Читать книгу: «Похвала тени», страница 2
– Среди достойных мужей, приезжавших сюда, в страну Вэй, со всех концов света, нет ни одного, кто прежде всего не просил бы моей аудиенции. Мудрец, я слышала, дорожит этикетом, отчего же он не показывается у нас?
Когда придворный евнух Вэн Цюй передал это повеление владычицы, смиренный философ не смог воспротивиться.
Конфуций вместе с учениками явился во дворец Нань-цзы осведомиться о ее здравии и простерся ниц в направлении севера33. Из-за парчового полога, обращенного к югу, едва виднелся сафьяновый башмачок правительницы. Когда, приветствуя посетителей, она наклонила голову, послышалось бряцание драгоценных камней в подвесках ее ожерелья и браслетов.
– Все, кто, посетив страну Вэй, видели меня, говорят: «Челом госпожа подобна Дань-цзи34, глаза же у нее – как у Бао-сы35»,– и всякий поражен мною. Если Учитель воистину мудрец, пусть он скажет, жила ли на земле с давних времен Трех царей и Пяти императоров36 женщина прекраснее меня. – С этими словами правительница отбросила в сторону полог и с сияющей улыбкой поманила гостей ближе к своему трону. Увенчанная короной в виде феникса, с золотыми заколками и черепаховыми шпильками в волосах, в платье, сверкающем драгоценной чешуей и подолом-радугой, Нань-цзы улыбалась, и лик ее был подобен лучезарному диску солнца.
– Я наслышан о людях, обладающих высокой добродетелью. О тех же, кто имел красивую внешность, мне ничего не известно, – сказал Конфуций.
Тогда Нань-цзы вновь спросила:
– Я собираю все необыкновенное и редкостное в этом мире. В моих кладовых есть и золото из Дацюй, и нефрит из Чуйцы. В моем саду живут и черепахи из Лоуцзюй, и журавли с Кунлуня. Но мне все еще не доводилось видеть Цилиня, что является в мир с рождением святого мудреца. Не видала я и семи отверстий, которые, говорят, есть в сердце праведника. Если вы и вправду святой, не покажете ли мне все это?
Изменившись в лице, Конфуций сурово отвечал:
– Я не сведущ в редкостях и диковинах. Учился я лишь тому, что знают или должны знать даже мужчины и женщины из простонародья.
Супруга князя молвила еще мягче и ласковей:
– Обычно у мужчин, узревших мое лицо и услышавших мой голос, разглаживаются морщины на челе и проясняются мрачные лица, отчего же Учитель так печален все время? Все грустные лица кажутся мне уродливыми. Я знаю юношу по имени Сун Чао из страны Сун, чело его не так благородно, как у вас, зато глаза ясны, как вешнее небо. В числе моих приближенных есть евнух Вэн Цюй, голос его звучит не столь торжественно, как у вас, зато язык легок, как весенняя птичка… Если вы подлинно мудрец, лик ваш должен быть светел под стать великодушному сердцу вашему. Сейчас я рассею облако печали на вашем челе и сотру с него скорбные тени. – И она взглядом подала знак, по которому в залу внесли ларец.
– Есть у меня всевозможные благовония. Стоит лишь вдохнуть их аромат в грудь, полную уныния, и человек душой и телом уносится в страну чудесных грез.
При этих словах семь служительниц в золотых коронах и с поясами, украшенными узором лотоса, неся в поднятых руках семь курильниц, со всех сторон окружили Конфуция.
Супруга князя, раскрыв ларец, одно за другим бросала в курильницы различные благовония. Семь столбов тяжелого дыма тихо поплыли вверх по парчовой занавеси. В их желтоватых, лиловых, белых клубах, рожденных составами из мелии, сандала и красного дерева, таились волшебно прекрасные сновидения, столетиями покоившиеся на дне южных морей. Двенадцать сортов благовония «Златоцвет» впитали в себя всю жизненную силу душистых трав, взлелеянных весенней дымкой. Мускусный запах курения, замешанного на слюне дракона, что обитает в болотах Дашикоу, благоухание порошка, добываемого из корней аквилярии, – все увлекало душу в далекие страны сладостных мечтаний. Но хмурая тень только глубже легла на лицо мудреца.
Правительница ласково улыбнулась:
– Наконец-то ваш лик просветлел! У меня есть всевозможные вина и чаши. Подобно тому как дым благовоний влил сладкий нектар в горечь вашей души, несколько капель вина даруют благодатный покой вашей суровой плоти.
При этих словах семь служительниц в серебряных коронах и с поясами, украшенными узором винограда, почтительно расставили на столиках сосуды с разнообразными винами и чаши.
Одну за другой брала правительница диковинные чаши и, зачерпнув в них вина, предлагала его гостям. Вкус этого вина обладал непостижимым действием: он рождал в душах презрение к добродетели и пристрастие к красоте. Вино, налитое в отсвечивающую зеленым полупрозрачную чашу из лазоревой яшмы, было подобно сладкой росе эликсира бессмертия, сообщающей человеку не изведанное им прежде блаженство. Когда охлажденное вино наливали в тонкую, как бумага, «греющую чашу»37 сапфирно-голубого цвета, оно через некоторое время вскипало и разливалось огнем по телу невеселого гостя. Чарка, изготовленная из головы креветки, что водится в южных морях, свирепо ощетинилась красными усами длиной в несколько чи, сверкая золотой и серебряной инкрустацией, словно брызгами морской волны. Но суровая складка лишь глубже залегла в бровях мудреца.
Хозяйка заулыбалась еще приветливее:
– Все прекраснее сияет ваш лик. Есть у меня разная дичь и птица. Кто смыл свои скорби благовонным дымом курений и винным возлиянием расслабил утомленное тело, должен отведать обильных яств…
При этих словах семь служительниц в жемчужных коронах и с травяным узором на поясах расставили на столиках блюда, наполненные мясом разнообразных птиц и зверей.
Хозяйка одно за другим предлагала блюда гостям. Там были и детеныши черной пантеры, и птенцы феникса с Киноварной горы, и сушеное мясо дракона с горы Куньшань, и слоновьи ноги. Стоило лишь вкусить лакомого мяса, и в сердце человека уже не оставалось времени для помышления о добре и зле. Но туча на лице мудреца по-прежнему не рассеивалась.
В третий раз весело улыбнулась правительница:
– О, ваш облик становится все достойнее, и лицо ваше – все прекраснее. Кто дышал этими изысканными ароматами, пригубил этих терпких вин и отведал тучного мяса, тот способен, покинув мирскую юдоль печали, пребывать в мире всесильно, безумно упоительных видений, что и не снились черни. Я открою сей мир вашему взору.
Кончив говорить, она взглянула на приближенных евнухов и указала перстом в тень завесы, пополам перегородившей залу. Тяжелый парчовый занавес в глубоких складках открылся, разделившись надвое.
За ним показалась лестница, ведущая в сад. А там, на земле, среди ярко зеленевших душистых трав, в свете теплого весеннего солнца валялось, ползало и копошилось великое множество существ самого разного обличья; иные из них обратили головы к небу, другие сидели на корточках, одни подпрыгивали, другие дрались меж собой. Непрерывно слышались то низкие, то высокие пронзительные, жалобные вскрики и лепет. Одни были багряны от крови, словно пышно расцветшие пионы, другие трепетали, как раненые голуби. Это была толпа преступников, понесших суровую кару: кто – за нарушение строгих законов страны, а кто – на потеху правительнице. Ни на одном из них не было одежды, и тело каждого покрывали язвы. Здесь были мужчины с лицами, изуродованными пыткой раскаленным железом, с закованными в одну кангу шеями и проткнутыми ушами – и все это лишь за то, что вслух дерзнули осуждать пороки госпожи. Были тут и красавицы с отрезанными носами, отрубленными ногами, скованные вместе цепью за то, что снискали благосклонность князя и тем вызвали ревность его супруги. Лицо Нань-цзы, самозабвенно наблюдавшей эту картину, казалось вдохновенно-прекрасным, как у поэта, и величественно-строгим, как у философа.
– Порой я вместе с Лин-гуном в карете проезжаю по улицам. И если замечу среди прохожих женщин, на которых князь искоса бросит увлеченный взгляд, всех их тотчас хватают и их постигает эта же участь. Я и сегодня собираюсь проехать по городу вместе с князем и с вами. Увидев этих преступниц, вы вряд ли станете перечить мне.
В ее словах таилась власть, способная раздавить слушателя. Таков уж был ее обычай – с нежным взглядом говорить жестокие вещи.
Неким весенним днем 493 года до новой эры в краю Шансюй, что расположен между реками Хуанхэ и Цишуй, по улицам вэйской столицы катились две кареты, влекомые четверками лошадей. В первой карете, по обеим сторонам которой стояли девочки-прислужницы с опахалами, а вокруг шествовали сонмы чиновников и придворных дам, вместе с вэйским князем Лин-гуном и евнухом Вэн Цюем восседала Нань-цзы, почитавшая для себя превыше всего мораль Дань-цзы и Бао-сы; во второй же, оберегаемый со всех сторон учениками, ехал мудрец из деревенского захолустья, Конфуций, идеалом для которого были души Яо и Шуня.
– Да, видно, добродетель этого праведника уступает жестокости нашей владычицы. Отныне ее слова вновь станут законом для страны Вэй.
– Какой горестный вид у этого мудреца! Как надменно держится правительница! Но никогда еще не казалась она такой красивой, как нынче… – говорили на улицах в толпе народа, с почтительным страхом взиравшей на процессию.
В этот вечер супруга князя, еще ослепительнее украсив свое лицо, до поздней ночи возлежала на златотканых подушках в своей опочивальне, когда наконец послышался вкрадчивый звук шагов и в дверь робко постучали.
– А, вот вы и снова здесь! Отныне вам не следует так долго избегать моих объятий. – И протянув руки, супруга заключила Лин-гуна в завесу своих широких рукавов. Ее нежно-гибкие руки, разгоряченные винным хмелем, обвили тело князя нерасторжимыми путами.
– Я ненавижу тебя. Ты чудовище. Ты злой демон, губящий меня. Но я никогда не смогу тебя покинуть.
Голос Линь-гуна дрожал. Глаза его супруги сверкали гордыней Зла.
Утром следующего дня Конфуций с учениками вновь отправился проповедовать Путь, на сей раз в страну Цао.
– Я еще не видел человека, возлюбившего добродетель столь же ревностно, как сластолюбие38.
Это были последние слова мудреца, сказанные в час, когда он покидал страну Вэй. Записанные в священной книге «Беседы и наставления», они передаются до наших дней.
1910
Тоска о матери
Не та ли птица, что тоскует о былом,
На зелень вечную юдзуриха лишь взглянет
И над колодцем,
Где цветут цветы,
С печальным плачем мимо пролетает?
«Манъёсю»39
Небо хмурое, пасмурное; плотные облака прикрывают луну, но ее лучи все же просачиваются наружу, и вокруг становится светло – настолько, что можно разглядеть мелкие камешки на обочине дороги. Все окутано туманной дымкой, и если долго всматриваться вдаль, начинает щипать глаза. Растворенный в зыбком сумраке свет кажется загадочным, призрачным – он навевает мысль о бесконечно далеком, запредельном мире, не имеющем ничего общего с миром реальным. Такую ночь, в зависимости от настроения, можно назвать и лунной, и ненастной.
Я вижу перед собой прямую, как стрела, дорогу, белеющую даже сквозь это белесое марево. С обеих сторон ее обступают сосны, и ветер, время от времени налетающий с левой стороны, шелестит их ветвями. Ветер напитан влагой и запахом моря. «Похоже, оно где-то рядом», – подумал я.
Мне всего лет семь или восемь, к тому же я не из породы смельчаков, и брести одному в этот поздний час по этой безлюдной дороге мне жутковато. Почему же со мною нет старенькой няни? Видно, устав от моих проказ, она рассердилась и ушла от нас. Эта мысль, однако, не мешает мне упрямо шагать вперед, и даже страх мой не так велик, как обычно. Мое детское сердце сжимается не столько от страха, сколько от невыносимого, безутешного горя. Вчера в жизни нашей семьи произошла внезапная печальная перемена: мы были вынуждены покинуть свой дом на многолюдной улице в районе Нихонбаси40 и перебраться в деревенское захолустье. Тут даже мне, ребенку, было отчего горевать.
О, как я жалел самого себя! Еще совсем недавно я щеголял в подбитом ватой кимоно и накидке из дорогого шелка итоори41 и, даже ненадолго выходя из дома, надевал полотняные таби и гэта с соломенными стельками. А теперь меня совсем не узнать. Я превратился в жалкого, грязного оборвыша вроде мальчишки по прозвищу Сопливый из пьесы про деревенскую школу42 – такому и на людях-то стыдно показаться. Кожа на руках и ногах потрескалась и сделалась шершавой, как пемза. Неудивительно, что старая няня от нас ушла: родителям стало нечем ей платить. Но это еще не все: теперь я сам должен помогать отцу с матерью – носить воду, разводить огонь в очаге, мыть полы, отправляться на дальние расстояния с их поручениями.
Неужели мне никогда уже не суждено пройтись по вечерним улицам квартала Нингётё, красивым, как на цветной гравюре? Побывать на празднике храма Суйтэнгу43, поклониться Будде-Целителю в Каябатё44? Интересно, а что сейчас делает моя подружка Миё-тян из Рисового квартала? Как поживает Тэкко, сын лодочника с переправы Ёроибаси? Наверное, все мои друзья – и он, и Синко из лавки, где продают камабоко45, и Кодзиро, сын торговца гэта, – по-прежнему неразлучны и каждый день играют в театр в доме табачника Какиути, на втором этаже. Скорее всего, теперь я не увижусь с ними до тех пор, пока не стану взрослым. При одной мысли об этом мне становится горько и обидно.
И все же я чувствую, что пронзающая мое сердца тоска объясняется не только этим. Безотчетная, неизбывная, она чем-то сродни печальному свету луны, проливающемуся на придорожные сосны. Откуда же взялась эта тоска? И почему, если мне так тоскливо, я не плачу? Меня ведь всегда называли плаксой, но сейчас в глазах моих ни слезинки. Тоска проникает мне в душу подобно струям чистого, прозрачного источника или щемящим звукам сямисэна.
За длинной, длинной чередой сосен с правой стороны как будто бы тянулось поле, однако внезапно я замечаю, что поле кончилось и его сменило огромное пространство, напоминающее сумрачную равнину моря, на которой то тут, то там мелькают какие-то зеленовато-белые блики. Когда с левой стороны налетает влажный соленый ветер, мельканье усиливается, и до меня доносятся шорохи, похожие на хриплое покашливание тщедушного старца. «Может быть, это гребешки волн?» – думаю я. Но нет – вода не издает такого сухого шелеста. В какое-то мгновение мне даже почудилось, что я вижу зловещий оскал хохочущих оборотней.
Я стараюсь не смотреть в ту сторону, но чем больший ужас меня охватывает, тем сильнее влечет меня это странное зрелище, и я нет-нет, да и поглядываю туда украдкой, но так и не могу понять, что это такое. Как только ветер в соснах стихает, мой слух все чаще улавливает эти таинственные шорохи. А с некоторых пор к ним присоединяется еще и доносящееся из-за сосен с левой стороны отдаленное и раскатистое «до-до-до-дон». Вот это уже действительно гул моря. «Прибой», – говорю себе я. Голос моря звучит негромко, но внятно и размеренно, как будто в кухне, расположенной в глубине дома, что-то толкут в каменной ступе.
Шум волн, завывание ветра в соснах и странные, неведомо откуда берущиеся шорохи… Время от времени я останавливался и замирал, прислушиваясь к этим звукам, потом робко продолжал путь. Порой я ощущал тошнотворный запах удобрений, долетавший откуда-то с заливных полей. Стоило мне оглянуться назад – и я видел уходящую вспять длинную прямую дорогу меж сосен, в точности такую же, как та, что лежала передо мной. Нигде поблизости не было ни малейшего намека на человеческое жилье. Я шел уже больше часа, но не встретил ни единого путника. Навстречу мне попадались лишь телеграфные столбы, стоявшие вдоль дороги с левой стороны на расстоянии двадцати кэнов46 друг от друга. Гудение их проводов напоминало гомон морских волн. От нечего делать я принялся их считать: один, два, три…
…Тридцать, тридцать один, тридцать два… пятьдесят шесть, пятьдесят семь, пятьдесят восемь… Досчитав, должно быть, до семидесяти, я впервые заметил мерцающий вдалеке огонек. Внимание мое, естественно, сразу же переключилось на него; он то исчезал за деревьями, то появлялся вновь. Казалось, до него рукой подать: каких-нибудь десять столбов – и я у цели, но даже когда позади осталось двадцать столбов, огонек не стал ближе и по-прежнему чуть брезжил вдалеке, словно неверный свет бумажного фонаря. Судя по всему, он находился в одной точке, но мне почему-то представлялось, что он перемещается в том же направлении и с той же скоростью, что и я.
Трудно сказать, сколько минут или даже десятков минут прошло, прежде чем я оказался в половине тё47 от этого огонька. Свет, вначале совсем тусклый, как от бумажного фонаря, вдруг сделался мощным и ярким, отчего все вблизи него обрело ясные, как днем, очертания. Привыкший видеть перед собой лишь смутно белеющую дорогу да черные силуэты сосен по сторонам, теперь я с удивлением обнаружил, что хвоя у сосен зеленая. Источником этого мощного света была дуговая электрическая лампа, висевшая на одном из телеграфных столбов. Остановившись под ней, я принялся оглядывать себя. Если за время пути я успел позабыть, какого цвета сосновая хвоя, то, не попадись мне эта лампа, я, наверное, забыл бы, как выгляжу сам. Теперь, когда я очутился внутри освещенного круга диаметром в пять-шесть кэнов, все, что оставалось за его чертой: и сосны, и дорога, – казалось принадлежащим царству кромешной тьмы. Невероятно, как я одолел этот путь во мгле! А может быть, это был не я, а только моя душа, и лишь сейчас, выйдя на свет, моя душа вновь обрела плоть.
Внезапно мое внимание привлекли уже знакомые мне шорохи, по-прежнему доносившиеся с правой стороны. Теперь, в свете дуговой лампы, таинственные блики стали еще более заметны, но от этого их мельканье казалось еще более зловещим. Набравшись смелости, я подошел к краю дороги и устремил взгляд на темное пространство, видневшееся в прогалах между соснами. Прошла минута, другая… Я напряженно всматривался во тьму, но так и не мог понять, что же это такое. Впереди, почти у самых моих ног, мерцали сгустки мутного колеблющегося света, переходившие затем в бесчисленные светящиеся точки, которые то вспыхивали, то гасли подобно мириадам искр. Мне стало не по себе, словно меня окатили холодной водой, но, зачарованный этим зрелищем, я был не в силах отвести от него глаза. И тут неожиданно загадочное видение стало преображаться в реальную картину – так бывает, когда что-то полузабытое вдруг воскресает в памяти или когда ночной мрак рассеивается при свете зари. Передо мной простиралось бескрайнее высохшее болото, усыпанное увядшими лотосами. При каждом порыве ветра их жухлые, похожие на скомканные клочки бумаги листья шуршали и трепетали, поворачиваясь своей белесой изнанкой.
«Какое огромное болото! – подумал я. – Так это оно держало меня в таком страхе? Интересно, где же ему конец?» Расстилавшееся передо мной пространство казалось необозримым и где-то там, в недосягаемой для глаз дали, сливалось с затянутым облаками небом. У меня было такое чувство, будто я вижу перед собой бушующее море. И посреди вскипающих волн одиноко мигала маленькая красноватая точка, похожая на огонек рыбачьей лодки.
«A-а, вот и показалось наконец человеческое жилье. Значит, до города уже недалеко!» – обрадовался я и, решительно шагнув из светлого круга во тьму, устремился вперед по дороге.
Не успел я пройти и пяти-шести тё, как огонек приблизился, и вскоре я увидел крытую тростником крестьянскую хижину, из которой сквозь сёдзи струился свет. Интересно, кто живет в этой убогой хижине? Неужели мои отец и мать? Неужели теперь это и есть мой дом? Как знать, быть может, раздвинув эти приветливо светящиеся сёдзи, я увижу своих постаревших родителей, которые сидят подле очага, время от времени подбрасывая в него хворост.
«А, это ты, Дзюнъити? Ну, наконец-то! – ласково скажут они. – Подсаживайся скорее к огню. Тоскливо тебе, наверное, было идти одному в ночи. Но ты молодец, не струсил!»
Возле хижины дорога сворачивает влево, и огонек, мерцавший с правой стороны, теперь оказывается прямо передо мной, в конце просеки. Створки сёдзи на лицевой стороне лачуги плотно задвинуты, а над входом сбоку висит короткая веревочная занавеска. Проникающие сквозь нее отсветы огня в кухонном очаге ложатся на дорогу, достигая корней высокой сосны на противоположной стороне… Я подхожу к дому. Из-за занавески слышен плеск воды – видно, там что-то моют в раковине. Сквозь маленькое оконце у края стрехи струится дым, сворачиваясь кольцами, похожими на ласточкины гнезда. «Интересно, что делают в доме? Может, несмотря на поздний час, готовят ужин?» Не успел я подумать об этом, как ощутил знакомый запах мисо-сиру48 и вкусно скворчащей на огне рыбы.
«Кажется, мама жарит мою любимую сайру».
Внезапно я ощутил сильный голод. Мне не терпелось поскорее очутиться дома, сесть за стол рядом с матерью и приняться за еду.
Заглянув за веревочную занавеску, я и вправду увидел мать: с повязанным на голове полотенцем она сидела на корточках возле очага и, моргая от дыма, раздувала огонь с помощью бамбуковой трубки. Над поленьями, точно змеиные жала, взвивались языки пламени, бросая алые отблески на материнское лицо. Да, видно, нелегко ей теперь приходится, ведь, когда мы жили в Токио и не знали нужды, у нее не было необходимости заниматься стряпней… На матери замызганный ватный халат из дешевой ткани и драная синяя безрукавка. Оттого, что, раздувая огонь, она склонилась над очагом, ее спина кажется сутулой, как у горбуньи. Когда же мама успела превратиться в эту деревенскую старуху?
– Мама, мама! Это я, Дзюнъити! – крикнул я с порога. – Я вернулся!
Мать неторопливо отложила в сторону бамбуковую трубку и, уперев руки в поясницу, с усилием поднялась на ноги.
– Как ты сказал? Ты, кажется, назвался моим сыном? – проговорила она, оглянувшись, незнакомым голосом, еще более хриплым и невнятным, чем шелест болотных лотосов.
– Ну да, конечно. Я твой сын Дзюнъити. Я вернулся.
Не промолвив ни слова в ответ, мать пристально рассматривала меня. Выбившиеся из-под полотенца седеющие пряди припорошены пеплом из очага. Лоб и щеки иссечены глубокими морщинами. Передо мной стояла какая-то чужая, безумная старуха.
– Давно, уже десять или двадцать лет, я жду своего сына. Но ты – не мой сын. Мой сын должен быть намного старше. И сейчас он, наверное, идет по дороге к этому дому. А сына по имени Дзюнъити у меня нет.
– Вот оно что? Значит, вы не моя мама?
«Ну конечно, – подумал я, – эта старуха не может быть моей матерью. Как бы ни опустилась моя мама, она не могла так состариться. Но в таком случае где же она?»
– Послушайте, бабушка, я проделал весь этот путь только для того, чтобы увидеть свою маму. Может быть, вы знаете, где она? Если знаете, умоляю, скажите мне.
– Ты хочешь, чтобы я сказала, где твоя мать? – Старуха недоуменно уставилась на меня своими мутными глазами, в уголках которых скопился гной. – Откуда мне знать, где она?
– Я шел всю ночь и ужасно проголодался. Пожалуйста, дайте мне чего-нибудь поесть.
Старуха с угрюмым видом оглядела меня с ног до головы.
– Ну и бесстыжий ты, даром, что ребенок. Про мать-то, небось, нарочно выдумал. Посмотри на себя, оборванец. Ты, часом, не побирушка?
– Что вы, какой же я побирушка? У меня есть родители. Мы бедные, поэтому я так плохо одет. Но я не побирушка.
– А не побирушка, так ступай к себе домой, пусть тебя там и накормят. У меня нет никакой еды.
– Как же так, бабушка? Вон сколько у вас всего наготовлено. В кастрюле кипит суп, а на сетке жарится рыба.
– Ишь, какой шустрый! Даже в кастрюлю успел заглянуть, проныра этакий! Очень жаль, но только ни риса, ни рыбы, ни супа я тебе дать не могу. Все это я приготовила для своего сына. Вернись он сейчас, наверняка захочет поесть. Как я могу отдать тебе то, что припасла для своего дорогого сыночка? Вот что, нечего тут стоять. У меня дел полно. Видишь, из-за тебя рис в котелке пригорает! – злобно проворчала старуха и с хмурым видом направилась к очагу.
– Бабушка, бабушка, сжальтесь надо мной. Я едва держусь на ногах от голода.
Но та, не оборачиваясь ко мне, молча хлопотала над очагом…
«Ничего не поделаешь. Как я ни голоден, придется потерпеть. Надо поскорее добраться до своего дома», – сказал я себе и побрел прочь.
Примерно в пяти-шести тё от того места, где дорога сворачивала влево, высился холм. До его подножия дорога тянулась прямой белой полосой, а как она шла дальше, я разглядеть не мог. По холму, до самой вершины, карабкались сосны, такие же высокие и мрачные, как те, что стояли вдоль дороги. Темнота мешала мне видеть эту картину отчетливо, я скорее угадывал ее, прислушиваясь к доносившемуся с холма гулу ветра и скрипу раскачиваемых деревьев.
Постепенно я приближаюсь к подножию холма. Дорога огибает его и уходит направо в сосновый бор. Из-за обступающих меня деревьев все вокруг кажется еще более сумрачным, чем прежде. Я запрокинул голову, но густые кроны деревьев заслоняют от меня небо. Сверху доносится лишь шелест ветра в сосновых ветвях. Я позабыл про голод и про все на свете, мною владело только одно чувство – страх. Теперь уже не было слышно ни гудения телеграфных проводов, ни шороха болотных лотосов – ничего, кроме звучного рокота моря. Земля у меня под ногами вдруг обмякла, и с каждым шагом ноги все глубже увязали в ней. Видимо, дорога пошла по песчанику. Если так, пугаться было нечего, и все же мне стало не по себе: идешь вперед, а кажется, будто топчешься на одном месте. Прежде я и понятия не имел, как трудно идти по песку. Вдобавок ко всему, дорога теперь все время петляла; чуть зазеваешься – и не заметишь, как заблудился. Меня охватило смятение, на лбу выступил холодный пот, сердце бешено колотилось, и его удары гулко отдавались в ушах.
Я шел, опустив голову, глядя себе под ноги. И вдруг у меня возникло такое чувство, словно из тесной норы я внезапно выбрался на широкий простор. Я невольно поднял голову. Лес по-прежнему обступал меня со всех сторон, но где-то вдали показалось круглое яркое пятно, как будто увиденное в подзорную трубу. Это был уже не свет одинокого огонька, а что-то совсем иное: пронзительное, холодное сияние, напоминающее блеск серебра.
«Да ведь это луна, – вдруг понял я. – Вернее, ее отражение в море».
Лес впереди заметно поредел, и в образовавшиеся между деревьями просветы хлынуло, переливаясь подобно глянцевому шелку, яркое серебряное сияние. Дорога, по которой я шел, все еще утопала во мраке, но облака над морем расступились, и на небе появилась луна. Сверкание морских вод все усиливалось, слепящими всполохами проникая в самую чащу леса. Залитая лунным светом поверхность моря, казалось, вздымалась и вскипала бурными волнами.
Расчистившееся над морем небо простирает свой свод и над лесом, дорога с каждым мигом становится все светлее, и вот уже голубоватый лунный луч роняет на меня тень сосновой ветки. Холм исчезает за поворотом, и – незаметно и почти неожиданно для себя – я оказываюсь уже не в лесу, а перед бескрайним морским простором.
О, какое потрясающее зрелище! Я невольно застыл на месте, охваченный восторгом. Дорога, приведшая меня сюда, теперь тянулась вдоль моря по огибающей бухту прибрежной полосе. Куда же я попал? В сосновый бор Михо? В бухту Таго? На побережье Суминоэ или, может быть, в Акаси? Окрестный пейзаж кажется мне знакомым по открыткам с видами этих прославленных своей красотой мест. Сосны с причудливо изогнутыми ветвями отбрасывают на землю четкие косые тени. Белый, как снег, песок между дорогой и кромкой прибоя наверняка неровный, но свет луны так ярок, что все неровности скрадываются, и поверхность его кажется совершенно гладкой. Ничто не заслоняет от взора величественную картину: висящий в небе лунный диск и море, раскинувшееся до самого горизонта. Свет, который я только что видел в лесу, исходит от той части вод, где особенно ярко отражается луна. Здесь море не просто сияет, но движется, вспучивается спиральными волнами, и от этого его сияние становится еще более интенсивным. Как знать, быть может, именно в этом месте находится сердцевина моря, где образуется водоворот и зарождается какое-нибудь течение. Так или иначе, но поверхность моря здесь действительно выпуклая. И во все стороны отсюда растекается отраженный в воде лунный свет; он дробится, блистает, точно рыбья чешуя, и, зыблясь среди волн, достигает берега, а потом вместе с ними выплескивается на песок.
Ветер стих и уже не шумит в соснах, как прежде. Даже накатывающие на берег волны плещут едва слышно, словно боясь потревожить тишину этой лунной ночи. Их застенчивый шепот почти неуловим – так украдкой плачет женщина, так краб выдувает пену из отверстий своего панциря. Слабый, чуть внятный голос волн звучит непрерывно на одной печальной ноте. Это даже не голос, а, скорее, исполненное глубокого смысла молчание или волнующая музыка, придающая тишине этой ночи еще большую таинственность…
Вряд ли найдется человек, который в такую ночь не задумался бы о вечности. Я был слишком мал, чтобы выразить это понятие словами, но ощущение вечности переполняло мою душу. Мне казалось, что я уже видел эту картину прежде. Притом не единожды, а много, много раз. Возможно, это было еще до моего рождения, и теперь во мне ожили воспоминания из моей прошлой жизни. А может быть, все это пригрезилось мне когда-то во сне. Ну конечно! Такой же в точности пейзаж я видел во сне. Года два или три назад и еще раз, совсем недавно. Помнится, я даже подумал, что пейзаж из моего сновидения наверняка существует где-то в реальном мире и когда-нибудь я непременно увижу его наяву. Выходит, тогдашнее мое предчувствие сбылось…
Видя, с какой застенчивостью ластятся к берегу волны, я тоже старался ступать как можно тише и осторожней, почти крадучись, однако владевшее мною непонятное беспокойство заставляло меня убыстрять шаг. Должно быть, меня пугало царящее в природе безмолвие. Неровен час – и я тоже замру в полной неподвижности, совсем как эти сосны или этот песчаный берег. А потом превращусь в камень, и, сколько бы лет ни прошло, луна будет по-прежнему посылать мне свои холодные лучи. Картина этой ночи таила в себе соблазн смерти. Здесь, на этом берегу, казалось, что умирать совсем не страшно… Скорее всего, именно эта мысль и внушала мне такое беспокойство.
«Луна изливает на землю свое холодное сияние. И все, чего касается это сияние, мертво. Только я один жив. Только я жив и способен двигаться». Это ощущение подхлестывало меня, заставляло спешить. И чем сильнее оно меня подхлестывало, тем больше я спешил. Теперь уже собственное возбуждение внушало мне страх. Когда я останавливался, чтобы перевести дух, перед глазами невольно возникал окружающий пейзаж. Все было по-прежнему объято тишиной и покоем; и небо, и воды, и дальние поля, и горы растворились во всепроникающем лунном сиянии; все застыло, как на остановившемся кадре кинопленки. Дорога белела, словно подернутая инеем, и сосны отбрасывали на нее черные змеящиеся тени. У корней деревья и их тени сходились вместе, но даже когда само дерево скрывалось из вида, тень его не исчезала. Можно было подумать, что тень первична, а дерево – всего лишь ее производное. То же самое относилось и ко мне и моей тени. Остановившись, я долго рассматривал распластанную на дороге собственную тень. Она, казалось, тоже рассматривала меня. Все вокруг пребывало в неподвижности, если что-то и двигалось, кроме меня, то только моя тень.
Пять императоров – Шао-хао, Чжуань-сюй, Ку, Яо и Шунь. В различных источниках называются и другие имена.
Начислим
+6
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе