Читать книгу: «Асфальт пахнет мятой»

Шрифт:

© Рудашевский Е. В., текст, 2025

© Оформление. ООО «Издательский дом «КомпасГид», 2025

In angello cum libello



Это была ночь, необъятная задумчивая ночь, матерь одиночества, смывающая с нас пятна.

Томас Вулф. Взгляни на дом свой, ангел


Свобода лишь означает, что тебе нечего терять.

Крис Кристо´фферсон. Me and Bobby McGee


9 сентября

Меня пугают люди, слишком уверенные в своих желаниях, а тут, в общежитии, таких людей много. Они даже спросонья перечислят свои мечты в точном порядке, от главных до второстепенных. Заодно продиктуют адреса магазинов, где их можно воплотить в жизнь – со скидкой или в рассрочку.

Мы едва познакомились с Мэтью, но я уже знаю, что он мечтает о чёрном рояле «Стайнвэй Спирио». Хочет по вечерам играть для друзей что-нибудь расслабляющее. При этом на корпусе должен стоять бокал не допитого им вина. Желательно «Шато Шеваль-Блан». Не представляю, откуда Мэтью всего этого понабрался.

Мой сосед Мэкси мечтает о полной экипировке в цветах «Чикаго Беарс», его любимой команды по американскому футболу. Он и сам играет за университет, а ещё он мечтает о семидесятидюймовой плазме. Мэкси – неплохой парень. Я обрадовался, когда узнал, что меня поселят в одной комнате с двухметровым чернокожим футболистом. Думал, будет интересно. А потом Мэкси стал возвращаться с тренировок весь взмыленный. Это было бы не страшно, если бы он первым делом шёл в душ, который, кстати, находится через одну комнату от нашей. Однако в списке дел посещение душа у него не стоит ни первым, ни вторым, ни каким-либо ещё. Он просто забрызгивает себя приторной ванилью и, довольный, идёт на занятия. Так что у нас всегда пахнет его пóтом и духами, больше похожими на освежитель воздуха. А сентябрь в Чикаго жаркий, не спасают даже распахнутые окна.

Вообще, наша комната – одна из самых убогих в Солбер-холле. Тут все обставляются как могут: привозят из дома ковры, пуфики, стереосистему и всё в таком духе. А у нас нет даже занавесок. Зато есть телевизор. Старый «Самсунг» с заляпанным корпусом и чуть более новым, но таким же заляпанным дивиди-проигрывателем. Мэкси привёз его в первый день заселения. Долго возился с проводами, настраивал каналы, а на днях я зашёл в комнату и увидел, как Мэкси развалился на кровати и радует себя, толком не прикрывшись простынёй. Я притворился, что говорю с кем-то в коридоре, – задержался на пороге, дал Мэкси возможность спешно натянуть трусы и выключить телевизор. Мне, в общем-то, всё равно, чем он тут занимается, пока меня нет, хотя всё это довольно мерзко, но закрывать дверь на ключ ему бы точно не помешало. А теперь Мэкси мечтает купить семидесятидюймовую плазму. Даже не хочу думать об этом.

Синди, с которой мы ходим на американскую литературу, мечтает… Да о чём она только не мечтает! О бордовом «Кадиллаке Флитвуд» девяносто шестого года, об абонементе в фитнес-центр на Мичиган-авеню, о домике на берегу Мичигана или Гурона – о таком, чтобы окна спальни непременно выходили на восток. Синди даже подыскала себе в интернете двухэтажный особняк с верандой, бассейном и своей огороженной пристанью. Вот только непонятно, куда там выходят окна спальни, и Синди из-за этого переживает, будто в самом деле не сегодня завтра купит этот дом с его верандами и бассейнами. У неё нет денег даже на фитнес-центр, какой уж тут дом, а она мечтает со всей серьёзностью.

От Синди можно было бы ожидать чего-то менее прозаичного. Детство она провела в Японии, её родители – миссионеры или что-то в этом духе. «Они несут слово Христово». В нашем университете такое встречается сплошь и рядом. Университет Северного парка прежде был христианским. Главное здание, Олд Мэйн, построили не то священники, не то проповедники из Миннеаполиса ещё в 1894 году, и оно оказалось самым высоким в районе. Олд Мэйн тогда стоял за чертой города, его купол служил ориентиром для самолётов, заходящих на посадку в Очард Филд, где потом, в годы Второй мировой, построили современный аэропорт О’Хара. Изначально в Олд Мэйн обучали шведских эмигрантов, а вокруг лежали самые настоящие пустыри, но за сто с лишним лет он разросся: побывал и колледжем, и академией, затем стал полноценным университетом с огромным кампусом и своей богословской семинарией. Интересно, отец, отправляя меня сюда, знал об этом?

Статуя Иисуса и большая часовня в кампусе не мешают студентам мечтать о кадиллаках, особняках и плазмах на всю стену. Послушаешь их, и становится тошно.

На прошлой неделе я звонил домой, в Москву. Говорил с мамой и немного с отцом. Сказал ему, что не знаю, чего хочу на самом деле. Вроде бы обсуждали какую-то ерунду, то, чем здесь кормят и какие преподаватели, а я взял да и сказал. Сам не ожидал. Отец тоже не ожидал. Он вообще не любит, если я резко меняю тему, говорит, что для будущего юриста это плохо. А тут промолчал. Понял, что я серьёзно. И ведь долго молчал, сосредоточенно. Может, думал, я что-то добавлю, но я ничего не добавил, и он наконец заявил, что мне нужно сходить на профориентацию. Мол, запишись на консультацию, обсуди там свои затруднения и пройди соответствующие тесты. Так и сказал: соответствующие тесты.

– В вашем университете с этим не должно быть проблем.

Ещё отец сказал, что университет подтвердил оплату за первое полугодие. Мог бы не говорить, но сказал.

Профориентация… И ведь я жда́л от отца чего-нибудь подобного. Конечно, ждал. Он всегда так говорит. И действительно думает, что это мне поможет. Вот моей сестре помогло. Теперь она работает с ним в одной компании и, кажется, счастлива. По крайней мере, голос у неё счастливый, когда я спрашиваю про работу и про новых коллег. Сестра всегда была из тех, кто твёрдо знает, чего хочет.

Ну и как я мог ответить отцу? Ответил ему, что профориентация – удачная мысль, что я обязательно схожу и пройду все тесты, а положив трубку, решил, что отступать некуда. Всё, что я задумал, ещё неделю назад казалось безумием, но теперь я точно вижу, что это единственный выход. Нужно действовать, пока трясина не засосала меня целиком. Потом будет поздно.

17 сентября

Люблю случайные взгляды и улыбки. Иногда в метро пересечёшься взглядом с незнакомой девушкой, не отведёшь его, а потом вы долго смотрите друг на друга открыто, без стеснения. В какой-то момент девушка не сдерживает улыбки, и ты улыбаешься в ответ, будто увидел старого приятеля, с которым связано всё самое радостное. И тут понимаешь, что девушка красивая, но не так, чтобы её сразу фотографировать для журнала или рекламного стенда, а просто красивая, как у Джо Кокера: «you are so beautiful to me»1, только без надежд и прочей романтики.

В вагоне ходят люди, а вы улыбаетесь. И всё. Ни слов, ни знакомства. Отводите взгляд, потом опять смотрите друг на друга. Ты не узнаешь, что она жуткая зануда, готовая дни напролёт обсуждать своих сокурсниц или походы в «Волмарт», а она не узнает, что ты не покупаешь зубную нить, а если покупаешь, то ленишься пользоваться. Но вам сейчас хорошо. Когда на Куинси или Рэндолф вагон набивается пассажирами, между вами всё равно остаётся светлая нерушимая связь. Выходя на своей станции, ты расталкиваешь каких-нибудь клерков в душных костюмах и опять смотришь на неё, с неожиданным волнением заподозрив, что тебе эта связь почудилась. Но девушка поворачивает голову, и вы опять встречаетесь взглядом. И ты чувствуешь, что действительно счастлив. По мне, так это чувство лучше всех разговоров, поцелуев и уж точно лучше букетов и парных свиданий с её друзьями. Чистое, непроросшее зерно. Я и детей за это люблю. Странно, да? Люблю в них свежесть и возможное будущее, а вот то, чем они станут, не люблю. И сам не хочу никем становиться. Хочу застрять в мгновении чистой свободы.

Как-то сказал об этом Мэту. Ждал, что он рассмеётся, а Мэт промолчал и задумался о чём-то своём. С ним такое случается. Он мне поэтому и нравится. Люблю за ним наблюдать. Когда он думает. Или когда играет на фортепиано. Иногда вечером Мэт возвращается в учебную комнату – отрабатывает произведения, не вошедшие в учебную программу. Я иду с ним. Смотрю и слушаю. И сегодня мог бы пойти, но отправился на вечеринку Стива.

Стив учился по обмену в Москве и теперь взял меня под опеку, что ли, даже не знаю, как это назвать. Но опека у него дрянная. Первое время он объяснял мне, как тут всё устроено: где купить выпивку, где знакомиться с девушками, как проскользнуть в бар с чужим ID, ну и всё такое.

– У нас некоторые сдают карточку в прокат. Главное, чтобы на фотографии был человек одного с тобой цвета. Охранники особо не придираются. Видят, что ты белый, и пропускают. Так что ID у цветных не бери, ничего не получится.

Стив говорил с таким видом, будто наставлял меня в древней китайской мудрости, и, наверное, думал, что я весь трепещу перед его знаниями, а мне хотелось смеяться, потому что всё это было как-то глупо и даже пошло, но я слушал и один раз назвал Стива сенсеем – думал, он улыбнётся и поймёт, что я не воспринимаю его всерьёз, и Стив в самом деле улыбнулся, только в его улыбке сквозила до того непоколебимая уверенность в собственном превосходстве, что мне окончательно стало неловко.

Стив живёт в отдельном доме на окраине кампуса. Там шесть домов. В каждом – по шестнадцать студентов. Они платят больше, чем мы за общагу, но им, конечно, веселее. Заселиться в дом сложно, там целая очередь. В общем, живут они неплохо, а по выходным закатывают вечеринки. Ничего такого, им нельзя слишком шуметь, но многие им завидуют. И на одну из воскресных вечеринок Стив позвал меня. Я отказался. Придумал вполне достойную отговорку. Потом отказался ещё раз. А на третий раз отказаться не смог – Стив поймал меня у Кэролайн-холла и буквально потащил к себе. Я лишь успел написать Мэту, чтобы тот меня не ждал.

В доме было шумно и тесно. Гремела музыка. Правда, музыка мне понравилась. Играл Oasis. «Cigarettes and alcohol». Песня соответствовала тому, что я увидел: алкоголя предостаточно, разве что сигарет нет – в доме стояли датчики дыма, всё-таки дом университетский, и курить разрешалось только на веранде.

Мы протискивались между веселившимися студентами, среди которых были и совсем взрослые ребята, а я с наслаждением слушал, как младший Галлахер тянет своё неповторимое «ши-ен» в словах «imagination», «action», «situation» и уж совсем непередаваемое «ши-яйн» в слове «sunshine», да и фраза «Is it worth the aggravation to find yourself a job when there’s nothing worth working for?»2 казалась как никогда уместной. Но это единственное, что меня порадовало. В остальном я был явно не в своей тарелке.

Дальше – хуже. Стив затащил меня в свою комнату и закрыл дверь на замок. Музыка с первого этажа будто ушла под воду и только продолжала отчётливо вибрировать в стенах. Комната оказалась вполне просторной. Вещи лежали по всем четырём кроватям, по тумбам, стульям, столам, на полу – на удивление много тряпья! – даже стены были завешены тряпичными флагами университета и «Чикаго Беарс».

Мы остались наедине, и Стив открыл тумбочку. Святая святых. Тайник. В ней стояла водка, привезённая из России. А ещё перцовка и какие-то наливки в неподписанных бутылках. Стив выглядел очень гордым. Думал, что такая картина меня впечатлит. И я постарался его не разочаровать – изобразил удивление, хотя сделать это было непросто. Мне стало скучно. А Стив со смехом рассказал, как пронёс водку через таможню, как спрятал бутылки в носках, потому что на досмотре пришлось полностью открыть чемодан.

– Я как Кристофер Уокен с вьетнамскими часами. Понимаешь, да?

Изображать восторг было всё сложнее, и я вздохнул с облегчением, когда Стив предложил перейти к делу – выпить. Я не любил водку, но понадеялся, что так для Стива закончится его неуклюжий ритуал гостеприимства, и, в общем-то, оказался прав.

Мы выпили по одной рюмке. Стив сказал, что бережёт бутылки для особых случаев, и я мог только порадоваться, что случай с моим приходом для него не такой уж особый и оценён лишь в одну рюмку, а потом… Стив наконец отстал. Думаю, мой восторг всё-таки выглядел наигранным, а благодарность – фальшивой. Стив сказал, что ему нужно отойти, и больше в этот вечер мы не общались.

Я бы ушёл, но меня разморило, и я отправился бродить по дому. Просто ходил, смотрел на людей. Слушал, как они смеются. На меня не обращали внимания. Даже не стеснялись целоваться при мне и всё такое. Ни танцевать, ни играть в настольные игры или «Плейстейшен» я не хотел. Маялся без дела. А потом увидел её. Эшли. Она сидела на полу у закрытой двери. Я мог бы пройти мимо – разговор с красивыми девушками у меня, как правило, не клеится, – но почему-то остановился и просто сел у стены напротив. Поблизости никого не было, и мы как-то разговорились. Точнее, Эшли сама начала говорить, а я подхватил.

Сказала, что её зовут Ashlee – с двойным «e» на конце. Я не придумал ничего лучше, чем сказать, что меня зовут Дэн с одной «н» на конце. Не умею шутить. Всегда хочу ответить так, чтобы и весело, и остроумно, но никогда не получается. Если подумать хорошенько, то через час-другой подберу что-нибудь забавное, а вот так, сразу, – это не про меня. В такие моменты хочу удавиться. Я бы тогда ушёл, но Эшли усмехнулась – просто, без претензии, будто я в самом деле неплохо справился и сумел поддержать разговор, и уходить уже не было причин. Я остался, и нам даже было весело.

Собственно, Эшли не то чтобы очень красивая. Лицо у неё самое обычное. Гладкое, аккуратное, но ничего особенного. А стоит ей улыбнуться, и оно оживает, становится каким-то весенним. Как-то проявляются и губы, и нос, и глаза. Будто её изначально создали такой – улыбающейся. Не могу объяснить точнее. Просто бывают люди, которые родились с улыбкой, и если они не улыбаются, то исчезают, перестают существовать. Эшли была именно такой. И я как никогда прежде жалел, что не умею по-настоящему шутить или рассказывать забавные истории.

Мы обсудили учёбу. Выяснили, что оба ходим на профессора Тёрнера. Наверное, на занятиях Эшли не улыбалась, вот я и не замечал её. А меня не заметить легко. Потом выяснили, что читаем одну книгу. «В дороге» Керуака. И тогда уже весь дом и шум – всё пропало. Я сейчас даже не вспомню, какая играла музыка. Мимо нас изредка пробегали парочки, и они что-то говорили, а в конце коридора был туалет, и возле него собралась очередь, но мне казалось, что мы с Эшли остались вдвоём. Сидели на полу у закрытой двери. В комнате что-то происходило, я слышал звуки и догадывался, что именно там происходит, но меня это не интересовало. Я ожил. В последний год со мной это случалось редко. А Эшли была в белой футболке с потрескавшимся рисунком Бетти Буп – почти как у Меркьюри на «Уэмбли» в 1986 году, – в рваных джинсах, через которые проглядывала светлая кожа её худых ног. И от неё пахло чем-то цветочным. И день оказался вполне себе неплохим.

Мы всё говорили про Керуака, и я на память процитировал любимый отрывок. Музыка с первого этажа отчасти заглушала мой голос. «Я плёлся сзади, как всю жизнь плетусь за теми, кто мне интересен, потому что интересны мне одни безумцы – те, кто без ума от жизни, от разговоров, от желания быть спасённым, кто жаждет всего сразу, кто никогда не скучает и не говорит банальностей, а лишь горит, горит, горит, как фантастические жёлтые римские свечи, которые пауками распускаются в звёздном небе, а в центре возникает яркая голубая вспышка, и тогда все кричат: „Ого-о-о!“»

– Здорово! – Эшли перебралась поближе ко мне. Мы теперь сидели бок о бок на ковролине, пыльном и давно стёртом в одну сплошную бесцветную плешь и лишь по углам сохранившем изначальный зелёный цвет. – Ты заучил!

– Нет… Просто запомнил. У меня хорошая память.

И это чистая правда. Я не красовался, ничуть. Память у меня действительно хорошая. Я всегда почти в точности запоминаю понравившийся отрывок, а уж если прочитаю его несколько раз, так он отпечатывается даже визуально: закрыв глаза, я вижу каждую прочитанную строчку и саму страницу.

Я испугался, что Эшли подумает, будто я всё-таки красуюсь, но она поняла, что я не пытаюсь её впечатлить и говорю искренне. Мне захотелось её обнять, но я сдержался, не стал этого делать даже в шутку.

– Ты всё запоминаешь?

– Не всё, но многое.

– Круто… У Капоте тоже была хорошая память. Он запоминал девяносто четыре процента из прочитанного. Ну, если верить фильму. Видел? Так и называется: «Капоте».

– Нет.

– Посмотри. Если хочешь стать писателем, тебе пригодится.

– С чего ты взяла, что я этого хочу?

– Не знаю… А что, это не так?

– Ну… Так, наверное.

– Ну вот! – Эшли торжествующе хлопнула меня по колену.

Меня удивило, что она спокойно, ничего не уточняя, признала моё право на то, чтобы однажды стать писателем, будто в этом не было ничего необычного.

– А ты такой же? – спросила Эшли.

– В смысле?

– Ну… Тоже горишь, как римская свеча?

– Что?! – я хохотнул.

Потом, посерьёзнев, ответил:

– Нет. На самом деле я таких людей боюсь.

– Боишься?

– Да. Всех этих людей, горящих, как римские свечи. У которых баки всегда полны, а газ от малейшего прикосновения выжимается в пол.

– Почему?

– Почему боюсь? Ну… Не знаю. Потому что сам не такой. Хотел бы, но не такой. Может, у меня газ тоже выжимается в пол, только двигатель барахлит.

Эшли рассмешило моё сравнение.

Мы ещё поговорили о Керуаке, а потом дверь открылась. Из комнаты вышли Кристен, подруга Эшли, и какой-то парень в шортах – явно старше их обеих. Кристен и парень были помятые и весёлые. Несмотря на весёлость, Кристен не выглядела счастливой. Я это хорошо чувствую в людях. Ну, или мне только кажется, что чувствую, не знаю. Но мне иногда приятно думать, что я могу вот так одним взглядом понять, счастлив человек или нет. И Кристен точно не была счастлива.

Она ушла к туалету, а парень сел рядом с Эш у стены. У него была фигурная чёрная щетина, и он улыбался, словно готовился сказать что-то очень остроумное. Мне никогда не нравились люди с такой улыбкой. Ещё я не люблю слишком позитивных людей, которые при первой же встрече обрушивают на тебя весь поток своего позитива, будто ты их лучший друг, ну или они знают, что завтра умрут под колёсами грузовика, и поэтому торопятся использовать каждую из оставшихся секунд. Я много раз замечал, что безудержные весельчаки оказываются смертельными занудами, когда дело доходит до настоящих проблем или когда нужно поговорить спокойно, а ещё они обидчивы до одури и чуть что бросают на тебя осуждающий взгляд, будто ты нагадил у них под кроватью. Не то чтобы этот парень мне показался именно таким, но мне он как-то сразу не понравился. Наверное, из-за того, что я рассчитывал побыть наедине с Эшли.

Мне не хотелось молчать, и я, глядя на его фигурную щетину, спросил, сам ли он бреется. Вопрос, конечно, глупый, но мне было важно развеять молчание.

Парень кивнул.

– Сам. Всё сам. А ты?

– Я тоже сам.

И это прозвучало вдвойне глупо, потому что брить-то мне пока особо нечего. Нет, я знал парней, которые уже в десятом классе пытались начесать себе бородку Ван Дейка или как она там называется – вроде козлиная, а смотрится не так плохо, если есть на что смотреть. Но у меня и в девятнадцать лет волосы на подбородке и щеках растут убогими рассеянными пучками, которые я тут же срезаю, чтобы не выглядеть фриком – из тех, кто со старших классов ходит с длинными китайскими волосинками.

– Всегда нужно бриться самому, – многозначительно сказал парень и провёл ладонью по щеке, будто выщупывая, стоит ли ему прямо сейчас отправиться в туалет и там подровнять щетину или подождать до завтра.

Эшли улыбнулась. Ей разговор показался забавным.

– И вообще, – парень впервые посмотрел на меня, – брейся везде, где можешь. Это, чёрт возьми, важно. Слышишь?

Я не совсем понял, почему он говорит об этом с такой серьёзностью.

– Запомни главное: ясень без кустов кажется выше.

Я не сразу сообразил, о чём идёт речь. Думаю, это читалось по моему лицу, и парень, усмехнувшись, хлопнул себя по шортам. Я наконец сообразил, на какой ясень он намекает, и поморщился. Парень, довольный тем, какое впечатление на меня произвела его мудрость, рассмеялся. Не знаю, куда бы нас завёл этот разговор, но тут Эшли предложила мне выйти на веранду проветриться, и я с радостью согласился.

На веранде было по-вечернему свежо, а возле фонарей беззвучно вились мотыльки. Эшли закурила. Я тоже закурил. Собственно, курить я начал в Чикаго. Подумал, что так будет проще. Правда, выглядел глупо – даже фольгу из пачки не вырывал, не знал, что её нужно вырывать, да и затягивался чересчур жадно, отчего меня поначалу подташнивало.

Мы с Эшли какое-то время смотрели на тихие глыбы университетских зданий – все как один из красного продолговатого кирпича, с белыми окнами, многоскатной черепичной крышей, а порой и с неуклюже торчащим дымоходом. Смотрели на чёрные улочки кампуса, днём всегда заполненные студентами, а сейчас начисто вылизанные безлюдьем. Потом разговорились про занятия. Выяснилось, что профессор Джей, преподававший мне американскую литературу, – дедушка Эшли. Это было неожиданно и очень странно. Они были совсем не похожи.

Вообще, профессора зовут Йовица Югович. Jovica Jugović по-английски. Он так и представился на первом занятии. Попросил всех по очереди произнести его имя. Ни у кого не получилось. Только у меня. Я не единственный иностранец в группе, там ещё сидят две кореянки и один палестинец, но с полным именем профессора справился только я. Глупая затея, а профессору, кажется, понравилось, как все коверкают его имя. В итоге студенты называли его «профессор Джей». Он не сопротивлялся. А потом выяснилось, что профессор Джей не такой уж зануда и гордится тем, что сорок шесть лет назад первым из семьи приплыл в Нью-Йорк. Два года отработал докером, три года рыбачил, потом женился на американке и с ней переехал в Чикаго, где они живут уже тридцать один год, из которых он семнадцать лет преподаёт американскую литературу. И все эти сроки из своей жизни он называл очень точно – не просто «много лет» или «почти два десятка», а именно «семнадцать» или «тринадцать», ещё и с какой-нибудь отсылкой к тому, что тогда происходило в Штатах, и с обязательным упоминанием, что в Нью-Йорк он приплыл, не зная английского языка и без гроша в кармане. Иногда мне кажется, что профессор Джей с удовольствием посвятил бы парочку занятий своей биографии, которая ему самому, наверное, видится интереснее разговоров о Драйзере или Фицджеральде, но он ничего подобного не делал, а про семью рассказывал лишь на семинарах, и то урывками.

Мне понравилось, как профессор Джей сказал: «Чем больше слов мы знаем, тем более глубокими становятся наши мысли». Тут не поспоришь. Я в последнее время обо всём бытовом и повседневном думаю только по-английски, но, когда дело доходит до чего-то действительно сложного, неизбежно перехожу на русский. Профессор советовал запоминать новые слова из книг – если и не вывешивать их на бельевых верёвках, как это делал Джек Лондон, то хотя бы расклеивать на стикерах, чтобы они каждый день попадались на глаза.

Я рассказал об этом Эшли. Думал, ей будет приятно, но она почему-то погрустнела. Мы ещё поговорили о занятиях, о столовой, о случае, когда в начале сентября под мостом в кампусе нашли мешок с щенками, а потом Эшли вдруг сказала, что два года назад прыгнула под машину. Что у неё был сложный перелом ноги. Врачи напророчили ей хромоту, но она никогда не хромала, да и с костылями ходила только два месяца, а не полгода, как ей обещали. Эшли даже прошлась по веранде, и я не смог вычислить, какая именно нога была сломана. Эшли понравилось, с какой искренностью я это признал, а я подумал, что хочу быть рядом с ней. Просто стоять рядом, слушать, как она говорит. Видеть её лицо. И не так уж важно, о чём мы разговариваем и что происходит вокруг.

20 сентября

Лучше не говорить вслух о том, что тебя действительно волнует, если то же самое не волнует и всех окружающих, ну или хотя бы большинство из них. Люди назовут тебя странным и станут какими-то неспокойными: им захочется над тобой посмеяться или унизить тебя – будто им вдруг сделается страшно, что они тоже станут странными, и они попытаются себя защитить. Не то чтобы меня ранили насмешки, нет, я уже привык, тут другое. А может, и ранят, не знаю. Но в любом случае мне жалко этих людей – как они пугаются, как начинают защищаться… Обычно я стараюсь сдерживаться, а тут на американской литературе не сдержался, сказал как думаю и даже не усомнился, что поступаю правильно. Это на меня повлияла Эшли. С ней можно говорить всякое и не бояться, что она не так поймёт, вот я и решил, что с её дедушкой можно говорить так же свободно.

Мы обсуждали «Великого Гэтсби», и профессор Джей сказал, что весь текст очень музыкальный, что это настоящий джаз с его синкопами, только переведённый с языка нот на язык букв, а я заявил, что тут всё наоборот, что на самом деле музыка – это текст.

– Да и вообще всё вокруг – текст. И люди, и дома́, и то, как летят птицы. Даже картины. Текст, который ты читаешь.

– Картины – это картины, – возразила Синди, та самая, что провела детство в Японии. Она всегда подвязывает волосы цветной лентой и выглядит не очень серьёзно, поэтому я удивился, что она взялась со мной спорить. – При чём тут текст?

– При том, – я пожал плечами. – Это тоже набор символов, который мы считываем, как прозу. Ну или как поэзию.

Я ещё много чего сказал, а потом добавил:

– А когда понимаешь, что мир вокруг – это набор строчек… Чем больше об этом думаешь, тем отчётливее видишь, что ты сам – тоже текст.

Я уже сказал достаточно, чтобы показаться странным, но никто меня не остановил. Наверное, все подумали, что на занятиях по американской литературе мои слова звучат вполне допустимо – не то что на международной политике или какой-нибудь социологии. Скажи я такое в столовой, на меня, уверен, посмотрели бы косо, но тут даже Ти Джей не принялся отпускать свои плоские шутки, а ведь это единственное, что ему действительно удаётся. Так что я честно и без опасений закончил:

– Поначалу это пугает. Потом успокаивает. Когда становишься текстом, когда весь обрастаешь цитатами, у тебя ничего не болит. Да и вообще жить проще. Как текст ты всегда можешь совершенствоваться.

Это уже точно было слишком даже для занятий по американской литературе. В аудитории ещё долго молчали, а потом профессор Джей вернулся к обсуждению Фицджеральда. Он никак не отреагировал на мои слова. Я был только рад. С меня хватит и того, что я всё это сказал вслух.

Дедушка Эшли неплохой. Весь худой, я бы сказал иссохший, с короткими седыми волосами. И у него длинные холёные ногти на правой руке. А на левой – остриженные под самый корень. И я знаю, что это значит. Хотел поделиться с Синди, но сдержался. Решил, что эта деталь останется моей. Приятно, когда ты видишь и считываешь то, чему другие, может, и не придают значения.

Профессор Джей продолжал говорить про то, как музыкальный строй «Великого Гэтсби» перекликается с музыкальным строем «Ночь нежна», а я думал, что дедушка Эшли мне нравится куда больше, чем профессор Тёрнер, хотя занятия у него проходят интересно. Профессор Тёрнер ведёт психологию. И он толстый. Когда он садится на стул, поначалу ставит ноги вместе, а на них почти до колен ложится живот. Постепенно ноги расходятся, и живот опускается ниже. К середине лекции ноги у профессора Тёрнера раздвинуты, а живот выпучивается до самого сиденья – пуговицы на рубашке готовятся выстрелить, и в щели проглядывает майка. Профессор Тёрнер читает лекции сидя. Думаю, ему было бы трудно провести полтора часа на ногах.

Я побаиваюсь толстяков. В их тяжёлом теле прячется всё то, что я не люблю в людях: удовлетворённость и бессмысленность. Всегда считал, что для настоящего счастья нужно поменьше есть, хотя это, наверное, глупо. А ещё я не люблю, когда едят в метро или просто на ходу. Как будто все эти люди очень голодные. Почему-то их жизнь мне представляется пустой, даже не могу объяснить почему. И всё же мне нравится то, что профессор Тёрнер рассказывает о межличностном общении. Мне даже нравится это словосочетание – interpersonal communication, будто речь не о семейных ссорах, а о какой-то сложной науке.

Смешно подумать, что вот ссорятся где-нибудь муж с женой из-за какой-нибудь ерунды, обсуждают поцарапанную машину или нашествие термитов и не знают, что участвуют в межличностном общении и что в Университете Северного парка с полсотни студентов со всей серьёзностью разбирают их фразы и рисуют подробную поведенческую модель, по которой живут эти самые ссорящиеся муж с женой. На занятиях профессора Тёрнера всегда смешно представлять именно живых людей за игровыми схемами и моделями Эрика Берна или кого-то ещё.

Мы с Эшли теперь садимся за соседние парты. Иногда обмениваемся записками. Я написал ей про то, как расползаются ноги профессора Тёрнера. Она ответила, что раньше этого не замечала. А потом я поступил глупо. Профессор дал нам задачку с тремя рядами из трёх точек, и я уже знал, как её решить. Суть задачки простая – нужно соединить все девять точек, используя четыре прямые, но так, чтобы провести их не отрывая руки.


Секрет в том, что люди добровольно загоняют себя в рамки, которые для них никто не устанавливал. Все пытаются провести линии внутри условного квадрата. Люблю эту задачку. Она не про логику, а про свободу. Про то, как мы боимся перейти черту, которой на самом деле нет. И не потому что опасаемся наказания, а потому что привыкли, что нельзя за флажки, даже если они ненастоящие. Я так и сказал, когда меня вызвали к доске. Никто не решил задачку, поэтому я поднял руку. И всё подробно объяснил. Слишком подробно.

Получилось нечестно, ведь я уже знал решение – года три назад наткнулся на эти точки в одной не самой интересной книге. Но ведь я и вправду тогда сам с ними разобрался и подумал о свободе, о флажках, а теперь лишь притворился, что сделал это сейчас, на занятиях. Всё равно почувствовал себя обманщиком, и чем больше меня хвалил профессор Тёрнер, тем мне становилось паршивее. А потом и Эшли меня похвалила, и я ей всё рассказал – сразу, как только мы вышли на Кармен-авеню и отправились на обед в Магнусон-центр. И она поняла. Сказала, что это не ложь, что я вообще молодец, потому что справился с задачкой три года назад, а профессор Тёрнер обмолвился, что даже для нашего возраста она сложновата.

Я приободрился. Давно не получал удовольствия от того, что могу открыто говорить правду, показывать, что на самом деле чувствую. Наверное, поэтому с такой лёгкостью заговорил на американской литературе про то, как мир вокруг превращается в текст, а после занятия подошёл к профессору Джею и признался, что не хочу писать эссе по «Ночь нежна».

– И почему же?

Я сказал, что «Ночь нежна» ненастоящая. То есть, может, она и была когда-то настоящей, но сейчас я в неё не верю.

– Слишком рафинированная.

Да, я так и сказал – refined, хотя по-английски это не совсем то. Добавил, что метания сытых людей навевают скуку. И что это довольно глупая жизнь, когда ты поначалу только жрёшь, а потом только и думаешь, что бы пожрать этакое, ещё не жратое. Я почти буквально процитировал Стругацких, но профессор Джей, конечно, не понял. Вряд ли он их читал. Не знаю даже, переведён ли «Град обречённый» на английский.

Профессор Джей вытянул губы и насупился. Я уж решил, что он опять не отреагирует на мои слова, а он отреагировал. Сказал, что без эссе не обойтись, но я могу написать что-нибудь другое – главное, использовать то, что мы прошли по средствам художественной выразительности: метонимии, гиперболы и всё такое. Я не успел согласиться, а профессор Джей уже предложил написать зарисовку по какой-нибудь картине.

– Заодно объяснишь Синди, что значат твои слова про текст.

Мне его идея понравилась, хотя я не представлял, как это сделать, да и писать зарисовку, только чтобы доказать Синди свою правоту, считал глупым. Так или иначе, я согласился и окончательно решил, что профессор Джей не такой зануда, каким показался при первом знакомстве.

25 сентября

Вечером зашёл Луис. Сказал, что мои деньги пойдут по назначению.

– Скоро всё получишь. Только нужно будет отъехать.

– Куда?

– Потом скажу.

– В кампус принести не сможешь?

– Нет. Не хочу рисковать.

– Понимаю.

– И тебе не советую держать эту штуку в кампусе. Сам знаешь: если найдут, будут проблемы. Больши-и-ие проблемы.

– Понимаю.

Мы с Луисом сидели на нижнем ярусе моей кровати. Сам я сплю на втором, то есть верхнем ярусе, а нижний пустует, обычно я складываю тут свои вещи. Пока что никто не захотел к нам подселиться. У Мэкси – одноярусная кровать. Он частенько задерживается допоздна, и я засыпаю один. Не знаю, чем он там занимается, и, честно говоря, не хочу знать.

Луис спросил, чем у нас воняет, а я сказал, что это не его дело. С Луисом можно так говорить, он хороший парень, не обижается. Потом он сказал, что если я передумаю, то всех денег не вернуть.

– Только часть.

Я не стал выяснять, какую именно. Ответил, что не передумаю. Тогда Луис спросил, зачем мне это, но тут же отмахнулся – сказал, что не хочет иметь отношения к тому, что я замыслил. Мы ещё поболтали пару минут, и Луис ушёл.

Да, он хороший парень. Родители у него мексиканцы и живут не то в Техасе, не то в Нью-Мексико, только Луис с ними не общается. Ещё у него два брата и сестра. С ними он тоже не общается. И он слушает кантри-госпел вроде Чарли Дэниелса, что для мексиканца дико, но у Луиса вся жизнь необычная, так что я этому не удивляюсь. А на капоте его фордика – большой Иисус с распростёртыми руками и надпись: «Я умер, чтобы ты мог жить». И да, Луис ходит в белой майке, джинсах, а на шее у него висит крестик, и выглядит это пошловато, не хватает банданы и каких-нибудь наколок. Я ему так и сказал. Луис рассмеялся. Он любит, когда я так говорю. Называет меня «crazy Russian guy», сумасшедшим русским парнем. Звучит забавно. И Луис приучил меня спрашивать «¿Qué pasa?», когда заходишь в магазин, где работают латиносы. А вообще, Луис может раздобыть всё что угодно – он мне так и заявил, когда мы познакомились.

– В пределах разумного, конечно.

Думаю, он и не надеялся, что я это учту, ведь я не похож на того, кому вдруг может понадобиться нечто такое, что нельзя купить в магазине. Но мне понадобилось, а Луис не показал, что удивлён, хотя я уверен, что на самом деле он удивился.

Когда Луис ушёл, я погасил свет и забрался на верхний ярус. Наверху удобно, но прямо надо мной висит пожарная сирена, и, когда она сработала в первый раз, я спросонья чуть не вывалился из кровати, а на улицу выбежал с чувством, будто меня простирнули в стиральной машинке на полных оборотах. В Солбер-холле уже дважды поднимали учебную тревогу, и каждый раз – ночью, что, в общем-то, логично, но о логике всяких там предписаний в такие мгновения не думаешь.

Я надеялся уснуть пораньше, потому что утром меня ждали занятия по конституционному праву. Но ведь бывает так: ложишься, ждёшь дрёму, успокаиваешься, и тут в голову влетает какая-то суетливая мысль, будоражит другие, уже сонные мысли, а через мгновение они все галдят, и всякий сон забыт, даже глаза сами открываются. Вот и со мной сейчас вышло так же. Я долго не мог уснуть. Размышлял о Луисе. Не о том, что́ он должен мне передать, и не о том, что́ я запланировал, – об этом и без того передумано слишком много… Просто вспомнил его историю. Луис любит рассказывать, как сбежал из дома, как бродяжничал, как разносил по домам печенье и однажды наткнулся на одинокую, довольно полную и сильно надушенную женщину.

– Я думал, задохнусь, сколько она на себя выливает! А потом ничего, привык. Мне теперь иногда не хватает этого запаха.

Женщина напоила Луиса апельсиновым соком и попросила его на следующий день принести ещё одну коробку печенья. Он целый месяц носил ей эти коробки. Они сидели за столом, разговаривали обо всём на свете, пили сок, и у неё в доме было много чего ценного, но Луис ничего не брал, даже если она уходила на кухню или в туалет, а он оставался один и понимал, что какой-нибудь подсвечник тут дороже сразу сотни коробок с печеньем, даже если продавать их по верхней цене. Старший брат Луиса три года отсидел за кражу, и Луис решил, что никогда не повторит его судьбу.

Потом женщина сказала, что поможет Луису. Вот так просто – они сидели у неё на веранде, говорили о какой-то ерунде, а она вдруг наклонилась над чайным столиком, взяла Луиса за руку и сказала, что он замечательный мальчик. Я обожаю подобные истории. И больше всего в них люблю, когда что-то важное происходит невпопад. Конечно, может, всё было не так и Луис упрощает, но это и не важно. Ещё женщина сказала, что Луис должен бросить своих дружков, держаться подальше от наркотиков, отказаться от алкоголя и приезжать к ней на каникулы. И это были единственные условия. Взамен она пообещала оплатить Луису учёбу и всё остальное, что ему понадобится, а на случай, если она умрёт, прописать выплаты в завещании.

По словам Луиса, она не то чтобы старая и разговоры про завещание могли бы показаться глупостью, но уж такой она была: хотела всё предусмотреть. Хотя иногда Луису казалось, что она болеет, потому что он видел у неё какие-то таблетки, только говорить с ней об этом не решался. И вот он уже третий год в нашем университете, и всё благодаря той женщине. И это она подарила Луису большой и некрасивый крестик. Она вообще очень религиозная и на каникулах обязательно водит его в церковь – так, чтобы он исповедовался и причастился. И Луис мог бы снимать крестик, когда уезжает учиться, но я ещё ни разу не видел его без крестика. Думаю, он с ним и спит, и моется, хотя это, наверное, не очень-то удобно.

В этой истории ещё много деталей, но я сосредоточился на женщине. Лежал на верхнем ярусе, под пожарной сиреной, и пытался представить её жизнь. Почему она толстая и одинокая? Почему заливает себя духами? И почему вдруг решила вытащить Луиса из бедности?

Я какое-то время думал о ней, потом вспомнил своих родителей, сестру и окончательно растревожился. Не люблю это чувство. Дурацкое чувство ненаполненности. Будто не сделал что-то важное. Что-то такое, без чего и жить нельзя. И только не можешь понять, что именно.

В итоге спрыгнул с кровати. Спустился на первый этаж, к торговому автомату, накупил себе шоколадных батончиков. Съел один за другим. Наполненность не появилась.

Вернулся в комнату. Мэкси по-прежнему где-то пропадал, а мне как никогда хотелось, чтобы рядом кто-то находился, пусть даже Мэкси. Я подумал пройтись по коридору – посмотреть, кто ещё не спит, – но вместо этого лёг в кровать и включил Джонни Кэша. Я всегда его включаю, когда мне грустно. В последнее время включаю часто. «Four strong winds» в его исполнении успокаивает. Могу раз десять прокрутить эту песню. Нет, я не начинаю думать, что всё хорошо. Просто начинаю понимать, что всё было неизбежно, и мне становится легче.

 
                          But our good times are all gone,
                          And I’m bound for moving on3.
 

Представляю, что сам написал «Four strong winds» и что сам её пою. Вижу себя Джонни Кэшем – старым, потрёпанным, но ещё живым, каким он был на альбомах, записанных с American Recordings. Так проще. Мне нравится думать, что всё прошло, а мне лишь остаётся вспоминать об утраченном. Хотя голос у меня не как у Кэша. Мне бы представлять, что я Джон Леннон, но не хочется. Он мне не нравится. Но я его иногда слушаю. Ведь бывает так: не нравится, а всё равно слушаешь.

Когда меня спрашивают, говорю, что предпочитаю Radiohead или Queen. С ними ни у кого не возникает вопросов. Их можно любить без пояснений. Про Кэша обязательно спросят, почему я слушаю именно его, а я не хочу отвечать. Когда о таком спрашивают, надо отвечать, иначе все подумают, что ты сноб. А я не сноб. Просто не хочу объяснять, почему слушаю «Hurt», «Wayfaring Stranger» и вообще многое из его последних альбомов. Хотя мне всё равно, что обо мне подумают. Такие дела. У меня всегда всё сложно.

Ещё я иногда представляю, что это я написал «Сто лет одиночества» или «Хорошо ловится рыбка-бананка». Представляю, что взял и стёр какую-нибудь книгу из истории, а может, заодно стёр её автора, а единственный экземпляр спрятал у себя. И вот я его перепечатываю, подписываю своим именем и отправляю в издательство. Все охают, ахают, восхищаются, говорят, что почти невероятно, чтобы кто-то в столь юном возрасте написал нечто подобное. Но это глупо. Тупик какой-то. И не знаю, будет ли разница, если я сам напишу «Сто лет одиночества». Или «Похороны Великой мамы». Я и рассказ-то нормальный написать не могу.

Надо ложиться спать.

Если засыпаешь с чувством, что всё бессмысленно, это не страшно. Если же с таким чувством просыпаешься, значит, твои дела плохи. И нужно что-то предпринять. Только предпринимать что-либо поздно.

Я понадеялся, что станет легче, если записать всё это в дневник. Действительно стало.

Мэкси не вернулся.

Накатывает сонливость. Я теряюсь в тексте своей жизни. Самые простые слова утрачивают смысл – будто стикер с названием отклеивается от предмета, а я ловлю его и не знаю, к чему прилепить. Вот слово «смысл». Произнёс его вслух раз двадцать и теперь не понимаю, что оно означает. Какое-то змеиное слово. И «мысль». Смысль, смыслить, рассмыслить. Рассмысление. Или размышление? Я уже не знаю.

Надо спать.

28 сентября

В общежитии шумно. Гремит стерео, кто-то смеётся, кричит. На первом этаже, в холле, играют на синтезаторе и банджо. Да, у Энди с третьего этажа есть самое настоящее банджо, а ещё он стучит по дарбукам. Вчера я узнал, что даже Карлос, наш уборщик, играет на гитаре. Он пуэрториканец и с тех пор, как переехал в США, всегда был уборщиком. У себя в Пуэрто-Рико он играл, а тут как-то не задалось. Он всё равно играет – вместе с сыном. Они выступают в барах и записали диск со своими песнями, правда, продают его только с рук. Карлос звал меня как-нибудь прийти послушать их. Он мне нравится: весь такой аккуратный, спокойный и немного грустный. Я иногда беру гитару у Роберта со второго этажа и прошу Карлоса сыграть. Он играет. И весь преображается. Играет по-настоящему, с быстрыми переборами и всё такое. Только вот поёт тихо. Когда он выступает в барах, поёт сын. Наверное, у него голос посильнее. А я играть не умею. Ещё в Москве как-то записался на курсы, ходил целый месяц, но без толку. Запомнил два десятка аккордов и на этом остановился. Всё равно сбиваюсь с ритма. С ритмом у меня не очень.

Я всегда хотел играть на фортепиано, но понимал, что по-настоящему почувствовать музыку можно, если играешь не по нотам, а свободно. Пальцы должны сами скользить по клавиатуре. Недавно сказал об этом Мэту, а сегодня пришёл к нему в учебную комнату слушать, как он оттачивает вступительную часть второй партиты Баха. Мэт открыл для меня Гленна Гульда. Он и для Эшли его открыл. Мы теперь вместе слушаем его исполнение «Вариаций Гольдберга». У Мэта, кстати, вполне подходящая фамилия – Шуман.

Его прапрадедушка был немцем и всю жизнь торговал зерном, а в 1935 году, на следующий год после смерти Гинденбурга, продал хозяйство и перевёз семью в Нью-Йорк. Мог бы уехать один, и тогда у него осталось бы много денег и он бы неплохо устроился, но прапрадед Мэта взял всех, и денег ему хватило только на хороший костюм – такой, чтобы пойти на биржу и опять торговать зерном, правда, уже к самому зерну не прикасаясь. Мэт говорит, что костюм до сих пор висит у них дома и что выглядит он не очень, но в его семье знают, что без этого костюма семья Шуманов умерла бы с голоду. К тому времени Рузвельт встал у власти и боролся с последствиями Великой депрессии, но им пришлось довольно туго, и они долго жили в тесной комнатушке. В конце концов прапрадед Мэтью справился со всеми трудностями, а теперь его праправнук решил стать пианистом, хотя раньше у них в семье не было музыкантов – только мелкие брокеры, клерки, бухгалтеры и один боксёр, двоюродный дядя Мэта.

Когда я прихожу слушать Мэта, мне хорошо. Даже если он сбивается и подолгу отрабатывает какой-то один отрывок. Обычно я сажусь в кресло с виниловой обивкой, закидываю ноги на пластиковый стол и слушаю. Иногда ложусь на пол, даже засыпаю. Точнее, опускаюсь в приятную пульсирующую дрёму.

Вчера я начал эссе для профессора Джея, сказал об этом Мэту, а он спросил, нравится ли мне Девятый ноктюрн Шопена. Я сказал, что не помню их по номерам. Мэт наиграл, и я вспомнил. Этот ноктюрн я любил.

– Да, нравится.

– Садись ко мне.

– Чего?

– Ты же говорил, что хочешь играть, но так, чтобы свободно, не напрягаясь?

– Да.

– Ну вот, садись.

Я не сразу понял, чего Мэт добивается. Решил, что он хочет заняться моим обучением, но послушался – сел перед фортепиано на краешек стула.

Мэт сел сзади. Прижался к моей спине.

Здесь, в учебной комнате, стоял старенький «Шиммел» с отделкой под красное дерево. Конечно, не «Стайнвэй Спирио», о котором мечтал Мэт, но тоже неплохо.

– Вытяни левую руку.

Я вытянул и всё понял. Мэт положил сверху свою. И обмотал скотчем наши руки от локтя до запястья. Плотно – так, чтобы у нас получилась одна общая рука. Затем соединил наши правые руки: моя – снизу, его – сверху. Дальше сложнее. Нужно было соединить пальцы, каждую фалангу – отдельно. При этом двигаться приходилось синхронно. Смех мешал нам, а потом вдруг, не сговариваясь, мы посерьёзнели и стали делать всё очень бережно.

Когда мы закончили, Мэт прошёлся по клавишам, а меня как током ударило. Ведь получилось, что я своими пальцами извлёк эти звуки.

Мэт проворчал, что ему неудобно, и пришлось заново перевязать руки. Долго мучились с большими пальцами – скотч то и дело сползал. Мэт что-то бубнил, а я никак не мог отойти от того первого созвучия, будто сам был струной, на которой впервые сыграли и она до сих пор вибрирует.

– Закрой глаза.

Я закрыл. Расслабился. Чувствовал, как наши тела сплавились в одно довольно неуклюжее, но живое тело. Я подумал, что, когда люди любят друг друга, они могут так же слиться во что-то единое – неуклюжее, уязвимое, но настоящее. Я невольно вспомнил Эшли. Представил, что это она прижимается к моей спине. Что это её сердцебиение, её руки стали моими. А потом Мэт начал играть. И меня опять ударило током. Будто подбросило в воздух и не отпустило – я застыл в непрерывном падении. Провалился в белую бездну.

Я в самом деле играл Девятый ноктюрн Шопена. Знал эту музыку. Знал слишком хорошо. Она всегда была во мне. Я мог в любой момент услышать её внутри, а тут сам творил её вслух. Вслушивался, вдумывался в каждое созвучие. Летел с ним, становился им. Сколько печали, сколько жизни! Тело вибрировало вместе с фортепиано. Мне никогда не было так легко и просторно. Казалось, я не выдержу, рассыплюсь на тысячи белых слезинок. Каждая нота была девственной, звучала впервые. Никто и никогда их не слышал. Ноктюрн моей грусти, моих шёпотов. Всего одно произведение, а для меня – целая жизнь.

Скотч сполз с больших пальцев и с мизинцев, и под конец Мэтью скорее играл сам, но это не так уж важно.

Не помню, как мы распутывались. Не помню, что говорили и как прощались. Помню только, как вышел на пустые дорожки кампуса, как жёлтыми пятнами горели окна общежитий, а я обхватил руками грудь, в которой ещё тлело испытанное чувство. У меня и сейчас по телу проходит дрожь.

Я должен был всё это записать. А текст получился какой-то сухой. Мне надо тренироваться. Тут как с музыкой. Чтобы была лёгкость, нужно не думать о буквах. Нужно стать текстом.

Уже поздно, но я попробую накидать эссе для профессора Джея. Сдавать на следующей неделе. Дело даже не в сроках. Мне просто нужно это сделать.

30 сентября

С девушками у меня всегда получается как-то глупо. Бывает, что девушка мне нравится, я ловлю её взгляд, радуюсь, если она со мной говорит, думаю о ней перед сном и всё такое. Доходит до помешательства: я стараюсь поймать лёгкое прикосновение, просто вдохнуть, как она пахнет. Наверное, это не очень нормально, но у меня всё именно так. А если вдруг девушка в ответ проявляет ко мне интерес, моё отношение к ней резко меняется. Когда мы сближаемся, очарование исчезает, и я начинаю думать о её недостатках. Ничего не могу с собой поделать. И ведь подмечаю всякую мелочь: зубы у неё неровные, или смеётся она громко, или не знает каких-то книг. Я будто нарочно ищу причину, по которой мне эта девушка не должна нравиться. Нахожу такую мелкую причину, цепляюсь за неё, зацикливаюсь на ней и в итоге разочаровываюсь в девушке. И ещё день назад я мечтал обнять её, а тут избегаю. С Крис было так же.

Крис не любит, когда её называют полным именем. Считает, что Кристен звучит угловато. Да, речь о той самой Кристен, которая была в комнате за закрытой дверью, пока мы с Эшли говорили про Керуака. Они с Эшли подруги, не то чтобы близкие, но общий язык находят и много времени проводят втроём: Крис, Эшли и Мэт. Теперь и я добавился.

В субботу мы вчетвером отправились в подвал Солбер-холла. Мэт в шутку называет наше мужское общежитие Соубер-холлом, то есть Холлом Трезвости, но это скорее ирония – его бы впору назвать Хэновер-холлом, то есть Холлом Похмелья.

В подвале было людно. Мы подождали, пока все наиграются в настольный теннис, бильярд, пока доедят пиццу. Маркус, студент из Австрии, особенно долго играл в теннис. Всех обыгрывал и злил. Меня тоже обыграл. Но дело не в этом. Маркус весь какой-то типичный. Настоящий студент по обмену из тухлой голливудской комедии. Красавчик с пирсингом в носу, с татуировками. Даже в помещении носит бейсболку «NY» козырьком назад. И выше меня на голову. Он нравится девушкам. Такой не может не нравиться. Даже Эшли рассмеялась, глядя, как он издевательски, почти зевая выиграл партию и объявил мне второе поражение подряд. Хотелось бросить в него ракеткой. Раздражало, пожалуй, не то, что он весь такой из себя, а то, что он действительно счастлив. Это сразу чувствуешь, стоит на него посмотреть. От него буквально пахнет счастьем, как от свежего белья – ополаскивателем. Просто не верится, что можно вот так ничего из себя не представлять, носить бейсболку «NY» козырьком назад, будто ты какой-то Фред Дёрст, и быть счастливым.

Когда все ушли, мы сели смотреть фильм. Мы с Мэтом уже несколько раз так сидели до поздней ночи. Чаще вдвоём. Иногда с Крис, если она не уезжала к друзьям. Ещё реже – с Эшли. Обычно на выходные её забирает парень. Да, у Эшли есть парень. Только у них всё как-то странно. Он старше её на пять лет. И снимает лофт где-то в Норт-Сайде. Мэт говорит, у них всё серьёзно.

– Серьёзнее, чем можно подумать. Они даже живут вместе, хотя в учебное время Эш ночует в общаге.

Я не стал уточнять, что значит «серьёзнее, чем можно подумать». Поначалу мне было неприятно, но это, конечно, глупо. Я решил, что будет проще ничего не знать о парне Эшли. Сделать вид, что его не существует. Ну или притвориться, что ничего особенного в его существовании нет, как если бы речь шла о брате, или кузене, или о ком-то ещё из родственников Эшли.

Фильмы обычно выбирала Крис. Выбор тут приличный. Библиотека Брэндел – в двух минутах от Солбер-холла. Нужно только спуститься в видеотеку и занырнуть в бесконечные ряды с дисками. В прошлый раз мы смотрели «Мертвеца» Джармуша, в позапрошлый – «Дорогу» Феллини. Крис уже видела эти фильмы, но, по её словам, ей понравилось следить за нашей реакцией, а потом расспрашивать, какие эпизоды нас озадачили больше всего. На этот раз выбор доверили мне. Я планировал взять «Капоте» Миллера, но, узнав, что с нами будет Эшли, взял «Сталкера» Тарковского.

Телевизор в подвале большой. Мечта Мэкси. Плазма. Не семидесятидюймовая, но всё же. Пока мы двигали кресла, я сказал Эшли, что вчера опять застукал Мэкси.

– Теперь я уронил ключ и притворился, что не могу его найти.

– Почему не скажешь ему, что это мерзко?

– Не хочу.

Эшли явно позабавило моё описание того, как перепуганный Мэкси торопливо натягивает трусы и пытается совладать с пультом.

– Может, он нарочно? – спросила она.

– Что?

– Ну… Хочет, чтобы ты всё видел, и поэтому не закрывает дверь.

– Ещё не хватало…

Мы рассмеялись. Крис заинтересовалась нашим разговором. Пришлось ей всё пересказать. Потом ещё раз повторить для Мэта.

– Извращенец, – поморщился он.

История перестала быть смешной. Мы уже не смеялись, и я подумал, что глупо вот так всё это рассказывать.

Включили телевизор. Мэт и Эшли сели в передние кресла, а мы с Крис – в задние. У Мэта плохое зрение, однако очки он носит редко. Поэтому и сел так близко. Но всё равно щурил глаза, чтобы читать мелкие субтитры.

Было непривычно смотреть «Сталкера» здесь, в Чикаго. Ещё и с английскими субтитрами. К тому мгновению, когда на экране появилась дрезина, я понял, что фильм выбрал неправильный. Нет, сам фильм я люблю, но тут он был не к месту. Впрочем, меня быстро затянуло в его атмосферу, и мне было уже всё равно, что скажет Мэт, а Мэт в итоге заснул – саундтрек к этому располагал, да и свет в подвале мы выключили.

Я положил правую руку на подлокотник и толком не заметил, как Крис перетянула её к себе. Держала мою руку на своих коленях и пальцами поглаживала мне ладонь. В другой обстановке я бы непременно отреагировал, а тут всё случилось так просто, естественно, что я не придал этому значения.

Крис мне понравилась ещё в ту секунду, когда я впервые её увидел – когда она вышла из комнаты помятая и по-своему грустная. Крис не то чтобы худенькая, но и, конечно, не толстая. Хотя моя бабушка сказала бы, что у Крис склонность к полноте и что с возрастом она обязательно располнеет. Бабушка любит говорить что-нибудь в этом духе. В общем, Крис нормальная, хоть и не худенькая. Да и ей двадцать четыре, она старше нас всех. И она из тех людей, кто на общей фотографии выглядит как-то уж совсем заурядно – таких замечаешь в последнюю очередь, а потом не можешь вспомнить, стояли они на фотографии или нет. На таких, как Крис, нужно смотреть вживую. Не знаю, в чём тут дело, но, когда Крис рядом, в ней появляется что-то важное, контрастное, и она начинает казаться привлекательной. И самое странное, что из-за этого хочется смотреть на неё постоянно – просто чтобы наконец понять, в чём тут дело и что в ней цепляет: глаза, улыбка или манера держаться.

Эшли толкнула Мэта в плечо и беззвучно рассмеялась, глядя, как он притворяется, будто не спал. Мне стало отчасти обидно, но не из-за того, что Мэт засыпает, и не из-за того, что Эшли веселится, хотя фильм совсем не весёлый, а из-за того, что я не взял «Капоте». Потом Эшли обернулась к нам с Крис – хотела что-то сказать, но увидела, что моя рука лежит у Крис на коленях, и промолчала. Больше к нам не поворачивалась. А я только в этот момент окончательно осознал, что моя рука – на коленях Крис, что это не так уж невинно и что-то значит. Почувствовал шершавую ткань её лосин и ребристую кайму юбки. Крис тоже ожила. После того как Эшли посмотрела на нас, всё как-то изменилось.

Крис перегнулась ко мне через подлокотник и прошептала, что ей нравятся мои руки, а я подумал, что у неё красивые глаза. Даже не красивые, а какие-то выразительные – в такие посмотришь, и кажется, что ей всегда есть что сказать. Вот только она, если встанет, будет мне по плечо. В Крис метра полтора, ну или чуть больше. Я и раньше это знал, но только сейчас всерьёз об этом задумался. И вспомнил, что она из семьи фермеров и раньше жила в Небраске, а потом её забрали у родителей, потому что они много пили и однажды чуть не спалили дом, и Крис стала четвёртым приёмным ребёнком в новой семье – они ей на совершеннолетие подарили квартиру в пригороде Чикаго. На учёбу Крис взяла кредит и подписала договор, чтобы после университета пять лет работать в какой-то конторе. Мне об этом рассказывал Мэтью, но все эти факты будто жужжали где-то за стеклом, внутрь не проникали, а тут я открыл окно, и они разом залетели в моё сознание, и я понял, что Крис интересная. Хоть и низенькая. И со склонностью к полноте.

Крис что-то говорила про мои руки и теперь ещё более настойчиво гладила мою ладонь, перебирала пальцы, а я подумал, что у неё такой рост из-за пьющих родителей. Наверняка это сказалось. Может, её мать во время беременности пила. И меня это расстроило. Потом я порадовался, что утром постриг и вычистил ногти, – сейчас мог не переживать из-за этого. Главное, в подвале было не душно, и ладонь у меня не потела, а если бы вспотела, стало бы неловко.

И чем сильнее Крис наваливалась на подлокотник, тем крепче я к ней прижимался. Рассуждал о том, что, сидя в полумраке, совсем забываешь про её рост. Всё моё предплечье уже лежало у неё на коленях, а я краем глаза поглядывал на Эшли. Потом Крис меня поцеловала. Наверное, ждала, что я сам это сделаю, но устала ждать. И поцелуй был приятным. У неё хорошо пахло изо рта, и было очень влажно. Я почувствовал, как тепло растекается по телу. Подумал, что нельзя сидеть без инициативы, и рукой погладил её ногу, хотя сделать это в таком положении было непросто.

– У меня нет совести. У меня есть только нервы, – с экрана говорил Писатель, а мы целовались.

У Мэта завалилась голова, и он посапывал, а Эшли будто по-настоящему заинтересовалась фильмом, сидела неподвижно, не пыталась его разбудить.

– Обругает какая-нибудь сволочь – рана. Другая сволочь похвалит – ещё рана. Душу вложишь, сердце вложишь – сожрут и душу, и сердце.

Мой любимый монолог в «Сталкере». Я про себя проговаривал каждую строчку, и продолжал целоваться с Крис, и гладил её ногу – пожалуй, куда смелее, чем думал, что смогу себе позволить.

– Мерзость вынешь из души – жрут мерзость. Они же все поголовно грамотные, у них у всех сенсорное голодание. И все они клубятся вокруг: журналисты, редакторы, критики, бабы какие-то непрерывные. И все требуют: «Давай! Давай!..»

Мы не останавливались, и наши губы были влажные, мягкие, а дыхание – сытное, как летний ветер за городом. Я закрыл глаза и думал, что мне хорошо, а Эшли совсем рядом. Крис прильнула ко мне, обхватила руками мою шею, стала пальцами поглаживать мне затылок. Если бы не подлокотники наших кресел, так, наверное, вовсе перебралась бы ко мне на колени.

– Какой из меня, к чёрту, писатель, если я ненавижу писать. Если для меня это мука, болезненное, постыдное занятие, что-то вроде выдавливания геморроя. Ведь я раньше думал, что от моих книг кому-то становится лучше. Да не нужен я никому! Я сдохну, а через два дня меня забудут и начнут жрать кого-нибудь другого.

Это был действительно долгий поцелуй. Настоящий. Мне даже на мгновение показалось, что я люблю Крис. Правая рука затекла, и хотелось сменить положение, но я знал, что буду терпеть до тех пор, пока Крис сама не остановится. Потом я подумал, что моя правая рука при деле, а левая просто лежит, и это как-то глупо. Всего лишь мимолётная мысль, а мне стало тошно. Мерзко и буднично. Крис, кажется, почувствовала, как что-то изменилось, и чуть отстранилась от меня, но всё ещё дышала мне в лицо, смотрела в глаза, не отстраняла моей руки и не позволяла сменить её положение.

– Ведь я думал переделать их, а переделали-то меня! По своему образу и подобию.

Затем Кайдановский читал «Вот и лето прошло». Я про себя читал Тарковского-старшего вместе с ним. И мы ещё раз поцеловались с Крис, но уже не так увлечённо, и я наконец размял затёкшую руку. Хотел сделать это незаметно. Крис заметила и усмехнулась, но по-доброму, без обиды.

Остаток фильма Крис, положив голову на подлокотник, гладила мою руку, прижимала её к губам, а я думал о том, что она, наверное, так ярко одевается, чтобы скрыть свой маленький рост. Все эти разноцветные лосины, юбки, рубашки, шарфики, этот пирсинг в ушах…

Когда фильм закончился, мы разбудили Мэта. Он извинился, сказал, что дело не в Тарковском, а в том, что он выдохся после тяжёлой недели, но Эшли заявила ему, что он испортил вечер, потому что своим храпом перекрыл голоса актёров, хотя это было неправдой. Мэт видел, что мы смеёмся, но извинялся вполне искренне, и мне стало его немного жаль. При этом Крис вела себя спокойно – так, будто между нами ничего не произошло, – а я всё ещё чувствовал на губах застывшую влагу нашего поцелуя.

Мы с Мэтом сыграли короткую партию в настольный теннис. Я, кривляясь, изображал Маркуса с его бейсболкой козырьком назад и чуть не проиграл. Эшли смеялась, а потом Мэт сказал, что в самом деле хочет спать, и мы решили расходиться.

Крис попросила меня проводить её до Андерсон-холла. От Солбер-холла идти далеко, на другой конец кампуса, и в этой просьбе не было ничего особенного, но я испугался – знал, что соседка Крис уехала на выходные и оставила комнату в её полном распоряжении, – и с такой мольбой посмотрел на Мэта, что он всё понял. Даже не представляю, как это у него получилось, ведь он не знал, что тут происходило за его спиной во время фильма. Должно быть, мой взгляд в самом деле выражал многое. В итоге Мэт заявил, что прогуляется с нами, и сделал вид, что не замечает недовольства на лице Крис.

Прогулка через кампус была странной. Разговор не клеился. Поначалу Крис молча шла рядом со мной. Я чувствовал, что это глупо, что в такой ситуации нужно о чём-то с ней поговорить, но совсем этого не хотел. Притворился, что мне интересно слушать, как Эшли пересказывает Мэту сюжет «Сталкера», а потом ей позвонил парень. У него изменились планы, и он предупредил, что скоро заедет, так что Эшли с нами распрощалась. Крис явно надеялась, что и Мэт уйдёт. Он не ушёл.

Когда мы добрались до моста, Крис оказалась чуть впереди, и Мэт шёпотом спросил:

– Что происходит?

– Мы целовались.

– Что?! Ты с Крис?

– Да.

– Дела…

Мэт повеселел. Хотел добавить что-то ещё, но мы поравнялись с Крис, и он утих.

Мы так и шли до Андерсон-холла, а потом Крис позвала меня к себе, потому что я ей однажды признался, что ни разу не заглядывал в женскую общагу, а ещё рассказывал, какая у нас с Мэкси убогая комната. Эти два факта, по сути, не были связаны, но у Крис как-то так хорошо получилось их связать, что мне и самому показалось вполне логичным зайти посмотреть, как живут в Андерсон-холле. Мне даже не пришлось бросать на Мэта отчаянные взгляды. Он, слава богу, пошёл с нами. Крис это никак не прокомментировала – всё-таки они с Мэтом дружили, и в том, что он пошёл следом, не было ничего особенного, – но в её молчании угадывалось настолько сильное недовольство, что мне стало неловко.

У меня никогда не было девушки. То есть девушки, конечно, были, но не было секса. Наверное, поэтому я испугался, что мы с Крис окажемся в одной комнате ночью. Тут, в университете, для девятнадцатилетнего студента странновато быть девственником. Ну, не то чтобы странновато, в общем-то ничего особенного, но это не то, чем ты захочешь хвастать перед парнями. Я представил, как завтра по-соседски скажу Мэкси, что переспал с Крис. А он спросит: «С той самой коротышкой из Небраски?» А я скажу, что не такая уж она коротышка. Просто он футболист и высокий. На самом деле мне бы и в голову не пришло ничего такого говорить Мэкси – если бы я захотел это с кем-то обсудить, он бы точно шёл последним в списке, да и Мэкси, скорее всего, понятия не имел, кто такая Крис, – но я это представил и окончательно решил, что нужно спасаться.

Когда мы поднимались по лестнице, я схватил Мэта за руку. Он посмотрел мне в глаза и, кажется, опять всё понял. А потом мы зашли в комнату Крис. Я и вправду прежде не был в женском общежитии, но не удивился тому, как там аккуратно и что вокруг много мягкого и цветастого. Если бы я раньше вдруг задумался, как именно выглядит комната женского общежития, представил бы себе нечто подобное со всякими тряпками, постерами, мягкими игрушками и розовыми наушниками на подставке.

В комнате было две кровати, и кровать Крис стояла возле окна. Над изголовьем у неё висела фотография с её приёмной семьёй, фотография какого-то парня, может, сводного брата или просто знакомого, и вообще на половине Крис пестрело многовато фотографий, рисунков и красовались сразу два плюшевых медведя – один фиолетовый, другой зелёный. Меня все эти фотографии и медведи не интересовали. Я смотрел на кровать. Знал, что, если Мэт уйдёт, мне нужно будет на неё лечь. Я уже как-то лежал на такой кровати, ещё в Москве, сразу после выпускного. Ничем хорошим это не закончилось. Наверное, поэтому я так боялся. Подумал, что, если бы к нам присоединилась Эшли, мне было бы легче. Даже если бы она просто села за дверью на пол и подождала, пока мы с Крис выйдем к ней помятые, довольные и обменивающиеся только нам понятными взглядами. Но Эшли не было, и я чувствовал себя ужасно.

Крис несколько раз напомнила Мэту, что он хочет спать, а он вдруг принялся рассказывать, как встречался с девушкой из России и как она впервые отвела его в русскую баптистскую церковь. Крис проворчала, что отлично помнит Надю, ведь она училась в нашем университете. Мэт не успокаивался, шутил, смеялся, звал как-нибудь съездить в ту церковь, потому что «там душевно», и я был ему не передать словами как благодарен.

1.«Ты так прекрасна для меня». – Здесь и далее пер. авт. с англ.
2.«Стоит ли напрягаться и искать себе работу, если нет того, для чего действительно стоило бы работать?»
3.«Но наши лучшие дни прошли, и я должен двигаться вперёд».

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
4,3
52 оценки
402 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
30 октября 2018
Дата написания:
2025
Объем:
201 стр. 3 иллюстрации
ISBN:
978-5-907957-43-5
Правообладатель:
ИД "КомпасГид"
Формат скачивания:

Похожие книги