своё. — Галиб.
*
Шихна смотрел на крестик.
Таймаз кивнул на него и сказал «насрани», потом «татар», и снова «насрани», насмешливо. По тому, как они показывали на крестик, стало ясно: «насрани» значит «христианин». Но почему это слово так нравится Таймазу рядом со словом «татар», он не понял.
Шихна подумал и послал за кем-то ещё.
Второго гостя ждали меньше. Это был старик лет шестидесяти, в чёрной рясе до земли и круглой чёрной шапочке, с седой бородой и деревянным крестом на шнурке. Руки у него были большие, натруженные, совсем не поповские. Он поклонился шихне, выслушал его, потом повернулся к Глебу и долго смотрел ему в лицо. А потом медленно, широко перекрестил его.
Рука Глеба поднялась сама. Так его крестила бабушка, когда он уходил в школу, так он крестился сам на её похоронах, не зная, что ещё делать. Лоб, живот, правое плечо, левое.
— Господи, Иисусе Христе… — пробормотал он и запнулся, потому что дальше не помнил.
Старик вздрогнул.
— Христе? — переспросил он.
И вдруг сказал нараспев, негромко, так, как это пели в астраханском соборе, когда бабушка водила Глеба на Пасху:
— Кирие элейсон.
— Кирие элейсон, — повторил Глеб. Господи, помилуй. Это он помнил.
Старик положил ему на голову тяжёлую ладонь, подержал и убрал. Потом обернулся к шихне и заговорил — коротко и твёрдо, и в голосе у него было что-то, чего Глеб не ждал от человека, стоящего внизу перед тем, кто сидит на коврах.
Потом старик ткнул себя пальцем в грудь:
— Сергис.
— Сергий? — переспросил Глеб.
Старик улыбнулся одними глазами и кивнул.
*
Решение принимали без него, и Глеб видел, куда оно клонится.
Таймаз спорил. Он показывал на блокнот, на дамбу в разрезе, на восток и говорил громко и резко, и шихна слушал его всё внимательнее. Ждать дальше было нельзя.
Глеб поймал взгляд писца и повёл глазами на карандаш, лежавший на ковре, потом на блокнот. Поднял связанные руки: дай. Писец помедлил, покосился на шихну и протянул ему то и другое.
Глеб открыл чистый разворот и стал рисовать — быстро, не отрываясь, как рисовал на планёрках, когда спорили и некогда было объяснять словами. Плотину, которую видел вчера с лодки. Ряды свай. Плетень. Ворота со стойками и брусья в пазах, один на другом. Под ней — разрез: вода с речной стороны, вода со стороны рукава, на три метра ниже, хворост и глина между ними. Стрелками отметил, куда давит вода. У подошвы, там, где низовой откос сходил на землю, нарисовал фонтанчик с песчинками и обвёл его кольцом.
Связанными руками рисовать было неудобно, линии выходили кривыми. Но писец уже стоял рядом на коленях и смотрел.
Глеб развернул блокнот к шихне. Ткнул пальцем в плотину, в стойки ворот, в себя.
— Су, — сказал он. — Иш. Мен — су.
«Мен» значило «я»: во дворе в Астрахани говорили «мен-сен», я-ты. Других слов у него не было.
Таймаз засмеялся и заговорил снова, ещё громче, тыча то в рисунок, то в сторону реки, и смысл был ясен без перевода: смотрите, он уже срисовал нашу плотину. Писец возразил — тихо, но не опуская глаз, — и показал на брусья в пазах, на кольцо у подошвы. Шихна долго разглядывал рисунок. Потом поднял ладонь, и Таймаз замолчал на полуслове.
Шихна сказал несколько фраз, и среди них Глеб уловил незнакомое слово «Отрар». Писец кивнул, будто услышал что-то само собой разумеющееся. Якут чуть заметно усмехнулся. Таймаз сжал губы так, что они побелели.
Потом шихна ткнул пальцем в рисунок, махнул рукой в сторону реки, и Глеб услышал имя: «Хамдан».
Писец записал. Стражник взял Глеба за локоть.
Вещи вернули — все, кроме ножа. Нож шихна, повертев, оставил при себе, и никто не возразил. Второй карандаш и футляр писец сунул Глебу в связанные руки, к блокноту, и футляр задержал в пальцах на миг дольше, чем нужно. Глеб это запомнил.
Якут вышел следом за ними во двор.
— Галиб, — позвал он и заговорил медленно, раздельно, тщательно выбирая слова. Это был тот же язык, на котором говорили люди Таймаза, только Якут произносил его неуверенно, как чужой. — Сен — татар йок. Сен — иш. Су. Хамдан.
«Сен» Глеб знал ещё с астраханского двора, «йок» и «иш» слышал от Бердаха, остальное договорили руки Якута. Ты не татарин. Ты — работа. Вода. Хамдан. Глеб кивнул: понял.
Якут кивнул на ворота, за которыми скрылся Таймаз:
— Кангли. Шах… анаси. Хатун. Кангли — хатун.
«Ана» — мать, это он знал с детства. «Хатун» Глеб слышал в Нукусе: так говорили о жене, о женщине. Мать шаха. Её люди. Значит, где-то здесь правит шах, и у шаха есть мать, и люди с косами — её люди. Глеб снова кивнул.
— Китаб, — сказал Якут, показал на блокнот, а потом куда-то в сторону базара. — Китаб базар. Кел.
Приходи в книжный ряд. Он повернулся и ушёл, не дожидаясь ответа, лёгкой походкой человека, который многое повидал и привык уходить первым.
*
К реке Глеба вели уже не одного. У ворот к ним присоединили ещё троих: парня с косой и ободранными запястьями, худого старика из ямы и какого-то парня, которого Глеб раньше не видел. Связали всех одной верёвкой, гуськом, и повели знакомой дорогой — через ворота, мимо пристани, к плотине.
Солнце стояло высоко. Река шумела в воротах плотины громче, чем вчера. Глеб нашёл глазами столб у крайних ворот. На нём, как на шесте у старика, были вырезаны зарубки. Вчера с лодки Глеб прикинул, что вода стоит в полутора метрах от гребня. Сегодня она стояла выше — сантиметров на десять, не меньше.
Он не знал, до какой зарубки доходит здесь вода в разгар паводка. Но знал, что узнает.
Глава 6. Грифон
Пленных держали под навесом у подножия плотины, со стороны рукава. Навес из жердей и камыша, утоптанная глина вместо пола. На ночь у входа садился стражник с копьём и дремал, привалившись к столбу.
Работа начиналась затемно.
Глину копали в яме у края рукава, насыпали в корзины из тальника и носили наверх по откосу, на спине, придерживая корзину ремнём через лоб, как хаммалы на пристани. Наверху её вываливали туда, куда показывал старший, и трамбовали тяжёлыми чурбаками с двумя рукоятками, вдвоём, раз за разом, пока глина не переставала пружинить под ногой. Потом снова вниз, снова яма, снова корзина. Через неделю у Глеба сошла кожа на ладонях, через две ладони затвердели, как подошва.
Когда глины хватало, их гоняли в тугаи за хворостом: рубить гребенщик и тальник, вязать фашины. Стражник шёл сзади с луком наготове и смотрел больше в заросли, чем на пленных.
В полдень работа останавливалась. Солнце стояло прямо над головой, и жара ложилась на плотину, как крышка на котёл. Термометра не было, но Глеб и без него знал, что за сорок. Пленные лежали под навесом и не разговаривали. Вечером, когда жара спадала, работали снова, до темноты.
Старшим на их участке был коренастый человек с бычьей шеей и голосом, который перекрывал шум воды в воротах. Звали его Мансур, и Глеб про себя называл его десятником. Чужака Мансур невзлюбил сразу: Глебу доставались самые тяжёлые корзины и самые дальние концы.
Язык Глеб учил так, как учат его все, кто попал в чужую страну без словаря, — ушами. Артель говорила на том самом языке, с цоканьем и дзеканьем, который он впервые услышал у Шади. Через две недели Глеб знал, как здесь называют глину, корзину, воду, хлеб и усталость. Через три — как считают до десяти и как ругаются. Через месяц начал понимать, когда речь идёт о нём, и пожалел, что начал.
*
Бежать он решил в первую же неделю.
Не из гордости, а из расчёта. Если дорога назад есть, она начинается на отмели, где он очнулся после бури, и с каждым днём на плотине он был от неё не ближе. Пешком туда дня четыре, через тугаи, где ходит зверь. Но вниз по течению река понесёт сама. Лодка, ночь, запас лепёшек — и к следующему вечеру он будет на месте. К самому Шади он заходить не станет: хватит старику одной плети. Дорогу он помнил: островок с турангой, протока подковой, канава с заслонкой.
Лодки ночевали у пристани, привязанные к кольям. Глеб видел их каждый вечер и выбрал одну — маленькую плоскодонку с краю, хозяин которой привязывал её небрежно, одной петлёй. Он стал откладывать лепёшки, по половине в день, сушил их на крыше навеса и прятал в тряпке под камышом. Он знал, когда засыпает стражник: после полуночи, когда стихает пристань. Оставалось дождаться ночи без луны. По луне здесь считали месяцы, молодой месяц высматривали с крыш, и Глеб тоже стал считать по ней.
*
А вода поднималась.
Каждое утро и каждый вечер на плотину приходил старик с шестом. Его звали Хамдан — это имя Глеб впервые услышал от шихны, а теперь слышал по десять раз на дню. Хамдан опускал шест в воду у ворот, смотрел на зарубку, кричал вниз, тем, кто стоял у шандор, и шёл к столбу у крайних ворот.
Зарубки на столбе шли через равные промежутки, на глаз сантиметров по двадцать. В тот день, когда Глеба привели на плотину, вода стояла у пятой снизу. К середине лета она закрыла девятую. Восемьдесят сантиметров. До гребня с речной стороны оставалось меньше метра.
Глеб знал, что это значит. Река стоит выше, рукав ниже, и между ними насыпь. Вода давит на неё всей своей тяжестью и ищет дорогу — сквозь тело насыпи, под сваями, по песку, на котором всё это стоит. Чем выше вода в реке, тем сильнее давит.
Первые мокрые пятна на низовом откосе он увидел ещё в начале лета. Небольшие, с ладонь, тёмные на сухой глине. Артель их замазывала: шлепок глины, пара ударов трамбовкой, и пятна нет. На следующий день пятно появлялось чуть выше или в стороне.
Глеб пробовал объяснить. Он нарисовал палкой в пыли разрез плотины: река слева, рукав справа, стрелки воды сквозь насыпь — наружу, к низовому откосу. Показал: с речной стороны воду надо не пускать, а с низовой выпускать, и выпускать так, чтобы она не уносила с собой грунт. Мокрое пятно внизу — не дыра, которую надо заткнуть. Это вода, которая уже прошла насквозь и ищет выход. Заткнёшь выход — она найдёт другой.
Мансур посмотрел на рисунок, сказал что-то, от чего остальные засмеялись, и стёр рисунок ногой.
*
Ночь без луны пришла, когда вода закрыла девятую зарубку.
Вечером, неся к откосу последнюю корзину, Глеб услышал звук. У подошвы плотины, метрах в двадцати от ворот, была низина, где после работы мыли корзины, и в низине всегда стояла лужа. Из лужи доносилось тихое бульканье, как из кастрюли, которая только начинает закипать.
Посреди лужи вода шевелилась. Она поднималась из-под земли мягким бугорком, расходилась кругами и выносила песок. Песок оседал вокруг кольцом, и кольцо было уже с тарелку.
Грифон.
Глеб поставил корзину и долго смотрел. Он знал, что видит. Вода из реки, которая стоит выше, проходит под плотиной сквозь песок и выходит здесь, внизу. Сама по себе вода не страшна. Страшен песок. Каждая песчинка, вынесенная наружу, — это крошечная пустота под плотиной. Пустоты сливаются в ход, ход тянется под насыпью к реке, как нора, и растёт с каждым часом. В тот час, когда он дойдёт до реки, река пойдёт в него вся, и плотина сядет, как подрубленная.
— Мансур! — закричал он. — Мансур!
Десятник пришёл, посмотрел, сплюнул и крикнул что-то своим. Через минуту в лужу полетела глина. Её бросали корзинами, топтали ногами, вбивали трамбовкой, сверху навалили хворост. Бульканье стихло.
— Нельзя! — Глеб схватил за руку того, кто тащил вторую корзину. — Нельзя затыкать!
Стражник ударил его древком по спине, и Глеб упал на колени в мокрую глину.
Мансур похлопал ногой по утоптанной заплатке, показал своим: вот так это делается. И ушёл ужинать.
Глеб знал, что будет дальше. Вода давит снизу со всей силой реки. Заткнёшь ей выход — она найдёт другой, в метре, в двух, а ход под землёй будет расти дальше, только теперь его не видно.
*
Стражник уснул после полуночи, как всегда.
Глеб полежал, слушая его дыхание, потом достал из-под камыша тряпку с сухими лепёшками, сунул её за пояс и выполз из-под навеса.
Ночь была чёрная, без луны, только звёзды над рекой. Он прошёл вдоль подошвы плотины, мимо низины — там было тихо, — и спустился к пристани. Лодки стояли тесно, тёмные, сонные, постукивали бортами. Плоскодонка с краю была на месте. Глеб вошёл в воду по колено, нащупал петлю на колу, снял её и потянул лодку к себе.
И услышал барабан.
Глухие удары неслись с середины плотины, с помоста под камышовым навесом, раз за разом. Над гребнем замелькали факелы, кто-то закричал, ему ответили. Барабан всё бил, тяжело и ровно, как сердце.
Глеб стоял по колено в воде, держа верёвку, и понимал, что это значит. Вода вышла снова. Наверное, не в одном месте. Сейчас её будут затыкать, она будет выходить снова, и ход под плотиной будет расти. К утру он может дойти до реки.
Он видел, что бывает потом. Дома по окна в воде, лодки посреди улиц, люди на крышах. А нижние кварталы этого города лежали ниже реки.
Лодка тихо тянула верёвку из рук. Течение здесь было слабое, но ровное: отпусти — и поплывёт сама, на север, к отмели, где, может быть, есть дорога домой.
Он знал, как остановить грифон. Возможно, во всём этом городе знал только он.
Глеб постоял ещё немного. Потом накинул петлю обратно на кол — той же небрежной петлёй, как было, — и побежал к плотине.
*
Грифонов было уже три. У низины горели факелы и стояла вся артель. Мансур кричал, люди таскали глину, глину бросали в жерла, жерла затихали — и через четверть часа вода выходила в новом месте. Песчаные кольца сливались, и у подошвы плотины лежало мокрое поле, которое дышало под ногами. Про пленного, который час назад спал под навесом, никто не вспомнил.
Глеб схватил палку и на сухом месте нарисовал то же, что рисовал днём, только проще.
Два ведра, соединённые трубкой. Одно полное, другое почти пустое. Вода бежит из полного в пустое, и чем больше разница, тем сильнее бежит. Этот опыт показывают в школе: сообщающиеся сосуды. Рядом он нарисовал реку и низину, между ними плотину, а под плотиной ту же трубку — ход. Река — полное ведро. Низина — пустое.
Потом нарисовал вокруг грифона кольцо и воду внутри, поднятую выше земли. Пустое ведро стало полнее, разница меньше. Вода под плотиной пойдёт тише, а тихая вода песка не несёт.
Остановить воду нельзя. Можно отнять у неё силу.
Прибежал Хамдан с факелом. Посмотрел на мокрое поле, на людей с корзинами. Спросил что-то у Мансура, и Мансур ответил длинно, показывая на Глеба, — ничего хорошего, судя по лицу. Хамдан повернулся к Глебу.
Глеб не знал на его языке ни одного из нужных слов. Он показал на грифон. Сложил ладони кольцом. Показал высоту — себе по колено, потом по пояс. Показал воду внутри кольца: поднимается, стоит. Взял щепотку песка из ближнего кольца, показал Хамдану и бросил: вот это должно перестать. Перестанет идти песок — значит, держим. Потом показал на корзины, которые летели в жерло, и резко помотал головой: нет. Не затыкать.
Хамдан смотрел на его руки, потом на рисунок с вёдрами. И вдруг сам поднял одну ладонь, а другую опустил ниже — и медленно поднял нижнюю к верхней.
Глеб понял, что тот понял. Хамдан каждый день делал то же самое у своих ворот: шандорами поднимал воду в рукаве, и реке становилось легче давить на плотину, или опускал — и давить становилось тяжелее. Разницу уровней он знал руками, без всяких вёдер.
Хамдан сказал Мансуру одно слово. Тихо. Мансур открыл было рот, закрыл, повернулся к артели и закричал.
*
Кольцо строили всю ночь.
Корзины с глиной ставили не в жерло, а вокруг, в паре метров от него: земля у самого грифона размокла, как каша, и стенку на ней было не удержать. Ставили плотно, одна к другой, забивали щели глиной и камышом. Кольцо росло: по щиколотку, по колено. Внутри поднималась вода. Глеб стоял на коленях у края и при свете факела смотрел на жерло. Вода шла мутная, с песком. Ещё ряд корзин. Уровень внутри поднялся. Струя ослабла, но песок шёл.
— Ещё, — сказал Глеб по-русски и показал рукой вверх. — Ещё ряд.
Его поняли.
Вокруг второго грифона поставили второе кольцо, вокруг третьего третье. В первое кольцо Глеб велел вставить деревянный жёлоб, снятый с колеса у ближнего арыка: лишняя вода уходила через жёлоб, а не переливалась через край и не размывала корзины, и уровень внутри стоял ровно там, где нужно. Хамдан ходил от кольца к кольцу с факелом и молчал. Мансур таскал корзины наравне со всеми, и шея у него была тёмной от пота.
Под утро, когда небо над рекой посерело, Глеб снова наклонился над первым кольцом. Вода внутри стояла тихая, ровная, почти вровень с жёлобом. Над жерлом она едва заметно шевелилась, как дышит спящий. Глеб зачерпнул пригоршню у самого жерла и поднёс к факелу.
Вода была прозрачной. Ни одной песчинки.
Он не сразу понял, что сидит на земле. Ноги не держали. Он сидел в мокрой глине, держал в ладонях чистую воду и смотрел, как она уходит между пальцами.
Рядом опустился на корточки Хамдан. Тоже зачерпнул, тоже посмотрел. Потом взгляд его скользнул ниже, на тряпичный узелок за поясом у Глеба, из которого торчал край сухой лепёшки. Хамдан смотрел на узелок долго, и Глеб понял: старик знает, зачем копят сухой хлеб. Глеб не отвёл глаз.
Хамдан вытер руку о халат и положил её себе на грудь.
— Хамдан, — сказал он.
— Глеб.
— Галиб, — кивнул Хамдан, как кивнул когда-то Якут, и Глеб уже не стал поправлять.
Хамдан поднялся, сказал что-то стражнику, что-то Мансуру и пошёл по гребню к своему столбу. Над рекой вставало солнце. Вода в кольцах лежала ровно, и в ней отражалось небо.
Глава 7. Порука
Утром за ним пришёл не стражник, а Хамдан. Он остановился у навеса и махнул рукой: идём.
У городских ворот их ждал отец Сергис. Он стоял в тени, опираясь на посох, и, увидев Хамдана, пошёл навстречу. Старики поздоровались коротко, как здороваются люди, которые видят друг друга каждый день, и дальше пошли рядом, разговаривая вполголоса. Глеб шёл сзади. Его одежда за эти недели превратилась в лохмотья: рубашка порвалась на спине, брюки висели бахромой, жилет выгорел до цвета пыли. Прохожие оглядывались, но глиной больше не бросали. Рядом с двумя стариками он был уже не татарином, а чьим-то делом.
Дом, куда они пришли, стоял у большой мечети. Во дворе, в тени тутовника, сидели и стояли люди. Женщина в покрывале держала в руке свёрнутую бумагу. Двое бородачей держали за повод одного верблюда и не смотрели друг на друга. Старик в рваном халате спал, прислонившись к стене. На айване, под навесом, сидел худой человек в белой чалме, и перед ним на подставке лежала раскрытая книга.
— Кади, — сказал Хамдан, наклонившись к Глебу, и показал на человека в белом. Потом на бородачей с верблюдом. Потом сделал ладонями такое движение, будто взвешивал что-то: одно против другого.
Судья, понял Глеб. Тот, кто решает споры.
Рядом с кади на краю ковра сидел писец, и Глеб узнал его сразу — тот самый, бледный, с шихниного айвана. Писец тоже его узнал. Он посмотрел на Глеба, потом на мешочек у него на поясе, где лежали очки, и снова на Глеба, и в этом взгляде было столько надежды, что Глебу стало неловко.
Ждать пришлось долго. Бородачи спорили о верблюде, и кади слушал их с закрытыми глазами. Потом подошла очередь женщины. Писец взял у неё бумагу, развернул, отодвинул на вытянутую руку и прищурился. Строки, видимо, были мелкие. Писец сощурился сильнее и посмотрел на Глеба.
Глеб достал футляр и протянул ему очки.
Писец надел их не сразу — не знал как. Глеб показал на себе: дужки за уши. Писец надел. Посмотрел на бумагу и вдруг начал читать вслух — быстро, гладко, не запинаясь. Кади открыл глаза и уставился на писца. Потом на очки. Потом на Глеба. Он спросил что-то, и писец, не отрываясь от бумаги, ответил. Кади долго смотрел на Глеба, и Глеб не мог понять, хорошо это или плохо.
*
Когда очередь дошла до них, говорил сначала Хамдан. Говорил недолго, показывал то на Глеба, то в сторону реки, и Глеб различил слово, которое за эти недели слышал много раз: так здесь называли плотину. Потом говорил отец Сергис. Он показал на Глеба, на себя, на свой деревянный крест и куда-то в сторону пристани. Кади задал Глебу вопрос. Глеб не понял ни слова, и ответил за него отец Сергис.
Потом кади спросил что-то у Хамдана. Хамдан приложил ладонь к груди и наклонил голову. Кади кивнул и заговорил, медленно, с паузами, а писец, всё ещё в очках, записывал.
Когда кади договорил, писец повернул лист к Глебу и протянул ему тростинку для письма. Глеб не знал, как её держать, и достал свой карандаш. Писец посмотрел на карандаш с тем же выражением, с каким смотрел на очки.
Глеб наклонился над листом. Справа налево по нему бежали ровные строки, чужие и красивые, как орнамент. Он нашёл внизу свободное место и написал, как пишут в ведомостях: «Бродов Г. А.». Подумал и дописал полностью: «Глеб Андреевич Бродов». Кириллица на этой бумаге выглядела так, будто её поставили сюда по ошибке.
Писец долго смотрел на подпись. Потом протянул лист кади. Кади хмыкнул. Отец Сергис улыбнулся одними глазами, как тогда, во дворе у шихны.
Хамдан приложил к листу какую-то печатку. Отец Сергис тоже. Писец, вздохнув, снял очки и протянул их Глебу. Глеб взял, подумал и положил футляр рядом с писцом на ковёр — пусть дочитает остальных. Писец поднял на него глаза и ничего не сказал.
*
У ворот отец Сергис остановил его.
Он постучал себя пальцем по шее, потом достал из рукава серебряную монетку — тонкую, неровную, с вязью, как на стенах мечетей, — и подержал её перед Глебом. Начертил пальцем в воздухе круг, как солнце, которое обходит небо. Показал на себя, на Глеба и куда-то в сторону пристани. И несколько раз повторил одно слово:
— Джизья. Джизья.
Подать, догадался Глеб. С головы, раз в год. Те, кто не молится, как здесь, платят её, и за это их не трогают. Платят вместе — отец Сергис и те, кто живёт в стороне пристани. И теперь он, Глеб, с ними.
Потом отец Сергис поднял семь пальцев и перекрестился. Через семь дней. Приходи.
Хамдан ждал в стороне. Когда Сергис ушёл, он взял Глеба за локоть и повёл домой.
*
Дом Хамдана стоял в нижнем квартале, у самого рукава, минутах в двадцати ходьбы от плотины. Снаружи это была глухая глиняная стена с деревянными воротами. Внутри был двор.
Во дворе росло старое тутовое дерево, и под ним через весь двор бежал арык — узкая канава с прозрачной, почти чистой водой. Арык впадал в маленький бассейн с кирпичными ступеньками, а из бассейна уходил дальше, под стену, к соседям. На северной стороне двора, в тени, стоял айван, а за ним двери в комнаты. В углу была круглая глиняная печь — тандыр, как тот, что Глеб видел у пекарни. Под навесом стоял ослик и сонно жевал. По двору ходили куры.
Навстречу им вышла женщина. Большая, громкая, в цветастом платье, с покрывалом, сбитым на затылок: дома она его у лица не держала. Это была жена Хамдана, Фатима. Она посмотрела на Глеба — на лохмотья, на щетину, на глину, въевшуюся в кожу, — и прищёлкнула языком. Потом сказала что-то мужу, быстро и много, замахала руками, и Хамдан, не споря, повёл Глеба обратно на улицу.
Баня была через два квартала, у мечети: низкое здание под несколькими куполами, в которых светились круглые оконца. Внутри всё было устроено так же, как в любой бане на свете. Холодная комната, где раздевались. Тёплая. Горячая, где пол был таким, что ступать по нему приходилось на цыпочках. Глеб присел и потрогал камни пола ладонью — нет, не камни, обожжённый кирпич — и понял: под полом шёл дым от топки. Тёплый пол, как у римлян в учебнике истории.
Банщик, жилистый старик с полотенцем на бёдрах, уложил Глеба на горячую лежанку и стал тереть его грубой шерстяной рукавицей. С кожи скатывались серые катышки, потом ещё и ещё. Банщик покачал головой и засмеялся. Глеб тоже засмеялся, впервые за много недель, лёжа лицом вниз на горячем кирпиче, и долго не мог остановиться.
Потом он сидел в тёплой комнате, а в медном тазу перед ним стояла вода. Из воды на него смотрел худой, обгоревший человек с бородой, в которой было больше седины, чем он помнил. Глеб долго разглядывал его, прежде чем понял, что это он сам.
*
Дома Фатима подала ему одежду: длинную рубаху из белого хлопка, широкие штаны на шнурке, халат в полоску и кусок ткани на голову. Вещи были ношеные, чистые и пахли сундуком. Подала она их не сразу. Подержала в руках, посмотрела на мужа, и Хамдан коснулся её плеча. Чьи это вещи, Глеб спрашивать не стал.
Свою одежду он отдал Фатиме. Она повертела жилет, нашла молнию и долго водила бегунком вверх и вниз, слушая, как стрекочут зубчики, — точно так же, как Айбек в дельте. Потом сложила всё и убрала в сундук. Блокнот, карандаши и очки Глеб завязал в тряпичный мешочек и повесил на пояс.
Ели на айване, сидя на кошме вокруг скатерти, расстеленной прямо на полу. Лепёшки из тандыра, ещё горячие. Суп с бараниной, луком и морковью — жёлтой, а не оранжевой, и Глеб долго смотрел на неё в ложке, прежде чем попробовать. Пучок зелени, которую ели руками.
А потом Хамдан принёс дыню.
Она была длинная, в сетке трещинок, тяжёлая. Хамдан взял её обеими руками, как берут спящего ребёнка, положил на скатерть и разрезал. Запах ударил сразу, на весь двор, — мёд и что-то цветочное, густое, как у джиды в тугаях. Мякоть была белой, почти прозрачной у корки. Глеб взял ломоть. В Астрахани знали толк в бахче, он вырос на арбузах и думал, что понимает в дынях. Он не понимал ничего.
Фатима смотрела, как он ест, и смеялась. Потом стала показывать на всё, что стояло на скатерти, и называть: хлеб, суп, лук, дыня. Глеб повторял. Путал звуки, и Фатима поправляла его, громко и весело, а Хамдан молчал и улыбался в бороду.
Потом Хамдан расстелил на краю айвана коврик и встал на вечернюю молитву, а Фатима унесла посуду.
*
Спать полезли на крышу: летом здесь все спали наверху, где тянуло ветром с реки. Крыши в квартале были плоские, глиняные, и на соседних тоже лежали люди — тёмные фигуры под звёздами, чей-то кашель, чей-то шёпот, плач младенца где-то через двор.
Глеб лёг на кошму и стал смотреть вверх.
Со стороны реки светились факелы на плотине. Шумела вода в воротах, ровно, как шумит далёкое шоссе. Внизу во дворе журчал арык.
Он подумал о Лизе. Ей, наверное, уже позвонили. Из института или из Ташкента — кто там у них звонит в таких случаях. Пропал во время пыльной бури в дельте Амударьи, ищут. Она, наверное, прилетела в Нукус. Стоит сейчас — нет, не сейчас, это «сейчас» было где-то очень далеко, — стоит у той самой буханки и смотрит на солончак.
Глеб закрыл глаза.
Под крышей журчал арык, и он уснул под этот звук, как засыпал в детстве под шум дождя по жестяному подоконнику.
Глава 8. Река в двух руслах
Хамдан разбудил его до света, тронув за плечо. Внизу, во дворе, уже гремела посудой Фатима, и тянуло дымом из тандыра.
На плотину шли вдвоём: Хамдан с шестом на плече, Глеб с мешочком на поясе. В новой одежде было непривычно. Полы халата путались в ногах, рукава закрывали пальцы. Хамдан остановился и научил его подворачивать рукава и затыкать полы за пояс, — так ходили все, кто работал, — и пошёл дальше, не оглядываясь.
У первых ворот он опустил шест в воду. Вода за ночь не поднялась и не опустилась. Хамдан хмыкнул, крикнул вниз, чтобы шандоры не трогали, и повёл Глеба к столбу у крайних ворот.
Там он впервые показал ему то, что Глеб видел каждый день и не понимал.
Над рабочими зарубками, по которым мерили каждое утро, столб был изрезан выше. Эти зарубки шли реже и были глубже, и возле каждой был вырезан знак: у одной полумесяц, у другой что-то вроде птицы, у третьей две скрещённые черты. Хамдан коснулся самой верхней. Она была сантиметров на десять ниже гребня.
— Текеш, — сказал он и кивнул на город, туда, где над крышами голубел острый купол.
Потом поднял ладонь, приложил её ребром к верхней зарубке и медленно повёл к гребню, остановившись чуть-чуть не доходя. Был, значит, год, когда вода стояла вот здесь и не хватило самой малости. А тот, кого звали Текешем, лежит под голубым куполом. Может быть, вода поднялась в год его смерти, может быть, при нём. Расспросить об этом Глеб пока не умел.
*
Плотина, если идти по гребню, оказалась длиннее, чем виделась с реки. Глеб считал шаги, как привык считать на насыпях: семьсот с лишним. Больше полукилометра.
Ворот в плотине было пять. У каждых стояла деревянная лебёдка с канатом и сидели двое из артели. Хамдан останавливался у всех, смотрел на воду, говорил с людьми, иногда показывал пальцем: этот брус вынуть, тот поставить. Глеб начал понимать, как это устроено. Из рукава вода уходила в каналы, каналы расходились по городу и полям, и у каждого канала были свои хозяева, своё время полива, свои споры. Летом воды просили все. Но дать её всем значило поднять уровень в рукаве, а рукав шёл мимо нижних кварталов, мимо дома Хамдана. Хамдан держал воду, как держат вожжи: отпустишь — понесёт, натянешь — порвёшь.
Посреди плотины, на самом высоком её месте, стоял помост под камышовым навесом. На помосте лежала кошма, стоял кувшин и висел барабан — большой, обтянутый кожей.
Этот барабан Глеб уже слышал — в ту ночь, стоя по колено в воде у пристани с чужой лодкой на верёвке. Хамдан постучал по нему костяшками пальцев, совсем тихо, и объяснил руками: ночью здесь сидит человек. Если вода найдёт дорогу, он будет бить, и проснётся весь нижний город. Потом коротко посмотрел на Глеба, как тогда у кольца, поднялся на помост и позвал его за собой.
Отсюда было видно всё.
— Джейхун, — сказал Хамдан и повёл рукой по реке от края до края.
Это слово Глеб слышал во дворе шихны и думал тогда, что оно значит просто «река». Нет — имя. Амударья звалась здесь Джейхуном.
На север уходило главное русло, широкое, бурое, в отмелях и островах, — к морю, которого отсюда не было видно, но которое Глеб видел с другой стороны, высохшим. На юг, вверх по течению, река блестела до самого горизонта. На запад, к городу, шёл рукав — спокойный, неширокий, по нему плыли лодки и плоты, и через него, внутри городских стен, был переброшен мост. За городом тянулись сады и поля, расчерченные каналами. А за полями, дальше, начиналось что-то, чего Глеб сначала не понял.
Светлая полоса, шире самого рукава, тянулась на запад от последних полей и уходила к горизонту, в марево. Полоса была светлее пустыни вокруг. По ней кое-где темнели кусты гребенщика, кое-где белели пятна соли. Она петляла, как петляет река.
Это и было русло. Старое, сухое, мёртвое.
Хамдан проследил за его взглядом и кивнул. Он заговорил медленно, помогая себе руками, как говорил с ним всегда. Протянул обе руки вперёд, от себя, и развёл их в стороны: здесь река делилась надвое. Одна рука вправо, на север, к морю. Другая влево, на запад, туда, по светлой полосе. Потом вытянул левую руку дальше правой: в иные годы река уходила туда почти вся. Потом свёл ладони вместе и поставил одну поперёк другой: плотина. И ткнул пальцем в минарет.
— Мамун, — сказал он.
Глеб не знал, кто такой Мамун. Ясно было одно: плотину поставили тогда же, когда этот минарет, или при том же человеке. Очень давно. И с тех пор река течёт туда, куда ей велено.
*
Он достал блокнот и стал рисовать.
Река. Развилка. Северное русло — двойной линией, западное — пунктиром. Плотина поперёк западного. Город у рукава, сады, поля. Светлая полоса на запад. Хамдан смотрел через плечо, потом протянул руку, взял у Глеба карандаш, повертел, поскрёб грифелем ноготь, удивлённо поднял брови — и стал поправлять. Дорисовал каналы, которых Глеб не знал. Отметил что-то крестиком у самого начала рукава. Обвёл в городе место, где стоял старый холм.
Холм Глеб видел и сам. Он поднимался посреди города, выше всех крыш, круглый и плоский сверху, с остатками какой-то древней стены по краю. Хамдан постучал по нему карандашом, потом опустил ладонь к доскам помоста и ещё ниже, под землю: там, мол, стоял самый первый город. До шахов, до плотины, до всего.
Потом Хамдан провёл возле холма тонкую линию, тоньше рукава, и показал, какой она была: маленькая вода. Сложил ладонь ковшиком, будто пьёт. Повёл рукой над краем помоста — так вода растекается по полю. Показал лодку. Тихая, хорошая вода. Большую реку он нарисовал далеко в стороне.
Потом стал загибать пальцы, и на каждом показывал себе за спину, всё дальше и дальше: отец, отец отца, и ещё, и ещё. Загнул все на одной руке, потом на другой, и с каждым пальцем снова вёл карандашом по тонкой линии, и линия становилась толще, жирнее, пока не сравнялась с северным руслом. Тогда отмерил ладонью воду — по колено, по пояс, — сложил пальцы домиком и развёл их в стороны. Сырцовые стены в воде раскисают, и дом оседает, как кусок сахара в чае.
И снова, как в первый раз, поставил поперёк линии ладонь: плотина.
Но и это было не всё. Он повернулся на северо-запад, туда, где за рекой и полями начиналась степь, и пошёл двумя пальцами по краю помоста, мерно покачивая кистью. Верблюд. Шёл долго, до самого угла.
— Итиль, — сказал Хамдан. — Булгар.
Эти слова Глеб слышал от Якута. Караваны уходили отсюда на север, к Волге. Туда, где в его время стоит Астрахань.
И Глеб понял то, чего не понял с лодки, когда смотрел, как город лежит ниже реки.
Город не строили в опасном месте. Опасным оно стало потом. Люди пришли сюда, когда рядом текла маленькая тихая вода, и остались, потому что отсюда начиналась дорога через степь на север: последний колодец, последний базар, последние стены перед долгой пустыней. А река пришла к ним позже. Ни одна река, какую знал Глеб, не была такой мутной: воду здесь пили, только дав ей отстояться за ночь, и каждое утро на дне кувшина у Фатимы лежал ил. За века река подняла собственное дно и текла теперь по гребню своих наносов, выше окрестных полей. А на запад её тянуло под уклон. Где-то там, куда уходило старое русло, лежала Сарыкамышская впадина — Глеб видел её на картах в Нукусе: огромная чаша, дно которой ниже уровня моря, и в его время туда сбрасывали дренаж с хорезмских полей. Вода всегда выбирает, где круче.
Уйти? Бросить дома, мечети, могилы, базары, дорогу, которая начинается здесь и больше нигде? Так не бывает, Глеб это знал. Астрахань стоит на островах посреди волжской дельты, и пока Волгу не перегородили плотинами выше по течению, весенняя вода то и дело заходила в её низкие улицы. Никто не предлагал перенести Астрахань. Лиза живёт в городе, который триста лет топили осенние наводнения, пока залив не перегородили дамбой. Город не уходит от реки. Город строит плотину.
И плотина держала не только воду. Она держала выбор реки. В паводок вода в дельте ищет старые русла — Глеб видел это на Волге, где весной оживали протоки, сухие десятилетиями. У реки есть память, и эта река помнила дорогу на запад. Плотина каждый день, каждый паводок говорила ей: нет. А через ворота отпускала в рукав ровно столько, сколько нужно полям, — ту самую тихую воду, ради которой когда-то пришли сюда люди.
Глеб смотрел на исправленный рисунок, и ему было хорошо так, как не было с самого Аралкума. Два человека, у которых на двоих от силы сотня общих слов, сидят на помосте над рекой и понимают друг друга. Потому что вода одна и та же, и законы у неё одни и те же. И листок бумаги с карандашными линиями — это язык, на котором говорят оба.
*
Он перевернул страницу и нарисовал плотину ещё раз. Теперь с разрывом посередине. От разрыва пошли стрелки — в рукав, в город, по светлой полосе на запад. Глеб постучал карандашом по разрыву, потом по городу и вопросительно посмотрел на Хамдана: а если здесь?
Хамдан взглянул на рисунок, и лицо у него стало другим.
Он не рассердился, он испугался. Он мягко взял у Глеба блокнот и закрыл его. Сказал что-то резко, коротко, потом тише и длиннее. Положил ладонь на кошму помоста, на доски, на глину гребня, так, как кладут руку на шею коня, которого надо успокоить. Сказал «Аллах» и что-то ещё. И посмотрел на Глеба так, как смотрят на ребёнка, который вслух назвал то, что взрослые называть не решаются.
Перевода не требовалось. Здесь, на плотине, об этом не говорят.
Он вспомнил старых смотрителей на волжских дамбах. Никто из них никогда не говорил «прорвёт». Говорили «если что», «не дай бог», «случись чего». Он смеялся над ними, когда был молодым. Сейчас ему смеяться не хотелось.
Хамдан отдал ему блокнот. Потом обвёл рукой минарет, столб с зарубками, всю плотину от края до края и провёл ладонью по воздуху длинную ровную черту: стоит. Со времён Мамуна стоит. Глеб кивнул.
Он не сказал Хамдану, что ни одна плотина не стоит вечно. Хамдан знал это лучше него. Иначе не приходил бы к столбу дважды в день.
*
Карандаш затупился. Хамдан дал ему свой нож, и Глеб, затачивая грифель, подумал, что двух карандашей при такой жизни хватит ненадолго, и решил писать мельче.
Когда они спускались с помоста, он посмотрел на берег, на пристань. У края пристани, среди лодок и тюков, стоял всадник в войлочной шапке. Конь под ним переступал, а всадник сидел неподвижно и смотрел на плотину.
Глеб узнал его не сразу. По посадке, по узкой косе, выпущенной из-под шапки. По тому, как он держал повод.
Таймаз смотрел не на плотину. Он смотрел на него.
Глава 9. Кирие элейсон
Дни Глеб считал с первого утра в дельте: палочками на последней странице блокнота, пятёрками, как в журналах наблюдений. Палочек набралось за пятьдесят. Седьмой день после суда он отметил по-своему — не пошёл на плотину.
Хамдан отпустил его сам. Утром, вернувшись от столба, он махнул рукой в сторону пристани и сказал слово, которым в артели называли родню, своих. Сергис, видно, успел с ним поговорить.
А накануне вечером Хамдан высыпал ему в ладонь несколько медных монет, тонких, неровных, с вязью по краю. Плата за неделю. Первые деньги, заработанные здесь. Глеб долго разглядывал их при светильнике, потом завязал в угол мешочка, к очкам и карандашам.
*
По городу он шёл один впервые. Никто не держал его за локоть, никто не вёл на верёвке. Он нарочно свернул с прямой дороги, через базар, и тут же заблудился: глухие стены, повороты, тупики, где сушилось бельё и сидели на корточках старики. Выбрался так, как выбирался когда-то в незнакомых посёлках, — по солнцу и по реке. Минарет был виден отовсюду. Глеб держал его по левую руку, пока впереди не потянуло рыбой и мокрым деревом.
У пристани он услышал стук.
Тук. Тук. Тук-тук-тук. Деревом по дереву — мерно, потом всё чаще, потом снова мерно. Этот стук он слышал в первый день, когда его вели связанного под комьями глины, и пропустил мимо ушей. Теперь пошёл на него.
Стучали во дворе за низкой оградой. Между двумя столбами на верёвках висела длинная доска, гладкая, тёмная от рук, и старик в чёрном бил по ней деревянной колотушкой — то по краю, то посередине, и доска отзывалась по-разному, то звонко, то глухо. Колокола не было. Вместо колокола пела доска.
За двором стояла церковь.
Снаружи её было не отличить от соседних домов: те же сырцовые стены, плоская крыша и над ней невысокий глиняный купол. Ни креста, ни колокольни. Глеб узнал её по людям. Они шли через двор, останавливались у входа, крестились — справа налево, как бабушка, — и входили, пригибаясь под низкой притолокой. У ограды росло старое тутовое дерево, под ним был колодец. Вдоль стены тянулись холмики, и на кирпичах в изголовьях были процарапаны кресты.
Сергис стоял у входа. Увидев Глеба, он кивнул так, словно ждал его именно в эту минуту, и показал на доску:
— Накус.
Так здесь звали эту доску. Глеб повторил слово, и Сергис, тронув его за плечо, пропустил внутрь.
*
После солнца он на минуту ослеп. Пахло маслом от светильников и чем-то сладким, смолистым, и горло у Глеба сжалось раньше, чем он понял, что это ладан. Тот самый запах. Бабушкин.
Глаза привыкли. Церковь оказалась маленькой, шагов пятнадцать в длину. Впереди её перегораживала деревянная преграда в человеческий рост, на ней висели иконы, такие тёмные от копоти, что лица угадывались только по белкам глаз. Мужчины стояли впереди, на камышовых циновках. Женщины — слева, за занавеской на шесте; занавеска не доходила до стены, и в щель видны были платки.
Глеб встал у двери. Человек сорок, прикинул он. Лодочники с дублёными шеями. Гончар с глиной под ногтями. Двое в добротных халатах, видно купцы. Старики, дети.
Сергис вышел из-за преграды уже в другом облачении — длинном, светлом, выцветшем, с заплатой на плече — и запел.
Слов Глеб не разобрал ни одного. Это был не язык артели и не тот, на котором молились мусульмане, а что-то третье, гортанное, с долгими гласными. Мужчины отвечали нестройно, вразнобой, как поют люди, которые знают слова с детства и давно о них не думают. Сергис кадил, дым поднимался к узкому окошку под куполом, и в окошке стоял столб света.
Глеб вспоминал собор. Огромный, белый, с золотым иконостасом до потолка, хор на клиросе, пасхальная толпа, в которой нельзя было поднять руку, чтобы перекреститься. Бабушка держала его за плечо, чтобы не потерялся. Ноги гудели, хотелось спать, и он считал свечи. Потом шли домой по ночной улице с куличом в узелке, и бабушка говорила всем встречным одно и то же, а встречные отвечали ей одно и то же, и ему казалось, что это такая игра.
Сергис возвысил голос, мужчины ответили, и Глеб вздрогнул.
— Кирие элейсон.
Господи, помилуй — по-гречески. Те самые слова, что пел на Пасху хор в астраханском соборе и что Сергис пропел ему во дворе у шихны. Только напев был другой: долгий, тягучий, с переливами, не похожий ни на что из слышанного.
— Кирие элейсон.
На третий раз Глеб пел вместе со всеми. Он не собирался петь: голос вышел сам, хриплый, неумелый, на полтона мимо. Двое мужчин впереди обернулись. А из-за занавески высунулась маленькая девочка, повернулась к нему всем телом и уставилась так, как умеют смотреть только дети, — не скрываясь, приоткрыв рот. Чья-то рука тут же втянула её обратно.
В конце Сергис раздавал хлеб. Люди подходили по одному, и он давал каждому кусочек от большой лепёшки, разломанной на блюде. Глеб подошёл последним. Сергис помедлил — и вложил ему в ладонь кусок. Хлеб был плоский, пресный, с оттиском креста на корке, совсем не похожий на бабушкины просфоры, круглые и пухлые. Глеб съел его у двери и долго не мог проглотить последний кусок.
*
Во дворе его окружили.
Слух о ночи у плотины добежал до пристани раньше него: лодочники знали всё, что делается на реке. Широкий детина с рваным ухом сложил ладони кольцом и показал, как поднимается вода, и остальные засмеялись — не над Глебом, а от удовольствия, что видят того самого. Его хлопали по плечу, спрашивали, перебивая друг друга. Он понимал одно слово из пяти и отвечал тем немногим, что успел выучить в артели. Когда становилось совсем непонятно, Сергис говорил медленно, по слову, и помогал руками.
Девочка нашла его сама.
Пробралась между взрослыми и встала перед ним — лет шести, смуглая, курносая, с тонкой косичкой на спине. Протянула что-то. Глеб взял. Это была дынная полоска, длинная, янтарная, заплетённая в косу.
Он засмеялся вслух.
Такие косички продавали на астраханском рынке под вывеской «Узбекские сухофрукты». Бывшая жена покупала их к Новому году. Они были жёсткими, приторными и пахли целлофаном.
Эта пахла солнцем. Он откусил, и рот наполнился мёдом, густым и тёмным, и тем самым цветочным запахом, который ударил ему в лицо, когда Хамдан разрезал первую дыню. Будто кто-то сложил в одну полоску всё лето и заплёл.
Девочка очень серьёзно смотрела, как он жуёт.
— Ширин!
Женщина подошла быстро, взяла девочку за руку и сказала ей что-то короткое и строгое. Потом подняла глаза на Глеба.
Ей было под тридцать. Тёмно-синее платье без вышивки, такой же платок, ни браслета, ни серёг, хотя серебро здесь Глеб видел на каждой второй женской руке. Лицо обветренное, загорелое. Руки сильные, тёмные от солнца, с белым шрамом поперёк указательного пальца — от ножа, подумал Глеб. Глаза она не прятала и не опускала, как другие женщины.
Она спросила что-то, кивнув на дыню. Вопрос был понятен и без слов.
Глеб ответил словом, которым в артели хвалили хорошую, жирную глину.
Женщина фыркнула и рассмеялась, коротко и звонко, прикрыв лицо краем платка. Видно, о дыне так не говорят. Ширин засмеялась вслед за ней, громче матери, и мать потянула её за руку.
— Гульнар, — сказал Сергис у него за плечом.
И добавил несколько слов, из которых Глеб разобрал два: «вода» и «лёд». Потом Сергис сложил ладони лодочкой и медленно опустил их вниз.
Муж. Лодочник. Ушёл под лёд. Тёмное платье было трауром.
Потом Сергис показал на плоские крыши за оградой, на солнце и на дыню у Глеба в руке: это она сушит. Для караванов.
*
К ним подошёл грузный мужчина лет пятидесяти, в добротном халате, со связкой ключей на поясе. Он оглядел Глеба — чужую одежду не по росту, бороду, дыню в руке — и сказал что-то Гульнар, негромко, но так, что она перестала улыбаться. Потом повернулся к Сергису. Тон был вежливым, а взгляд — нет. Глеб уловил слово «кангли», и большего ему не требовалось: речь шла о человеке, которого привезли связанным и за которым приглядывает сотник матери шаха.
— Юханна, — сказал Сергис, глядя, как тот уводит Гульнар и девочку со двора, и сжал пальцы в горсть, будто собирал их всех в одну руку: старший над ними.
У ворот Ширин обернулась и помахала Глебу.
Не ушёл один парень лет семнадцати, длинный, нескладный, с пушком над губой. Он топтался рядом, пока двор пустел, и наконец решился. Ткнул себя в грудь: «Бахрам». Показал на ворота, куда увели Гульнар, и сложил вместе два пальца: брат. А потом сложил ладони кольцом, как лодочник с рваным ухом, и вопросительно поднял брови.
Глеб присел на корточки и нарисовал пальцем в пыли то же, что рисовал той ночью у низины: два ведра, трубку между ними, кольцо. Бахрам смотрел не дыша. Потом сел рядом, взял палочку и стал повторять рисунок сам, тыкая в каждую линию и спрашивая. Через четверть часа до него дошло. Глеб видел, когда это случилось: парень замер, потом поднял одну ладонь, а другую медленно подвёл к ней снизу — тем же движением, каким показывал это Хамдан.
Бахрам показал на себя, на плотину вдалеке, на Глеба — и сжал кулак: хочу туда, с тобой. Глеб пожал плечами: не мне решать. Но парня запомнил.
*
От церкви до пристани было два шага. Глеб пошёл вдоль лодок, разглядывая их так, как разглядывал бы чужие насыпи — где течёт, где подлатано, — и вдруг остановился.
Плоскодонку он узнал раньше, чем хозяина: подпалина на борту, вытертая скамья, к которой его привязывали. Арслан выгружал на берег вязки рыбы. Увидел Глеба, выпрямился, вгляделся в халат и чалму — и расхохотался. Подошёл, обхватил за плечи, отстранил, оглядел ещё раз и снова захохотал.
Потом оглянулся по сторонам, отогнул край рукава и показал зажигалку. Щёлкнул один раз, прикрыв огонёк ладонью, и спрятал.
Разговор вышел долгим: слов у них на двоих было мало, рук — много. Арслан натянул невидимые поводья, подбоченился, сплюнул сквозь зубы. Кангли. Снова приезжали на стан. Показал на Глеба: спрашивали про тебя. Показал на север, вниз по реке, и обвёл рукой круг: ходили туда, где тебя нашли. Смотрели землю, траву, воду. Ничего не нашли. Забрали рыбу. Потом коснулся своего плеча, того места, куда тогда легла плеть Шади, и покачал головой: старика не тронули.
— Таймаз? — спросил Глеб.
Арслан кивнул.
Значит, сотник не забыл. Ищет — а что ищет? Следы, сообщников, татарскую стоянку в камышах? Отмель была пустой, Глеб сам обшарил её в первое утро. Но Таймаз этого не знал, а если бы знал, не поверил бы.
И Глеб вдруг понял, что тоже хочет туда.
Не бежать, как в ту ночь: теперь за него поручился Хамдан, и уйти тайком значило подвести старика. Поехать открыто. Посмотреть ещё раз. Постоять на том месте, где всё началось, — и подождать.
Он показал на лодку, на себя, на север. Арслан понял сразу и нахмурился. Показал на реку — высоко — и опустил ладонь к самой земле. Показал на солнце и много раз провёл им по небу. Когда вода спадёт. Когда кончится лето. Тогда он снова придёт сюда с рыбой — и возьмёт его.
Глеб развязал угол мешочка и протянул ему медяки. Арслан посмотрел на монеты, на Глеба — и хлопнул себя по рукаву, где лежала зажигалка. Уже заплачено.
Вечером, на крыше, Глеб отсчитал в блокноте палочки вперёд. Большая вода в дельте спадает к осени, недель через восемь, может, через десять. Он обвёл кружком день, до которого было ещё далеко, и долго смотрел на север, туда, где за тёмными садами лежали камыши, отмель и, может быть, дорога назад.
Бесплатный фрагмент закончился.
