Читать книгу: «Терапия для тех, кого недолюбили»
Глава 1
Рассказ первый: Сломанный компас: как найти свой путь.
Часть I: Тень надежды.
Глава 1: Воскресный ритуал
Луч света, пробившийся сквозь щель между шторами, медленно проплывал по стене, освещая кружащиеся в воздухе пылинки. Они двигались в тихом, гипнотическом танце, словно отмечали начало еще одного воскресенья. В квартире царила идеальная, звенящая тишина, нарушаемая лишь размеренным тиканьем напольных часов в гостиной.
Аня стояла у большого окна, согревая ладони о керамическую кружку с уже остывшим кофе. За стеклом просыпался город, но здесь, на девятом этаже, она чувствовала себя в своем коконе, где все было знакомо, предсказуемо и безопасно. Книги, аккуратно расставленные на полке, немного потертый плед на спинке кресла, даже этот утренний свет – все было ее, выстраданное и родное.
Но с каждым движением солнечного зайчика по стене внутри нее нарастало знакомое напряжение. Приближалось время воскресного ритуала.
Ее взгляд снова и снова возвращался к мобильному телефону, лежавшему на журнальном столике. Обычный черный прямоугольник, который в эти минуты казался порталом в другую реальность. Реальность, где она снова превращалась в маленькую девочку, жадно ищущую одобрения в глазах самого важного человека.
«А вдруг сегодня? – шептал внутри тихий, но настойчивый голос. – Вдруг в этот раз все будет по-другому? Может, она услышит? Спросит наконец, как я? По-настоящему спросит?»
Она знала, что это мазохизм. Сотни разговоров, закончившихся одинаково – тихой внутренней дрожью и горечью. Но надежда, эта цепкая и живучая тварь, поднимала голову снова и снова.
На кухне послышались шаги. Максим, ее муж, появился на пороге, сонный и растрепанный. Его взгляд сразу нашел ее у окна, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на жалость.
– Опять звонить собираешься? – спросил он мягко, подходя ближе. Аня лишь кивнула, с силой сжимая кружку в ладонях. – Любимая, ну зачем ты это делаешь? – в его голосе не было упрека, только усталое понимание. – Опять потом весь день как в воду опущенная ходить будешь. Может, просто не стоит?
Он не понимал. Не мог понять. Для него семья была надежным тылом, а не минным полем, на которое он вынужден был выходить каждую неделю. Его совет был логичным, но для нее – невозможным. Не позвонить – значило совершить предательство. Предать ту маленькую девочку внутри, которая все еще верила, что мама ее любит. И предать саму маму, бросить ее одну в ее мире, полном болей, плохой погоды и чужих историй.
– Я должна, – выдохнула она, отворачиваясь к окну. – Она же ждет. Максим только вздохнул, подошел и обнял ее сзади, прижавшись подбородком к макушке. – Ладно. Только пожалуйста, не принимай близко к сердцу. Все что угодно. Обещаешь? – Обещаю, – солгала она, чувствуя, как комок подкатывает к горлу.
Он ушел готовить завтрак, оставив ее наедине с телефоном. Представление должно было играться без свидетелей.
Аня сделала глубокий вдох, как перед прыжком с высоты. Пальцы сами набрали знакомый до боли номер. Она зажмурилась. Сердце, предательски сорвавшись с места, принялось глухо и часто стучать где-то в горле. Весь ее мир сузился до гудков в трубке.
Один. Два. Три… «Возьми трубку. Не бери. Возьми. Не бери…»
Щелчок. – Алло? – знакомый, немного хриплый от утренних сигарет голос. – Мам, привет! – собственный голос прозвучал для Ани странно-бодро и фальшиво. – Как ты?
Из трубки послышался привычный усталый вздох, который она слышала каждое воскресенье на протяжении последних десяти лет. – А, это ты. Да как я… Встала, кофе сварила. Спина ноет, погода меняется.
Аня прикрыла глаза, мысленно заканчивая за матери фразу. Она знала этот монолог наизусть. Боли, погода, соседи, политика – все было важнее того, что происходило в жизни дочери.
– А у тебя что? – вдруг спросила мать, и у Ани замерло сердце. Неужели? Неужели сегодня? Она сделала маленький вдох, собираясь с духом, чтобы поделиться радостью – ее наконец-то повысили на работе, она так долго этого ждала.
– Мам, ты не поверишь! Меня… – Ой, знаешь, что рассказали? – перебила ее мать. – Про ту женщину, помнишь, из соседнего подъезда? Рыжую такую, с той самой таксой… Так вот ее дочь…
Голос в трубке продолжал звучать, но Аня уже перестала слушать. Она медленно опустилась на ближайший стул, чувствуя, как что-то маленькое и хрупкое внутри нее сжимается в тугой, болезненный комок. Она снова была той девочкой с косичками, которая принесла рисунок из школы, а мама, не взглянув, сунула его в стопку газет со словами: «Иди, помой руки, ужинать будем».
Она смотрела в окно, видя, как луч света теперь касается подоконника, и слушала, слушала без конца о чужой дочери, ее карьере, ее идеальном муже и детях. Десять минут. Ровно десять минут монолога.
Потом на другом конце провода наступила пауза. Мать, видимо, ждала ответа. – Да, ясно… – тихо сказала Аня. – Ну ладно, мам, я тогда пойду. Береги себя. – Ага. Ты тоже. Не простудись там, на улице ветрено.
Она положила телефон на стол. Тишина в квартире вдруг стала гулкой и тяжелой, давящей на уши. Из кухни доносился запах жареных тостов и звук льющегося в кружку кофе – обычная воскресная идиллия, которая теперь казалась ей чужой и далекой.
Не было злости. Не было даже обиды. Была какая-то глубокая, всепоглощающая печаль. Печаль по тому, чего никогда не случится.
Максим выглянул из-за угла, держа в руках две тарелки. – Все нормально? – осторожно спросил он. Аня кивнула, не в силах произнести ни слова. Она поднялась и прошла в спальню, закрыв за собой дверь.
В приглушенной тишине комнаты она подошла к зеркалу и посмотрела на свое отражение. Тридцатилетняя женщина с усталыми глазами и следами разочарования вокруг губ. Взрослая женщина с собственной жизнью, карьерой, мужем. И все же в глубине этих глаз все еще жила та самая девочка, которая так и не дождалась, когда мама посмотрит на ее рисунок.
В тот момент она наконец-то поняла. Поняла не умом, а всем своим существом, что все эти годы она разговаривала с глухой стеной, надеясь услышать эхо.
Первая слеза скатилась по щеке тихо и незаметно. Потом вторая. Она не пыталась их смахнуть. Это были слезы не о матери. Это были слезы прощания. Она хоронила надежду. Ту самую, детскую, наивную, что однажды мама обернется, увидит ее – настоящую – и улыбнется ей той самой улыбкой, которой она ждала всю жизнь.
Снаружи послышался осторожный стук в дверь. – Ань? Ты там как? Тосты остывают…
– Сейчас выйду! – голос прозвучал неожиданно твердо.
Она глубоко вдохнула, вытерла лицо и посмотрела на свое отражение уже другими глазами. Что-то внутри перевернулось, сломалось и встало на новые рельсы.
Стало пусто. А потом, как это ни странно, – светло и просторно. Как будто она сняла с плеч тяжелый, мокрый плащ, который таскала на себе годы.
Она повернулась к двери, чтобы выйти к мужу и к своей жизни. К жизни, в которой отныне будет на одного человека меньше, от которого зависит ее счастье.
Глава 2: Эхо детства
Тишина спальни была обманчивой. За закрытыми веками, в том месте, где прячутся самые старые воспоминания, вдруг ожила картинка – такая яркая и четкая, что сердце Ани сжалось от неожиданной боли. Она не просто вспоминала. Она снова там.
Жара. Лето пахло асфальтом, раскаленным металлом горки и сладкой ватой. Ей семь. Она сидит на корточках под раскидистым тополем во дворе и старательно выводит что-то мелом на асфальте. Не просто каляки-маляки. Нет. Это картина. Самая главная картина в ее жизни.
Она рисовала маму. Не такую, как обычно – уставшую, с серьезным лицом, – а улыбающуюся. С лучами вокруг глаз. И себя, маленькую, держащую эту маму за руку. А над ними – огромное, доброе солнце с глазами и улыбкой. Она вложила в этот рисунок всю свою любовь, все свое детское обожание, всю надежду на то, что мама наконец-то увидит, какая она, Анечка, на самом деле замечательная.
С трепетом она ждала маму с работы. Стояла у окна, прижав к груди теплый лист бумаги, на который она с благоговением перерисовала свой асфальтовый шедевр.
Ключ щелкнул в замке. Сердце ёкнуло. В квартиру вошла мама. Пахло привычной усталостью, городской пылью и чуть-чуть – столярным клеем с фабрики, где она работала бухгалтером.
– Мам, мам! Смотри! – выпалила Аня, подбегая к ней и протягивая рисунок дрожащими руками.
Мама мельком взглянула на листок. Не на сам рисунок, нет. Ее взгляд скользнул по нему, даже не сфокусировавшись.
– Умница, – сказала она рассеянно, уже двигаясь в сторону кухни. – Иди, помой руки, ужинать будем. И убери это со стола, не засоряй.
Рука ее легла на рисунок, чтобы отодвинуть его. Не глядя. Совсем не глядя. И от этого невидящего прикосновения в груди у Ани что-то надломилось с тихим, страшным хрустом. Она не плакала. Она просто смотрела, как мамина спина скрывается в дверном проеме, а ее самый главный рисунок оказывается в стопке старых газет, рядом со списком продуктов и квитанциями за квартиру.
В тот вечер она ела суп, глотая вместе с ним комок горькой обиды. А потом, когда мама мыла посуду, Аня украдкой вынула тот листок из-под газет, бережно разгладила его и спрятала на самом дне своего пенала, под карандашами и ластиками. Казалось, если спрятать эту боль достаточно глубоко, ее не будет.
Но боль никуда не делась. Она лишь обрастала новыми слоями, как жемчужина вокруг песчинки.
Вот ей девять. Школьный спектакль. Она играла Ромашку. Всего три слова: «Я полевая ромашка!». Но для нее это была роль всей жизни. Она неделю репетировала перед зеркалом, вкладывая в эти три слова всю душу. Мама обещала прийти.
Зал был полон. Свет софитов слепил глаза. Она вышла на сцену и, зажмурившись, прокричала свою реплику так громко и проникновенно, как только могла. А потом, не сходя со сцены, принялась жадно вглядываться в зрительный зал. Искала одно-единственное лицо.
Его там не было.
После спектакля она сидела на подоконнике в раздевалке, не снимая картонного костюма ромашки, и ждала. Всех уже разобрали по домам. Учительница, пожалев, отвела ее за руку до самой квартиры.
– Задержалась на работе, – сухо сказала мама, открывая дверь. – Ну что ты плачешь? Вытри глаза. Вырастешь – поймешь, что важнее: твой спектакль или моя работа, которая нас кормит.
Аня поняла. Она поняла, что ее радость – это нечто неважное, второстепенное. Что-то, что можно отложить. Или вовсе забыть.
А вот и первая пятерка по сложному диктанту. Она бежала домой, подпрыгивая от восторга, с тетрадкой, раскрытой на красной странице. Мама смотрела телевизор.
– Мам, смотри! Пять! И за почерк похвалили! – Молодец, – мама обернулась на секунду. – А у Маринкиной дочки все пятерки. И олимпиады выигрывает. Вот бы и тебе так.
Восторг мгновенно сдулся, как проколотый шарик. Пятерка вдруг стала казаться какой-то незначительной, ущербной. Недостаточно хорошей. Она медленно пошла в свою комнату, закрыла дверь и села на кровать, глядя на злополучную пятерку. Теперь она была похожа на укор.
Был и другой случай. С двойкой. Она шла домой, как на эшафот, чувствуя, как ноги подкашиваются от страха. Мама отреагировала именно так, как она и ожидала: вздох, укоряющий взгляд, лекция о безответственности.
– Мне за тебя стыдно, – сказала мама, и это прозвучало страшнее любого крика.
И тут в голове у маленькой Ани щелкнуло. Оказалось, что плохие новости мама все-таки замечает. Пусть и с осуждением, но замечает. Ее гнев, ее разочарование – это тоже было внимание. Горькое, ядовитое, но внимание.
И тогда сформировался тот самый паттерн, тот замкнутый круг, по которому она будет бегать долгие годы: «стараться -> не быть замеченной -> стараться еще сильнее -> совершить ошибку -> наконец-то быть замеченной (пусть и через негатив)».
Она подсознательно поняла: чтобы мама ее увидела, нужно либо сделать что-то грандиозно-идеальное (но идеального, как выяснилось, не существовало, всегда находилась эта самая Маринкина дочка), либо ошибиться. Совершить промах. Вызвать своим проступком ее эмоцию. Пусть даже отрицательную.
Так незаметно ее собственная ценность стала измеряться чужими мерками и реакциями. Она перестала радоваться своим победам, потому что их все равно не замечали. И начала панически бояться неудач, потому что их замечали всегда. Она училась быть удобной. Тихой. Неприметной. Чтобы не вызывать раздражения. Чтобы хоть как-то заслужить ту самую, недостижимую любовь.
Она стала экспертом по считыванию маминого настроения по звуку шагов на лестнице, по тому, как хлопает дверь, как стучит нож на разделочной доске. Ее мир сузился до одного-единственного человека, от взгляда которого зависело все: будет ли день хорошим или она снова ощутит себя никчемной пылью.
Лежа сейчас на кровати в своей взрослой спальне, Аня сжала подушку и тихо плакала. Она плакала не только о том рисунке. Она плакала о той маленькой девочке, которая так и не получила своего «молодец». Которая так и не услышала: «Я тобой горжусь». Которая научилась прятать свои самые яркие краски подальше, в самый темный угол, чтобы они никому не мешались.
Это эхо детства звучало в ней до сих пор. Оно звучало в паническом страхе сделать ошибку на новой работе. В желании угодить всем вокруг. В неспособности принять комплимент. В том самом воскресном ритуале звонков, где она снова и снова подставлялась под тот же самый каток, надеясь на чудо.
Но сегодня, сквозь слезы, она впервые увидела не просто боль. Она увидела схему. Тот самый порочный круг. И осознание этого было первым шагом к тому, чтобы из него выйти.
Глава 3: Стена
Тишина после звонка была не просто отсутствием звука. Она была густой, вязкой, словно воздух превратился в желе. Аня сидела на краю кровати, и пальцы её всё ещё сжимали телефон, хотя экран давно погас. Он был тёплым, почти горячим от долгого разговора, и этот жар казался единственной точкой реальности в поплывшем мире.
Сначала пришло онемение. Оно поднялось от кончиков пальцев ног, поползло вверх по ногам, сковывая мышцы, заполняя живот холодной, тяжёлой ватой. Она чувствовала, как что-то сжимается глубоко внутри, в самой середине её существа – тугой, каменный комок. Желудок подавал тихий, но отчетливый сигнал тревоги, лёгкая тошнота подкатывала к горлу, горьковатым привкусом медной монеты.
Она дышала неглубоко, прерывисто, словно боялась потревожить хрупкое равновесие этого нового, пустого мира. Звон в ушах нарастал, сливаясь с тиканьем часов из гостиной, и этот звук дробился на тысячи острых осколков, вонзающихся в сознание.
Аня закрыла глаза – и сразу же увидела его. Тот самый рисунок. Тот самый лист бумаги, бережно спрятанный на дне пенала. Она почувствовала шершавость бумаги под пальцами, запах восковых карандашей и ту всепоглощающую надежду, что распирала её изнутри тогда, в семь лет. А потом – холодное прикосновение маминой руки, отодвигающей рисунок в стопку газет. Не глядя. Совсем не глядя.
Эхо того детского ужасающего открытия – «меня не видят» – отозвалось в ней сейчас с новой, невыносимой силой. Ничего не изменилось. Абсолютно. Прошло больше двадцати лет, а она всё так же сидит и ждёт, когда на её рисунок наконец-то посмотрят.
Она медленно, будто против воли, подняла руку и провела пальцами по щеке. Кожа была сухой. Слёз не было. Они остались там, в прошлом, выплаканные в подушку после спектакля, после той самой пятёрки, после сотен других больших и маленьких предательств.
Вместо слёз пришла пустота. Огромная, бездонная, как космос. Она была тяжёлой, эта пустота, она давила на плечи, на грудь, заставляя сутулиться. Аня почувствовала, как её спина сама собой сгорбилась, плечи подались вперёд, подбородок опустился на грудь. Та самая «удобная поза». Поза того, кто старается занять как можно меньше места, стать незаметным, раствориться, чтобы не мешать, не раздражать, не вызывать своим существованием ничьё недовольство.
«Почему? Почему она всегда так?» «Она даже не дала мне договорить…» «Эта чужая дочь… всегда эта чужая, идеальная дочь…»
А потом, как всегда, пришла она. Предательница. Мысль, от которой становилось ещё больнее.
«А может, это я? Может, я сама не так говорю? Не так радуюсь? Слишком навязчиво? Может, мне нужно было начать по-другому? Спросить ещё раз о её спине? Проявить больше участия?»
Чувство вины накатило тёплой, липкой волной. Оно было таким знакомым, таким привычным, почти уютным в своей привычной боли. Оно прикрывало собой главную, самую страшную рану – рану отвержения. Виноватой быть легче. Виноватой – значит, всё ещё есть шанс всё исправить, стать лучше, угодить, заслужить.
Она прокручивала разговор снова и снова, как заезженную пластинку, выискивая в нём тот момент, тот поворот, где она совершила ошибку. Может, голос прозвучал слишком восторженно? Слишком наигранно? Может, нужно было сделать паузу подольше? Выслушать про спину, про погоду, про соседку, а уж потом, вкрадчиво, поделиться своей новостью?
Логика, холодная и беспристрастная, пыталась пробиться сквозь самообвинения: «Она тебя перебила. Она даже не пыталась слушать. Это не твоя вина». Но голос логики был таким тихим, таким слабым по сравнению с рёвом той внутренней критики, которая годами оттачивала своё мастерство.
Аня представила маму. Не сейчас, не в момент звонка, а вообще. Её уставшее лицо, вечно сведённые в озабоченную складку брови, руки, которые никогда не знали покоя – то стирали, то готовили, то перебирали бумаги. Мама, которая сама, наверное, никогда не слышала в детстве слов одобрения. Мама, которая просто не умеет по-другому. Которая несёт свой крест молча и ожидает, что все вокруг будут нести свои – точно так же, без жалоб и лишних эмоций.
И от этой мысли стало не легче, а ещё тяжелее. Потому что исчез враг. Потому что злиться на уставшего, несчастного человека – бессмысленно и жестоко. Оставалось только это – глухая, безысходная печаль. Печаль по тому, чего не было, нет и уже никогда не будет.
Она представила себя со стороны. Взрослая женщина. Успешный профессионал. Любящая жена. Сидит на кровати в прекрасной квартире и чувствует себя абсолютно разбитой из-за десятиминутного разговора. Абсурд. Безумие.
Но это и было безумием. Этой системой, где её самоощущение, её настроение, её уверенность в себе полностью зависели от другого человека. От его взгляда, его слова, его молчания.
Она медленно разжала пальцы. Телефон со глухим стуком упал на одеяло. Звонок окончен. Ритуал завершён. Цикл «надежда – боль – самообвинение» пройден. Осталось лишь вынести его последствия.
Лёгкая тошнота всё ещё кружила в животе. Пустота в груди напоминала о себе тяжёлым, ледяным шаром. Но где-то очень глубоко, под всеми этими слоями боли и вины, зародилось новое, едва уловимое чувство. Ещё не осознанное, не оформленное в слова. Просто тихий, беззвучный щелчок. Как будто какой-то крошечный, но очень важный механизм внутри неё сдвинулся с мёртвой точки.
Она больше не хотела так. Она просто больше не могла.
Аня глубоко вдохнула, задержала дыхание, а потом медленно-медленно выдохнула, пытаясь вместе с воздухом выпустить из себя всю эту тяжесть, всю эту горечь. Это не помогло. Недостаточно просто выдохнуть многолетнюю боль.
Она поднялась с кровати, на ощупь нашла тапочки и направилась к двери. Ноги были ватными, походка – неуверенной. Ей нужно было выйти из этой комнаты. Вернуться в свою взрослую жизнь. К мужу, который ждал её с остывшими тостами. К вечеру, который ещё можно было попытаться спасти.
Но она знала, что этот разговор, как и многие другие до него, останется с ней. Он присоединится к той самой стене – высокой, глухой, неприступной, которую она годами пыталась пробить своей надеждой, своими достижениями, своей «хорошестью».
Стена не рухнула. Она просто стала… очевидной.
Глава 4: Промежуточные люди
Свет на кухне казался слишком ярким, слишком обыденным. Он резал глаза, возвращая к реальности, которая после того звонка ощущалась чужой и натянутой, как неверно надетая маска. Максим стоял у раковины, спина его была напряжена, а плечи подняты – он всем своим видом показывал, что ждал, и ждал уже слишком долго.
– Тосты остыли, – произнёс он, не оборачиваясь. Его голос был ровным, слишком ровным, будто за этим спокойствием скрывалось раздражение, которое он старательно подавлял. – Я их в микроволновку?
Аня молча кивнула, хотя он её не видел. Она опустилась на стул, чувствуя, как её тело предательски тяжелеет, вдавливаясь в твёрдое дерево. Она была здесь, но её сознание всё ещё витало где-то там, в пространстве между звонком и этой кухней, в той пустоте, где осталась её радость от повышения.
Раздался резкий звук микроволновки. Максим повернулся, облокотившись о столешницу. Его взгляд был тяжёлым, изучающим.
– Ну и? – спросил он наконец. – Что на этот раз? Опять про спину, погоду и идеальную дочь тёти Гали?
В его тоне не было злобы. Была усталость. Усталость от этого еженедельного спектакля, конец которого он знал наизусть, но повлиять на который был не в силах.
– Она меня перебила, – тихо сказала Аня, глядя на узор столешницы. – Я хотела рассказать про повышение, а она… она начала про соседку.
– Аня, я же говорил. Ну сколько можно? Она всегда такая. Всегда будет такой. Ты что, каждый раз надеешься, что она возьмёт и превратится в другого человека? – Он подошёл к столу и сел напротив, его движения были резкими, выдавая нетерпение. – Просто перестань ей звонить. Всё. Решение лежит на поверхности. Зачем добровольно лезть в мясорубку?
Его слова были логичны. Кристально чисты и неопровержимы. Именно таким и был Максим – человек действия, инженер, который видел мир как набор механизмов, где у каждой проблемы есть своё рациональное решение. Сломалось? Почини. Не чинится? Выбрось и купи новое. Его любовь выражалась в желании оградить её от боли, устранить источник страданий. Просто. Эффективно.
Но для Ани это звучало как приговор. Как предложение отрезать часть самой себя. Он не понимал, что эта еженедельная «мясорубка» была для неё не мазохизмом, а единственной, хрупкой ниточкой, связывающей её с тем, что она по наивности всё ещё называла семьёй. Он не видел, что, перестав звонить, она не освободится, а лишь загонит боль ещё глубже, превратив её в неизлечимую, ядовитую опухоль вины.
– Ты не понимаешь, – прошептала она, чувствуя, как знакомые спазмы сжатия снова сковывают горло. – Я понимаю, что ты каждое воскресенье потом как зомби! – его голос наконец сорвался, в нём прозвучали те самые сдерживаемые эмоции. – Я понимаю, что ты портишь себе весь день, всю неделю! Я смотрю на это уже пять лет! Мне больно на это смотреть! Почему ты не можешь просто взять и прекратить?!
Он хлопнул ладонью по столу. Не сильно. Но достаточно, чтобы Аня вздрогнула и отшатнулась. Это движение было таким детским, таким привычным – отстраниться, чтобы не задели, чтобы не причинили ещё больше боли.
Максим увидел это. Увидел и сник. Его гнев тут же сменился на раскаяние. – Прости. Я не хотел… – он провёл рукой по лицу. – Просто… Чёрт, мне кажется, я сделаю что-нибудь. Позвоню ей сам и накричу.
– Не надо, – быстро сказала Аня. Сама мысль об этом привела её в ужас. Это было бы непоправимым нарушением всех неписаных правил, концом света. – Тогда что? – в его голосе звучало настоящее отчаяние. – Что мне делать? Как мне тебе помочь? Скажи, и я сделаю.
И это был самый главный, самый невыносимый вопрос. Потому что ответа на него не было. Никто не мог ей помочь. Никто не мог пройти этот путь за неё. Его желание «починить» её было таким же бессильным, как её желание «достучаться» до матери.
– Не знаю, – честно призналась она, и от этой честности стало ещё хуже.
Он смотрел на неё растерянный, беспомощный. Его логика, его прямолинейность разбивались о непробиваемую стену её внутренней боли, природу которой он не мог постичь. Они сидели в тишине, разделённые не гневом, а самой страшной из стен – стеной непонимания.
Спасти положение попытался телефон своим звонком. На экране весело подпрыгивало фото улыбающейся блондинки – Лена, её подруга со времён университета.
Аня, почти на автомате, приняла вызов, нуждаясь в любом отвлечении. – Привееет, солнышко! – послышался бодрый, жизнерадостный голос. – Ну что, как выходные? У меня тут вообще форс-мажор, представляешь…
Лена была полной противоположностью Максима. Если он пытался решить проблему, то Лена предпочитала их избегать, заливая розовой краской позитива. Она без остановки рассказывала минут пять о своих делах, а потом, словно вспомнив, спросила: – А у тебя что новенького?
Импульс подсказал Ане поделиться. С кем-то же можно? Хоть с кем-то? – Да я… меня повысили, – осторожно начала она. – Ой, как здорово! – взвизгнула Лена. – Поздравляю! Обязательно отметим! Шампанского! Ты просто умничка!
И тут же, не переводя дыхания, продолжила: – Кстати, о шампанском! Ты не поверишь, что Витя натворил… – и понеслась очередная порция жизненных перипетий Лены.
Аня слушала, и её охватывало странное ощущение. Её новость, её большое, важное событие было подхвачено, обрызгано дешёвым духами дежурного восторга и тут же отброшено в сторону как нечто незначительное. Ровно так же, как это сделала мать. Только с другим эмоциональным окрасом. Мать обесценила через негатив, Лена – через лёгкий, небрежный позитив. Результат был поразительно похож: Аня снова чувствовала себя невидимой. Её радость никому не была по-настоящему интересна.
– Лен, а я хотела рассказать… – попыталась она вставить в паузу. – Ой, знаю, знаю! Тебе тоже нелегко! – перебила Лена. – У всех свои проблемы. Но ты держись! Не грусти! Всё наладится! Смотри на вещи проще! Пошли в четверг в это новое место? Там такие коктейли!
И она снова завела свою шарманку. Аня тихо положила телефон на стол, даже не попрощавшись. Лена, не заметив этого, говорила ещё минуту в пустоту, а потом сама положила трубку.
На кухне воцарилась могильная тишина. Максим смотрел на неё, и в его глазах читалось то же самое тягостное понимание. Даже болтливая, нечуткая Лена своим поведением лишь подчеркнула ту пропасть, в которой находилась Аня.
Они оба пытались. И муж, и подруга. Каждый по-своему. Один – предлагая отрезать, другая – предлагая забыть. Их советы были благими, но они были неуклюжими попытками наложить пластырь на гниющую, незаживающую рану, которую они даже не пытались рассмотреть.
Их благие намерения лишь сильнее подчёркивали её одиночество. Она была одна в центре этого круга. Максим стоял с одной стороны, с молотком и отвёрткой, готовый «починить» всё раз и навсегда. Лена – с другой, с банкой розовой краски и блёстками, чтобы «задекорировать». А посередине была она. С своей болью, с своей историей, которую никто из них не слышал и не пытался услышать. Они видели симптомы – её подавленность, её слёзы. Но не видели корня.
Максим молча поставил перед ней тарелку, налил чай. Его забота была теперь молчаливой, осторожной. Он отступил. Признал своё поражение. Признал, что не может её спасти.
Аня взяла тёплый, уже подсохший тост. Поняла, что не может сделать ни одного укуса. Ком в горле был слишком велик.
– Прости, – тихо сказала она. – Я… я не могу. – Ничего, – так же тихо ответил он. – Я понимаю.
Но он не понимал. И она это знала. Она была одна. Совершенно одна со своей материнской раной. И этот вечер, и этот разговор с самыми близкими людьми лишь окончательно убедил её в этом.
Одиночество – это не когда тебя не любят. Одиночество – это когда тебя любят, но не могут дотянуться до тебя, потому что ты заперта в стеклянный колпак своей боли, которую никто, кроме тебя самой, не в силах разбить.
Часть II: Разлом
Глава 5: Момент тишины
Телефон выскользнул из расслабленных пальцев и мягко утонул в складках одеяла. Звук был глухим, приглушённым, словно всё вокруг – кровать, ковёр, воздух в комнате – было обтянуто толстым слоем ваты. Именно в этой внезапно наступившей тишине и произошёл надлом. Не громкий, не драматичный. Тихий, как шелест опадающего листа. Но от этого не менее разрушительный.
Аня не плакала. Она не могла плакать. Слёзы казались слишком мелкой, слишком незначительной валютой для той безымянной печали, что заполнила её теперь до самых краёв. Она сидела на краю кровати, и её тело было тяжёлым, непослушным, словно сделанным из чугуна. Дышать было трудно. Каждый вдох давался с усилием, будто лёгкие были наполнены не воздухом, а той самой густой, свинцовой пустотой, что сковала её изнутри.
Взгляд, блуждающий по комнате, ни на чём не мог остановиться. Он скользил по корешкам книг, по рамке с фотографией, по дверце шкафа, не видя ничего, не воспринимая смысла предметов. Они были всего лишь цветными пятнами в тумане.
Потом её глаза нашли окно. За стеклом медленно угасал вечер. Небо из синего стало перламутрово-серым, затем лиловым, и на нём уже проступали первые, самые смелые звёзды. Но Аня смотрела не на небо. Она смотрела на своё отражение в тёмном стекле. Смутный, размытый силуэт. Тёмные глаза на бледном лице. Женщина, сидящая в позе полной безнадёжности, сгорбившись, с опущенными плечами.
И в этом отражении она внезапно увидела не себя взрослую. Она увидела девочку. Тот самый испуганный, ждущий взгляд семилетней Ани, которая сжимала в руках свой рисунок и не понимала, почему он никому не нужен. Взгляд, который ждал одобрения, ждал любви, ждал простого человеческого внимания. И не дождался. Тогда. И сейчас. Ничего не изменилось. Прошло двадцать лет, а та девочка так и сидела внутри нее, замерзшая и одинокая, всё с тем же несбыточным ожиданием в глазах.
Горло сжалось от щемящей, острой жалости. Не к себе нынешней, а к той маленькой, беззащитной девочке, которой когда-то была она. К её наивной вере, её радости, её надеждам – всему тому, что было так безжалостно растоптано простым, невидящим жестом.
Её взгляд, всё ещё затуманенный, медленно опустился ниже, на подоконник. Там, в красивом кашпо с яркой глазурью, стояла орхидея. Когда-то пышный и роскошный, с большими белыми цветами, похожими на бабочек, он был подарен ей коллегами на прошлый день рождения. Она тогда так радовалась ему, обещала ухаживать, беречь.
Теперь он был почти мёртв. Два последних оставшихся цветка безнадёжно поникли, их лепестки сморщились, пожелтели и вот-вот должны были отвалиться. Листья потеряли упругость, стали вялыми, покрылись пылью. Она забывала его поливать. Забывала подкармливать. Она была так поглощена своей болью, своими попытками достучаться до матери, что не замечала, как умирает что-то прекрасное и живое прямо рядом с ней.
Вот он, точный портрет её души. Вот метафора её чувств. Увядающий цветок. Забытый, не увиденный, не оценённый по достоинству. Медленно умирающий от жажды простой человеческой заботы. Она смотрела на этот орхидею, и внутри всё переворачивалось от щемящего, пронзительного узнавания.
Начислим
+4
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе