Читать книгу: «Метла системы», страница 5
Я вижу, как мы едем по сумасшедшей кривизне Внутреннего кольца Южного шоссе I-271 в направлении Восточного Коринфа. Я вижу, как в машине Линор сидит, сдвинув коленки и отведя их в сторону, мою, и я касаюсь ее коленки тыльной стороной ладони, переключая передачи.
С моим желудком, я вижу, катастрофа. Я вижу, как высаживаю Линор, как мы стоим на крыльце огромного серого дома, в мягкой тьме апрельской ночи кажущегося черным, дома, говорит Линор тихо, принадлежащего челюстно-лицевому хирургу, который сдает две комнаты ей с Мандибулой и одну – девушке, работающей с сестрой Линор в «Пляж-Загаре». Линор живет с Мандибулой. Я вижу, как она говорит мне спасибо за имбирный эль и за то, что подвез. Я вижу, как наклоняюсь, делаю выпад в сторону хрустящего белого воротничка ее платья и целую ее прежде, чем она успевает сказать спасибо. Я вижу, как она пинает меня в колено, прямиком в коленный нерв, кедом, который оказывается на удивление тяжелым и твердым. Я вижу, как визжу, и хватаюсь за колено, и тяжело плюхаюсь на ступеньку крыльца, ощетинившуюся гвоздями. Я вижу, как вою и хватаюсь одной рукой за колено, а другой за ягодицы, и лечу прямиком в пустую клумбу с мягкой весенней землей. Я вижу, как Линор садится рядом на колени – ей очень жаль, она не понимает, что на нее нашло, я ее ошеломил, она была ошеломлена, блин, что она наделала. Я вижу себя с землей в носу, я вижу, как зажигается свет в сером доме, в других домах. Я кошмарно чувствителен к боли и практически реву. Я вижу, как Линор вбегает в дом челюстно-лицевого хирурга. Я вижу, как моя машина кренится все ближе и ближе, пока я очумело прыгаю к ней на одной ноге. Я убежден, что слышу откуда-то сверху голос Кэнди Мандибулы.
Я понял, что люблю Линор Бидсман, когда назавтра она не пришла на работу. Мандибула, выпучив глаза, сообщила мне, что Линор сочла себя уволенной. Я позвонил домовладелице, жене хирурга, девяностокилограммовой рожденной свыше фанатичке, потрясающей Библией 41. Попросил ее сообщить Линор, что никто никого не уволил. Принес Линор извинения. Ей было ужасно неловко. Мне было неловко. Ее начальница, заведующая коммутатором Валинда Пава и правда хотела ее уволить, якобы за прогул. Линор Валинде не нравится из-за привилегированной семьи. Я – начальник Валинды. Я ее успокоил. Линор стала вручать мне газету, как раньше.
Где ты теперь?
Ибо потом настала волшебная ночь, ночь волшебства, нерассказуемая, когда сердце мое наполнилось жаром, и ягодицы мои исцелились, и я в пять с чем-то покинул офис в трансе, спустился на первый этаж как по проволоке, увидел на той стороне темного пустого каменного холла Линор в ее кабинке, одну, в тот момент обесприфтленную, за книгой, и коммутатор, как обычно, молчал. Я скользнул по гнетуще затененнному холлу и вплавился в сияние белой настольной лампы крошечной кабинки, лампы за спиной Линор. Она взглянула на меня, улыбнулась, вернулась к книге. Она не читала. В гигантском окне высоко над кабинкой тонкое копье оранжево-бурого кливлендского заката, спасенное и искривленное на миг любезным химическим облаком по-над чернотой Эривью, светом маяка пало на нежный сливочный сгусток прямо под правым ухом Линор, на ее горле. Я в трансе склонился и мягко прижался губами к этому пятнышку. Внезапное гудение консольного механизма было биением моего сердца, перекочевавшего в Линорину сумочку.
И Линор Бидсман медленно подняла правую руку и коснулась ею моей шеи, бережно нежа мягким робким теплом правую сторону челюсти и щеки, удерживая меня длинными пальцами с тусклыми обкусанными ногтями у своего горла, лаская, склонив голову влево, чтобы я ощутил на губах слабое громыхание артерии. В тот момент я жил – истинно, всецело и впервые за очень долгое время. Линор сказала: «“Част и Кипуч”», – в трубку, она держала ее левой рукой, глядя в надвигающийся мрак. Волшебство ночи было в том, что волшебство продлилось. Вернусь к работе.
/б/
– «Част и Кипуч». «Част и Кипуч».
– Миз Бидсман?
– Да?
– Дэвид Блюмкер.
– Мистер Блюмкер!
– Миз Бидсман, вы же работаете в… издательстве «Част и Кипуч», верно?
– Да, а почему?..
– Боюсь, я только что звонил по вашему номеру и говорил с юной дамой, предложившей мне заплатить за причинение боли мне же.
– У нас ужасно путаются телефонные линии, ну и всё. Скажите, а вы?..
– Нет, к сожалению, нет. Прибавились, как мы обнаружили, один ненаходимый жилец и один работник заведения.
– Простите?
– Двадцать шесть пропавших, уже.
– Ого.
– Вам удалось связаться с вашим отцом, миз Бидсман?
– Его линия занята. Он много говорит по телефону в офисе. Я как раз хотела попытаться еще раз. Скажу, чтобы он вам перезвонил, обещаю.
– Спасибо большое. И вновь позвольте, пожалуйста, сказать, что мне очень жаль.
– Да, вперед.
– Прошу прощения?
– Слушьте, у меня тут, я вижу, второй звонок. Я переключусь. Созвонимся.
– Спасибо.
– «Част и Кипуч».
– Что на вас… надето?
– Простите?
– Вы одеты… теплее обычного, скажем так?
– Сэр, это издательство «Част и Кипуч». Вы звоните в кливлендское отделение «Набери любимую»?
– Ой. Ну – да. Как неловко.
– Всё в порядке. Я могу дать вам номер, но не факт, что он работает.
– Погодите-ка. Как вы насчет подрючить?
– До свидания.
– Щелк.
– Ну и денек…
– «Продукты детского питания Камношифеко».
– Офис президента, пожалуйста, это Линор Бидсман.
– Один момент.
– …Ну хоть не занято.
– Офис президента, Пенносвист слушает.
– Сигурд. Линор.
– Линор. Как делишки?
– Могу я поговорить с отцом?
– Невозможно.
– Срочно.
– Не здесь.
– Вот же, дерьмецо на веточке.
– Прости.
– Слушь, это очень срочно. Меня попросили, чтобы он сразу перезвонил. Семейное дело.
– Линор, он сейчас вообще недоступен.
– Где он?
– Ежегодный саммит с Гербером. Август же.
– Елки.
– Бодается с кривой спроса на фруктово-сливочный.
– Сигурд, это может быть буквально вопрос жизни и смерти.
– Он без телефона, милая. Ты же знаешь правила. Гербер же.
– Долго?
– Не знаю. От силы пару дней, может, три.
– Где они?
– Говорить не велено.
– Сигурд.
– Корфу. Какое-то глухое, богом забытое местечко на Корфу. Больше ничего не знаю. Меня убьют, если он просечет, что я тебе сказал. Меня закатают в тысячу банок пюре из ягнятины, а Пенносвисты-младшие станут, наоборот, голодать.
– Когда он уехал?
– Вчера, сразу после тенниса с Гишпаном, около одиннадцати.
– Как вышло, что ты не с ним и не секретарствуешь? Кто будет делать ему «манхэттены» 42?
– Перебьется. Он меня не захотел. Сказал, только они с Гербером. Мужик с мужиком. Может, они устроят чемпионат по рукоборью? Или потыкают друг дружку в ребра, попоют амхёрстовские песенки, постараются вогнать друг дружке нож в спину. Борьба за долю на рынке – дело неприглядное.
– Черт, он велел мне ему позвонить, и это было сегодня утром. Он должен… а бабушка папы с тобой не связывалась, нет?
– Линор? Бог миловал. Она в порядке?
– Да. Слушь, я в полном раздрае. Когда точно, ты думаешь, он вернется?
– На моем рабочем календаре через три дня квадратик, а в нем огромный череп. Что может означать только одно.
– Всё пошло по борозде.
– Слушай, серьезно, если я могу как-то помочь…
– Милый Сигурд. Моя фигня мигает. У меня другой звонок. Переключаюсь.
– Звони, если что.
– Пока… стой!
– Что?
– Где Шмоун? Он взял Шмоуна?
– Чего не знаю, того не знаю. Но это мысль. Попробуй позвонить в «Шмоун и Ньет». Дать номер?
– Издеваешься? Номеров завались.
– Ну пока.
– «Част и Кипуч».
/в/
Что, конечно, не значит, здесь и никогда, что все шло как по маслу. Моя неспособность быть по-настоящему внутри и окруженным Линор Бидсман пробуждает во мне весьма естественное противожелание: чтобы она была внутри меня и охвачена мной. Я собственник. Иногда я хочу ею владеть. И это, конечно, не очень стыкуется с девушкой, которую основательно пугает возможность того, что она не владеет собой.
Я дико ревнив. У Линор есть свойство привлекать мужчин. Это не нормальное свойство и не свойство, которое можно выразить. «…», – сказал он, тщетно пытаясь его выразить. «Уязвимость», понятно, плохое слово. «Игривость» тоже не пойдет. Оба обозначают, поэтому оба лажают. У Линор есть свойство некой игры. Вот. Почти бессмыслица, значит, может быть, верная. Линор, ни слова не говоря, приглашает вас сыграть в игру, состоящую в глубинных попытках понять правила этой игры. Как вам такое? Правила игры и есть Линор, ты играешь – тобой играют. Уясни правила моей игры, смеется она, с тобой или тобой. На доску падают гребенкой забо́ров тени: Башня Эривью, отец Линор, доктор Джей, Линорина прабабка.
Иногда Линор поет в душе, громко и ладно, видит бог, практикуется она достаточно, ну а я горблюсь на унитазе или опираюсь о раковину, читаю рукописи и курю гвоздичные сигареты – привычка, перенятая у Линор же.
Отношения Линор с ее прабабкой – штука нездоровая. Я виделся с этой женщиной раз или два, к счастью, коротко, в помещении столь жарком, что чуть не задохнулся. Это маленькая, смахивающая на птичку старушка с острыми чертами, отчаянно древняя. Бодрой ее не назвать. О такой и просто так не скажешь «благослови ее Господи». Это женщина твердая, холодная, женщина ворчливая и насквозь эгоистичная, с обширными интеллектуальными претензиями и, я полагаю, очевидно соразмерными талантами. Она индоктринирует Линор. Они с Линор «говорят часами». То есть Линор слушает. В этом есть нечто кислое и безвкусное. Линор Бидсман не расскажет мне ничего важного об отношениях с Линор Бидсман. Она не говорит ничего и доктору Джею, разве что у мелкого ублюдка припасена против меня последняя карта в рукаве.
Ясно, однако, что это прабабка со Взглядами. Я думаю, она вредит Линор, и, я думаю, знает, что вредит, и, я думаю, ей плевать. Она, судя по собранным мной крупицам, убедила Линор, что ей ведомы некие слова колоссальной мощи. Нет, правда. Речь не о вещах, не о концепциях. О словах. Женщина явно одержима словами. Я не могу и не хочу утверждать что-либо наверняка, но она явно была феноменом в своем колледже и получила место в кембриджской аспирантуре, что в двадцатые для женщины – подвиг; так или иначе, она изучала античную литературу, философию и непонятно что еще под руководством чокнутого свихнутого гения по фамилии Витгенштейн, а он верил, что всё на свете – слова. Правда. Если не заводится машина, это явно надо понимать как языковую проблему. Если вы не способны любить, вы затерялись в языке. Страдать запором равно означает засоренность лингвистическим отстоем. Как по мне, от всего этого за километр разит чушью, но старая Линор Бидсман на эту чушь определенно купилась и семьдесят лет готовила на медленном огне варево, которое ныне еженедельно льет в преддверия размягченных жарой Линориных ушей 43. Она дразнит Линор некой странной книгой так, как только исключительно жестокий ребенок может дразнить зверька кусочком пищи, намекая, что эта книга для Линор особо значима, но отказываясь углубляться в тему, «пока что», и показывать книгу, «пока что». Слова, книга, вера в то, что мир есть слова, и убеждение Линор, что ее собственный личный мир – всего лишь «ее», а не «для нее» и не «под нее». Это все неправильно. Ей больно. Я хотел бы, чтобы старая леди умерла во сне.
Ее дочь – в том же Доме, она на двадцать с лишним лет моложе, красивая пожилая женщина, я ее видел, ясные карие глаза, румяные щеки нежно-розового цвета, волосы – жидкое серебро. Абсолютная идиотка с Альцгеймером, не знает, кто она и где, пускает слюни, текущие с влажных прекрасных, идеально сохранившихся губ. Линор ее ненавидит; обе Линор ее ненавидят. Почему так – я не знаю.
Волосы Линориной прабабки белые как хлопок, она носит челку, пряди по обе стороны головы изгибаются и почти встречаются под подбородком, как мандибулы насекомого.
Мы часто будем лежать рядом, и Линор будет просить меня рассказать ей историю. «Историю, пожалуйста», – будет говорить она. Я буду рассказывать ей то, что рассказывают мне, просят меня полюбить и дать полюбить другим, шлют мне в коричневых манильских обертках 44, в замаранных чернилами конвертах с обратным адресом, сопроводительных посланиях, подписанных «Дерзающе Ваш(а)», на адрес «Частобзора». В конце концов, именно этим я сейчас и занимаюсь – рассказываю не свои истории. С Линор я – целиком и полностью я.
Но я печалюсь. Скучаю по сыну. По Веронике не скучаю. Вероника была красива. Линор мила, и у нее есть свойство, связанное, как мы решили, с игрой. Вероника была красива. Но – красотой замерзшей зари, ослепительной и мучительно далекой. Она была ледяной, твердой, мягкой на ощупь, украшенной в нужных местах мягким, холодным светлым волосом, элегантной, но не утонченной, приятной, но не доброй. Вероника была бесшовной и безупречной радостью для глаз и рук… ровно до момента, когда ваши с ней интересы вступали в конфликт. Между Вероникой и всеми остальными лежала гулкая бездна Интереса, бездна непреодолимая, потому что, как оказалось, край у нее лишь один. Вероникин. Что, как я осознал, просто еще один способ сказать, что Вероника не способна любить. По крайней мере, меня.
Физически брак из кошмарного перешел в никакой. Я не могу думать, тем паче говорить, о первой брачной ночи, когда раскрылся всевозможный обман. В итоге Вероника приняла и даже оценила нашу ситуацию; так она берегла силы и себя от пикантного стеснения быть стесненной мной. Насколько я знаю, она мне не изменяла. Ее существование, как и красота, и настоящая цена, было по природе своей эстетическим, а не физическим или психологическим. Комфортнее всего Веронике, я убежден в этом до сих пор, было бы в роли человеческого экспоната, неподвижного, в холодном ярком углу общественного здания, окруженного квадратом красных бархатных шнуров «руками не трогать», слышащего только шепот голосов и каблуки на плитке. Сегодня Вероника живет на мои алименты и готовится, я слышал, выйти замуж за довольно старого и во всех отношениях приятного господина, у которого в Нью-Йорке фирма, участвующая в производстве оборудования для электростанций. Ступай же с богом.
А вот по сыну я скучаю. Нет, не по восемнадцатилетнему студенту Фордема, эстету: длинные ногти, сверкающие прозрачным лаком, брюки без карманов. Я скучаю по моему сыну. Моему ребенку. Он был волшебным ребенком, в этом я всецело убежден. Особых, особых качеств. Особое и веселое дитя. Первым из множества дел Вероника отказалась менять подгузники, так что обычно младенца пеленал я. Я менял ему подгузники, и частенько, когда он лежал на спине и сучил мягкими, как тесто, ножками, пока я убирал горячий, мокрый или зловеще тяжелый подгузник и управлялся с новым пластиковым морщинистым памперсом, младенец пускал на мой свисающий галстук бледную, умилительно тонкую струйку, и пахло пудрой, и галстук тяжелел на горле, и с него капало, и мы вместе смеялись, беззубый он и грустный, сонный я, над пропитанным мочой галстуком. У меня остались несколько тех галстуков, жестких, негнущихся, засаленных: они покоятся на маленьких зубчатых перекладинах и глухо стучат в дверцу шкафа, когда ветры памяти продувают темные уголки моей квартиры насквозь.
То был мальчик в тесных, но странных отношениях с окружавшим его миром, темноглазый молчаливый мальчуган, который с возраста независимых решений и движений отражал мир в собственном, особом, колеблющемся зеркале. Вэнс был для меня отражением. Вэнс разыгрывал Историю и События внутри своего детского мирка.
В очень юные годы, очень юные, Вэнс надевал темную одежду, обвязывал голову тесемкой, совал в рот леденцовые сигареты и устраивал внезапные, тайные вылазки в комнаты дома, тяжело дыша и вертясь, дубася воздух кулачками, потом ныряя под мебель, ползая по-пластунски, цепляя воздух согнутым пальцем. Молниеносный рейд на кухню – исчезает кошачий корм. Молчаливый налет на мою берлогу – на ножке стола появляется вертикальная царапина от булавки. Беспечный отряд дерновых муравьев попадает в засаду и оперативно стирается с лица земли бомбардировками теннисного мяча, пока мы с Вероникой глядим то на бой, то друг на друга через джин с тоником. Мы были озадачены и испуганы, Вероника подозревала расстройство координации, но как-то вечером после обеда мы увидели глаза Вэнса, когда корреспонденты вечерних новостей доносили до нас последние сведения о предсмертных конвульсиях войны в Индокитае. Немигающие глаза, беззвучное дыхание. Когда Киссинджер с триумфом покинул Париж, дом в Скарсдейле демилитаризовался 45.
Иногда в те же дни мы находили Вэнса одного в комнате: он смотрел в пустой угол, в котором стоял, – обе руки подняты, каждая застыла в двухпальцевом жесте мира. Мы поняли, что благодаря чуду телевидения Вэнс Кипуч установил особые отношения с Ричардом Никсоном. Когда тянулся в великолепном цвете Уотергейт 46, у Вэнса проявились вороватый взгляд, нащипанная белизна вокруг переносицы, отказы говорить, где он, и объяснить, что делает. Мой магнитофон – честно сказать, без ленты и даже не включенный в сеть, но, тем не менее, мой магнитофон – стал появляться тут и там: под обеденным столом во время еды, на заднем сиденье машины, под нашей кроватью, в ящике конторки. Вэнс, когда его спрашивали напрямую, невыразительно глядел на магнитофон и на нас. Потом притворялся, что смотрит на часы. После отставки Вэнс неделю валялся больной в постели с самыми настоящими симптомами. Нас охватил ужас. В последующие годы Вэнс безмолвно, с официальным выражением лица прощал всякий очевидный вред, наносимый ему нами и миром; падал и прикрывал грудь руками при малейшей критике; делал обратное сальто в гостиной и приземлялся на обе ноги, всякий раз оставляя трещины в потолке; носил в школу костюмчик и вербовал последователя носить за ним портфельчик, подаренный нами по его настоянию на Рождество; с завязанными глазами ходил по комнатам, усеянным обрывками нарисованного флага. Кто знает, что это по большей части было. Таким был мир, который монадический Вэнс Кипуч воспринимал и отражал через себя. Я, честно, предпочитал его настоящему.
В юности он был прекрасным атлетом, веско гремел алюминиевыми бейсбольными битами Маленькой Лиги 47, глухо и тяжело забивал твердые осенние футбольные мячи, мягко вплетал свой шепот в сети баскетбольных колец. Бегал свипы 48 в детском футболе, бегал так быстро, столь виртуозно виляя и ловча, что другие мальчики падали, лишь пытаясь до него дотронуться. Ощутите то, что ощущал в своей груди я, маленький человек в беретке и стегаемом ветром плаще, глядя на плод моих чресл. Вэнс – мальчик, который делал тачдауны откуда угодно; мамаши-болельщицы пронзительно визжали, освобождали волосы от пластмассовых заколок, хлопали мне в ухо, и ветер уносил клочья малозвучных уличных хлопков вместе с перестуком моих кожаных перчаток. Единственный мальчишка, на котором во время матчей шлем не казался гигантским и уморительно неуместным. Милый белобрысый черноглазый мальчуган, он никогда не хвастался, всегда помогал другим подняться и отдавал должное там, где другие того заслуживали, а потом возвращался со мной, в машине сидел молча, дома играл в своей спальне в иранского заложника.
Последнее великое историческое деяние он совершил в одиннадцать лет, когда началась школа. Русский истребитель сбил над морем аэробус, погубив конгрессменов, монахинь, детей, чьи ботинки, рукава, книжки и оправы очков доплыли до северных берегов Японии 49. Вэнс часами рассматривал журнальные иллюстрации с авиапассажирами, фотографии, поданные в крупных и живых деталях, семейные снимки на фоне зеленой палитры садов, деревянные лица выпускных альбомов, чирлидерш в масках «Нос – очки – усы» на кадрах из фотобудок, три за четвертак; он смотрел людям на фото в глаза. Потом залез на крышу и прыгнул вниз. Без слов. Дом у нас был одноэтажный, с подвалом. Упав с высоты три с половиной метра, Вэнс основательно растянул лодыжку. Извинился. На следующий день спрыгнул с крыши опять и сломал ногу. Его увезли в больницу, переводили с этажа на этаж и в итоге показали врачу из района близ Центрального парка 50; врач за один прием «исцелил» Вэнса от недуга. Больше Вэнс не прыгал, не совершал набегов, не падал, не подражал. Вероника обрадовалась. Я никогда не считал, что с Вэнсом что-то не так, хотя, ясно, прыжки с высоты были неприемлемы. Я опечалился.
Наступило печальное, печальное время. Вэнс становился взрослее, я – моложе и печальнее. Вероника еще глубже затворялась в хрустальном футляре вежливого равнодушия. По ее настоянию Вэнс апатично встречался с девочками; насколько я знаю, с каждой он никогда не ходил куда-либо больше одного раза. Вэнс молча ждал половой зрелости, а та ждала, пока Вэнсу не стукнуло пятнадцать; рост и сила уже не давали ему форы – никаких больше холодных ветреных вечеров на утлых трибунах. Только звуки музыки из-под Вэнсовой двери, и цветной мел на пальцах, и черные круги под черными глазами, и прекрасные, прекрасные рисунки – плоские, яркие и печальные, как бетонная дорожка у нашего дома, гладкие, чистые и без единой щербинки, как мать Вэнса, – и приглушенно настойчивый сладкий запах марихуаны из комнаты моего сына в подвале. Теперь Вэнс в Фордеме, изучает искусство. Я не говорил с Вэнсом почти год. Не знаю, почему так.
Я скучаю по нему с лютостью, какую мы приберегаем для тех, кто не вернется. Вэнса больше нет. Он был забит и обезглавлен в кабинете на Парк-авеню в 1983 году человеком, взявшим с нас сто долларов за процедуру. Вэнс, я знаю это доподлинно, гомосексуал, вероятно, еще и наркоман, промытый и неспешно вращающийся в пресных дуновениях холодного скарсдейльского дыхания своей матери, производящий плоские и бездушные совершенные рисунки мелом с большей и большей точностью. Я получил один по почте: ошарашенный, я на газоне с граблями, из-за моего плеча несообразно появляется Вероника с каким-то питьем на черном подносе. Картинка пришла в коричневом конверте в редакцию «Частобзора», несколько недель пролежавшем закрытым.
Я скучаю по Линор – иногда. Я по всем скучаю. Могу вспомнить молодость и ощутить нечто, в чем распознаю́ тоску по дому, и потом думаю: странно, да, ведь я и был дома, все время. К чему появляется это чертово чувство?
Я скучаю по ней, я всем своим багровым кулаком люблю чудну́ю девушку из эпатажной и пугающей семьи, весьма эпатажную и пугающую девушку, что сидит высоко в вороньем гнезде корабля «Част и Кипуч» и всматривается в серые электрические просторы, ища одинокий фонтанчик целевого телефонного звонка. Недавно миз Пава уведомила меня о том, что вероятность такого звонка, благодаря некой поломке в телефонной системе, частью которой мы являемся, ныне даже меньше прежнего. Пока я здесь сижу, глыба тени Эривью не спеша окунает мой офис в жидкую темноту. Пол-офиса уже там. Час дня. Из-за освещения половина офиса в тени становится лакричной, а половина под воздействием солнца – это блестящий желто-белый ужас, я не могу на него смотреть. Линор, я попытаюсь еще раз, и, если ты не здесь, предположу худшее и поддамся наконец чарам Мозеса Кливленда, который и теперь лыбится и, белокостно манит из тротуара шестью этажами ниже. Это наш последний шанс.
/г/
Пока Линор цедила цунами звонков не по адресу и готовилась к попытке дозвониться Карлу Шмоуну в «Шмоун и Ньет», в коммутаторную за консоль явилась Валинда Пава.
– Здрасте, Валинда, – сказала Линор. Валинда, не обращая внимания, стала просматривать Журнал Целевых Звонков, безнадежно тонкую тетрадку с парой заполненных страничек. Юдифь Прифт, зажав клавишу «Позиция Занята», болтала по частной линии с любимой.
– Что за сообщения – для тебя, а записаны в журнал Кэнди? – Валинда обернулась и посмотрела на Линор сверху вниз из-под зеленых теней.
– Думаю, если целевые, значит, это сообщения для меня, – сказала Линор.
– Деточка, я с тобой не шучу, и ты со мной не шути. Ты тут должна быть как штык в десять. Эти твои сообщения пришли в одиннадцать и одиннадцать тридцать.
– Меня задержали непреодолимые обстоятельства. Кэнди сказала, что меня подменит.
– Чокнутую девицу из «Част и Кипуч» ест заживо ее шефиня, – сообщила Юдифь Прифт в трубку, наблюдая.
– Деточка, задержали – где? Кем бы я была, если б думала, что кто-то работает, а она не работает?
– Я срочно ездила в дом престарелых.
– Во скока она прибыла? – спросила Валинда у Юдифь Прифт.
– Слушайте, я не хочу ничего говорить, не хочу ее подставлять, – сказала Юдифь Валинде. В трубку она сказала: – Шефиня хочет, чтоб я сказала, когда та приехала, но я сказала, что не скажу, не хочу ее подставлять.
– Я приехала где-то в начале первого.
– Где-то в начале первого. Деточка, ты опоздала на два часа.
– Дело было срочное.
– Какое, к чертям, срочное дело?
Юдифь Прифт перестала говорить в трубку и теперь наблюдала пристально.
– Валинда, сейчас я не могу об этом говорить, – сказала Линор.
– Деточка, тебе крышка, кранты, мне пофиг, кого ты ублажаешь, со мной не шутят. Теперь тебе кранты, шутница ты моя.
Консоль загудела, быстро замигал огонек внутренней связи.
– Можешь не брать, тебе кранты, – сказала Валинда. Взяла трубку, нажала «Принять». – Оператор… – Ее брови упали. – Да, она здесь, мистер Кипуч. Секунду, пожалуйста. – Она протянула трубку Линор. – Давай, проси долбоклювика тебя защитить, мне пофиг, тебе кранты, – прошипела она.
– Она и правда в беде, судя по всему, кто бы мог подумать, – сказала Юдифь в трубку.
– Привет, Рик.
Начислим
+16
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе