Читать книгу: «Держащий траур»

Шрифт:

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЧЕЛОВЕК ИЗ МОРЯ.
Глава 1. Крыло мостика

Судно легло на правый борт, помедлило там, словно раздумывая, стоит ли возвращаться, и нехотя пошло обратно.

Степан проснулся за четверть часа до будильника — перед вахтой он всегда просыпался сам — и полежал в темноте, считая про себя. Крен. Пауза. Обратный крен. Вчера вечером судно возвращалось быстрее. Теперь оно задумывалось на каждом размахе, и Степан знал, что это значит: наверху тяжело. Лес на палубе набирал воду, как шуба под дождём, и судно с каждым часом становилось всё более валким. Валким моряки называют судно, которое ложится на борт охотно, а выпрямляется с трудом.

Спал он одетым: в такую ночь на «Фу Сине» все спали одетыми. Сел, нашарил ногами ботинки, затянул шнурки двойным узлом. Перед тем как выйти из каюты, сунул руку в карман штанов, нащупал складной нож и стукнул ногтем по буковой рукоятке.

Дерева на судне хватало. Полные трюмы пилёной лиственницы и сосны, а поверх них, на крышках трюмов, ещё штабеля в два человеческих роста — стучи не хочу. Только то было не дерево, а груз. По грузу не стучат, за груз расписываются.

«Фу Син» — по-китайски «Звезда счастья», как объяснил агент в Находке, — ходил под панамским флагом и принадлежал конторе в Гонконге, которую из экипажа никто в глаза не видел. Экипаж был весь из Находки и Владивостока. Шли в Нинбо, южнее Шанхая. Двое суток пережидали тайфун, а когда его центр ушёл на северо-восток, к Хонсю, капитан повёл «Фу Син» туда, откуда тайфун только что ушёл, — восточным проходом Корейского пролива. Этот проход ещё зовут Цусимским: он лежит между островами Цусима и Ики, и в тени Цусимы, заслонявшей от северо-западного ветра, должно было быть тише. По прогнозу хвост тайфуна иссякал к полуночи. Шёл четвёртый час.

По трапу внутри надстройки — стальной многоэтажной коробки на корме, где каюты, камбуз, а на самом верху рулевая рубка, — он поднялся на мостик. Смолой пахло и здесь. Лес пах сквозь задраенные двери, сквозь вентиляцию и переборки, и за неделю рейса этим запахом пропитались подушки, хлеб и чай.

Ночью рубку не освещают. Светились только экраны, приглушённые до красноватого, чтобы не слепить глаза, да зелёный огонёк на пульте УКВ-радио. Второй помощник, Костя Лыков, сдавал вахту стоя, обеими руками держась за поручень у штурманского стола.

— Курс двести сорок, ход девять, — сказал он. — Ветер норд-вест, двадцать метров, в порывах под тридцать. Барометр растёт. Капитан лёг в два, просил будить, если что.

— Если что, — повторил Степан.

— Боцман вечером говорил: на четвёртом трюме ослабли найтовы. С рассветом хотел обтягивать.

Найтовами зовут тросы, которыми палубный груз притянут к судну: трос перекинут через штабель, концы закреплены на палубе, а натягивают его винтовой стяжкой — талрепом. Найтовы на лесе слабеют всегда. Лес оседает, пакеты досок притираются друг к другу, тросы вытягиваются, и их подтягивают каждый день, если позволяет погода. Погода не позволяла третьи сутки.

— Принял, — сказал Степан.

Костя ушёл спать, а Степан, как в начале каждой вахты, обошёл рубку: радар, электронная карта, гирокомпас, эхолот. На карте «Фу Син» был крошечным силуэтом посреди пролива. Справа, в двенадцати милях — морская миля без малого два километра, — лежала Цусима: на экране радара изрезанная, ломкая кромка, похожая на обглоданную кость. Слева, в одиннадцати милях, — Ики, остров низкий и круглый. Маяк на Ики то пропадал в заряде, то снова мигал. Зарядом моряки называют шквал с дождём, который налетает стеной и стеной уходит. Степан машинально сосчитал проблески и сверил с картой. Всё сходилось. Всё всегда сходится, если считать.

Японская береговая охрана — женский голос, английский с японским выговором — в который раз читала по радио предупреждение: тайфун уходит на северо-восток, в Цусимском проливе шквалы и грозы, судам соблюдать осторожность.

Двадцать с лишним лет Степан ходил этими водами. Пусан, Инчхон, Далянь, Циндао, Шанхай, Нинбо, японские Хаката и Модзи, Внутреннее море Японии с его островами, течениями и водоворотами — всё это он знал так, как другие знают дорогу от дома до работы: где на радаре встанет Цусима, где мигнёт Ики, где в июне ляжет туман, в каком месяце ждать тайфуна. Отец ходил на траулерах и пропадал в море по полгода. Мать встречала его на причале в Находке, держа Стёпку за руку, и Стёпка смотрел не на отца, а на траулер. Дальше был морской университет во Владивостоке и кадетская практика на парусном фрегате «Надежда». Там Степан своими руками ставил прямые паруса и брал секстаном высоту Полярной звезды. Широта места — это и есть высота Полярной над горизонтом, с небольшой поправкой: звезда стоит не на самом полюсе мира, а меньше чем в градусе от него и за ночь обходит полюс по тесному кругу. Спутник давно давал место точнее любого секстана, но Степан до сих пор брал Полярную в ясные ночи. Другие на вахте курят, а он брал звезду.

Этой ночью звёзд не было.

Жена ушла от него давно — сказала, что не может быть замужем за звонком раз в неделю. Детей они не нажили. Мать жила в Находке, в той же квартире с окнами на бухту. В начале сентября, в день рождения, Степан позвонил ей с судна, и мать сказала, что сорок четыре — это ещё не возраст. В Нинбо у него истекал контракт: сдать лес, сдать дела сменщику, самолётом до Владивостока, оттуда автобусом домой.

Где-то в этом проливе, на дне, лежала эскадра Рожественского. Проходя Цусиму, Степан каждый раз вспоминал о ней — не словами, а так, как вспоминают о могиле, мимо которой идут.

*

В половине пятого на мостик поднялся Михалыч — в дождевике поверх свитера, с рацией на груди. Боцман ходил в море ещё с отцом Степана и до сих пор звал его то Петровичем, то, забывшись, Стёпкой.

— Не спится, Петрович. Лес кряхтит.

— Отсюда не слышно.

— Тебе не слышно. А я сорок лет на палубе, я его спиной слышу.

Он встал рядом, широко расставив ноги, и стал смотреть вперёд, в темноту за стеклом, где не было ничего, кроме воды, которую стеклоочистители сгоняли и не успевали согнать.

— Ты мне его до Нинбо доведи, Петрович. Целым. Последний рейс, хочу сдать чисто.

— Крайний, — сказал Степан.

— Какой крайний — последний! На пенсию. Внучка в первый класс пошла, а я её только в телефоне и видел.

— Сойдёшь в Нинбо по трапу — тогда и скажешь «последний». А пока — крайний.

Михалыч хмыкнул. Он и сам ни разу в жизни не свистнул на палубе, потому что свистом, как всякому известно, накликают ветер, но над Степаном посмеивался — как посмеиваются над собственной привычкой, увиденной со стороны.

— Пойду гляну прожектором, — сказал Степан и снял с зарядки вторую рацию.

*

Дверь на правое крыло мостика вырвало у него из рук, едва он повернул ручку.

Крыло — открытая площадка, вынесенная из рубки вбок, к самому борту, чтобы видеть борт от носа до кормы, — было огорожено фальшбортом: сплошной стальной стенкой по грудь, с поручнем поверху. Ветер ударил в лицо водой. Вода была солёной: брызги долетали и сюда, на высоту пятиэтажного дома.

Прожектор стоял на фальшборте, на поворотной стойке. Степан включил его и повёл лучом вдоль палубы. Луч упёрся в дождь, как в стену, и дождь летел в луче не вниз, а вбок. Между двумя зарядами открылась палуба: штабеля леса на крышках трюмов, мокрые, блестящие, в белых потёках пены, и поперёк штабелей — тросы найтовов, натянутые, как струны.

На четвёртом трюме одна струна висела. Свободный конец троса мотался по штабелю, как бич, и при каждом крене верхний ярус — пакеты пилёной доски по тонне с лишним каждый — сползал к левому борту и уже не возвращался.

Сползал на ладонь, не больше. Но лес, который сдвинулся на ладонь, сдвинется и на метр. Пакеты, съехавшие на метр, тянут судно на борт, а валкое в такую волну может лечь и не встать.

Степан вернулся в рубку и снял трубку телефона. Капитан Ерохин поднялся через три минуты одетым: похоже, он не спал, а только лежал.

— На четвёртом лопнул найтов, — сказал Степан. — Верхний ярус ползёт влево. Предлагаю привести носом на волну и сбавить ход до малого — качка станет терпимой. Михалыч с двумя матросами заведёт запасной найтов и обтянет. Я посвечу и буду на связи.

Ерохин посмотрел на барометр, на экран радара, в темноту за стеклом, где был четвёртый трюм.

— Сколько им там работы?

— Минут двадцать.

— Двадцать, — сказал капитан. — Не тридцать. Действуй.

Поворачивать валкое судно в такую волну — всё равно что перебегать улицу с завязанными глазами: на середине поворота оно стоит к волне бортом, и если волна придёт большая, оно ляжет. Степан встал рядом с рулевым и стал смотреть на воду. Большие волны ходят сериями: три-четыре огромные, за ними несколько послабее. Он пропустил серию, дождался затишья и скомандовал:

— Право на борт.

«Фу Син» повалился на левый борт, вздрогнул всем корпусом, когда волна ударила в скулу — так зовут изгиб борта у самого носа, — и пошёл, пошёл вправо, пока не встал носом на ветер.

— Одерживай. Так держать. Малый вперёд.

Качка из бортовой стала килевой. Теперь «Фу Син» не валился с борта на борт, а кланялся: нос взлетал, нос падал, и вода шла через нос белым валом до самого первого трюма.

Михалыч уже затягивал на себе страховочный пояс.

— Ваньку и Хасанова беру, — сказал он. — Петрович, свети как следует.

— Посвечу. Пристёгиваться на каждой стойке.

*

Они вышли из двери надстройки на главную палубу втроём, в оранжевых спасательных жилетах и касках, поднялись по трапу на штабель и пошли по лееру. Леером зовут трос, натянутый на стойках вдоль штабеля на высоте пояса: за него держатся и к нему пристёгиваются карабином. Каждый раз, когда нос падал в волну, все трое приседали и хватались за трос обеими руками.

Степан вёл их лучом. Михалыч шёл первым, за ним Ванька с бухтой троса на плече, замыкал Хасанов с талрепом. У четвёртого трюма они легли на пакеты, и Степан видел в луче, как Михалыч, лёжа, ловит бьющийся конец лопнувшего найтова — раз, другой — и ловит.

— Мостик, боцман, — хрипло сказала рация. — Заводим.

— Принял. Свечу.

Двадцать минут на палубе в шторм — это долго. Все двадцать минут Степан держал луч на четвёртом трюме, а рацию — у самого лица, и пальцы у него онемели от холода и воды. Новый трос лёг поверх пакетов. Хасанов закрепил талреп, и они с Ванькой стали крутить его ломиком, а Степан видел, как трос из провисшей верёвки становится струной.

И тут на концах крановых стрел зажглись огни.

Голубоватые, тихие, они сидели на металле, как огоньки свечей в церкви, и не гасли ни от ветра, ни от дождя. Затеплились и антенны над рубкой. Степан почувствовал, как под капюшоном шевельнулись волосы, и услышал сквозь ветер треск — тонкий, сухой, будто над ухом рвали шёлк.

— Петрович! — заорала рация. — Огни святого Эльма! Гляди — к удаче! Святой нам светит!

Огни святого Эльма — не святой и не к удаче. Это воздух вокруг судна так заряжен, что начинает светиться металл. Чаще всего после таких огней ничего не бывает. А бывает, что бьёт молния.

— Все внутрь, — сказал Степан в рацию. — Немедленно.

— Петрович, минуту, дотянем…

— Бросить. Все внутрь, боцман. Бегом.

Секунду рация молчала. Затем в луче поднялись три оранжевых жилета и пошли назад по лееру — медленно, перестёгивая карабины на каждой стойке, приседая, когда нос падал в волну.

Первым спрыгнул на палубу Ванька и нырнул в дверь надстройки. За ним Хасанов. Михалыч шёл крайним — Степан подумал это слово и усмехнулся сам себе. У двери боцман обернулся и поднял руку в луче прожектора: дома, мол. Степан поднял руку в ответ, хотя Михалыч из-за света не мог его видеть.

Теперь можно было уходить. Он перехватил рукоятку прожектора, чтобы опустить луч, и взялся за мокрый поручень фальшборта той же рукой, в которой держал рацию. Голубой огонёк сидел на козырьке прожектора, в ладони от его пальцев.

Степан успел подумать, что надо разжать руку.

Белое.

Глава 2. Красный папоротник

Сначала был звук: шорох, с которым вода уходит в песок. За ним — тяжёлый удар, и снова шорох. Звук шёл только слева. Справа было тихо и звенело, будто в ухо набили мокрой ваты и сквозь вату кто-то тянул одну тонкую бесконечную ноту.

Степан открыл глаза. Перед самым лицом лежал песок — серый, мокрый, с чёрными крупинками, — и по песку, в ладони от его носа, боком пробирался краб.

Он лежал ничком у самой воды. Волна набегала, доставала ему до колен, тянула назад и отпускала. Было холодно тем мокрым, пробирающим до костей холодом, какой бывает на берегу после шторма. На зубах скрипел песок.

Он упёрся руками и приподнялся. Руки слушались. Он хотел подтянуть колени, и колени остались там, где были.

Он попробовал ещё раз. Отдал ногам приказ, как отдают команду в машину, и подождал ответа. Ответа не было. Ноги лежали на песке отдельно от него, как два бревна, выброшенные волной.

Позвоночник. Слово пришло само, и вместе с ним пришёл страх — такой, от которого хочется заорать. Степан не заорал. Он лёг щекой на песок и заставил себя дышать: вдох на четыре счёта, выдох на четыре. Так учили на курсах первой помощи — правда, учили не себя спасать, а тех, кого будешь вытаскивать. Первым делом — то, что работает.

Голова поворачивалась. Шея не болела. Руки — обе. Грудь дышала. Он перевернулся на спину, перетащив за собой ноги, как чужие, и увидел небо.

Небо было высокое, серое, в рваных тучах, которые неслись на юго-восток. На востоке, над тёмной кромкой холма, оно уже наливалось розовым. Над берегом, раскинув крылья, кружили два коршуна.

Он дотянулся до ног и ощупал их. Сквозь мокрую ткань штанов — холодные. Закатал штанину: кожа бледная, восковая, в синеватых разводах, как мрамор. Он ущипнул себя за икру изо всей силы. Ничего.

Волна добежала до его ботинка. До ботинка — одного: на правой ноге ботинка не было, только носок, разорванный на пятке, с обугленным краем.

Степан упёрся локтями и пополз вверх по берегу, волоча ноги, — подальше от воды, которая с каждым набегом подбиралась выше. Прилив, отметил он машинально. Или нагон после шторма: ветер пригнал воду к берегу, и она ещё не успела уйти.

Ползти пришлось шагов двадцать, до вала водорослей, выброшенных штормом. Там, упёршись руками в мокрую бурую гриву, он приподнялся и увидел лодку.

*

Лодка лежала поперёк берега, переломленная надвое. Днище было долблёное, из цельного ствола толщиной в обхват, и к нему по бортам были пришиты доски: вдоль кромок шли ряды отверстий, в отверстия продеты верёвки, щели забиты чем-то тёмным и волокнистым. Ни гвоздя, ни краски, ни номера, ни мотора. Длиной лодка была метров пятнадцать, если сложить обе половины.

От раскола тянуло лекарством. Степан не сразу узнал запах, а когда узнал, удивился: камфора. Так пахло камфорным спиртом, которым мать растирала ему грудь, когда он в детстве болел.

Вокруг лежало всё, что лодка везла и чем её двигали. Длинные вёсла с деревянными упорами. Разбитая корзина. Мотки верёвки, свитой из какого-то лыка. Черепки большого горшка — бурого, толстостенного, явно лепленного руками, без гончарного круга. А в песке, наполовину занесённые, лежали связки железа: плоские пластины в ладонь шириной, расширенные с одного конца, как лезвие топора, перевязанные лыком по десятку. Степан вытащил одну. Ржавая, неровная, в мелких вмятинах — её не прокатывали на стане, её отковали молотом.

Кто ходит через пролив на такой лодке, подумал он. И сразу: эти — ходили.

Утопленников было четверо.

Один лежал лицом в водорослях, другой — на спине, раскинув руки, с открытыми глазами, в которых отражалось небо. Двое — у самой воды, и волна шевелила их и всё не могла разбудить.

Степан подполз к ближнему и прижал два пальца к его шее под углом челюсти, как учили на курсах. Кожа была холодной, как песок. Ничего. Ко второму. То же. К тем, что лежали у воды, он полз дольше, его окатило волной с головой, он отплевался и всё равно дополз. Мертвы оба. Давно, с ночи.

Это были невысокие, крепкие люди, широкие в плечах, с тёмной обветренной кожей. Волосы у всех были собраны в узел на темени; у одного узел держала повязка из грубой желтоватой ткани. На лицах — татуировки: синие полосы по щекам, от крыльев носа к ушам, дуги над бровями, точки на лбу. Узоры шли и по рукам, и по груди — то ли рыбья чешуя, то ли волны, то ли зубы. Одежды почти не было: полотнища грубой ткани, обмотанные вокруг бёдер и через плечо и завязанные узлами. Ни шва, ни пуговицы, ни пряжки. Босые ступни были твёрдыми, как подошва.

Самым молодым оказался мальчишка лет пятнадцати. Татуировка на его щеке была неполной: одну полосу довели до уха, вторую только начали. Степан закрыл ему глаза. Больше он ничего не мог для него сделать.

Японцы? В Хакате и Модзи он видел японских рыбаков — в резиновых сапогах, в кепках с длинными козырьками, с телефонами в нагрудных карманах. Татуировок на лицах у них не было: в Японии с татуировкой и в общественную баню не пустят. Кино? Праздник, на который наряжаются в старину? Но для кино не тонут по-настоящему и не везут через пролив кованое железо.

Додумывать эту мысль Степан не стал. Когда ноги не держат, думают о другом.

*

Он сел, привалившись спиной к борту разбитой лодки, и сделал то, что делал в начале каждой вахты: принял дела.

Правое ухо. Он осторожно сунул в него палец, и на пальце осталась бурая корка. Кровь. Лопнула перепонка. Такое бывает от взрыва или от удара по уху, говорил инструктор на курсах, и заживает само, если туда не лезть. Степан вытер палец о штанину и больше в ухо не лез.

Часы на левом запястье — электронные, купленные в Пусане, водонепроницаемые до ста метров — показывали черноту. Ни цифр, ни мигающей точки. Он нажал все кнопки по очереди. Чернота.

Нож лежал в кармане. Степан нащупал буковую рукоятку и раньше, чем успел подумать, стукнул по ней ногтем. Рации не было: выронил, когда… Когда — что? Телефон остался в каюте.

Под ремнём жгло. Он расстегнул пряжку и оттянул пояс штанов. На животе, там, где лежала пряжка, вздулся волдырь — ровный прямоугольник, точь-в-точь по форме пряжки, как оттиск печати.

Он попробовал вспомнить, как сюда попал. Крыло мостика. Луч прожектора на штабеле. Михалыч в двери поднимает руку. Голубой огонёк на козырьке прожектора. Белое. Дальше не было ничего: ни воды, ни холода, ни того, как его несло. Страницу из вахтенного журнала кто-то вырвал.

Если его смыло с крыла — с высоты пятиэтажного дома, без жилета, без сознания, в такую волну, — он должен был утонуть через минуту. Он не утонул. Значит, чего-то он не знает. Степан не любил не знать. Но в море к этому привыкаешь: сначала делаешь, что нужно, а разбираешься на берегу. Он и был на берегу.

Если пряжка раскалилась так, что выжгла на коже свой след, — что ещё раскалилось? Он потянул вниз замок куртки. Молния на куртке заела на середине; он дёрнул, и она поддалась. Под курткой был тельник, мокрый насквозь. Степан задрал его до подбородка.

От левого плеча через всю грудь шёл узор.

Красный, ветвистый, тонкий — папоротник, нарисованный прямо на коже: от толстого стебля — побеги, от побегов — побеги помельче, и так до самых тонких, в волос. Как изморозь на окне. Как дельта большой реки на морской карте, где русло рассыпается на сотни рукавов, прежде чем уйти в море.

Он видел такое. На тех же курсах во Владивостоке инструктор показал слайд, чтобы разбудить задремавших на задних рядах: «Фигура Лихтенберга. Следы молнии. Не ожог, сходит за сутки. С такой картинкой люди живут — и это главное, что вам про неё надо знать».

— Молния, — сказал Степан вслух и услышал свой голос одним ухом.

Значит, всё-таки молния. Ударила в мачту, в прожектор или в него самого, — и он жив. Как он оказался здесь, молния не объясняла. Но хоть что-то она объясняла.

*

Ноги возвращались к нему не сразу. Первыми пришли мурашки — где-то глубоко, будто в кости насыпали песка. За мурашками пришло жжение, такое сильное, что он застонал и обрадовался этому стону: болит — значит, живое. Он пошевелил пальцами на левой ноге. Пальцы шевельнулись.

Солнце поднялось над холмом. Тучи уходили на юго-восток, вода из серой становилась зелёной, и на северо-западе, далеко, над самым горизонтом, в чистом после шторма воздухе проступила длинная синяя гряда гор.

Этот силуэт Степан видел с моря сотни раз. Цусима. А раз Цусима на северо-западе, значит, он на Ики, на северном берегу, милях в десяти от того места, где «Фу Син» разворачивался носом на волну.

Ики — японский остров. На Ики есть порты, паромы до Хакаты, полиция, больница, телефон. Надо только встать и дойти.

Встать он не успел.

*

Он услышал их раньше, чем увидел: крик — высокий, тонкий — донёсся с мыса. На камнях стоял мальчишка и кричал, показывая рукой на лодку. Из леса на склоне холма, из зарослей бамбука, выбегали люди.

Впереди бежали мужчины, человек десять, с копьями. Наконечники вспыхивали на солнце — железо. У двоих были луки, и луки были странные: длинные, в рост человека, а держали их не за середину, а ниже, так что нижнее плечо выходило заметно короче верхнего. У одного грудь и плечи были натёрты чем-то красным, как охрой.

Они добежали до лодки и встали. Мёртвых они увидели первыми, и над берегом пошёл звук, от которого у Степана свело затылок: низкий, долгий, на одной ноте — не плач, а вой. Вслед за мёртвыми увидели его.

Копья опустились на уровень его груди.

Он поднял руки ладонями вперёд — так на всех берегах мира показывают, что в руках ничего нет.

— Здравствуйте, — сказал он по-русски и сам услышал, как глупо это звучит. — Hello. I am a seaman. Ship. — Он показал на море. — Коннитива. Сумимасэн.

Это было почти всё, что он знал по-японски, если не считать «спасибо», «пиво» и «сколько стоит».

— Аннёнхасеё.

По-корейски он знал ещё меньше.

Они переглянулись. Один что-то сказал — быстро, мягко, на одних гласных, — и Степан, столько лет слушавший японскую речь в портах, на миг обрадовался. Похоже: та же мелодия, те же открытые слоги, тот же ровный ход. Но ни одного слова он не узнал. Ни одного.

Сверху, от леса, спускался старик.

Мужчины расступились перед ним. Волосы у старика были совсем седые, собранные в узел, лоб перехвачен повязкой, на шее — нитка зелёных каменных бусин, изогнутых, как запятые. Татуировка на лице выцвела и расплылась, как старая карта, которую много раз мочило водой. Старик посмотрел на лодку, на мёртвых, и лицо его не изменилось. Затем он посмотрел на Степана — и остановился.

Смотрел он не в лицо, а на грудь.

Степан опустил глаза. Тельник так и остался задранным, куртка была распахнута, и красный папоротник горел на солнце ярко, как свежая краска.

Старик сказал одно слово. Мужчины повернулись к Степану. Один поднял руку к небу, показал на море, на Степана; другие заговорили все разом. И отступили — на шаг, ещё на шаг. Копья опустились остриями в песок.

Старик поднял руки перед грудью и хлопнул в ладоши. Раз. Другой.

Этот жест Степан знал. Так японцы хлопают перед святилищем, прежде чем загадать желание: он видел это в Хакате, у красных ворот-тории, и тогда это показалось ему трогательным. Сейчас трогательным это не казалось. Старик хлопал ему.

*

Женщины прибежали позже. Волосы у них были распущены или стянуты узлом, а платье было просто куском ткани с дырой для головы, перехваченным на поясе верёвкой. На руках у многих белели браслеты из раковин.

Одна, молодая, с растрёпанными от бега волосами, увидела того, что лежал на спине с открытыми глазами, и упала рядом с ним на колени. Она не выла, как другие: взяла его голову в ладони и стала что-то говорить ему — быстро, тихо, — будто он мог ответить, если хорошенько попросить. Узор на груди у мёртвого был самый сложный из всех, а на шее, на шнурке, висел большой треугольный зуб — акулий.

Подняв голову, она увидела Степана.

И встала. Мужчины, только что отступившие от него, расступились и перед ней. Она прошла между ними, не глядя на копья, остановилась над Степаном, и он увидел её лицо: широкоскулое, с припухшими веками и тёмными, совершенно сухими глазами.

Кулак пришёлся ему в скулу. Второй удар, наотмашь, — по правому уху, и звон в голове стал таким, что берег качнулся.

На третьем замахе Степан поймал её запястья. Он не сжимал их — только держал, чтобы не била, и она рвалась, а он держал. Тогда она плюнула ему в лицо и сказала что-то — коротко, хрипло, сквозь зубы. Перевода он не попросил бы, даже если бы было у кого.

Старик крикнул. Две женщины подбежали, обхватили её за плечи и потащили прочь, и кто-то из мужчин позвал:

— Наги! Наги!

На этот звук она обернулась. Так оборачиваются на имя.

*

Мёртвых понесли наверх на вёслах, как на носилках, а Степана повели двое мужчин, оба на голову ниже его. Взяли они его не под локти, а за рукава куртки, и Степан догадался почему: они боялись коснуться его кожи. Ноги слушались плохо, подгибались, ватные, но держали.

Тропа поднималась от берега в лес — камфорные деревья с глянцевыми листьями, дубы, бамбук, шелестевший над головой, как дождь, — и выводила к гребню холма. Оттуда пахнуло дымом. За гребнем, над рвом и частоколом, стояли крыши — соломенные, высокие, свисавшие почти до земли, — и над ними поднимались дымки очагов.

У гребня Степан обернулся. Внизу лежала бухта: разбитая лодка на песке, пена на чёрных камнях. За бухтой — море, зелёное, в белых гребнях, а над ним, на северо-западе, синяя гряда Цусимы.

Наги шла за мёртвыми вместе с женщинами и не оборачивалась. Только раз, у самого гребня, обернулась и посмотрела на него, и Степан не отвёл глаз, потому что отвести было бы хуже.

Наги, повторил он про себя, чтобы не забыть.

Первым словом, которое он выучил на этом берегу, оказалось имя женщины, желавшей ему смерти.

Бесплатный фрагмент закончился.

49,90 ₽

Начислим +1

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе