Читать книгу: «Женщина с винтовкой», страница 2
Глава 2. Русская лихорадка
Теперь немножко обо мне и о «том» времени. Господи, как давно это было! Словно столетия промчались над моей головой…
Наша семья была, так сказать, наследственно военной. Сколько я знаю – все наши деды и прадеды были военными, участвовавшими в боях и под Бородиным и под Севастополем. Отец мой командовал полком – теперь где-то на Карпатах, и поэтому понятно, почему мы с детства были окружены атмосферой военного мира.
Моя старшая сестра Лида была в то время сестрой милосердия. Ей, бедняге, очень не повезло в жизни. Её жених, офицер, был убит наповал во время первых же атак на Восточную Пруссию. Именно это заставило её посвятить свои силы раненым и больным на фронте. Впоследствии во время гражданской войны она была сестрой в армии генерала Корнилова; во время отступления этой армии, осталась с ранеными в какой-то казачьей станице, была замучена и зверски убита большевиками.
В то время, которое я описываю – весна 1917 года, она всё время уговаривала меня также поступить в сёстры милосердия, но я решила сперва окончить гимназию – это важное событие должно было произойти в конце апреля. Обидно было бросать гимназию за какой-нибудь месяц до получения диплома.
Время было путанное и полное грёз. Сколько позже я ни читала книг про это время – никто не мог толково описать, ЧТО ИМЕННО происходило в России и с Россией в начале рокового 1917 года.
Пусть читатель не ждёт этого и от меня. Я ведь не хочу давать вам мои теперешние мысли. Мне хочется представить вам себя такой, как я была в то время – весёлой, смешливой, жизнерадостной девушкой неполных 18 лет. ЧТО могла я понимать в сложности того времени…
Но всё-таки несколько слов сказать нужно.
После военных неудач 1916 г. страна с громадным напряжением перестроилась на военные нужды, армия была реорганизована, пополнена, снабжена всем необходимым для военного наступления 1917 года. Папа говорил, что наступление это должно быть удачным и решающим. Немцы не могли выдержать русского удара. Но в это время внутри страны уже что-то бродило, какие-то смутные предвестники бури. В декабре 1916 года Великий Князь с членом Государственной Думы Пуришкевичем и князем Юсуповым, теннисным чемпионом, убили Распутина, злого гения России и доброго гения Цесаревича3.
Убийство Распутина словно ещё больше надломило внутренние силы страны. Пришла февральская революция, выросшая из продовольственных беспорядков; ударило, как громом, отречение Царя от трона, и после этого словно что-то сорвалось с петель, со стержня. Или, как потом говорили бородачи-солдаты: «Расея Матушка на Царе, как на шкворне, держалась. Ну, а теперя сломался шкворень, и пошли колёса в разные стороны колесить. Добра с этого не быть»…
Другой выразился почти так же:
«Сбили с Матушки России царские обручики, бережно, крепко и умело её державшие веками. Ну и рассыпается русская клёпка»…
И, действительно, даже я, весёлая, беззаботная гимназистка, чувствовала, как назревает в стране что-то грозное. Все были пьяны революцией. Всем она представлялась не кровавой гнусной мегерой, как мы знаем её теперь, а Алой Принцессой сказки.
Красные банты, восторженные речи, знамёна, оркестры, яростные споры, политические разглагольствования о «свободе» – всё это создавало атмосферу нездоровой лихорадки. Что будет дальше с Россией – никто не знал. Теоретически считалось, что Временное правительство будет продолжать войну «до победного конца», а летом Учредительное Собрание определит форму дальнейшего государственного устройства России. С наблюдательностью молодой девушки я отметила тогда же, что монархия не перестала существовать в России. Великий Князь Михаил, которому Государь передал трон, только отложил принятие власти до «волеизъявления народа» на Учредительном Собрании4.
Газеты того времени были полны политикой – тогда все вдруг стали «политиками» и важно рассуждали о государственных вопросах. Я тоже пыталась читать эти газеты, но, признаться, начинала тут же зевать, и меня тянуло ко сну. А вместе с тем простые слова Ленина, брошенные в толпу с броневика на «том» митинге, с какой-то странной резкостью врезались мне в память. В них была какая-то страшная сила и, помню, в тот же вечер, проводив на вокзал Жору Лукина (в глубине сердца я называла его уже «Жорочкой»), я долго не могла уснуть и всё старалась понять, о чём же, собственно, говорил этот толстенький человечек – Ленин.
Выходило что-то неразрешимое. С одной стороны, я не питала никакой злобы к какому-нибудь Миллеру, а, с другой, он пришёл незваный на русскую землю. Правда, он пришёл сюда не по своей воле, мобилизованный, но ведь как раз в это время он, может быть, убивает моего папу. И, если, по Ленину, не надо воевать – то кто же тогда защитит нашу Родину, если немцы будут наступать? И кто на кого, собственно, напал? Кто виноват в войне? Почему простой народ отвечает за чьи-то ошибки… Почему, может быть, через несколько дней этот вот «мой Жорочка» будет умирать с пулей Миллера в животе? Справедливо ли это?
Я всё ворочалась на своей постели, не находя ответа. Не хватало знаний, жизненного опыта и… ума для решения этих задач. Впервые в моей жизни чужие слова вызвали в моих мыслях такую бурю. Лида, которая, приезжая в отпуск, всегда спала в моей комнате, заметила моё волнение и не без ласковой насмешки в голосе вдруг лукаво спросила:
– Что, Нинка, всё о своём бедном солдатике думаешь?
Я почувствовала, что кровь приливает к моим щекам, и страшно разозлилась.
– Ах, какие пустяки! Я не об одном «солдатике» думаю, а о миллионах. И знаешь, Лидка, совсем я запуталась…
И забравшись по старой привычке к сестричке под одеяло, я рассказала ей о своих сомнениях. Та ласково гладила меня по волосам – что-то материнское всегда было в её отношениях ко мне. (Наша мамочка была очень сдержанной на ласку и нежность). Дав мне выговориться, она тихо, но твёрдо ответила:
– Перестань ты об этом думать, глупышка. Не твоих мозгов это дело. Если Государь, правительство и Государственная Дума решили воевать, как можешь ты спрашивать, это нужно или не нужно, правильно или неправильно?
– Но ведь жизнь-то, шкура-то ведь моя – собственная? Не министерская? Как это можно заставить человека убивать других или посылать людей на смерть? Совсем другое дело, если он идёт добровольно? А если он не хочет? Ведь сам Христос сказал «не убий». Как же так? А вот Ленин сегодня кричал, что простой народ от войны только проигрывает…
Лида продолжала гладить мою голову, пока я, захлёбываясь от волнения, «выкладывала» ей, что у меня на душе. Молодые годы так чувствительны к вопросам правды и справедливости. Недаром кто-то сказал, что самый благородный возраст человека 15–18 лет. А генерал Баден Пауэль создал свою гениальную систему скаутского воспитания как раз на учёте этих рыцарских качеств молодой души. «Инстинкт справедливости» особенно силён в молодости…
– Государство, – объяснила мне сестра, – это вроде большого организма: мозг приказывает – руки подчиняются.
– Но ведь, если палец сунуть в огонь – он сам оттуда удирает?
Лида засмеялась.
– Ну, не всегда. Читала в истории древнего Рима, как Муций Сцевола добровольно сжёг свою руку?
– Так не всем же быть Сцеволами? Вот тот солдат-бородач, которого мы сегодня видели на митинге, – он просто не хочет воевать.
– Воевать, милая, никто не хочет. А только у нас есть долг перед Родиной, защита Отечества, родной земли, где родились мы, наши отцы, деды и прадеды. Немцы пришли на нашу землю с оружием в руках. Мы должны выбить их отсюда. Понятно? А насчёт бородача – ты не права, Ниночка. Такие вот бородачи столетиями строили Российскую Империю. И дрались и умирали за неё. Теперь это – только временное помрачение умов. Это он теперь только запутан подлыми людьми и не понимает, куда ему идти. Ленин не смог разрушить Россию сам со своими революционерами, и он теперь хочет сделать это с помощью немцев. Ему нужно наше поражение для собственной выгоды – революции. А нам всем, честным русским людям, нужна победа, чтобы жить мирно и спокойно. Это вот маленький человечек – разрушитель. А мы хотим, чтобы Россия жила. И такие бородачи столетиями строили Российскую Империю. И дрались и умирали за неё. Теперь – это помрачение умов. Знаешь, как пели русские солдаты, когда в первый раз Берлин брали…
– Ну, а как?
Лида пропела старую солдатскую песню:
«Где пулей неймём,
Там грудью берём.
Где грудью не берём,
Там Богу душу отдаём».
Спокойные рассудительные слова сестры смягчили моё бурное настроение. Песня – такая милая русская солдатская песня, просто и гордо говорившая о скромном героизме, о смерти за Родину, как-то заворожила меня. В моём воображении встали ряды таких вот бородачей, которые стеной шли вперёд за Россию. Пули рвали их ряды, штыки разрывали их тела, а они всё шли… шли к победам… И побеждали…
Но утром проснулась я на смоченной слезами подушке. Мне снилось, что какой-то огромный зверского вида немец пронзил своим ржавым штыком сразу и папу, и Жорочку…
Через неделю Жора опять приехал в Петербург и не без смущения зашёл к нам. Лиды уже не было, но мама и я встретили его так сердечно, словно он был старым другом. На моё счастье выпускные экзамены в гимназии были отменены, дипломы давали по отметкам и, таким образом, я без всякого труда должна была получить скоро желанную бумагу. Почему-то этот диплом в мужских гимназиях называется «аттестатом зрелости», а в женских – просто «свидетельством». Почему юноши могли быть «зрелыми» в 18 лет, а мы нет – я до сих пор не понимаю! Но было немного обидно за женщин. И, кроме того, слова «аттестат зрелости» звучали так гордо и солидно, словно действительно давали право на вступление во взрослую жизнь…
Жора имел больше недели свободного времени, и я взялась показывать ему все красоты и достопримечательности Петрограда – самого чудесного северного города во всём мире.
Я пыталась затевать с Жорой и политические разговоры, но ничего не вышло. Когда я спрашивала его, что такое социализм, он краснел (правда, краснел он часто не из смущения или робости, а такие уж у него были щёки, вспыхивавшие по всякому поводу) – и честно признавался в своём невежестве. Он был натурой артистической и боевой (несмотря на свои девичьи щёки), а в политике не разбирался и не хотел разбираться. Я сперва стыдилась его, но потом перестала, честно рассудив, что человек едет на фронт, и не нужно ему морочить голову. Может быть, поэтому и вышло, что я позволила себя поцеловать и даже не раз и не два. Ну, конечно, я и раньше целовалась с гимназистами на балах и танцульках, но только теперь я всецело оценила «вкус поцелуя». Право, какая чудесная штука человеческий поцелуй – материнский, отцовский, братский, сестринский и, наконец, «его» поцелуй. «Он» – какое хорошее и сразу понятное слово. Пушкин писал в каком-то своём стихотворении, как какой-то гусар плакался в жилетку своему другу про свою неудачу: «Она», мол, и такая и этакая распрекрасная, нежная и даже даёт себя целовать… «Так в чём же дело?» – удивился друг. – «А беда-то вся в том, что я ей не „он“»… И всё горе бедного гусара понятно…
А мы с Жорочкой чувствовали себя именно как «он» и «она» – вместе. Ворковали, дурачились, хохотали, капельку целовались – ей Богу, совсем, совсем невинно (да он и не умел, по правде сказать, как следует целовать, и эта его неуклюжесть была очень «уютна»). И совсем, совсем не думали мы о будущем. Кто тогда мог бы сказать, что пройдут страшные месяцы, а потом годы, и мы заграницей встретимся с этим скромным добровольцем с георгиевской чёрно-оранжевой петличкой на борту шинели.
И что он тогда будет уже капитаном, а я… Боже мой, как могла я даже представить себе, что я буду поручиком Российской армии, героем женского батальона смерти…
Странное дело: мне не было очень грустно, когда Жора уезжал на фронт. Радость жизни и полнота сердца не допускали печальных мыслей. Я думаю, что первая девичья любовь всегда жадна, эгоистична и, так сказать, лична.
«Он», первый «он» – как-то абстрактен: просто первый мужчина, который стал ближе девичьему сердцу. И в этом сердце, в девичьей душе, в чувствах в это время такой кавардак, так много того, в чём ещё невозможно разобраться, что нет никакой объективности, и круг жизни, хотя и блестит всеми красками радуги, но страшно узок. А, может быть, вернее сказать, что в этот период мозги совсем атрофированы – только сердце поёт первую песню победной любви, глаза сияют, губы смеются и руки так и тянутся обнять «его»…
Итак, Жора уехал, а в моём сердце продолжали петь беззаботные птички первой девичьей любви. За Жору, уехавшего в бой, не было ни тени беспокойства. Казалось совершенно невероятным, что Жору, моего Жору, могут на фронте убить, как убили немцы жениха Лиды. Любой вольноопределяющийся 13-ти миллионной Русской армии мог быть очень даже легко и просто убит, но никак не Жора. Хорошо сказано у Пушкина:
«Гадает ветреная младость,
Которой ничего не жаль,
Перед которой жизни даль
Лежит светла, необозрима»…
Я не знаю почему, но тот период моей юности кажется теперь, спустя почти 30 лет, каким-то светло-розовым и немножко смешным. Пожалуй, каждый возраст имеет свою прелесть, но молодость не умеет наслаждаться в полной мере своей молодостью – слишком она ещё глупа… Разве может, например, молодой, здоровый «бронебойный» желудок понять по-настоящему тонкую кулинарию? Только на склоне своей жизни может человек, приобрев жизненный опыт, понять, что такое действительно хорошо приготовленное кушанье. И какие-нибудь американские миллиардеры, в погоне за своими долларами потерявшие здоровье, взывают в газетах – «миллион долларов за здоровый желудок»…
А искусство, а музыка, а красота Божьего мира – разве всё это доступно пониманию и чувствам юности? Она, эта молодость, живёт только внутренними ощущениями, кипением своей собственной жизни. Окружающее как-то проходит мимо… Разве может, например, молодость провести час ночью в саду, глядя на высокое звёздное небо и поражаясь чуду Божьего мира и ничтожности человеческих песчинок во вселенной… Молодость живёт сама собой, но, по правде сказать, не ценит она, эта молодость, своих красок и своих ощущений. Чего стоят, например, одни эти первые смешные, глупые, неловкие поцелуи, о которых в зрелом возрасте человек вспоминает с увлажнёнными глазами и нежной улыбкой. И осторожно вынимает эти бриллиантики воспоминаний из шкатулки прошлого, чтобы ласково и немножко печально улыбнуться и, с бережной нежностью уложив обратно, вернуться к жизненному бою сегодняшнего дня…
Но всё-таки я думаю, что люди переоценивают краски и радости молодости. Возьмите хотя бы материнство – сколько радости даёт мне и теперь мой Горенька, хотя он уже на голову перерос меня? Есть во взрослом человеке что-то, что зовётся – то ли жизненным опытом, то ли житейской мудростью, что окрашивает всё в жизни мягкими красками понимания, снисхождения, ясности. Это тоже стоит и яркости молодости…
Извините, дорогой читатель, за этакое «лирическое отступление». Вероятно, правда, что перешагнув половину своей жизни, человек становится немножко философом…
Итак, я продолжаю свой рассказ…
Апрель 1917 года. Наша Россия мало-помалу погружалась в состояние хаоса. Ленин продолжал с балкона, занятого им силой дворца, громить правительство «буржуев, империалистов и классовых врагов пролетариата», призывать к развалу фронта, к братанью с немцами, к неповиновению и дезертирству. От него, как от какого-то заразного центра, шли постепенно во все углы фронта и страны волны какой-то растерянности, потом недоумения, потом задумчивости, досады, ненависти и решимости не подчиняться и разрушить тот государственный режим, который послал простых людей на фронт, вместо того, чтобы им сидеть в родной хате, обнимать свою привычную бабу, вести хозяйство и не думать ни о чём, что крупнее своей деревни или своей волости.
И Ленину всё сходило с рук. Был сумасшедший период опьянения «свободой». Всё было позволено. Каждый «занимался политикой», как ему хотелось…
А на фронте в то время готовилось наступление. Министр Керенский входил в ореол своей славы. Он носился по всей России, по всем фронтам и всех «уговаривал». Уговаривал: солдат – воевать, крестьян – не забирать помещичьи земли, рабочих – работать на оборону, граждан – повиноваться Временному правительству, интеллигенцию – быть достойной «завоёванной свободы».
Красивые слова сыпались из его уст, как весенний дождь, но всё это мало помогало. Особенно остро стоял вопрос на фронте. Армия технически была подготовлена сильнее, чем когда-либо в истории России, но в её душе появилась уже какая-то зловещая трещина. Не столько усталость, как какое-то безверие. Солдаты ещё не кричали ленинское «Долой войну!», но уже спрашивали: «зачем эта война нам нужна?» и «зачем мне эта победа, ежели из моего брюха будет лопух расти?».
Я лично по-прежнему плохо разбиралась в происходящем и только ощущала чуткой молодой душой, что тут «что-то не так». Что именно – я не могла понять, но сердце уже начинало чуять какое-то всё растущее грозное напряжение и неизбежную беду.
Глава 3. Прапорщик Бочкарёва
Громадные буквы на афишах били в глаза:
«Товарищи Женщины!
„Женский союз победы“ приглашает вас в воскресенье 21 мая в 11 часов в цирк Чинизелли на большой митинг, посвящённый активному участию женщин в войне. Выступают – министр-президент А. Ф. Керенский, военный министр ген. Верховский, прапорщик М. Л. Бочкарёва и др.
Долг каждой русской женщины включиться в общие усилия для победы над врагом».
Внизу афиши, довольно крупными буквами было добавлено пикантное: «Мужчины допускаются только при наличии свободных мест».
Ну, как не пойти на такой митинг? Конечно, я пошла. Не потому только, что и мне тоже страстно хотелось сделать что-либо активное для Родины, но ещё и потому, что я вспомнила неуклюжую фигуру унтер-офицера женщины, с которой я познакомилась у Финского вокзала в начале апреля. Теперь она уже офицер!.. Признаться, какое-то чувство зависти укусило меня за сердце. Офицер Бочкарёва – это хорошо звучало, гордо и в то же время просто. Вот время войн с Наполеоном. Император Александр I-й произвёл в офицеры Надю Дурову, знаменитого кавалериста, отличившегося во многих боях. Но с тех пор ни одного офицера-женщины не было в рядах Русской Армии. Вот она какая, Марья Бочкарёва, неунывающая россиянка! Женщина напора, энергии и смелости! ЧТО скажет она другим женщинам…
Лида была в это время на фронте, и я уговорилась со своей подругой по гимназии, Лёлей Колесовой, – вместе на школьной скамье сидели, вместе по шпаргалкам списывали, – пойти на митинг вдвоём. Я уж не знаю, почему взрослая дама ещё как-то может действовать в одиночку, но девушки всегда норовят быть вдвоём. Играет ли здесь чувство большей безопасности от мужских атак? Или молодая неуверенность? Или просто желание иметь возможность всегда с кем-то поделиться своими переживаниями и впечатлениями, такими острыми в юности? Не знаю. В общем, мы пошли с Лёлей вместе.
Цирк, как и следовало ожидать, был набит до отказа. – «Народу больше, чем людей», – как смеялась Лёля. Мужчин было очень мало – их, бедняг, действительно пускали туго. Я думаю, было тысяч до 5 женщин – гимназистки, курсистки, сёстры милосердия, работницы. Настроение было явно повышенное, «именинное». Правда, нужно сказать, что ТО время было вообще примечательно истерическим интересом к «политике», в которой мало кто понимал, но о которой каждому можно было «свободно» говорить. В те времена все почему-то считали, что «проклятый царизм» лежал этакой плитой на всех проявлениях народной свободы, и вот теперь, наконец-то, всем позволено свободно дышать. Тогда я сама этому верила, так сильно было это всеобщее сумасшествие. Но, конечно, до какой-то степени этот «медовый месяц» митингов можно было понять: об Императоре или его правительстве плохо можно было говорить только «под сурдинку». А теперь – ругай всё и вся, сколько угодно – «свобода». Для критики не было рамок: бей по коню и по оглоблям, что и делал Ленин, ведя свою разрушительную пропаганду. Безнаказанно он «крыл» всех – и Временное правительство, и министров, и их мероприятия, и церковь, и генералов, и офицеров, и армию. И это заражало. Пожалуй, эта «зараза свободы» самое опасное для человека и для общества – особенно в дни молодости того и другого. Но, простите, опять я ушла в сторону.
В цирке было всё по-праздничному. Знамёна, лозунги, оркестры. Один военный марш сменялся другим. Ждали Керенского, который всегда «изволил прибывать» с опозданием. Но он был «душкой», героем революции, и поэтому на него никто не сердился. Папа объяснял мне как-то, почему Керенский выдвинулся. В тот период, когда в России было собственно ДВА правительства – одно Временное и другое – Совет Рабочих и Солдатских Депутатов, – Керенский сыграл роль этакого промежуточного звена между ними. Мне казалось, что он лично был человеком искренним и энергичным и обладал зажигательным даром речи. Чем он, собственно, виноват, что не оказался по своим качествам НА ВЫСОТЕ ТОГО времени? А кто ТОГДА таким оказался? Разве что Ленин да Троцкий; о Сталине тогда никто не слыхивал: его «революционную роль» создали услужливые историки уже потом. Тогда он был известен только в узких революционных кругах, как бомбист и экспроприатор – ограбил Тифлисский банк в 1905 году.
Он устроил засаду на одной из площадей города, и когда карета, окружённая эскортом казаков, поравнялась с небольшой гостиницей, где террористы устроили «боевой пункт», с крыши была брошена бомба, и «сам» Сталин стал стрелять по казакам и толпе из окна гостиницы. Потом один из террористов, переодетый офицером, подлетел к карете с деньгами, вытащил оттуда что-то больше 200.000 рублей и умчался в коляске.
В несколько минут были убиты казаки и до 28 женщин и детей. Деньги были переправлены во Францию, но на несчастье революционеров они состояли из кредитных билетов в 500 рублей. Номера их были тотчас же сообщены по всему миру, и Литвинов (позже народный комиссар финансов) был арестован в Париже при сбыте денег.
Так большевики и не смогли использовать награбленное богатство, окроплённое кровью невинных людей.
Речь Керенского была блестящей. Он ярко рисовал «завоевания революции» и призывал защищать эти завоевания грудью. (Какие они, эти завоевания – он ясно не говорил). Он не стеснялся отметить трудности построения «Новой России», указывая, как неустойчиво положение внутри страны и на фронте, как растёт хаос везде и как заражает он фронт. По его словам, в армии уже появились опасные признаки внутренней болезни – неповиновение офицерам, нежелание воевать, дезертирство…
Нужно тут сказать, что ещё до Керенского, в самом начале революции, Петроградский Совет выпустил свой знаменитый, роковой в истории России «приказ «№ 1» – «о правах солдата – гражданина».
Этим приказом отменялись отдание чести вне строя, титулование, обращение на «ты», все ограничения для нижних чинов и даже… «восьми часовой рабочий день»! Это в военное время и для солдата!.. В общем, в приказе умышленно и демонстративно были подчёркнуты солдатские «права», а об обязанностях не было сказано ни слова. Но самое ужасное в приказе было – создание в каждой части выборного комитета из солдат, без санкции которого приказы командиров были не действительны. В более важных случаях, например, отправление Петроградских воинских частей на фронт – нужно было согласие Совета Депутатов города. Этот приказ вначале предназначался только для Петроградского гарнизона, но вихрем пронёсся по всему фронту, нанеся смертельный удар воинской дисциплине.
Керенский говорил и об этом приказе. Его голос всё больше и больше стал взвинчиваться и переходить на истерические ноты.
– Товарищи, – кричал он с трибуны, лихорадочно жестикулируя. Его выразительное усталое, с мешками под глазами лицо, бледнело всё больше. – Товарищи! Мы должны быть, мы обязаны быть достойными завоёванной свободы. Порой, когда я гляжу на начинающийся развал дисциплины, на беспорядок, на грабежи, на растущее в армии и в стране дезертирство, уклонение от выполнения своего гражданского долга, мне начинает казаться, что мы – не свободные граждане, а просто толпа взбунтовавшихся рабов…
Помню, весь цирк затих при этих страшных словах. Десять тысяч пар глаз были неподвижно уставлены на министра-президента. А он стоял, сам взволнованный, на обтянутой красным сукном трибуне, и было похоже, что эти страстные слова, впоследствии сделавшиеся знаменитыми, вырвались у него невольно, из глубины искреннего переполненного болью сердца. Тем более они были потрясающими. Они прозвучали, словно первый отдалённый звук грома от приближающейся грозы. Небо ещё ясно, ещё тепло и радостно вокруг, но уже далёкий горизонт занят длинной страшной тёмной тучей, и низкий, рокочущий угрожающий звук глухо доносится издалека. Радость солнечного дня скоро будет закрыта ревущей бурей… Так чувствовала, вероятно, не только я, но и все собравшиеся в цирке.
Керенский и сам почувствовал напряжение и резко переменил тему: заговорил о том, что нас всех интересовало – об участии женщин в обороне страны. Он похвалил деятельность фронтовых сестёр, тысяч женщин, занятых в тылу, и вдруг, картинно повернувшись к столу президиума, где виднелась коренастая фигура Бочкарёвой, добавил:
– А теперь вот прапорщик, товарищ Бочкарёва, героиня не одного сражения с немцами, расскажет вам о своём новом грандиозном проекте.
Поднялась овация. Растерявшаяся и очень смущённая Бочкарёва стояла на трибуне в положении «смирно», а весь цирк дрожал от рукоплесканий и криков.
Единственная в России женщина-офицер несколько раз пыталась начать говорить, но напрасно. Вид её двух героических медалей и двух георгиевских крестов (видимо, она таки добилась своего, отвоевала «право бабы» на равные награды за равные подвиги!), её фронтовые защитного цвета погоны и, наконец, слова, которыми Керенский представил её – наэлектризовали всех. Несколько минут, не переставая, гремели крики. Потом, когда всё стихло, Бочкарёва, пройдя к краю стола, откуда говорили ораторы, неуверенно и спотыкаясь начала:
– Товарищи… Вы уж меня простите, я никакой не оратель (оратор, поспешно поправилась она, но никто не засмеялся). Я – простой фронтовой солдат, который честно исполнял свой долг – дрался с врагами нашей любимой Родины… И вовсе никакой я не герой, как вот только что сказал наш дорогой Александр Фёдорович, министр-президент. Так что, право слово, я ничего не заслужила. И пущай это будет приветствие и слава не мне, а нашему русскому солдату…
Опять разразилась овация. Цирк загремел ещё более бурно. Слова женщины-офицера были так просты, так непосредственны, что даже скептические усмешки некоторых (особенно у просочившихся в цирк мужчин) смягчились. Личность Бочкарёвой завоевала симпатии толпы и своей простотой, и своей мужественностью, и своей внутренней силой. Конечно, повлияло на толпу и сверкание боевых отличий. У нас в России все знали, что Георгий не даётся по пустякам, что это подлинно боевой знак отличия и что, очевидно, действительно это коренастая, неуклюжая 30-летняя женщина была героем не одного сражения. Уже это одно давало ей право на уважение и на то, чтобы её слушали с вниманием.
– То, что говорил нам наш любимый Александр Фёдорович, – продолжала Бочкарёва, – всё это, товарищи, верно. Есть многие несознательные элементы, которые понимают свободу, как ничего не делать, отказываются повиноваться и крепко держать винтовку перед лицом злого врага.
При общем напряжённом молчании Бочкарёва рассказала несколько фактов из жизни её полка: о нарушении дисциплины, об отказе идти на боевой пост, неуважении к офицерам, дезертирстве, попытках к братанью.
Случаи были малозначительны, но очень характерны. Когда о таких фактах говорил Керенский, получалось что-то – «в общем и целом», что-то не очень достоверное, хотя и грозное. Но мелкие факты, рассказанные просто и ясно очевидцем, фронтовым солдатом – произвели гораздо большее впечатление, – словно это были симптомы какой-то опасной заразной болезни, реально угрожающей стране. А что, – мелькнула у всех мысль, – если такое настроение разольётся по ВСЕМУ ФРОНТУ, зальёт и всю страну и будет усиливаться?..
И было забыто восторженное обожание этой женщины-офицера. По спинам прошёл какой-то холодок, в душу вступил ещё мало осознанный ужас. И именно в эту минуту при подавленном молчании слушателей Бочкарёва произнесла свои спокойные исторические слова:
– И вот, товарищи-женщины… Потому я теперь и обращаюсь ко всем русским женщинам, в которых есть ещё русская совесть, честь и храбрая кровь. Решила я сформировать женский боевой батальон смерти, сделать настоящих солдат-женщин и выступить с ними на фронт… Я – не вовсе дура и понимаю хорошо, что такой батальон не может почитаться настоящей боевой единицей на фронте. Но он… но он должон пристыдить тех мужчинов-дезертиров, которые накануне окончательной победы над врагом, уклоняются от исполнения своего гражданского долга… Так вот, товарищи-женщины, я приказываю вам вступить в мой батальон. На его формирование я имею уже согласие товарища Керенского и товарища Верховского. Мы с месяц проучимся и пойдём покажем и Рассее, и Германии, что у нас есть женщины с сердцами орлов…
Как ни странно – после заключительных слов Бочкарёвой, сказанных спокойно и даже как-то буднично, не раздалось ни одного хлопка. Все сидели, как заворожённые, не сводя глаз с Бочкарёвой, которая сама, видимо, не понимала, какую революцию она подняла в душе каждой своей слушательницы. А сердце у всех женщин билось лихорадочно и страстно. Женский батальон? Ведь этот призыв относится не только ко всем женщинам, он относится также и ко МНЕ ЛИЧНО… Не пойти ли И МНЕ?..
Такая же мысль молнией обожгла и меня. Мне показалось, что Бочкарёва высказала именно то, что смутно росло где-то там в глубине души, но не могло оформиться во что-то ясное и определённое. Женский боевой батальон… Помню, в груди у меня словно что-то остановилось. Дыхание замерло, какой-то холодок восторга и решительности прошёл по всему телу и замер мурашками в пальцах ног.
Вероятно, мои глаза сияли от возбуждения, когда я поглядела на Лёлю. В её серых выпуклых наивных глазах, как в зеркале, отразилось моё возбуждение. Мы без слов поняли друг друга и молча потянули друг другу холодные дрожащие руки.
Теперь, взрослой женщиной, с волосами, убелёнными пылью жизненной дороги, я улыбаюсь, вспоминая своё волнение тогда, в мае 1917 года, когда во мне созрело решение пойти в женский батальон. В 18 лет человек, особенно женщина, имеет совершенно иные реакции, – словно особо чувствительная антенна, которая звучит от самого нежного прикосновения. У неё, так сказать, душа без жизненных мозолей, тормозящих реакции в более взрослом возрасте… Но… Ах, как хорошо иметь впечатлительную душу, бурно вспыхивающую от благородных побуждений!..
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+6
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе