Читать книгу: «На земле Заратуштры», страница 2
Приоткрыв белую деревянную дверь – одну из трёх дверей, что есть в доме, где все прочие дверные проёмы занавешены бусинами, – я попадаю в свою старую спальню. У меня чувство, что, тяжёлыми мокрыми шагами ступая по жёсткому старому ковру, я легко бегу в свою маленькую серую комнатку, в которой всё ещё живы мои детские мечты о великом и неизведанном.
Я наспех натягиваю пижаму, быстро отыскав её в своей сумке, и начинаю разглядывать комнату, вспоминая её с каждой увиденной деталью всё чётче и чётче. Комната у меня будто кукольная – всё аккуратное и светлое, как ясный день. Кровать двуспальная – тётя Лилия сама её мне сколотила, да такую красивую, что даже в лучших мебельных магазинах я подобных кроватей не видела до сих пор. Платяной шкаф – маленький, пустой, в нём совсем не осталось моей одежды. Зато игрушки все целы: и кукла тряпичная, и чайный сервиз, и мишка, которого тётя Лилия шила, щурясь и причитая.
Я подхожу к большому комоду и открываю выдвижной ящик. Глаза закрываются сами собой, и я вдыхаю запах пудры и крема; шёлковое постельное бельё пахнет деревянным комодом, в котором оно хранилось и ждало своего часа. Я вдруг вспоминаю, что тётя Роза привезла это бельё откуда-то издалека – потому, наверное, оно было красивым, как прежде, и всё ещё не истрепалось.
Моя дорожная сумка лежит, уютно пристроившись, в углу комнаты. Я бросаю на неё взгляд, вспоминая, что прихватила с собой собственное постельное бельё; поколебавшись с пару секунд, я решаю, что то, из комода – тоже моё собственное. От этой мысли у меня внутри будто всё замирает, но уже через секунду я прихожу в себя и принимаюсь за дело.
Я застилаю постель и поражаюсь тому, в какой чистоте содержался всё это время старый матрас и такие же старые подушки. Тётя Роза всегда любила чистоту. Я заправляю одеяло в пододеяльник и пытаюсь припомнить, сколько ей было лет. За девяносто? Может, и вовсе больше ста?
Тётя Лилия умерла раньше – десять лет тому назад, хотя она и была моложе тёти Розы. О том последнем разе, когда я приезжала сюда, я практически ничего не помнила: всё стёрлось из головы, будто кто-то прошёлся ластиком по лёгкому карандашному наброску. Я пытаюсь не думать о том, что меня так долго не было здесь, и о том, что я совсем потеряла с тётками связь, когда выбралась в большой город. Я даже приехать на похороны не смогла: появилась спустя два дня после звонка Мальми, хотя езды тут от силы часов восемь, а на поезде – так ещё меньше; я почему-то решила вдруг, что сдача проекта важнее, чем похороны женщины, заменившей мне родную мать. Горло душит совесть, но я умело её усмиряю, параллельно засовывая подушки в шёлковые наволочки.
Когда с постельным бельём покончено, я выключаю свет и ложусь, зарываясь в одеяло по самые уши. Вечер нынче выдался холодным – впереди предстоит ещё более холодная ночь.
Окна плотно закрыты. Ещё бы их не закрыть: оставишь открытыми на ночь – ветер всё в комнате перевернёт.
Я лежу на спине и, когда приходит мой муж, едва различаю его силуэт в темноте. Он ложится рядом и привычно нежно целует меня в висок. Хочу улыбнуться, но мне будто что-то мешает и тянет уголки губ вниз. Радуюсь про себя, что в этой непроглядной темноте он совсем меня не видит.
Когда он засыпает, мне становится чуть легче дышать. Я лежу рядом с ним и давлю в себе желание прижаться к его широкой спине, пахнущей свежестью и дождём – как предсказуемо: он даже на одну ночь взял с собой свой любимый гель для душа, будто без этого геля ему невозможно будет помыться. Я чувствую, помимо этого запаха, и запах его тела – его собственный, ещё более родной мне запах. Мне хочется обнять его и одновременно с тем вдруг так отчётливо хочется скинуть его с кровати.
Он мне такой родной, он мне такой близкий и такой свой, настолько свой, насколько я даже сама себе не своя, – и оттого так паршиво становится от осознания, что у нас ничего с ним не выходит. Ночь тёмная и ясная, стёкла в оконных рамах стучат время от времени от яростных порывов ветра. Я смотрю на бусинки звёзд, которые едва различимо сверкают вдалеке, и вдруг – это всегда неожиданно – перестаю притворяться; мне вдруг так сильно и неумолимо хочется плакать, что я до крови закусываю губу, лишь бы не дать слабину. Кровь солёная на вкус, и я чувствую, как она стекает по губе; я чувствую запах крови и запах своего мужа, и мне искренне верится, что я действительно бесплодна и что я сама виновата в своём бесплодии, будто я не просто не могу иметь детей – будто я убиваю их, одного за другим, самолично.
В такие моменты мне кажется, что я медленно схожу с ума.
Мне вдруг становится так больно, что я с силой сжимаю руки, впиваясь ногтями в собственные ладони. Я не позволяю себе плакать: мои тётки учили меня, что слёзы – это дело последнее. Я всегда позволяю себе воспроизводить те крупицы воспоминаний, что ещё остались со мной, – о них только с теплотой и звонкой радостью в душе или хотя бы с улыбкой.
Но сейчас я лежу в их доме, в доме, в котором они вырастили меня, и рядом со мной лежит мой муж, и я впервые – впервые спустя целых десять лет – не знаю, что мне делать.
В голову вновь, как одержимые, прокрадываются мысли обо всех обвинениях в мой адрес. Рядом со мной человек, который помогает мне выдержать и выдерживает сам то, что ему приходится слышать день ото дня – от родных, от друзей, а порой и от первых встречных. Но он неизменно выдерживает и – так же неизменно – помогает выдержать мне. Оттого я корю себя за то, что иногда мне кажется: я делю постель с совершенно не знакомым мне человеком.
Что он знает обо мне? Что я сирота, никогда не знавшая причин и обстоятельств своего сиротства; что меня вырастили сёстры моего отца, две мои тёти, которых я удосужилась навестить только тогда лишь, когда обе они уже покинули эту грешную землю. Он знает, что мне нравится чай с мятой и что я очень люблю читать, он знает, что я обожаю больших собак и полосатых кошек, но я никогда, никогда и ни за что в жизни не завела бы животное в доме, потому что считаю неправильным и непростительным держать живое существо взаперти и лишать его свободы. Он знает обо мне всё, что о себе знаю я сама. Беда заключается в том, что, когда я задумываюсь об этом, я понимаю: сама о себе я знаю ещё меньше, чем ничего.
Что-то ест меня изнутри. Вне брака и в нём, что-то сжирает меня откуда-то из глубины, как обезумевший от голода зверь. Это чувство… оно гложет своей неизвестностью. Будто бы я зачитываю эпитафию тому, что у меня есть и чего со мной нет одновременно. Я бы очень хотела сейчас понять, почему мне так одиноко и откуда оно, это чувство, что нет никого и ничего, кроме меня, а меня самой, вообще, тоже нет – и значит, нет совсем ничего: ни мира, ни света, ни жизни. Я пытаюсь бороться с этим, но, когда не знаешь, с чем борешься, просто бьёшь в темноту наугад. Раз, два, три… и тебе становится легче на долю секунды. Я никогда не высыпаюсь и плетусь утром мёртвым комком одиночества в места, где мне быть не хочется, чтобы говорить с людьми, которые не сдались мне даром, чтобы слушать раз за разом о собственной неполноценности и осознавать самолично, что все они – до единого – правы. Я будто живу для того лишь, чтобы каждый день добровольно ложиться на это прокрустово ложе.
Но в какой-то момент, зацепившись пустым (или пустынным?) взглядом за одну из звёзд за окном, я вдруг чувствую какой-то невероятный прилив энергии. Здесь, в этом маленьком городе, лёжа на своей старой кукольной кровати, я наконец-то чувствую себя живой – не ощущаю, не пытаюсь почувствовать, но чувствую, впервые за долгое-долгое время. И мне хочется прикоснуться к кому-нибудь такому же живому, как и я, и я легонько касаюсь плеча своего мужа – и никуда не исчезаю. Во мне будто бы просыпается то, что сотни лет лежало в беспросветной коме.
И вдруг, кружась с этими мыслями в медленном танце, мир рушится по кускам и превращается в необъятную пустоту моих сновидений, в коих ни образа, ни историй, ничего нет – даже меньше, чем ничего.
Но в этот раз всё иначе: проваливаясь в собственный неожиданно подкравшийся сон, я понимаю, пытаясь совладать с уже затуманенным разумом: всё меняется, всё меняется в эту ночь.
В эту ночь, впервые за много лет, мне снится яркий красочный сон.
Мне снится степная рысь.
Она пушистая, её мех отливает бронзой и лоснится под мягким солнечным светом. Она машет своим хвостом и играючи опирается лапами на мои плечи – большая, такая большая, словно тигр или даже лев. Мы с ней посреди огромной зелёной поляны, и вокруг – тысячи полевых цветов: белых, розовых и голубых, ярких, словно капли акварели на чистой белой бумаге. Рысь бегает кругами, дразнит меня, и я зачем-то пытаюсь её поймать. Когда ей надоедает эта игра, она прыгает мне на грудь; она удивительно лёгкая, лёгкая, будто это не дикая рысь, а обычный домашний кот. Мы падаем с ней на траву, и она утыкается своей мягкой мордой в ложбинку между моей шеей и плечом. Я смотрю на небо и вижу, что мы лежим с ней в воде, – будто под нами не поляна вовсе, а мягкое илистое дно.
Над нами проплывают огромные разноцветные рыбы, путаясь в водорослях, которые только что виделись мне окружившими поляну деревьями. Я смотрю на солнце и понимаю, что это не солнце вовсе, а огромный белый глаз.
Исполинская рыба, гигантская, словно целый кит, плавает прямо над нашей головой. Её чешуя переливается и блестит золотым цветом. Она так далеко, дальше всех остальных рыб, но она такая огромная, что я перестаю замечать других, и большие цветные рыбы превращаются в разнородный сгусток мелкого планктона.
Печальная жёлтая рыба смотрит на меня, и её белый глаз с проступающими красными венами наблюдает за мной, будто самое настоящее всевидящее око. Рысь мурлычет у меня под ухом, а я всё смотрю, как у меня изо рта с дыханием вылетают в воздух маленькие пузырьки.
Когда печальная жёлтая рыба, махнув хвостом, исчезает в гуще тёмно-зелёных водорослей и всё вокруг вдруг погружается в непробудную кромешную тьму, я просыпаюсь.
Открываю глаза, мне в лицо бьёт яркий солнечный свет. Там, где ночью лежал мой муж, пусто; прислушавшись, я понимаю, что он уже возится на кухне и что-то колдует на завтрак. Когда я поднимаюсь с постели, мне кажется, что я стала легче, чем была вчера: дурные мысли по обыкновению растворились вместе с ночной темнотой, и я иду, одурманенная приливом энергии, в ванную комнату, прихватив из сумки зубную щётку и пасту.
По пути салютую мужу – он выглядывает из кухни, и занавески-бусины забавно свисают с его плеч. Он уже одет. «Значит, – думаю я, – позавтракает и тут же уедет». Ему не нужно сегодня ехать домой. В соседнем городе – намного более крупном, чем этот, – вот уже два дня подряд идёт благотворительная выставка, на которой ему нужно обязательно появиться как представителю одной из спонсирующих организаций. Он убеждал меня в том, что будет со мной столько, сколько мне потребуется, но я уверила его, что справлюсь и сама и будет даже лучше, если я какое-то время побуду одна.
Доехать до того города на машине можно примерно за полчаса – поэтому мы неспешно завтракаем, изредка говоря друг другу что-то забавное или просто приятное. Я обязуюсь в этот раз лично помыть посуду и даже ручаюсь, что ничего не разобью – муж смеётся, и я знаю, что он верит в это больше, чем я.
Когда с посудой наконец покончено (не в том смысле, что она разбита; я имею в виду, что помыла её), мы идём на улицу. Утром, как и ожидалось, стало невыносимо – даже в лёгкой пижаме мне жарко настолько, что я чувствую головокружение. В небе бельмом висит огромное бесцветное солнце, палящее, прожигающее чуть ли не до костей. Я невольно морщусь, не представляя, как вынесу целый день в такой жаре.
Сев в машину, мой муж первым делом включает кондиционер; я наклоняюсь и легко целую его в щёку. Он говорит мне, чтобы я звонила в случае чего. Я киваю и говорю, чтобы он не беспокоился. Когда его машина скрывается за горизонтом, я возвращаюсь в дом, чтобы одеться и отправиться на кладбище.
Войдя, первым делом замечаю широкое окно в прихожей, которое вчера оставила без внимания. Сейчас сквозь стекло в прихожую проникает, разливаясь лучистым ручьём тепла, солнечный свет. Он сочится сквозь прозрачное стекло и в этой оконной раме будто фильтруется – он больше не кажется мне белым и резким, он не кажется мне обжигающим и неприятным; он становится для меня таким тёплым, каким когда-то был чай в этом доме, какими были объятия и поцелуи в щёку на ночь.
Пройдя насквозь просторный зал, заставленный книжными шкафами, я украдкой бросаю взгляд на комнату покойной тёти Розы. Мне предстоит разобрать все её вещи и решить, что с ними делать; я замечаю разложенную на её кресле одежду, которая так и осталась ненадетой, нестираной и(ли) неглаженой. Прямо над креслом висит картина, которая, как и прочие детали, вдруг воспроизводится в моей памяти ярким воспоминанием.
Это миниатюра с каллиграфической подписью в самом углу – картину подарил тёте Лилии кто-то из её учеников ещё в те времена, когда она преподавала в художественном училище в столице. На картине изображён див – чудовище с телом человека и кожей синего цвета. У него на голове пара огромных рогов, а на лбу – третий глаз, аккурат посередине над двумя другими. Он весь увешан золотыми браслетами и кольцами. На картине он застыл в причудливой позе: вскинув руки над головой, переминаясь с ноги на ногу, будто пританцовывая, див стоит у огромного водопада, как и положено хозяину речной воды. С одного из берегов на него смотрит юноша, сидящий на грациозном белом коне. Див улыбается ему, будто приглашая проследовать в его пещеру, спрятавшуюся за шлейфом стекающей со скал воды.
Я, простояв перед дверным проёмом, по обыкновению занавешенным бусинами, около пары минут, всё-таки не решаюсь войти: нет уж, самое сложное – на потом. Шагаю в свою спальню, при этом топая очень и очень громко, будто пытаясь распугать прячущихся за стенами дивов. Забавно, что я вообще вспоминаю об этой своей детской привычке – будучи совсем маленькой, часто представляла, что наш дом просто кишит всякими чудищами, но нисколечко их не боялась. Мне казалось, что, если я буду достаточно громко топать, они поверят, что я ещё страшнее их всех вместе взятых – и они убегут, непременно испугаются и убегут, кем бы они, эти чудища, ни были.
Я вытаскиваю из своей дорожной сумки свободную клетчатую рубашку и пару таких же свободных хлопковых штанов. Быстро стягиваю пижаму и, сложив её под подушку, одеваюсь. У меня трясутся руки. Пытаюсь убедить себя в том, что я просто не выспалась, или не наелась за завтраком, или перегрелась на солнце – словом, выдумываю безобразную кучу отмазок, чтобы не называть себе истинной причины собственного внезапно подкравшегося страха.
Я терпеть не могу кладбища.
Я не думаю, что тётя Роза или тётя Лилия особо их жаловали – они ненавидели смерть, они ненавидели людское отношение к смерти, они ненавидели то, как люди перевирали и обесценивали всё, что было связано со смертью, и более всего они терпеть не могли, когда кто-то пытался оторвать смерть от жизни, будто для того, чтобы кто-то умер, совсем необязательно было, чтобы этот кто-то до этого жил.
Когда в тот вечер мне позвонила Мальми, она сказала мне, что похороны пройдут как можно скромнее – ни тётя Лилия, ни уж тем более тётя Роза не хотели устраивать сомнительное по своей направленности торжество в честь собственной смерти, заставляя особо сердобольных плакать, а особо бессовестных – злорадствовать. Когда ушла тётя Лилия, кажется, тоже обошлось без особых церемоний: не было ни завешенных зеркал, ни показного траура, ни поминок, где каждый только и делал бы, что набивал себе желудок. Тётя Роза была ещё более категоричной в вопросе похорон: она называла это пустой тратой времени и непременно добавляла ещё что-нибудь крайне грубое. Помнится, она как-то сказала мне, что жить нужно так, чтобы не было причин горевать в конце и чтобы другими твоя жизнь вспоминалась не как ушедшее в небытие время, а как время, проведённое с толком и – непременно – очень и очень радостно.
В городе моих тёток (в том числе, видимо, и за свободомыслие) никто не любил: они жили на самой окраине и жили, надо бы сказать, довольно хорошо. Я раньше не понимала и вряд ли смогу сказать сейчас, почему они жили именно тут, в этой глуши, в то время как в столице у них были и работа, и места, где их ждали, и много друзей, и целые вагоны возможностей. Здесь же, в этом захудалом городишке, люди их искренне не любили; я не могу точно вспомнить за что, но я предполагаю, что, скорее всего, это было как-то связано с их относительно хорошей материальной обеспеченностью.
По телефону Мальми сказала мне, что некоторые из учеников тёти Розы приедут, чтобы навестить её могилу; однако никаких шумных похорон и уж тем более поминальных встреч по её же, тёти Розы, просьбе делать никто не собирался. Даже если бы Мальми и взялась за это, вряд ли она сумела бы: многие из учеников тёти Розы не смогли её пережить – так сколько же ей было? – прочие разъехались по самым разным уголкам планеты. Из города на похороны или поминки точно бы никто не пришёл. Поэтому, собственно, от меня требовалось только приехать на погребение (чего я совершенно бессовестно не сделала) и решить, что делать с оставшимся мне в наследство имуществом.
Размышляя о возможных причинах, по которым тётки остались здесь, а не покинули это место, я выхожу из дома и, заперев дверь на оба ключа, уверенным шагом направляюсь в сторону кладбища. Я не совсем помню, куда идти, головой, но ноги будто сами идут, указывая мне дорогу; кладбище располагается на окраине города, так же, как и дом моих тёток, – мне отсюда совсем недалеко.
Отойдя от дома на приличное расстояние, я чертыхаюсь вслух и ругаю саму себя: вот дурная голова, надо было захватить шляпу от солнца, специально же везла с собой огромную соломенную бандуру. В кармане штанов у меня, шурша и позвякивая, шепчутся друг с другом несколько монет и пара купюр – крупная и помельче. Я решаю непременно купить себе шляпу или платок, если вдруг мне повезёт и я не упаду в обморок прежде, чем встречу на пути какую-нибудь лавку или магазин.
Впрочем, мои надежды наткнуться на что-то сколько-нибудь напоминающее магазин ещё раз подтверждают мою удивительнейшую глупость. Я иду по пустынной, совершенно заброшенной дороге, и единственное, что я встречаю на своём пути, – это согнувшиеся в три погибели саксаулы да россыпи мелких камешков, которые то и дело норовят пролезть в кроссовки. Я понятия не имею, как я могла жить здесь в детстве; ни намёка на инфраструктуру или хотя бы просто на какое-то движение не было не только на окраине, но и, я уверена, в самом городке.
Знойный и до ужаса плотный воздух будто бы трогает меня сухими горячими руками, пытаясь перекрыть мне дыхание. Я преисполняюсь уверенности, что упаду прямо на пыльную, засыпанную песком дорогу; однако, как только я уже действительно собираюсь это сделать, я замечаю неподалёку знакомые ворота и – о чудо! – высокий карагач, ветви которого изобилуют листьями. Не думая ни о чём другом, кроме этого несчастного дерева, я бегу к нему со всех ног.
Наконец оказавшись в тени, я позволяю себе отдышаться и оглядеться по сторонам. С той стороны, откуда я пришла, отчётливо виднеется силуэт дома моих тёток. Я осознаю, что на самом-то деле прошла не так уж и много: моё тело обманывало меня, выдавая прошедшие десять минут за мучительные часовые страдания.
В тот же момент, когда я понимаю, насколько сильно меня вымотало это треклятое солнце и, стоит признаться, мои давно уже не юные ноги, я слышу хриплый кашель прямо за своей спиной. Обернувшись, я обращаю внимание сначала на ворота, которые я увидела пару минут назад, когда была уверена в том, что брошусь ниц и позволю солнцу меня расплавить. Ворота эти оказываются действительно знакомыми мне – это кладбищенские ворота. За ними простирается огромное, невообразимо огромное кладбище, и там – как иронично! – растут другие деревья, и хоть их и мало, но некоторые из них даже могут похвастать какой-никакой листвой. Удивительно: будто и впрямь в безжизненной пустыне, где я оказалась, только на кладбище можно было найти остатки жизни.
Я поворачиваю голову в сторону, откуда доносился хриплый кашель, и замечаю старика, который, сгорбившись, пристроился под навесом из обветшалой парусины и торговал цветами.
* * *
Вспоминая вчерашний день и минувшее утро, я сумела отвлечься от мыслей, обрушившихся на меня неуправляемым камнепадом. Пока я думаю над тем, как я вообще приехала в этот город, я наконец дохожу до нужного мне места и, постаравшись выдавить из себя улыбку, останавливаюсь напротив двух расположенных рядом могил.
Могильный камень тёти Розы похож на тот, который возвели на могиле её сестры. Оба надгробия выстроены из кирпичей цвета обожжённой охры и формой напоминают замысловатые куполообразные постройки. На куполе камня тёти Розы свежей краской нарисована красного цвета роза; на куполе тёти Лилии едва виднеется почти выцветшая, синего цвета лилия.
Удивительные и совсем не привычные для большинства людей надгробия возводятся здесь именно такими из-за особенностей местной почвы – мне кажется, что я слышала подобные объяснения, когда приезжала сюда в прошлый раз. Бóльшая часть надгробий напоминает миниатюрные архитектурные ансамбли; у некоторых даже есть подобие ограждения. Я не очень понимала, чем именно так отличалась здешняя почва, однако отсутствие мраморных плит с чёрно-белыми фотографиями позволяет мне чувствовать себя чуть спокойнее, чем это бывало на обычных кладбищах.
Я кладу букетик цветов на могилу тёти Розы; она бы, наверное, не одобрила этого – ей всегда казалось, что цветам место в садах, а не в букетах. Но что уж поделать: так было положено, и мне хочется верить, что она простила бы мне эту маленькую шалость, как простила когда-то мне то, что я сорвала в саду почти все её розы и подарила их ей и тёте Лилии за обедом.
Я осматриваюсь вокруг: могилы расположились аккурат там, где мне и сказал их искать сторож, – неподалёку от высокого мавзолея с большим круглым куполом. Мавзолей по форме напоминает надгробия, возведённые на могилах моих тёток; только он, разумеется, значительно больше, и купол его выкрашен в лазурный цвет, такой чистый и такой приятный, что белёсый оттенок неба по сравнению с ним кажется самым нахальным издевательством. Мавзолей возвышается, степенный и величественный, надо всеми остальными захоронениями. Он служит на кладбище своеобразным маяком, центром; мне в голову приходит мысль, будто мавзолей – это сердце, от которого ответвляются, петляя, артерии-дорожки, ведущие к маленьким сосудам и капиллярам вроде тех могил, возле которых стою сейчас я.
Чёрт его знает как, но через какое-то время я подхожу к этому мавзолею почти вплотную. Вблизи мне удаётся разглядеть маленькие резные оконца, которыми украшен купол; вероятно, их сделали для того, чтобы в мавзолее не было слишком темно. Я смотрю на резные деревянные двери с тяжёлыми ручками-кольцами и на секунду вспоминаю о том узоре, что я видела на маленьком мраморном надгробии; орнамент на двери очень похож на него – и, если бы я могла сравнить, я бы даже сказала, наверное, в каких местах узор был точь-в-точь таким, какой был на том камне.
Над дверьми, повторяя их форму, красуется мозаика того же лазурного цвета, в который выкрашен купол мавзолея. На мозаике распускаются белым кружевом цветы, и я думаю о том, как это удивительно красиво и одновременно с тем удивительно просто.
Я не знаю, что повелевает мной, какая неведомая сила заставляет меня это сделать, но я кладу руки на тяжёлые металлические кольца и тяну двери на себя. Они на удивление легко поддаются мне, будто сделаны вовсе не из дерева, будто это не большие резные двери, а всего лишь какие-то огромные куски картона, бутафория, искусно замаскированная под произведение ремесленного искусства.
Сквозь окошки, вырезанные в куполе, внутрь проникает белый свет. На лазурной мозаике, которой в помещении вымощены все стены, солнечные лучи превращаются в причудливые блики и прыгают, словно рыбки в воде, по глянцевой поверхности. В мавзолее прохладно, и на мгновение даже кажется, что я окунулась в воду, в приятную холодную воду, какая течёт обычно в горных реках и спасает путников от невыносимого зноя.
Повторяя узор над дверью, оплетает стены белым цветущим орнаментом тонкая ручная роспись. Среди цветов, словно прекрасные видения, танцуют нарисованные пери2: это несравненные владычицы рек и озёр, красавицы с изящными руками и плавными чертами лиц. Они смотрят на меня со стен, такие волшебные и тонкие, и я смотрю на них, как заворожённая, и не могу отвести взгляда.
Долго хожу кругами и рассматриваю их одеяния – лёгкий прозрачный шёлк, больше похожий на дымку облаков. И я рассматриваю их волосы, заплетённые в длинные косы, и рассматривала бы их, наверное, целую вечность, если бы не споткнулась обо что-то и не отвлеклась, невольно отрывая взгляд от удивительной красоты пери.
Не сразу понимаю, что оказалась возле большого нефритового надгробия, которое расположилось в самом центре просторного круглого помещения. Солнечный свет не касается его напрямую, и оно остаётся в полутьме. Мне даже кажется в этом свете, что надгробие сделано из настоящей живой воды – так причудливо играют, переливаясь, оттенки нефрита в холодной тени.
Это очень красивое надгробие, и оно определённо принадлежит какому-то очень важному человеку – иначе ему не стали бы возводить такой огромный и красивый мавзолей. Я решаю взглянуть на имя, что выгравировано на полу, у изголовья. К моему сожалению, я не могу прочесть надпись по одной лишь простой причине: на том месте, где положено быть словам и цифрам, я вижу лишь орнамент, напоминающий тот, что был вырезан на дверях.
Отрываю свой взгляд от надгробия и вновь принимаюсь рассматривать пери. В какой-то момент я осознаю, что в этом помещении совсем не ощущается смерть – кажется, что здесь, наоборот, самое живое место на кладбище, если вообще не во всём городе.
Странно, что я не помнила ни этого мавзолея, ни прекрасных пери на стенах, ни уж тем более нефритового надгробия. Я уверена, что место это было достаточно старым, и я уверена, что мои тётки не могли не показать мне его – уж очень здесь было красиво. Ещё долго стою я в этом мавзолее, наслаждаясь неожиданной прохладой и нахлынувшим на меня чувством спокойствия, стою и подолгу рассматриваю каждую из пери – я насчитала всего четырёх, хотя сначала мне показалось, что их было чуть ли не в несколько раз больше. Я бы, наверное, провела в этом месте целый день, окутанная непередаваемым, совершенно невероятным чувством умиротворения, если бы не заметила юркую тень, мелькнувшую за дверями и махнувшую мне, словно дразня, длинным хвостом.
Я тотчас выскакиваю из мавзолея, быстрым движением закрыв за собой двери. Оглянувшись, я замечаю животное, которое меня дразнило, – это степная рысь. Каракал, такой же точно, какой приснился мне сегодня ночью.
Удивлённо смотрю, как он, степенный и грациозный, мягкой поступью удаляется от меня, вальяжно размахивая длинным хвостом, то и дело двигая острыми чёрными ушами. Он движется от меня в сторону выхода, направляясь прямиком к широким воротам, которые виднеются перед ним. С минуту я стою и молча смотрю, как зверь уходит от меня и уходит всё дальше и дальше. Я думаю: как он здесь оказался? Каракалы ещё много лет назад были внесены в Красную книгу; оно и немудрено – помню, в детстве, ещё когда я была совсем маленькой, тётки рассказывали мне, что раньше каракалов можно было встретить чуть ли не на каждом шагу, а потом они исчезли, почти все исчезли и совсем перестали выбираться к людям. И вот он идёт передо мной, будто все эти россказни – так, байки, сказки для особо впечатлительных. Идёт, машет хвостом. Степная рысь – как она есть! Я наблюдаю за ним, не зная, что именно я должна сейчас сделать: не брошусь же я, в самом деле, играть с ним, как с каким-нибудь уличным котёнком?
Когда каракал, шагая всё так же медленно и плавно, скрывается за открытыми воротами кладбища, у меня вдруг резко больно колет в груди – будто кто-то крошечной булавкой решил мне проткнуть сердце, да не смог. Я, встрепенувшись от этого импульса, бросаюсь за ним, сама не до конца понимая, что делаю; догоню я его – и что дальше? Меня, впрочем, не особо волнует этот вопрос; воодушевлённая встречей с этим редким грациозным зверем, я бегу по кладбищенской дороге, напрочь забыв о том, что меня окружают погребённые когда-то люди.
Я бегу, глотая огромными порциями воздух с запахом пыли и высохшей травы, словно чай незаваренный ем ложками. Я бегу и, наконец добежав до ворот, останавливаюсь, оглядываюсь по сторонам. Как и следовало ожидать, каракал исчез из поля зрения, будто его никогда и не было. Я думаю, что мне почудилось и что я рехнулась, – и, если честно, даже толком не нахожу аргументов, что доказывали бы обратное.
Вновь оглянувшись, я понимаю, что оказалась с другой стороны кладбища – у вторых ворот, откуда люди обычно покидают это место. Передо мной расстилается пустынная дорога: она идёт вдоль кладбищенского забора, огибая его и уходя куда-то в сторону горизонта. Мне кажется, что здесь невозможно встретить кого-нибудь, кто шёл бы тебе навстречу: эта тропа выглядит так, будто по ней уходили с кладбища домой, но никогда – наоборот. «Примета плохая», – сказала бы тётя Лилия про эту дорогу. «Чушь и суеверия», – ответила бы ей тётя Роза. Я уверена, что ни одна из них ни за что не вошла бы на кладбище по этой дорожке.
Впереди виднеется невысокий холм, на котором уютно пристроилось здание музея. Я вспоминаю о нём, как и о многом, что видела за последние несколько часов, только лишь потому, что вижу воочию: образ музея, о котором я никогда не вспоминала, вдруг собрался в голове сам, и мне показалось, что память о нём жила со мной бок о бок вот уже много лет, и я даже удивляюсь на миг, почему не вспоминала о нём каждый день. Я смотрю на простое прямоугольное здание безо всяких изысков или невероятных архитектурных ухищрений, которые обычно присущи всякого рода музеям. Уверена, что в детстве мне нравилось ходить сюда, но, как ни стараюсь, не могу вспомнить ни одного экспоната. Я обещаю себе заглянуть сюда, как только расправлюсь с вещами. Возможно, мы даже сходим сюда вместе с мужем; в конце концов, ему не помешает приобщиться к местному искусству.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+13
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе