Читать книгу: «История моей жизни, или Полено для преисподней», страница 4
Лихие одноклассники
Сразу после демобилизации, когда отца в чине майора уволили в запас, мы переехали в Гомель, и счастливое детство моё кончилось. Теперь не было ни природы, ни товарищей, ни любимой секции. Только унылая, серая, слякотная зима и скучное городское лето. А весна и осень из календаря вовсе выпали – ну совершенно никчемное пустопорожнее время. Вот почему я очень и очень сочувствую детям, выросшим в городе и не знающим, что за прелесть для подростка жить в непосредственной близости от леса и реки, неба и солнца.
Сунулся было в гомельский Дворец спорта. Не берут. Нужны выдающиеся данные и результаты. В школе тоже никаких спортивных секций. Ладно, хоть к соревнованиям привлекался за сборную школы. В Нижнеудинске ведь был я чемпионом городка по настольному теннису, первый юношеский разряд имел, а по лыжам дважды выигрывал первенство школы. Да и прочие виды были у меня на высоте. Но тут весь мой спорт разом пресёкся. Господь оборвал. Оно и хорошо. Вовремя. Что для мальчишки было и полезно, и впору, для юноши стало бы во вред. Наступало время умственного развития и духовных интересов.
Недорогую комнату 12 квадратных метров нам уже заблаговременно подыскали наши родственники в залинейном районе на улице Сталина, на которой и сами проживали. И зачастили мы к ним в гости. Хотя более полусотни частных домов, нас разделявших, – дистанция приличная, особенно для припозднившихся пешеходов. И всякий раз, когда мы направлялись к тёте Мане, сестре отца, я с нетерпением следил за медленной чередой номерных табличек – скоро ли придём?
Жила она вместе с мужем – дядей Абой, и четырьмя детьми: двумя девочками – Мусей и Женей, и двумя мальчиками – Эдиком и Валиком, но не в частном доме, а в двухэтажном государственном, хотя и тоже деревянном. Там у них имелась одна большая комната-кухня.
Поначалу навещали мы их чуть ли не ежедневно, возможно, потому что был у них телевизор, который, несмотря на крошечные размеры экрана, воспринимался в начале шестидесятых, как нечто запредельное. Сама возможность бесплатного кино, которое показывалось один-два раза в неделю, представлялась чем-то вроде манны небесной.
Грех на грех
14-15 лет – переходный возраст, первая моя по-настоящему греховная пора. Сразу после переезда в Гомель я оказался без друзей. Потянулся было ко всем и каждому, навещал по домам, искал и не находил прежней столь привычной и душевно необходимой дружбы. Ко мне, увы, не приходил никто…
Как-то после уроков мальчишки-одноклассники, наиболее разбитные, показали мне короткую дорогу из школы домой – через железнодорожные пути мимо бани с не забелёнными окнами. Был тогда женский день. Привставай на цыпочки и любуйся. Для меня это было откровением! Женщины, замечая в окнах наши вихрастые рожи, укоризненно качали головами. Кто-то переходил мыться в другой зал, кто-то ругался. А иная и просто смеялась, указывая на нас пальцем.
Когда же мои лихие одноклассники узнали, что живу я по соседству с продуктовым магазином, то заглянули и ко мне во двор, имевший общий забор с магазином. Сразу за этим забором громоздились и нависали над ним ящики с пустыми бутылками. Вот ребята и втянули меня в свой нехитрый промысел. Пользуясь вечерней темнотой, мы набирали бутылок и шли сдавать их в этот же самый обворованный нами магазин. Потом нас кто-то спугнул. Не привилось. А вот через линию прогуляться вечерком тянуло.
А милиция возьми меня и накрой. Изловили. Привели в отделение, что на вокзале. Пошучивали, похохатывали. А заодно разузнали, кто такой, что за родители, где проживаю. Матери потом на работу сообщили. Стыдно было услышать от неё про всё это.
Ох, и лихие же одноклассники! Один кучерявый – Лёня Грушницкий. Сальто свободно прямо в классе во время перемены вертел. Напоминал гуттаперчевого мальчика из известного рассказа. Потом в цирковое училище подался, стал профессиональным гимнастом, выступал на арене.
Другой – Борис Корхин – плотный, коренастый с бычьей шеей. Борец классического стиля. Уже тогда был кандидатом в мастера. А к учёбе абсолютно не способен. Второгодник. Во время школьной перемены ставил локоть на учительский стол, а мы втроём или вчетвером налегали на неё, пытаясь повалить. Борис весь надувался. Лицо наливалось кровью. Но даже пошевелить его руку были не в силах.
В эту же пору я совершил и куда более тяжкий грех, чем воровство бутылок и подглядыванье за моющимися женщинами. Однажды за что-то крепко наказанный отцом я, будучи в истерике, крикнул ему:
– Жидовская морда!
Представляю, как больно и обидно было ему услышать такое от собственного сына. Надо заметить, что рос я среди откровенного антисемитизма и поэтому с детства стыдился того, что отец у меня еврей. И даже теперь, когда внутренне горжусь своей этнической принадлежностью к избранному Божьему народу, предпочитаю не афишировать этого, ибо не предполагаю услышать ничего иного, кроме глупых насмешек и всякого рода издевательств.
Что ж, быть притчей во языцах – наша историческая расплата за измену Божьим заповедям. Ибо к ослушанию Адама, общего всем людям родоначальника, мы, евреи, добавили ещё и пренебрежение к Закону, дарованному Господом через Моисея. А потом ещё и Мессию долгожданного не узнали в Иисусе Христе. Грех на грех. Но и великое избранничество наше остаётся при нас, ибо клялся Бог Аврааму, и клятва Его тверда.
«Я тебя ненавижу!..»
Летом в каникулы я уже и сам в одиночку зачастил к тёте Мане. А всё потому, что возле её дома была голубятня, а при ней – компания из мальчишек и молодых парней лет эдак 18–25.
Но меня всегда и влекло к ребятам постарше. А поскольку брат уже несколько лет как был студентом Новосибирского государственного университета, то в этой компании я увидел замену и ему, и его друзьям. Однако были тут и такие, кто уже сидел. И дух среди этой молодёжи был самый блатной. Но меня это ничуть не волновало, да и не было особенно в новинку.
Приходил. Болтался с ними по улице. Играл в карты: в подкидного и козла, в очко и буру. Любовался на голубей. Парни эти меня не обижали, как, впрочем, и никого из своих. Такому психологическому климату мог бы позавидовать любой кружок при Дворце пионеров. А между тем разговоры – где бы что стащить, чем бы разжиться. И, конечно, выпивали.
И было у них несколько девчонок и молодая женщина. И никто ни к кому не ревновал. И садились мы на велосипеды, и ехали на пляж, что возле парка – в самом центре Гомеля. Велосипеды – на песок, а мы купаемся, загораем и, конечно же, играем в карты. А когда я взялся эту молодую женщину учить плавать, то и тряпка в моих руках не была бы податливее. При этом со стороны компании – опять-таки никакой реакции на мои весьма наивные поползновения…
Первым человеком, который почувствовал, что я в опасности, была тётя Маня. И, конечно, тут же запретила мне приходить к ним домой. Ну, а видя, что и теперь, минуя её семью, я по-прежнему якшаюсь с блатной компанией, стала гнать со двора. И кричала в след:
– Уходи! Я тебя ненавижу!
И мне было обидно. И думалось, что это наша хозяйка Софья Израилевна Мендель передала ей, как я обозвал своего отца. Жаловался на тётю Маню родителям. И всё-таки перестал там бывать. Увы, своего сына Эдика тёте Мане отбить у этих уголовников не удалось.
С родного двора куда прогонишь?
За 20 копеек…
Был у нас в классе один долговязый хиляк Лёня Лихимович, который говорил всегда очень авторитетным голосом, этак даже басил, а ещё задирался и получал. При этом, будучи сам не в силах за себя постоять, находил мстителя из ребят нашего же класса.
Однажды таковым оказался Валера Трухин, весьма способный малый и тоже борец классического стиля, но куда легче Бориса. И был этот Валера со мной дружен. Мы с ним задачки быстрее всех в классе решали – я первым, он вторым, за что и получали каждый по пятёрке. А потом что-то незначительное нас развело, поссорило.
Каково же было моё удивление, когда после школы Лихимович и Трухин меня нагнали в тёмном переулке на подходе к железнодорожным путям. Ещё не ведая о заповеди Христа подставлять правую щёку, когда тебя ударят по левой, я встал перед Валерой с опущенными вниз руками и сказал – бей!
И он ударил. Я отлетел, упал. Однако, поднявшись, снова подошёл к нему – бей! Он, уже смеясь, стал наносить удар за ударом. А я, рыдая от странной обиды, ибо меня предал мой недавний друг, вновь и вновь поднимался и подходил под его кулаки.
На следующий раз Валера, очевидно, уже не согласился производить таковое избиение, и Лихимовичу пришлось обратиться к Борису, которого и нанял за 20 копеек. А тот меня долго не мучил, двинул всего разок и готово. Вроде пластической операции получилось. С той поры у меня левый профиль от правого заметно отличается.
И произошло это в день, когда я должен был выступать во Дворце железнодорожников с чтением своих стихов. Моя фамилия была уже и на пригласительных билетах в программке отпечатана. Но я предпочёл кувыркание на матах, расстеленных за кулисами, а на сцене появиться не решился.
Между тем в фойе меня уже караулили двое – Лёня и Борис. И когда я вышел из Дворца, последовали за мной, а на железнодорожном переходном мосту догнали. Там Борис и звезданул. Всего один раз. Крепкий малый. Уже тогда имел силу здорового мужика.
Первые успехи
Но не только нравственным падением ознаменовалась моя жизнь в Гомеле. Эта пора даровала мне и первое осознание своих способностей, интересов. И прежде всего этому осознанию посодействовала школа-семилетка № 5, в шестом классе которой я и оказался по приезде.
Размещалась она в крошечном трёхэтажном здании, выходившем окнами на Проспект Ленина и углом на привокзальную площадь. Впоследствии очень скоро это здание снесли. Чуть ли не сразу же после нашего выпуска.
Именно тут преподаватель рисования и черчения почувствовал во мне некую художническую одарённость и стал брать с собой на этюды: в парк и за город, приводил к себе домой, показывал свои академические работы. Наведывался со мной и в мастерские Гомельских художников, где обсуждались новые полотна да и вообще толковали об искусстве.
А однажды чертёжник наш отправил меня на городской слёт юных иллюстраторов, проходивший в библиотеке имени Герцена. Там присутствовали и подростки-поэты. На этом слёте я впервые услышал и запомнил, что всякому литературному произведению, только что написанному, нужно дать месяц-другой отлежаться и только потом продолжить над ним работу.
Учительница русского языка и литературы по прозвищу «Косоручка» тоже нечто во мне открыла. Помню, писали мы изложение по Горьковскому «Данко». Её тогда удивило, что я в своей работе воспроизвёл не только суть и смысл рассказа, но и его характерную пафосную интонацию. И анализ Пушкинского стихотворения «Море», выполненный мною, тоже произвёл на неё впечатление.
Что касается математики, то наш классный журнал на соответствующей странице имел против моей фамилии непрерывную строчку пятёрок. И всё потому, что каждый, кто решит заданную на уроке задачку быстрее всех, удостаивался этой отметки. А перегнать меня не удавалось никому.
По физике тоже были сплошные «отлы». Однако благодаря допущенной мной бестактности, преподавательница относилась ко мне с прохладцей. А закавыка была в том, что однажды на открытом уроке в присутствии директорши я позволил себе её поправить. Учительница сказала, что коэффициент трения не может превышать единицу. Ну, а я поднял руку и возразил – может превышать, в отличие от коэффициента полезного действия, который действительно всегда меньше единицы.
По географии же успехи мои были неважнецкие. Этот предмет, в отличие от физики и математики, полагалось учить, а к таковому ежедневному подвигу был я уже не способен. Однако готовность рассуждать выручала и тут. Однажды директорша (а именно она вела географию) вызвала меня к доске и попросила рассказать про экономику Японии.
И вот, исходя только из самого очевидного – островного расположения этой небольшой, но сильной и заметной страны, я принялся конструировать некую чисто логическую модель, которая в силу своей разумности оказалась и действительной. Теперь я пишу об этом с оглядкой на Гегеля, а тогда, ещё не ведая знаменитой максимы немецкого философа, действовал так с искренней убеждённостью, что логика не подведёт.
Этот ли случай поспособствовал или другие мои ответы, но однажды, когда я во время перемены вместе с другими учениками носился по школьному коридору, директорша придержала меня и сказала:
– Осторожнее, не расшибись. У тебя министерская голова.
Впрочем, осторожнее я не стал. Не то окружение. Иногда приходилось и постоять за себя. Помню свой поединок с Валей Турчинским на переменке – перед классной доской. Это он вызвал меня на бой, будучи уверен в своей победе. Бились на кулаках. Окончилось его разбитой губой.
Но до чего жестоко и страшно дрались два самых сильных и ловких наших парня – Борис Корхин и Лёня Грушницкий. И как было жалко гордого, смелого Лёню…
«Видна птица по полёту»
Человек всегда смотрится в человека и воспринимает себя чаще всего через встречные мнения и суждения. Вот почему всякое слово, которое я слышал о себе, надолго застревало в памяти, исподволь формируя собственное представление о своей личности, впрочем, отбирая только самое лестное. Ну, а если бы стал я коллекционировать и всякую брань, ко мне адресованную, то, возможно, при её изобилии мне бы уже давным-давно и жить расхотелось.
Хотя припоминается кое-что и на эту тему. Так, учительница зоологии в той же самой школе № 5, довольно полная и ироничная женщина, уже на первом уроке разом определила мой род и вид:
– Видна птица по полёту.
Не поспоришь, ибо птицы – её специальность.
Впрочем, и жизнь в Нижнеудинске прошла не без приобретений. Там я научился, точнее сказать, осознал свою способность к декламации. И случилось это в день, когда я вместе с мамой, что было чрезвычайной редкостью, приготовил задание по литературе – выучил отрывок из тургеневского «Муму». Я рассказывал, а мама проверяла, точно ли воспроизвожу текст.
На следующий день меня вызвали к доске, и я со спокойной естественностью стал проговаривать: «Вот уже и Москва осталась позади…»
Поставив мне пятёрку, учитель литературы обратился ко всему классу и сказал, что именно так нужно это читать, очевидно, имея в виду моё воспроизведение присущей тургеневскому отрывку особенной внутренней мелодии, которая меня изумляет и теперь, когда пишу эти строки.
Там же, в Сибири, случалось мне и в чтецких композициях участвовать, и сольно выступать на сцене со стихотворной переделкой Некрасова на военный лад: «Однажды в студеную зимнюю пору я из лесу шёл. Бой немного утих…»
Нижнеудинску принадлежат и первые мои успехи в рисовании. Именно там папа меня научил, как нужно строить перспективу на лучах, проведённых из точки, расположенной на линии горизонта, и показал это на примере изображения деревенской улицы. В ту пору я увлёкся срисовыванием с открыток. Это были в большинстве своём портреты Пушкина, Толстого, Грибоедова, Тургенева, Чехова…
Однажды папа мне даже позировал, стоя возле печки и заложив руку за руку.
В эту же пору я преуспел в запоминании стихов. Причём с братнего голоса. Он учил для школы, декламируя вслух, и стихи безо всякого моего умысла и тем более труда ложились на мою свежую отзывчивую память. В большинстве Некрасовские: «Железная дорога», «Размышления у парадного подъезда», «На смерть Добролюбова»…
А вот попытка дать мне начальное музыкальное образование, предпринятая родителями тоже в Нижнеудинске, потерпела крах. Хотя и пианино у нас имелось. Но дальше «Танца маленьких лебедей», «Полонеза Огинского», «Турецкого марша» и «Музыкального момента Шуберта» я не продвинулся. Уж если самого Моцарта родители чуть ли не с побоями усаживали за инструмент, что говорить о таком оболтусе и гулёне, каковым был я?
Проучился два года в музыкальной школе, и – всё, и больше – ни дня! А вот сестра все семь классов прошла. Да и то к фортепиано не пристрастилась. Один только отец у нас и любил сесть за инструмент, открыть клавиатуру да помузицировать. Хотя, будучи сыном сапожника, нигде и никогда этому искусству не обучался, но умел сходу наиграть любую мелодию, причём сразу двумя руками и с аккордами.
В Нижнеудинске довелось мне впервые принять участие во вручении «взятки». Родители уговорили: мол, на 8-е Марта нужно сделать подношение Марии Петровне – моей учительнице по начальной школе. Я посчитал это справедливым, поскольку она с нами, учениками своими, готовила мамам нашим подарки к этому дню – небольшие пухленькие шкатулки из подбитых ватой открыток. И притащил я в портфеле довольно громоздкие духи «Красная Москва» – кремлёвскую башню парфюмерных благоуханий.
Однако же оказалось это настолько странным предприятием – дарить нечто одному, от себя, что, не зная, как это сделать, я ради упрощения ситуации отправился на переменке в школьную уборную и выбросил величественный флакон через одно из вырезанных в дощатом полу отверстий.
Следующий раз, уже последний, я попытался дать взятку – бутылку коньяка в журнале «Юность» после моей первой публикации. Впрочем, не взятку – скорее, подарок. И тоже по чужой подсказке. Однако же всё получилось славно – бутылку не приняли. Да и печатать более не печатали. В дальнейшем на таковые подвиги подбить меня уже никому не удавалось. Ну, а мне самому подобные идеи в голову и вовсе никогда не приходили.
К Нижнеудинским воспоминаниям относится и мой первый в жизни заработок. Но не деньгами, а талонами на обед в столовой неподалёку от местного стадиона «Локомотив». Сестра, работавшая в районной газете, устроила. И был я не кем-нибудь, а курьером на спортивном празднике. И бегал от судейских столиков, расставленных по всему стадиону, и доставлял сведения о ходе соревнований диктору-информатору. Причём в течение двух дней.
В Сибири я совершил и первое своё маленькое открытие. Доказал себе, что Вселенная бесконечна. Для чего и потребовалось-то немного – задаться вопросом:
– Если у Вселенной есть конец, что же тогда располагается за этим концом?
И посетила меня эта мысль ранней весной на широком, открытом поле под беспредельно высоким и ясным небом. Теперь вот думаю, а нет ли в этом простом соображении ответа на известную задачку Пуанкаре?
Кто я?
Сочинительство полюбилось мне по-настоящему именно в Гомеле. Прежде всего как восполнение утраченных друзей и общения с ними. И уже всякий раз, когда вынужденное одиночество настигало меня дома, я писал. И делал это почти что с наслаждением.
Вот и во время своей поездки к брату в Минск, куда он был переведён на учёбу из Новосибирска, я тоже, тоже сочинял стихи: и про бутылку из-под лимонада, стоявшую передо мной на купейном столике, и про мелькавшее за вагонным окном, и о чём-то отвлечённо-философском…
Сестра-филолог, получив по почте образчики моей тогдашней четырнадцатилетней поэзии и ознакомившись с ними, похвалила в ответном письме, отметив, что у меня есть способности и что стихи далеко не всех поэтов ей так же нравятся, как мои. Своевременная поддержка. И сочинительство уже представлялось мне не только приятной и вполне невинной забавой, но и возможностью самоутвердиться.
Насколько же я был глуп и наивен!
Сам накликал…
Увы, из лёгкого беспечного отношения к слову и произрастает всякая ложь, и плодится всякая скверна. И говорим, и пишем – на ветер. А этот ветер вдруг превращается в бурю и набрасывается на нас, и не щадит.
Удивительная вещь – слово, удивительная и страшная! Мои жизненные злоключения начались с того момента, когда я в пятнадцатилетнем возрасте написал несколько стихотворений, предполагающих скорое наступление страдания и даже как бы его призывающих.
Вот одно из них:
Горе
Море,
зачем мне море,
горькие соли моря?
Горькое, горькое горе
разве не море?
Только без солнца.
Но мне и не надо
солнца,
что светит
каждому
солнцем.
Разве не слепит,
как солнце,
чёрное солнце горя?
Мне нужно
большое горе,
которое солнце и море,
горе ищу я,
как море,
как солнце,
что вижу над взморьем.
Рыдает мальчишка
о песне,
о песне без моря,
без солнца,
без бури синего всплеска,
о песне
без слов и без горя.
Он солнце
имеет белое,
он море имеет в сердце.
Не хочет он море
с плесками,
не хочет он солнце
с песнями.
А мне, если солнце,
то чёрное,
чёрное солнце горя.
А мне, если море,
то чёрное,
кипящее в чёрном горе.
Горе – это морщины,
морщины горя и старости.
Мне не вредят морщины,
морщины вредят красивым,
кто держит ладонями радости,
в моих ладонях – морщины.
Море надо курортнику
с жарким солнцем
над взморьем,
на белых солнечных портиках
для бледнолицых курортников,
которым не хочется горя.
А мне надоело мальчишкой
думать
о солнце,
о море,
о солнце, хорошем слишком,
о море, где ветры не дуют,
где небо красивей девчонки.
Ведь солнце
не жжёт, как горе,
ведь море
как горе, не топит.
Подтает лёд
на дорогах.
А сердце хочет ожога,
а сердце хочет запомнить.
Призывал я в своих стихах на свою голову несчастья, и они пришли прежде всего на мои стихи…
Будущий писатель или… сумасшедший?
Как раз в эту пору, то есть в пятнадцатилетнем возрасте, я появился в литературном объединении, открывшемся во Дворце железнодорожников и показал написанное мною. Стихи понравились. Мнение руководителей было единодушным – будущий писатель.
Надо сказать, что в эту пору я немало читал и был записан в нескольких библиотеках. А ещё посещал читальный зал главной из них – областной. Именно там, решив познакомиться со стихами Бориса Пастернака, был я буквально ошеломлён его строками:
Всесильный бог деталей, всесильный бог любви…
Во Дворце железнодорожников посещал я искусствоведческий кружок, где собирались люди исключительно взрослые, а из школьников был я один. Тянуло меня и в живописную студию, но увидев воздушные, светоносные акварели студийцев и восхищаясь их мастерством, записаться туда не решился.
Впрочем, когда я уже пребывал в литобъединении, случилось однажды, что руководители наши задерживались. И вот от нечего делать присоседился я к располагавшимся тут же в холе рисовальщикам и, разжившись у них большим ватманским листом, сделал беглый карандашный набросок гипсовой головы Вольтера. Причём в кубистической манере.
Художник Кравченко, руководивший студией, увидев мою работу, даже посетовал: мол, если бы я не занимался поэзией, то он с удовольствием взял бы меня к себе. В ту пору, похоже, уже многие во Дворце были наслышаны о моих литературных успехах.
Впрочем, даже из литераторов не все считали подобную репутацию заслуженной. Так, Анатолий Гречанников, бывший в ту пору первым секретарём Гомельского обкома комсомола, вскоре выступил в республиканской газете «Знамя юности» со статьёй, которая сводилась к тому, что в Гомеле нашли полусумасшедшего школьника Евгения Глушакова и носятся с его так называемыми стихами.
Когда я услышал от приятелей об этой статье, меня будто обожгло. Я тут же перестал посещать занятия в литобъединении и уже ничего из написанного мной никому не показывал.
Получилась осечка и с «Литературной Газетой», куда мои стихи отправила сестра. Отметили, что человек я способный, но печатать не стали, сославшись на то, что поэтической формой юный автор ещё не овладел.
Неудачей обернулась и поездка Фридриха Куроса, одного из наших руководителей, в Минск, где он показал мои стихи двум диаметрально противоположным критикам и получил два диаметрально противоположных отзыва. Один сказал – гениально, другой – бред сумасшедшего.
Импровизатор на тему домашних заданий
В Гомеле мне довелось учиться в трёх школах: сначала – № 5, потом – № 28 и, наконец, – № 19. В школу № 28 перешли мы чуть ли не всем классом сразу по окончании семилетки. К этому времени я уже успел перессориться чуть ли ни со всеми одноклассниками, пристрастился к зарубежной литературе и писал стихи.
Уроков по-прежнему не готовил. А поскольку и физика, и математика стали куда серьёзнее, то начал я постепенно сходить «на нет» и по этим предметам. Гуманитарные – куда не шло, можно было что-то на ходу придумать, а точные науки требовали точных знаний.
Зато учительница литературы, маленькая да горбатенькая, относилась ко мне с редкой любовью и неизменно закрывала глаза на моё пренебрежение учебником. Радовалась ссылкам на Белинского, которым я в эту пору увлекался, радовалась моей декламации и свободному цитированию поэтов. И даже зачитывала мои сочинения классу.
Однажды, когда на открытом уроке присутствовал завуч школы, она вызвала меня к доске и попросила проанализировать драму Островского «Гроза». Драму эту я не читал, а посему имел о ней лишь очень смутное представление. И мне ничего иного не оставалось, как только импровизировать на тему, заданную самим названием пьесы, то есть говорить о некоем всё возрастающем от акта к акту психологическом напряжении между главными действующими лицами, которое в финале уже неотвратимым образом приводит к грозовому разряду – гибели Катерины…
Перед самым звонком завуч-литератор, представительный мужчина лет сорока, поднялся и сказал, что за всю свою школьную практику никогда не слышал от девятиклассников ничего похожего на мой ответ.
Впрочем, в эту пору моя поэтическая звезда уже стала восходить на гомельском небосклоне, и вся школа знала, что я пишу. Я даже издал единолично несколько номеров классной стенной газеты, заполняя её своими стихами, безудержным юмором и карикатурами на одноклассников.
О чём с ними разговаривать?
Увы, в моих отношениях с товарищами сказалось моё тогдашнее зазнайство, на которое они реагировали даже слишком гуманно. Другие бы меня просто поколотили, а эти решили разобрать моё поведение на классном собрании.
И стоял я, но не у доски, а за партой. И спросили у меня, почему я ни с кем не дружу. И я ответил: мол, как дружить, если и поговорить тут не с кем, все, мол, дураки. Этак вот искренне сказал, опять-таки давая очевидный повод для мордобоя.
И опять очень вежливая реакция: попросил слова Лёва Школьников, самый высокий в классе, чуть ли не под два метра юноша и сказал, что он, к примеру, не считает меня умнее остальных. И тут совершенно неожиданно за меня вступился «Лёня», наш преподаватель физики, он же и классный руководитель, и произнёс нечто на первый взгляд противоречащее всем канонам педагогики:
– Глушаков и в самом деле выделяется своим развитием.
Думаю, что именно эта реплика и спасла меня от расправы, которой я едва ли избежал бы после собрания. Лишь авторитетное мнение учителя могло хотя бы отчасти примирить моих одноклассников с подобной заносчивостью.
А вёл я себя не на что не похоже. К примеру, мог потребовать к ответу учителя, который будто бы несправедливо поступил со мною, и даже «отвести» его к директору: дескать, пусть рассудит.
Редкостное нахальство!
Куда бы оно меня завело, не знаю. Но, по счастью, как раз в эту пору отцу как демобилизованному дали двухкомнатную квартиру в хрущёвке на «Фестивале», новом строящемся районе города. Пришлось поменять школу.
Новая квартира, новая школа, новая жизнь…
И как же я радовался этой чистенькой да светлой квартире, ещё пахнущей краской. После 12-метровки, сплошь заставленной мебелью, где я спал на сундуке, выглядела она совершенно роскошно. Все удобства – ванна, туалет! А главное – теперь у меня имелась своя отдельная комната! Переезд был намечен лишь на следующий после осмотра день, но я упросил родителей оставить меня в новой квартире на эту ночь. Оставили. Понимали мой восторг, и, полагаю, сами разделяли его.
В школе № 19 гонора у меня сразу поубавилось. Оно и понятно – новичок. Да и о сочинительстве своём я благоразумно помалкивал, ибо стихи в эту пору кропал чуть ли не в пароксизме некого болезненного самоутверждения. Причём помногу и очень быстро, едва ли успевая задуматься – о чём и зачем. Кроме стихотворного потока, у меня, как бы в смутном предощущении чего-то будущего, хлынули и пьесы, писавшиеся чуть ли не за день и которые теперь даже прочитать невозможно, настолько стремительным и корявым почерком нацарапаны.
Похоже, что я мог бы тогда и впрямь свихнуться. Выручил брат, подаривший мне задачник Зубова и Шальнова по физике, причём повышенной трудности – решай! И добавил, что если перерешаю, то смогу поступить в МФТИ. Этакое пророчество…
Я всё перерешал и вскоре оказался в числе победителей Всесоюзной физико-математической олимпиады. Своевременно открывшийся клапан. А то ведь этак и взорваться можно, как тот котёл с перегретым паром?
Но победа пришла лишь через полгода, а поначалу отметок хороших и по этим предметам я не удостоился. Более того, мама, вернувшись с первого родительского собрания, была весьма огорчена тем, что за контрольную по физике я получил единицу. Когда же на собрании она выразила своё недоумение: дескать, прежде сыну физика давалась легко, учительница сказала, что в десятом классе материал гораздо труднее.
Чтобы успокоить маму, я тут же на её глазах решил пятьдесят номеров из Знаменского, продемонстрировав таким образом, что не совсем туп.
Школьные мытарства
С контрольной же дело обстояло так. У меня была привычка школьные задачи решать в уме, минуя промежуточные действия. Пишу условие и ответ, условие и ответ. Расправившись этак не только со своим вариантом, но и с двумя прочими, я поспешил распространить решения по всему классу, что двоечникам, в силу лаконичности моих записей, увы, не помогло избежать своих законных баллов.
Физику у нас преподавала Лидия Иосифовна, или как её называли ученики «Коробочка». Была у неё общая тетрадка, по преданию, принадлежавшая одному из бывших учеников. Из этой тетрадки она и давала нам задачи; в тетрадке имелись и решения. Всё что не соответствовало тетрадке, считалось заведомо ошибочным.
Однако Лидия Иосифовна была умным человеком и скоро догадалась, что физику я знаю и решать умею. Поэтому спорить со мной не спорила, а с колов перешла на пятёрки, которые ставила, уже не задумываясь.
А вот с учителем математики Фолей Львовичем пришлось-таки повоевать. Во-первых, он не пожелал смириться с тем, что я не готовлю домашних заданий. Вот почему перед его уроком я их всякий раз спешно списывал. Если же с какой-либо задачей никто из наших отличников не справился, то я тут же на переменке в срочном порядке её решал. В противном случае мог получить пару.
И выглядело это так. Заходит Фоля Львович в класс, здоровается и спрашивает:
– Все решили домашнее задание?
А класс ему этаким недружным хором отвечает: никто: мол, не решил…
– Ну, а ты, Глушаков, решил? – учитель обращается уже персонально ко мне.
– Тоже не решил, – говорю я, напирая на слово «тоже».
– Давай дневник. Два, – подводит итог недолгому разбирательству Фоля Львович.
Начислим
+20
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе