Цитаты из книги «Полная иллюминация», страница 26
Я боюсь смерти, это правда. Боюсь, что мир продолжится без меня, что мое отсутствие останется незамеченным или, хуже того, будет воспринято как естественное продолжение заведенного порядка вещей. Эгоизм ли это? Так ли уж безнравственно мечтать о том, чтобы конец света для всех наступил одновременно с моим? Я не говорю о конце света, который наступит только для меня, я хочу, чтобы глаза всех закрылись вместе с моими глазами.
С каждым прожитым днем Брод приходила к убеждению, что мир был создан не для нее и что, по невыясненной причине, ей никогда не удастся почувствовать себя счастливой, не кривя при этом душой. Ей казалось, что любовь заполняет ее до краев, все прибывая, все накапливаясь. Но не находя выхода. Стол, очарование слоновой кости, радуга, лук, прическа, моллюск, Шаббат, насилие, заусенец, мелодрама, канава, мед, салфетка… Все это оставляло ее равнодушной. Она честно смотрела миру в глаза, честно искала предмет, на который могла бы обрушить потоки переполнявшей ее любви, но всякий раз вынуждена была признаваться: Я тебя не люблю. Шест в изгороди, покрытый клочками коричневой коры: Я тебя не люблю. Слишком длинное стихотворение: Я тебя не люблю. Суп в глубокой тарелке: Я тебя не люблю. Физика, мысль о тебе, законы твои: Я тебя не люблю. Ничто не поднималось над обыденностью. Каждый предмет оставался не более чем предметом, втиснутым в границы собственных форм.
А Бог грустит?
Грустит — значит существует, не так ли?
Я знаю, — сказала она, легонько шлепая его по плечу. — Может, я для того и спросила, чтобы узнать наконец, веришь ли ты в Бога.
Тогда скажем так: если Бог есть, то поводов для грусти у Него предостаточно. А если Его нет, то вот ему и повод погруститъ. Так что, возвращаясь к твоему вопросу: скорее всего, Бог грустит.
Она была не только самой сообразительной жительницей Трахимброда, к которой обращались, когда нужно было найти решение наитруднейших задач математики и логики, но также и самой одинокой и самой печальной. Она была гением печали, она отдавалась ей целиком, разделяя ее на бесчисленные подвиды, упиваясь ее едва уловимыми оттенками. Она была призмой, преломлявшей печаль на бесконечное множество составляющих.
Может ли быть милым то, что никто не находит милым?
Я нахожу, что это мило.
Ты одна?
Для мило это немало.
«Очень трудно себя выразить». — «Я это понимаю». — «Я хочу себя выразить». — «То же верно и обо мне». — «Я ищу свой голос». — «Он у тебя во рту». — «Я хочу делать что-то, чего не придется стыдиться». — «Что-то, чем ты бы гордился, да?» — «Необязательно. Я только не хочу, чтобы было стыдно».
Я знал, почему он полуплакал. Знал очень хорошо и хотел подойти к нему и сказать, что я тоже, случалось, полуплакал, совсем как он, и что сколько бы ему ни казалось, что он никогда не вырастет, чтобы, подобно мне, быть человеком высшей пробы, с избытком подружек и стольких многих знаменитых мест для посещения, — он вырастет. Он будет в точности, как я. И посмотри на меня, Игорек, синяки проходят, и ненависть проходит, и уверенность, что ты получаешь в жизни только то, что заслуживаешь, тоже.
Каждое утро он просыпался с желанием жить правильно, вести честное, исполненное смысла существование, быть — как бы просто это ни звучало и как бы невозможно на деле ни было — счастливым. Но по мере старения дня его сердце перемещалось из грудной клетки в область живота. К полудню ему начинало казаться, что все в этой жизни неправильно, не по нему, и возникало острое желание побыть одному. К вечеру он достигал желаемого: он был один в океане своего горя, один в омуте своей бесцельной вины, один даже в своем одиночестве. Я не грущу, — снова и снова повторял он. — Я не грущу. Как будто надеялся однажды убедить себя в этом. Или обмануть. Или убедить других — единственное, что хуже самой печали, — это когда ты не можешь скрыть ее от других. Я не грущу. Я не грущу. А ведь жизнь его, подобно пустой белой комнате, была полна неограниченными возможностями для счастья. Когда он засыпал, сердце сворачивалось в изножье его кровати, точно домашний зверек, живущий сам по себе. Но наутро оно вновь оказывалось в клетке, за решеткой ребер, немного отяжелевшее, ослабевшее, но, как и прежде, работающее без сбоев. К полудню Янкелем вновь овладевало желание не быть здесь, не быть самим собой, быть не здесь и не самим собой. Я не грущу.
За несколько дней до того, как должен был приехать герой, я осведомился у Отца, можно ли мне будет выдвинуться в Америку, когда я буду принужден окончить университет. «Нет», — сказал он. «Но мне хочется», — проинформировал его я. «Плевать я хотел на твои желания», — сказал он, и это обычно значит конец собеседованию, но не на этот раз. «Почему?» — спросил я. «Потому что твои желания мне неважны, Шапка». — «Нет, — сказал я, — почему мне нельзя выдвинуться в путь в Америку после университета?» — «Если ты хочешь знать, почему тебе нельзя выдвинуться в путь в Америку, — сказал он, делая холодильник открытым и расследуя в нем на предмет еды, — то это потому, что Прадед у тебя был из Одессы, и Дед был из Одессы, и Отец — я — был из Одессы, и твои сыновья из Одессы будут. Еще ты будешь горбатить в Турах Наследия, когда отуниверситетишь. Это обязательное трудоустройство, достаточно высокой пробы для Дедушки, достаточно высокой пробы для меня и достаточно высокой пробы для тебя». — «Но что если это не то, что я жажду? — сказал я. — Что если я не хочу горбатить в Турах Наследия, но взамен хочу горбатить там, где смогу делать необыкновенное и зарабатывать много валюты взамен миниатюрного количества? Что если я не хочу, чтобы мои сыновья росли здесь, но чтобы взамен они росли в месте высшего качества, с вещами высшего качества и с добавочными вещами? Что если у меня будут дочки?» Отец удалил из холодильника три куска льда, закрыл холодильник и звезданул меня. «Приложи их к лицу, — сказал он, давая мне лед, — чтобы не выглядеть ужасно и не сфабриковать катастрофу во Львове». Это был конец собеседования. Мне следовало быть сообразительнее.
Почему болезненный вещи всегда электромагнитны?
