Читать книгу: «В Москве у Харитонья»

Шрифт:

Моей маме посвящается



История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно… когда она написана без тщеславного желания возбудить участие или удивление.

М. Ю. Лермонтов

Женская логика

История эта случилась несколько лет назад, и в известном смысле она характерна и показательна. Я только-только вышел из жгучего страстного романа, который мог бы закончиться женитьбой, если бы не одиннадцатилетняя дочь моей подруги. Девочка ну никак не желала, чтобы мама выходила замуж, и ей хватило воли и хитрости маму из отношений со мной вывести. Как обычно это случается с одинокими мужчинами, я решил найти себе женщину и прибегнул к услугам Интернет-сайта знакомств. Будучи по классификации академика Ландау типичным фигуристом, в анкете я смотрел не на фото, а на соотношение роста и веса. Как только соотношение параметров казалось мне подходящим, я отправлял сообщение. Через несколько дней начались встречи. Одна из них, с неким существом по имени Надя, оказалась вполне продуктивной.

Девушке было двадцать восемь лет, была она из одной из братских республик, которая стала независимой страной. По-русски говорила без акцента и вела себя вполне пристойно, а именно: в основном помалкивала и говорила «спасибо». К достоинствам её надо отнести, что никакими глупостями вроде трамвая, который она ждёт, Надя не занималась. В первый же вечер после ужина отправилась пить ликёр ко мне домой. Единственное, на чём она стояла твёрдо, это на том, что при несовместной жизни секс должен быть в скафандре. На моё заявление, что я это дело не очень люблю, Надя улыбнулась и заявила, что всё будет хорошо. И было, и столько раз, сколько встречались – не прибегая ни к каким особым ухищрениям и не выдумывая никаких немыслимых поз и прочего в таком духе, Надя прекрасно справлялась со своими обязанностями. И вела она себя очень хорошо, не мешала мне заниматься своим делом и всегда находила себе занятие и место в огромной квартире в центре Москвы, где я проживал тогда с племянником.

Шло время. Мы с племянником настолько привыкли к Наде, что перестали её замечать. Она готовила нам вкусные ужины, ходила в магазин, убирала квартиру. Главным её достоинством было то, что она всегда пребывала в хорошем настроении и всегда была готова заниматься сексом. Нет, она не жила у нас постоянно, но когда хотела, оставалась ночевать. Разумеется, я делал ей подарки. Часто она сама говорила, что она хочет, и ей немедленно это покупалось. Её потребности и интересы никогда не выходили за пределы моих возможностей. Будучи профессиональным бухгалтером, она имела какое-то утробное чувство денег и их применения.

В один прекрасный вечер, дело было теплой осенью, Надя как обычно позвонила сказать, что она выезжает с работы, и я пошёл её встречать к метро. Она вышла какая-то не такая, сама не своя. Глаза горели, обычно аккуратно причесанная, она была взъерошена, неопрятна, в помятой кофте, и мне показалось, что от неё пахнет алкоголем. Мои попытки разобраться, в чем дело, к успеху не привели. Шла она быстро и молча. Дома по своему обыкновению махнула ноги в тапки и отбыла в душ. Через пятнадцать минут явилась на кухню, села в кресло-качалку и закурила. Попросила налить ей виски безо льда и начала говорить. Говорила очень быстро и связно, что привело нас с племянником в состояние грогги. Мы считали ее слегка пришибленной и в речевом отношении довольно убогой. Но что она говорила! Мы жалели, что не включили магнитофон и не записали эту тираду. Смысл сводился к тому, что она всю себя отдала нам, дому и заботе о нас, сирых и убогих, а мы такие-сякие, водим баб, когда её нет дома. Смотрела она в основном на племянника и говорила всё это ему. Бедный Фил въехал с ногами и руками всем своим утлым телом в стул. И периодически прерывал её словами: «А чего ты мне-то говоришь? А что я-то?» Потом поворачивался ко мне и стрелял в меня фразой: «Я с ней не спал, я её не трогал, ни разу», – потом опять ей: «А чего ты мне-то, а я-то что?»

Надя закончила, встала во весь рост, халат распахнулся и съехал с её очень красивого, стройного тела. Бедный Фил совсем ушёл в стул, а Надя, не запахивая халата и продемонстрировав нам багровую томность своих сосков и узкую полоску неба между ног, продефилировала в спальню и закрыла за собой дверь. Мы оба решили, что она навеселе, утром протрезвеет и всё пойдёт своим чередом. Сели за свои лап-топы и продолжили ковыряться в Интернете. Вдруг дверь из спальни распахнулась, оттуда вышла одетая и причесанная Надя и со словами: «Я НЕ ПОЗВОЛЮ СЕБЕ ВРАТЬ», вышла из квартиры, громко хлопнув дверью. Стоит ли говорить, что её больше никто никогда не видел и не слышал. Свою сим-карту она закрыла, а где она работает, я не знал. Ехать к ней домой и дожидаться, когда она выйдет утром на работу или придёт с неё вечером, охоты не было, мне показалось это унизительным.

Прошло время. Я ужинал с друзьями в «Гудмане» на Тверской. Как всегда было вкусно и уютно. Звонок на мобильный. «Привет, это я, Надя. Выйди из ресторана, я стою у входа». Я вышел. Она очень хорошо выглядела. Немного поправилась, но ей это даже шло. Округлились грудь и бедра. Она улыбалась. «У меня всё хорошо, я замужем, родила дочку Дашеньку. Если хочешь, можем продолжать». «В скафандре? – спросил я. «Разумеется!» – ответила Надя. «Большое спасибо» – сказал я и вернулся в ресторан.

Вот такая вот женская логика. Хочу заметить, что я не ангел и не святой, но в период отношений с Надей других женщин у меня не было. Она была прекрасной любовницей. Ласковой и горячей одновременно, она умела получать наслаждение и давать его партнеру.

Обед у народного артиста

Вспоминается случай из зрелой переделкинской юности. Обед у известного советского артиста, Народного артиста СССР с очень нерусскими фамилией, именем и отчеством. Глава семейства на очередных гастролях за границей. Вот-вот должен вернуться, и в благородном семействе беспокойство: на все подарки денег явно у папы будет недостаточно. За столом несколько нервно. Присутствуют: жена Народного артиста, настоящая русская красавица, к тому же певица, слегка располнела, но по-прежнему хороша собой, улыбчива и всегда очень приветлива, особенно за воротами переделкинской дачи. Она дружит с Элиной Быстрицкой (Анисья из «Тихого Дона» и Лушка Нагульнова из «Поднятой целины») и с Ириной Скобцевой (Элен Безухова в «Войне и мире», и она же жена Сергея Фёдоровича Бондарчука), которые частенько наезжают к Народному артисту на дачу пообщаться с его женой и выпить по маленькой французского зелёного ликера «Шартрез». Кроме жены Народного артиста за столом её матушка, в прошлом малоизвестная провинциальная драматическая актриса, которая в кино не снималась, и два сына Народного артиста, из которых старший, бодро пойдя по стопам отца, еще раз подтвердил мысль о том, что во втором поколении талант отдыхает, а младший – очень худой и очень-очень некрасивый, но веселый и остроумный парень лет пятнадцати. В этой кампании пребывает и ваш покорный слуга. Причина тому, разумеется, не в моей дружбе с сыновьями Народного артиста, а в положении, которое занимал мой отец.

Скучное однообразие обеда нарушает возглас младшего сына Народного артиста, обращенный к бабушке: «Бабушка, бабушка, а ты, правда, в молодости в театре шлюху играла? Правда?» За столом возникает известное напряжение, потому что в доме усилиями жены Народного артиста наводится бомонд, и Букингемский дворец с богемским хрусталем и прочими антиквариатами, картинами, столиками и «фабержами». И вдруг такие слова. Бабку прорывает фальцетом, и с жутким визгом она кричит на внука: «Как ты смеешь, как можно! Сколько раз я тебе говорила, не проститутку, а девушку лёгкого поведения. Нахал малолетний!» Тут младший сын Народного артиста, видя, как мы со старшим давимся от смеха, почти падая под стол, добавляет: «Бабушка, ну что ты сердишься, какая разница, каким словом назвать, если папа, поскорее бы он приехал, мои джинсы уже по всем швам разъезжаются, папа не раз и не два нам с братом говорил, что ВСЭ БАБИ БЛАДЫ и НЫКОМУ ВЭРЫТ НЭЛЗА», – произносит младший сын Народного артиста, вполне натурально изображая ужасающий акцент, который Народному артисту не удавалось скрыть даже во время публичных выступлений на сцене.

Понятно, что за столом начинается грандиозный скандал с киданием на пол тарелок и угрозами. Бабка, вспомнив революционное прошлое репрессированного мужа, комдива О…ва, орёт: «Вот, я догадывалась, откуда всё это идёт. Какое воспитание получают дети, что им внушают? А эти бесконечные джинсы, пояса с железками, майки с надписями! В мое время мы зачитывались «Капиталом» Маркса, а что читает нынешняя молодёжь? Булгакова, Солженицына и Пастернака – это же сплошная антисоветчина. Клевета на нашу Родину и наш строй. А эти журналы с обнаженными гениталиями! Нет, так жить нельзя, я завтра же уеду к своей сестре в Куйбышев. Если бы Виктор знал, что с этим со всем будет (руки театральным жестом вздымаются вверх)». «То, возможно, наш дед выступил бы за белых и мы бы жили сейчас в Париже или Сан-Франциско и не ждали бы, пока отец привезет джинсы оттуда», – вставил младший сын Народного артиста пару слов в бабкину революционную тираду «Твои джинсы, дорогой мой, а также пояс и всё, что привезёт отец, я отправлю твоим друзьям», – заявляет мать, ласково глядя в мою сторону.

Обед закончен, мы выходим на крыльцо, и я угощаю всех хорошими гаванскими сигарами. «Не дрейфь, Арчи, – говорю я. – «Отдам я тебе все шмотки, если они попадут ко мне, и, уверен, так поступят все ребята, а в театральный надо идти тебе а не А…ку, талант-то, похоже, у тебя». «Нет, моего таланта мало. Посмотри на мою внешность, на моё лицо. Кого я буду играть – Квазимодо?» – отвечает Арчи, и мы вкусно тянем гаванские сигары. Что правда, то правда, пластическая хирургия тогда еще не была так развита как сейчас, а Народный артист называл своего младшего сына с оттенком отцовской теплоты и ласки не иначе как «ТИ МЁЙ АБЭЗЪЯНЫН ДЁРЁГЁЙ».

День Победы

С праздником Вас, уважаемые! С настоящим праздником, С ДНЁМ ПОБЕДЫ, с 9-м МАЯ. Хочу рассказать тем, кто читает меня, такую историю.

Сопливое и благополучное детство моё и юность помнят время, когда 9-е Мая было рабочим днём. Нет, это, конечно, не мешало несчастному нашему, битому-перебитому и чужими, и своими народу выпить от всей души, от всего сердца за Победу. В ту пору ветераны еще были живы вовсю, отец мой еще служил в армии и был полковником бронетанковых войск и командиром отдельной механизированной бригады под Москвой. Но на праздники мы всегда приезжали в Москву к бабушке с дедушкой, и отец ходил со мной гулять на улицу, на Чистые пруды.

Это был особенный день, когда отца вдруг останавливали на бульваре чужие люди, а в этот день все были на ты, и говорили: «Полковник, ты войну прошёл, значит давай с нами фронтовые сто грамм». И отец мой, который пить не умел и не любил, эти фронтовые граммы из граненого чужого стакана безропотно глотал. Военные в этот день друг другу честь не отдавали. Много было отставников, форма у них была не по размеру и не по уставу. В общем, отдыхал город. Гармошки, фронтовые песни, люди плясали. Милиция никого не трогала. И вдруг – умирать буду эпизод этот не забуду – мой прихрамывавший отец (военная травма, бронетранспортер задел ему бедро, и плохо залечили) и не только он, весь бульвар встал во фрунт. Какой-то маленький невзрачный человечек, в поношенном костюме, не очень опрятный и очень пьяненький, подошел ко мне, взял меня на руки и громко крикнул на весь бульвар: «Вольно, товарищи командиры и бойцы!» «Спасибо тебе, солдат, за всё спасибо!» – сказал отец, забирая меня у маленького, пьяненького человечка. «Всё путём, полковник, всё нормально. Ты смотри там, служи хорошо, чтобы вражьи американы на нашу Родину не напали, мать их».

Когда я очутился рукой в руке отца, мне было сказано: «Сынок, ты побывал на руках у полного кавалера всех солдатских орденов Славы. Постарайся не забыть это». Я не забыл. Я пытаюсь объяснить своему сыну, который живет в Торонто, что войну выиграли не англичане с американцами и не товарищ Сталин и маршалы Советского Союза, а вот этот русский солдат, который держал меня на руках.

Крюк дяди Вани Пушкова

 
Синий лед…
В жарких схватках раскаленный лед…
Парни в шлемах, словно пять ракет
Летят вперед, чтоб у чужих ворот
Зажечь победы свет!
 
 
Вьется над нами
Ветер как флаг, ветер как флаг!
Мы пишем коньками
Песни атак!
 
С. Гребенников, Н. Добронравов


 
Как это было! Как совпало —
Война, беда, мечта и юность!
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось!..
 
Давид Самойлов

60-е годы XX века. В памяти старшего поколения немедленно всплывает Политехнический музей, совсем молодые Евтушенко и Вознесенский. Окуджава с гитарой и протяжным голосом. А для нас, мальчишек тех лет, 60-е – это хоккей. Ещё не приехали к нам канадцы и наша сборная не побывала там. Ещё нет Харламова, Петрова и Михайлова, Александра Якушева, Шадрина и Мальцева. Это время Тарасова, Чернышева и Боброва. Локтев, Альметов, Александров, Старшинов, братья Майровы, Коноваленко, Зингер, Виктор Блинов, Виктор Якушев. Это время, когда хоккей наш вставал на ноги, когда формировалась наша хоккейная школа, наша манера игры. Это было время, когда живя в центре Москвы, будучи мальчишкой из московского двора, нельзя было не уметь кататься на коньках и играть в хоккей. Наверное, так же, как до войны нельзя было не уметь играть в футбол. В футбол мы тоже играли, но игрой № 1 тогда в Москве несомненно был хоккей с шайбой. Даже детские дворовые чемпионаты начали разыгрывать, и назывались они «Золотой шайбой».

Это было время открытых катков, дворовых хоккейных коробочек и дворового снаряжения, потому что в магазинах «Спорт» нельзя было купить ничего. Шаром покати. А тренеры не брали в секции нулевых. Они ходили по дворам и брали мальчишек, которые уже неплохо стояли на коньках, умели бросать шайбу, держать зону. И было, поверьте мне, было из кого выбрать. В каждом дворе, в каждой школе, в каждом классе были свои звёзды, свои будущие Мальцевы, Якушевы и Харламовы. У нас во дворе был Володька Хряпов по кличке Хряп, который играл так, что, думаю, и Тарасов и Скотти Боуман, увидев такого мальчика на льду, очень бы посоветовали детскому тренеру взять его в клуб и хорошо кормить и оберегать, потому что из таких вот дворовых мальчиков потом и вырастают Грецки, Лемье, Фёдоровы и Третьяки.

Ну что говорить, конечно, хоккей начинается и заканчивается коньками. Боже праведный, хоккейные коньки, да чтобы ботинок был высоким, как зимние ботинки – мы называли их «сапогами». Однажды на Сретенке, в магазине «Спорт» – а каждый день после школы я делал обход – Сретенка, Кировская («Динамо»), Покровка – о великое счастье, венгерские хоккейные ботинки, черные, с красной каймой, плотный задник щитков, мощный, жесткий нос! Нет, это, конечно, не Канада, не Швеция и не Финляндия и даже не чешский «Ботес», но всё равно это большое счастье, это значит начало положено. Сегодня я приду на дворовую коробочку как человек, а не в своём убогом старье.

Бегу в мастерскую «Металлоремонт». Дядя Артур без проблем подбирает мне лезвия, отечественные, но очень хорошие. Точит их под желобок, как положено у хоккеистов и фигуристов, и я, полный гордости и счастья, вхожу в квартиру на Чистых прудах. Взлетаю, как метеор, на наш высокий первый этаж, а живём мы как Хлестаков («Ах я и забыл, я же в бельэтаже живу»), и вдруг слышу характерный цок протеза и окрик: «Дверь не захлопни!» – сосед, дядя Ваня Пушков – идёт с работы. И тут в голову мне приходит отчаянная мысль: «А крюку- то на клюшке жить осталось на одну игру, а то и на половинку». И я встречаю дядю Ваню, стоя в коридоре на коленях. «Дядь Вань, дядь Вань, а я себе наконец коньки купил». «Сколько отдал?» – строго спрашивает дядя Ваня. «Тридцатку с лезвиями», – выпаливаю я. «Понятное дело, – говорит дядя Ваня, – опять, наверное, Фаина Львовна деньги тебе сняла с книжки покойного Якова Александровича. А если ей не дадут пенсию как иждивенке мужа, что она кушать будет, может, ты её накормишь?» – Лицо дяди Вани сделалось суровым и строгим, но глаз светился охальным блеском. «Дядь Вань, мне бабушка только десятку дала, а остальное я марками выменял и на завтраках сэкономил», – выпалил я в отчаянии. – А ты почини мне крюк, пожалуйста. Он у меня почти совсем отвалился. Отец сказал, только ты можешь сделать, у тебя руки золотые».

В этот момент из квартиры Кузиных выпорхнула Вера Дмитриевна и, проносясь мимо, успела ввернуть: «Ты что, паразит, ребенка травишь, тебе какое дело, откуда у него деньги на коньки!» На что Ваня запустил ей вслед: «У меня к тебе, Вера Дмитриевна, тоже вопрос имеется. Ты, сучка белогвардейская, скажи мне, куда делся во время войны сын твой старший, Зайцев Дмитрий Ляксеич, сын белогвардейского офицера? И вот с мужа твоего, Андрияна Тимофееча, мать его растак, мы строго спросим, по-партейному, как это он, гад ползучий, вагонами добра привёз из Польши, пока люди ноги на войне оставляли, как я, к примеру». Вихрем раздалось из длинного коридора, ведущего на кухню, со слезой и стоном в голосе: «Ты же знаешь, что Димочку еще до школы усыновил Андриан Тимофеевич и был он не Зайцев, а Кузин Дмитрий Андрианович, а не Алексеевич, что никуда Димочка во время войны не делся, а пал смертью храбрых в боях под Сталинградом». Тут дядя Ваня стал без водки красный как помидор и заорал на всю квартиру благим матом и не без мата: «Врешь, паскуда, мне особисты смершевцы, когда допрос учиняли в сорок шестом годе, бумажку в нос совали, что сын твой без вести пропал под Сталинградом, а не пал смертью храбрых. Ух они меня чистили на допросе, а уверен ли я, что Дмитрий Кузин, урожденный Зайцев не предал Родину и товарища Сталина и не переметнулся к врагу Грозилися, если узнають чево, если я не полную правду сказал, то и второй ноги меня лишат за укрывательство врагов народа и предателей дела партии и товарища Сталина». Ну всё, пронеслось в моей голове, сейчас скандал будет на всю квартиру, а мне клюшку починить надо и кроме Вани это сделать некому.

Не успел я зайти к нам в комнату и раздеться, как влетела тетя Шура со сковородкой и закричала что есть мочи: «Фанни Львовна, из дома ни ногой и мальчишку не пускайте. Сейчас Ваня пойдёт Кузиных убивать. Он уже стакан принял, протез снял и двустволку зарядил охотничью. Рыжка милицию вызвала, а участковый сказал, что у них и так дел полно, окромя как чтобы пьяных ветеранов по квартирам разнимать».

Бабушка моя, при всей своей ненависти к Кузиным в целом и к Рыжке, в частности, выяснив у меня, что косвенной причиной скандала явились мои коньки, немедленно отбыла к Пушковым, и через пять минут у нас за столом сидел освежённый водкой Ваня без ноги, дядя Жорж (Георгий Абрамович Липскеров – о нём разговор отдельно) и моя бабуля. При этом обсуждался не скандал с Кузиными, а моё хоккейное будущее. Все трое были настроены крайне серьёзно. На столе немедленно появилась принесенная Жоржем четвертинка водки, которая была разлита по рюмкам, а Шура накрыла закуску.

Бабушка моя и в распитии, и в разговоре принимала деятельное участие. Начал Жорж, как самый большой в квартире спортсмен. А в зачете у Жоржа был первый лыжный переход Москва – Петербург еще до революции, когда он был слушателем Пажеского корпуса Его Императорского Величества. Был он также чемпионом СССР на байдарке-восьмерке и, как я понимаю теперь, для лет своих великолепно выглядел и был в отличной форме. «Фанни Львовна, – начал Жорж. – Фанечка, мы все знаем, мальчик на музыку ходить не хочет. Ни фортепьяно, ни скрипка, ни виолончель, ничего его не интересует». «Не хочет, не хочет, – заорал я что есть мочи. – И не буду ходить!». – «К сожалению, не хочет, – заявил спокойно расстроенным голосом Ваня, – А слух-то есть, мне Ефим Зиновьевич сказал».

Все повернулись в сторону Вани, потому что никто из присутствующих не мог даже и предположить такой его осведомленности в вопросах детского музыкального образования и существования живого контакта между слесарем Ваней и пианистом Ефимом Зиновьевичем. «Не буду! – повторил я в отчаянии, оглядывая всю честную компанию. – Не заставите!» – в голосе моём появилась стальная твердость, которая никому ничего хорошего не предвещала. Ваня своим сыновьям в такой ситуации немедленно снимал штаны и со мной проделал бы то же, но бабушка не позволила бы меня и пальцем тронуть, а авторитет ее был в квартире на высочайшем уровне.

Жорж продолжил: «Мальчик очень хорошо и с огромным увлечением играет в хоккей. Я показывал его Аркадию Ивановичу из окна своей квартиры, и Чернышев сказал, что может быть толк». Тут я почувствовал, что завтра будет в школе, когда я передам ребятам слова великого Чернышева о моей персоне. Дальнейшее я слушал без особого внимания, но смысл сводился к тому, что меня отдадут в «Динамо», в детскую спортивную школу, разумеется, в том случае, если меня туда возьмут. Но так как отбор и приём происходят в конце лета, то сейчас я буду играть во дворе и на Чистаках. Жорж будет брать меня на стадион, когда он сам ходит на хоккей, а Ване поручается шефство над моей формой, потому что никаких связей Жоржа не хватит, чтобы мне достать настоящую амуницию. О, нищее моё хоккейное детство, юность и молодость! Ничего не было, ни щитков, ни краг, ни коньков, ни клюшек. В ассортименте по всей стране были только шайбы и подарочные клюшки с подписями хоккеистов сборной СССР размером с авторучку или карандаш.

Допив свою рюмку, Ваня встал на одну ногу и, воззрившись на Жоржа, заявил: «Ты давай, фотокор (Жорж был профессиональным фотокорреспондентом в газете «Советский спорт»), мне на один вечер принеси по одному всё, чего надо. Я так исполню, что у пацана за деньги будут торговать инвентарь. А ты, Фаина Львовна, не боись, по полной программе укомплектуемся, в сборной такого инвентаря нету, как мы на Михельсоне с работягами учиним».

До Отечественной войны был наш Ваня на заводе Михельсона слесарем самого высокого разряда, и хоть и сделал он себе специальный стул, чтобы работать, но не вышло из этого ничего. Не мог калека без ноги день за днём отстаивать смену слесаря. И стал наш Ваня учётчиком, и всё равно завод любил его, и на руках носили и работяги, и мастера, и инженеры, и начальство, потому что, когда надо было сделать что-то уникальное, вставал наш Ваня к станку и исполнял такую работу, что ни один с двумя ногами такого сделать не мог. Был наш дядя Ваня Пушков мастером Левшой. Что и говорить, когда я уже занимался в хоккейной школе и мог себе выбирать инвентарь на складе, я продолжал носить форму сделанную, дядей Ваней Пушковым вручную, потому что всё моё было удобнее, прочнее и, главное, легче не то что отечественного, а даже шведского или финского инвентаря. Скажу больше, когда сейчас в Торонто я захожу в специальные магазины или рассматриваю с интересом инвентарь и амуницию знаменитостей и звёзд в музее хоккейной славы «Торонто Мейпл Лифе», я понимаю, что сделанное в 60-е годы нашим русским мастером Левшой, нашим Пушковым Иваном Захаровичем, одноногим солдатом Отечественной войны, недоступно никаким фирмам, выпускающим хоккейную амуницию. И загнутый кривой хоккейный крюк на клюшку первым предложил никакой не Бобби Халл, а наш дядя Ваня Пушков, который отдал задачу на расчёт, как он это называл, математику Исааку Айзиковичу, моему родному дяде, младшему брату отца, и получил в ответ гнутый крюк в виде эпюры, который и изготовил. Только мне не дали играть такой клюшкой. Тренер взял её в руки, покрутил, пару раз бросил ей по воротам и заявил: «С такой клюшкой тебя ни один судья к игре не допустит, она не по правилам, крюк-то кривой».

Прошло время. Шёл 70-й год, год нашего переезда с Чистых прудов в Измайлово. Вся квартира уже была с ордерами в карманах, все разъезжались. Старшие Кузины, Андриан Тимофеевич и Вера Дмитриевна, получили квартиру и съехали. В квартире доживали до отъезда их сын Вовка Кузин с женой и сыновьями, старший из которых – мой друг детства Димка, Пушковы с младшим сыном Вовкой, старший давно женился и ушёл жить к жене, а также Жорж, но уже без Кати, которая к тому времени скончалась, а он еще не женился второй раз, мы и тётя Шура. Приближалось 9-е Мая, День Победы, и бабушка моя попросила маму собрать у нас весь мамин класс, который выпустился перед самой войной. Всех, кто остался жив, а они встречались каждый год на 9-е мая, пока их ноги носили. И они все пришли: и Бамик Фрумкин, профессор экономики, Юра Павлов, ракетчик, членкорр, директор института в системе Королева, дядя Лёня Котик, полковник, доктор технических наук, Лёва Жиц, военный прокурор, Нина Варакина, жена Юры Павлова, Юра Нагибин, к тому времени уже знаменитый на всю страну советский писатель, в школе он был Юрка Лилиенталь, и многие другие, имена которых стерлись в моей памяти. Все они сели за стол, и вдруг бабушка говорит маме: «Ирочка, надо позвать соседей, это же последний раз День Победы здесь, в этой квартире, вместе со всеми».

Загалдел весь мамин класс, все же всех знали, и Бамик Фрумкин с Юрой Нагибиным пошли звать Жоржа, Пушковых и Кузиных. Только Шура за стол как обычно не села, а встала у притолоки, держа в руках платок, и периодически подносила его к глазам и подплакивала, причитая: «Юра, Юра Нагибин, какой стал толстый, а был совсем сморчок, плевком перешибёшь, а Юра Павлов облысел совсем, а был блондин кучерявый, облучился, наверно, а Нина-то Варакина, откуда чего взялось, была-το ни сиськи, ни письки и жопа с кулачок».

Дверь в комнату открыта, и вдруг звонок. Шура бежит открывать. Через минуту возвращается и говорит маме: «Ира, там Мила пришла Фёдорова, просит чтобы ты вышла в коридор с сыном». Мы выходим с мамой из комнаты в коридор, я успеваю спросить: «Мама, эта та самая Фёдорова?» «Та самая, другой никакой нет, академик Академии меднаук, профессор, директор института эндокринологии, учёный с мировым именем, дочь растрелянного в 37-м и реабилитированного в 55-м комкора Фёдорова, моя единственная в жизни подруга». В коридоре стоит высокая, очень стройная и очень красивая моложавая и шикарно одетая дама, которая всматривается в меня и говорит: «Как же ты похож на Якова Александровича, просто вылитый». «Да, я знаю, мне бабуля говорила, но только она говорит, что дедушка был интеллигентный человек, а я хам Чистопрудный!» – отвечаю я с задорной улыбкой на лице. «Я твоему покойному деду всем обязана, это он тогда не пустил в школу Иру, и она единственная не проголосовала за моё исключение из комсомола, в тот день, когда арестовали папу. А потом твой дедушка пришёл к нам домой, хотя это было уже смертельно опасно, и уговорил мою маму отправить меня к тётке в Куйбышев, где я закончила школу и мединститут, вышла замуж и вообще… спаслась».

Мать и дама тихо плачут, прислонившись к кузинскому шкафу. И вдруг мама говорит: «Мила, дорогая моя, сегодня такой день, 25 лет победы, все за столом, весь класс, все, кто остались живы, мама, соседи, мы скоро переезжаем в отдельную квартиру, Мила, ну прости ты нас, ну сколько же можно, 30 лет прошло.» Мгновенно высыхают слёзы на глазах академика, опять передо мной светская дама, красавица. Она поворачивается и достаёт из-за спины сверток, бумага летит в сторону, коробка, фирма «КОНО», настоящие хоккейные краги, хоккейные перчатки, чёрные с белыми вставками. У меня перехватило дыхание, я даже не в силах сказать «спасибо». Выручает мама: «Мила, зачем ты, это же стоит сумасшедших денег, да еще в валюте». Дама вглядывается в меня и говорит маме: «Ирка, посмотри, как горят у него глаза, почти как у Мишки Фелинбогина, когда он забивал гол в ворота Юрки Павлова во дворе Дворца пионеров на Стопани. Не жалко денег, а вдруг он станет новым Фирсовым или Славкой Старшиновым? «У меня перехватывает дыхание: «А вы знаете Старшинова?» – выпаливаю я что есть силы и скорости. «Нет, мой милый, это Старшинов знает меня, и ему в этом смысле здорово повезло, потому что я его вылечила после травмы, которая ему задела эндокринную железу. Всё, мои дорогие, я спешу, поклон тетечке Фанечке, дяде Жоржу и Шуре. И запомни, я ничего никому не простила и никогда не прощу. А тебе, Ирка, тиреоидин на пользу. Ты очень похудела и прилично выглядишь. Не вздумай бросить пить лекарство. И никого не слушай, раку нас с тобой еще не известно, будет или нет, а щитовидка у тебя уже есть. И ей надо помогать». После чего за Милой Фёдоровой закрылась входная дверь.

«Мам, мам, а что она так, что она должна простить и не прощает?» – затараторил я, пока мы шли по коридору в нашу комнату. «А то, – ответила мама, – что пока она была дочерью комкора, все ребята в классе дрались за то, кто будет нести её портфель и кто будет сидеть с ней за одной партой. А когда её отца, честнейшего и порядочнейшего человека, арестовали, то на комсомольском собрании её единогласно исключили из комсомола, потому что она не захотела отказаться от своего отца». Мне стало душно, и я спросил: «Ты тоже голосовала?» «Нет, меня твой дед запер дома и не пустил в школу, понимая, что я могу двинуться мозгами, если меня заставят поднять руку».

Мы вошли в комнату, я, гордо держа финские краги, мама, слегка понурившись. «Мама, тебе, дяде Жоржу и Шуре от Милы поклон и поздравления с Днём Победы». «Ира, мы знаем, что мы не заслужили, что Мила нас никогда не сможет простить, и она права«, – дядя Лёня Котик, добрая душа под кителем полковника ракетных войск.

Все расселись, и тут, чего никогда не бывало, встал первым мой отец и заявил: «Пусть Ваня скажет, Ваня Пушков – солдатский солдат войны, давай Ваня». И дядя Ваня встал, обвёл стол ясным еще взором и заявил, глядя на Вовку Кузина. «Я вот чего давно тебе хочу сказать, Вова. Всё как-то не получалось у меня, а дальше нельзя, некогда будет. Я твоих отца с матерью терпеть ненавижу, и они знають оба за что. И я про это сегодня, в светлый этот день, говорить не хочу. А хочу я, Вова, сказать тебе вот чего, вот они сидять сейчас здеся за столом у Фаины Львовны, весь Иркин клас, все, которые осталися. И твой брат, Дима, он тоже в ихнем классе же учился и с ими школу закончил и с ими воевать вместе пошёл. И они, Вова, ею ты должен знать, потому что, может, чего и забылося тебе, они все пошли, и в очках и с болезнями всякими, все как один. И ты знаешь, Вова, что брат твой не погиб по бумагам, а пропал без вести, и знаешь, что и отца твоего, и меня, и Жоржа, и Иру, и всех нас тута, всю квартиру трясли. Так вот, я скажу тебе, Вова, что брат твой геройски погиб за Родину, потому что не могло быть в этом классе, в этой квартире предателей, а если я чего когда не так кому сказал, так простите мене, я безграмотный, одноногий слесарь».

За столом стояла абсолютная тишина, которая прерывалась праздничными криками из окна и всхлипыванием тёти Шуры у притолоки.

Ваня, милый ты мой, дорогой Пушков Иван Захарович, спасибо тебе за всё! Святой ты был человек и проживаешь ты, конечно, в раю с ангельским твоим характером и золотыми руками. Пусть земля тебе будет пухом!

Мишка

История эта случилась в Переделкино, давно и, возможно, в моём воображении. Дама, другого слова в русском языке нельзя найти, для того чтобы назвать это очень старое и ветхое создание женского пола, которое во времена доисторические окончило немецкую гимназию в городе Риге. Далее – революционная деятельность, Коминтерн, «товарищи» Зиновьев и Троцкий, 27 лет в советских лагерях как врагиня народа. Вильгельмина Людвиговна, фамилии нет, она стёрлась в памяти прошедших лет, партийная кличка «Мишка».

Мишка знала всех, ну просто всех – от Льва Давидовича Бронштейна (Троцкого) до Фиделя и Рауля Кастро. Ленин для неё был – «Да, мы говорили Ульянову, что всё это слишком рано, что Россия не готова!». Никто не знал, сколько ей лет, не по паспорту, а на самом деле. По паспорту было 95. В общем, с Лилей Брик она дружила и была на «ты». Командора, ах простите, Владимира Владимировича Маяковского она называла Володей: «Володя сказал, Володя привез Лиле машину из Берлина в подарок, Володя был такой смешной, такой высокий, нескладный и неуклюжий, и у него вечно что-нибудь падало из рук». Иногда она переходила на немецкий или на французский и, видя уныло безразличные непонимающие лица, спохватывалась и по-русски одергивала себя сама: «Ах да, как я могла забыть? Теперь же все ужасные англоманы. Как вы можете наслаждаться этими унылыми английскими балладами?» – удивлялась Мишка, намекая на нашу любовь к «Битлс».

Представьте себе, что перед вами сидит живая история и при этом не в маразме, с прекрасным слухом и зрением, одета из «Березки», с наслаждением пьет водку и закусывает икрой, красной и белой рыбой и маленькими пирожками из дрожжевого теста, в самый раз на один жевок и один заглот после рюмки. Выпив по первой, по второй и наливая нам и себе по третьей, революционная старуха изрекает: «Что-то, мальчики, Родина совсем измельчала. Помню, до отсидки меня везде называли гражданка или товарищ. В этом обращении есть что-то грубо революционное, что-то от Робеспьера и Сен-Жюста. А вчера я ехала в троллейбусе, как обычно стояла как все, и мне передали деньги за билет со словами: «Женщина, передайте за проезд». Мальчики (младшему из нас тогда было около тридцати), вы не находите, что в словах «мужчина» и «женщина» есть что-то анатомичсекое?».

Она никогда не улыбалась лицом, на нём было слишком много морщин. Но её глаза, они горели и хохотали одновременно. Я смеялся до слёз после этого мишкиного рассказа о её путешествии в общественном транспорте.

Цветы в Иерусалиме

Это было после того, как мы разошлись с женой. Всё далось тяжело. Была депрессия, было чувство вины перед сыном, что не получится вырастить его. Было чувство вины перед памятью отца, что не удастся вырастить его внука, как хотел бы отец, как надо было бы. Совсем не была безразлична жена, с которой прожито двадцать полных и, в общем, вполне счастливых лет. Почему счастливых? Да потому что пролетели они как один день, и если кто-нибудь спросит вас, что такое счастье, то вот и ответ на вопрос: счастье, это когда живёшь с родным, близким, дорогим человеком и самую жизнь не замечаешь. И когда это кончается, то не можешь ответить сам себе ни на один вопрос. Почему, зачем, когда это случилось? Когда тебя разлюбили, а может, и не любили никогда, а ты прятал голову в песок и ничего не хотел видеть и понимать. И вдруг, однажды ночью в полузабытье, тебя осеняет, а какая, собственно, разница, что и как было и почему. Зачем искать ответы на все эти вопросы, когда ничего нельзя уже сделать. Да и нельзя было бы ничего сделать, даже если знать, почему и зачем.

И тогда ты встаёшь, закуриваешь сигарету, выходишь на балкон и вдруг понимаешь, что жизнь продолжается, что надо взять себя в руки и жить, как можешь, как умеешь, а может быть, и так, как хочешь. Жить так, как получится, просто жить, потому что иного не заповедано Всевышним, и кто бы ты ни был и как бы ни был ты силён или слаб, а вероятнее всего и силён и слаб одновременно, ты должен жить. И тогда ты начинаешь чувствовать запахи, видеть небо и солнце, а потом смотреть ночью на звёзды и восхищаться ими как в детстве. Жизнь продолжается, и ты в ней продолжаешься. Перестаёт быть беспробудно тошно на душе, а потом хочется чего-то вкусного, например, киви или кислых грузинских мандаринов, а потом французского лукового супа, сваренного в хлебной лепёшке. И вот однажды, совершенно для себя неожиданно, ты вдруг замечаешь остановившийся на тебе женский взгляд. Он ещё не нужен, и женщина не нужна ещё, пока не нужна, но взгляд этот, после того как женщина уходит, остается с тобой, ты идешь с ним домой. С ним ужинаешь, смотришь новости и футбол, с ним читаешь перед сном книжку и с ним засыпаешь. Первый раз за долгие ночи наконец засыпаешь по-настоящему и просыпаешься утром с этим взглядом в душе. И ты понимаешь, что ты мужчина, что на тебя смотрят, что ты можешь вызывать желание и всё, что происходит с тобой – в реальной жизни, а не в книге, не в театре и не в фильме, что ты чуть-чуть не потерял себя в этом водовороте событий, которые от тебя не зависели, что значит, так было надо, что надо принять это и жить так, как живут люди, переболев тяжёлой болезнью и излечившись от неё. Как жил отец, хромая на одну ногу, как жил сосед дядя Ваня Пушков, который с войны пришел вообще без ноги. Как жили ребята из твоего двора и твои одноклассники, у которых вообще не было отцов, потому что отцы моего поколения остались на полях войны.

Это было в Иерусалиме, в две тысячи каком-то году. Я уже не жил постоянно в Израиле, а было время, когда я там прожил восемь долгих лет. И чувства, которые связывают меня с этой страной, вероятно, можно сравнить только с глубоко родственными чувствами, с чувствами кровного, поколенями выношенного родства, когда никому во всем свете ты никогда не позволишь плохо говорить о своей матери или своем отце. И сколько бы тысяч раз ни был человек объективен и прав, ты, как разъяренный зверь, бросишься защищать своё от врага, даже если и враг-то по большому счету никакой не враг, а, например, галутский еврей, который позволит себе даже не оскорбительное, а просто критическое замечание в адрес Израиля. А вот нельзя, и всё, нельзя ругать и хаять. Только с израильтянами или людьми, которые, как и я, приехали в Израиль больше двадцати лет назад, я могу позволить себе критически говорить о стране, которая стала для меня второй Родиной, приняла меня, как мать принимает своего сына, даже если он пришел из тюрьмы, даже если сын этот заблудшая овца, Иван, не помнящий родства.

Были ли у меня в Израиле проблемы? Да сколько угодно! Говорили мне в голос: ты русский, уезжай в свою Россию? Неоднократно. Было ли горько и обидно? Не раз и не два и до слёз, а то и до кулаков, которые были сжаты до боли и ещё полсекунды, и они пошли бы в ход. И ходили, не стану врать. Что же тогда? А это нельзя ни объяснить словами, ни показать. Это голос крови, и голос души, и бой сердца, когда ты первый раз подлетаешь к берегу Средиземного моря и видишь Эрец Исраэль, когда ты вдруг понимаешь, что когда-то, вероятно, много сотен, а вероятнее даже тысяч лет назад кто-то из твоих далёких предков со своей семьёй и жалким скарбом был изгнан отсюда и на утлом судне уплывал в неизвестность, в Европу или Азию, или потом на перекладных в Америку или Африку или даже Австралию. В общем, этого словами не передать.

Я никогда не забуду, как первый раз подлетал к Тель-Авиву и как перехватило дыхание, и как я услышал в самолете всхлипывания и голоса: «Мама не дожила, как она была бы счастлива!» Это не для слабых нервов, доложу я вам. Но это никогда не пройдёт и никогда не забудется. Это как полёт в космос Гагарина, как Фидель Кастро, молодой, бородатый красавец в открытой машине, а мы с отцом едем на нашей «Победе», и вдруг отец тормозит и останавливается у тротуара, мы выходим из машины, стоит чёрный окрытый «ЗиС», а в нём в полный рост Фидель, и он кричит: «Вива КУБА! Вива команданте Че Гевара. Это как чемпионат мира по футболу в 66-м году, если бы Беккенбауэр с Овератом не били Игоря Численко по ногам и не довели его до откровенной грубости, за которую он был немедленно удалён с поля, еще не известно, кто бы выиграл в финале. Попотели бы англичане с той советской сборной, где в воротах стоял Лев Яшин, в защите играл Альберт Шестернёв, а в полузащите блистал Валерий Воронин, который переигрывал всех.

Яркое воспоминание о школьных годах, оттепель кончилась, Хрущева сняли, и началось совсем другое время. Нам прислали новую классную, и она на первом занятии по истории нам заявила, что при поступлении на истфак МГУ она в сочинении в общей сложности на четыре страницы процитировала товарища Сталина. Класс сидел, не проронив ни полслова. Всем стало ясно, больше политические анекдоты в школе рассказывать нельзя. А потом эпоха Солженицына и Сахарова. А потом Солженицын был выслан из страны, а Сахаров сослан в Горький. Потом война в Афганистане, потом Олимпиада. И вечный вопрос о триединстве существования в СССР: говоришь одно, делаешь второе, а думаешь третье. А может, тут ни при чем СССР, если внимательно перечитать «Философические письма» Чаадаева, то так было и при государях императорах. Интересно, зачем русским правителям нужно, чтобы вокруг них все делали вид, что довольны жизнью. Впрочем, это к слову, к тому, что ругать Родину можно позволять только тем, кто в ней живёт и видит её каждый день изнутри. Никогда за всю свою жизнь, находясь вне России, я не проронил ни одного недоброго слова о стране, где родился и вырос и которую любил и люблю всем сердцем, всей душой. Не важно, где ты живёшь, важно, с каким сердцем, с какой душой ты живёшь, и критика твоя должна быть критикой боли, а не злорадства и злопыхательства. Как можно не любить город, в котором ты вырос, людей, которые окружали тебя и как могли заботились о тебе, как можно не любить свою школу, класс, в котором ты учился, дом в котором родился и вырос. Не понимаю и никогда не пойму.

Но вернёмся в Ерушалаим начала XXI века, когда в результате моей деятельности на благо израильского общественного транспорта я был приглашён на подкомиссию Кнессета по проблемам транспортного обслуживания. Израиль страна жаркая, восточная и демократичная. Все и всюду одеваются как попало, но даже и там есть места, где принято соблюдать правила игры по международному стандарту. Я нагладился, начистился, надел костюм и галстук и, как обычно это со мной бывает, приехал на час с лишним раньше положеного. Поставив машину на стоянку возле входа в Кнессет, я бодрым шагом направился в проходную. Не тут-то было. Офицер безопасности мне объяснил, что пропуск мне заказан, но войти я смогу строго в соответствии с указанным в нём временем. Тут следует заметить, что весь израильский бардак и разгильдяйство, о котором слагаются легенды и который ясен, как только выезжаешь на автомобильную дорогу Тель-Авив – Иерусалим, заканчивается там, где службу несут израильские пограничники, мишмерет гвуль. Спорить с этими головорезами всё равно, что спорить с женщиной, даже если ты стопроцентно прав, никогда ничего не докажешь и будет всё равно так, как решила противоположная сторона. В общем, я понял, что час мне гулять где хочу и, усевшись в свой уникальный по тем временам для Израиля спортивный «Сааб», я отбыл на территорию Иерусалимского музея, благо это рядом с Кнессетом. И там пошёл в кафе.

Был конец осени, жара спала, и можно было пить горячий арабский крепкий кофе, запивая его холодной водой и приятно затягиваясь любимым «Данхиллом». Рай! И вдруг меня охватило удивительное, кружащее голову и дурманящее ощущение. Мимо меня прошла молодая женщина, девушка, которая пахла цветами. Нет, не духами с цветочным ароматом, не туалетной водой и не душистым туалетным мылом или спреем, а именно цветами, причём не одним каким-то ароматом, не одним оттенком запаха, а целой гаммой цветочных ароматов. Я, конечно, не дегустатор и не косметолог, и вообще я курю, у меня бывает забит нос, в винах я вообще ничего не смыслю, и я точно не гурман. Но тут нельзя было ошибиться. Девушка несла с собой аромат цветов.

Времени на обдумывание было катастрофически мало. Надо было быстро принимать решение, потому что в Кнессет опаздывать неудобно и невежливо. На моё счастье, за столик она села одна, и официант быстро принял заказ. Я достал из кармана визитку, написал на ней на иврите одно слово – пра-хим, что означает «цветы». Отдал визитку девочке, которая стояла при входе в кафе, и попросил передать её моей визави.

До Кнессета я не доехал, раздался телефонный звонок, после небольшой паузы удивительный мягкий голос, назвав меня полным именем, поинтересовался, нельзя ли перейти на английский, потому что иврит у неё ещё очень плохой. Я немедленно согласился, к тому времени я уже почти десять лет прожил в Канаде, и мой чудовищный английский, оставшись чудовищным, стал тем не менее беглым. «А разве в этой стране мужчины носят костюмы и галстуки», – спросила она меня совершенно естественно, без насмешки и с выраженным незнакомым мне акцентом в английском языке. Я извинился, сказал, что не могу говорить, так как иду в Кнессет на совещание и что после него, с её разрешения, сразу перезвоню. Телефон разумеется определился. Она так же естественно сказала, что будет рада моему звонку и даже будет его ждать.

Стоит ли говорить, что месяцами подготовленный и выношенный доклад я скомкал так, что мой многолетний друг и заказчик, начальник управления в Министерстве транспорта Израиля, во время перерыва внимательно оглядев меня, заявил: «Мой дорогой, похоже, депрессия закончена. И кто она, эта нарушительница покоя, насколько она тебя моложе и что из этого всего теперь будет?» «Не знаю, Алик, я ничего пока не знаю», – смущенно ответил я. «Когда ты с ней познакомился?» – спросил Алик. «Только что, в кафе,» – ответил я. «Боюсь это всё серьёзно. Ты же влюбчив, об этом всем известно», – сказал Алик и отпустил меня со второй части заседания.

На территории Кнессета секретные службы просят не пользоваться мобильной связью без крайней нужды, но у меня-то нужда была крайняя, ничего для меня не было на свете важнее, чем услышать голос этой девочки. Я набрал номер, ответил мужской немолодой и совсем неприятный голос. Тут только я понял, что звонила она мне не с мобильного, а с городского телефона и что я понятия не имею, как её зовут. Но чувства взволнованного девушкой мужчины ломают все препятствия, и я голосом, полным израильской хамоватости и развязанности, попросил к телефону девушку, которая «там у вас работает и от неё пахнет цветами». Реакцией был открытый и радушный смех израильтянина, мгновенно оценившего ситуацию. «А ты, брат, звонишь в цветочный магазин, и здесь от всех пахнет цветами и даже от меня. А вот девушка тут работает только одна, сейчас я её позову, но ты не обижай её, она удивительная девушка, редкая, таких сейчас уже на свет не рожают». Я ответил, что благодарности моей нет предела, и через секунду услышал этот удивительно нежный, мягкий, южный голос со славянским, но незнакомым мне акцентом. По-английски она назначила мне встречу на девять вечера в очень уютном ресторане в самом центре Иерусалима.

До встречи оставалось три с лишним часа, я поехал в центр и зашёл в отель, где по случаю несезонья меня встретили с распростёртыми объятиями и по сходной цене выделили номер с видом на старый город. Я принял душ, включил новостную программу и впал в характерное полузабытьё, которое всегда посещает мужчину в момент ожидания первого свидания. Любовник был уже не очень молод, в районе пятидесяти, но ощущение было как будто в первый раз. И было явное понимание того, что всё будет, будет сегодня и будет удивительно, как, возможно, никогда еще в жизни не было.

Я позвонил в рецепцию и попросил, чтобы меня через два часа разбудили по телефону, если не отвечу, пусть кто-нибудь придет в номер и меня растолкает. Дверь будет открыта. И провалился в сон. Как обычно ничего не снилось, но проснулся я от того, что меня будят, пытаются растолкать. Надо мной стояла молодая консьержка, беленькая, очень симпатичная и статная и на ломаном иврите говорила, что мне надо вставать, что её прислали из рецепции разбудить меня. Я продрал глаза, успокоил девицу, сказав ей по-русски, что миссию она свою выполнила и что я проснулся. Девица хихикнула и глазами показала мне, что я лежу на кровати совершенно голый в состоянии полной боевой готовности. «Мне можно идти?» – спросила девица, ещё раз хихикнув. «Иди, иди, милая, ты свою работу выполнила», – ответил я, а девица так вильнула бедрами напоследок, что я подумал про себя – видно, знали, кого посылать будить, такая мёртвого разбудит и поднимет. Быстрый освежающий душ, полная амуниция: костюм, галстук, заколка, ботинки почищены, и я отправился в ресторан, который был в двух шагах от отеля.

Иерусалим вечерний встретил меня очумелыми взглядами прохожих – костюм, галстук, модельная обувь на ногах, так никто не ходит, тем более, вечером. В очередной раз пожалел я о том, что в машине нет дежурных кроссовок, пары потертых джинсов и майки. Но делать нечего, благо недалеко идти, и вот я уже в ресторане, снял пиджак и пью свой любимый арабский кофе с кардамоном, запивая его холодной водой и попыхивая «Данхиллом». Девушка опаздывает, что, в общем- то, норма жизни. Но я волнуюсь, а вдруг не придет, и её мобильного у меня нет. Нет, придёт, решаю я про себя, такие девушки либо сразу отказывают, либо приходят, когда обещают.

А вот и она, переоделась, сарафан, очень лёгкий, очень открытый, но на ней это не пошло и даже не сексуально. Тело девичье, формы не очень развиты, на вид лет двадцать – двадцать пять. Она подходит, я поднимаюсь, чтобы подвинуть ей стул, ухаживаю за ней, и тут она видит на столе купленный мной букет полевых ромашек и смеется вразлёт ресниц, губ, щёк. От неё по-прежнему пахнет цветами, я целую ей руку, чего в Израиле никогда и никто не далает. От рук тоже пахнет цветами. Я говорю ей это, она отвечает: такая работа, цветочный магазин. Она из Сербии, христианка, православная. Приехала в Израиль по студенческому обмену, денег не хватает, вот и подрабатывает в цветочном магазине. Заодно учит иврит, он ей нужен, она изучает раннее христианство в Белградском университете. Кстати, неплохо знает русский язык. «Вы же из России? – спрашивает она. – Хозяин магазина, в котором я работаю, сказал, что вы, судя по акценту, из России или из Польши. «Я из Москвы», – отвечаю я по-русски. Она опять смеётся и говорит, сербы из Белграда тоже всегда сообщают, что они из Белграда. Вероятно, это столичный снобизм. Границ государственных не имеет. А она из маленького сербского городка, там все друг друга знают, и когда девушка лишается девственности, у неё два пути: либо замуж, либо уехать. «Так ты уехала учиться?» «Нет, я вышла замуж».

Я обомлел. «Надо было консьержку задержать», – подумал я, понимая, что в таком состоянии не смогу удержаться в рамках просто светской беседы.

Девушка мгновенно всё поняла и улыбнулась лучезарной, светлой улыбкой. Ни тени пошлости, ни намёка на цинизм, она посмотрела на меня своими карими южными глазами и не сказала ни слова. Стало ясно: тема исчерпана, что дальше – не будет решаться словами за столом.

Заказали ужин, она пила белое вино, что пил я – не помню, вероятно, неразведённый скотч, как обычно пил весьма умеренно. Беседа на смеси английского и русского мирно текла в никуда. Южная ночь низкими звёздами села нам на плечи. И вдруг, о небо, женская интуиция! «А теперь честно расскажи мне, что с тобой, почему ты один, почему у тебя долго не было женщины, что с тобой случилось. Ты высокий сильный мужчина, у тебя ясный взгляд, ты не прячешь глаза, рассматриваешь женщину в своё удовольствие, не стесняешься себя, почему ты один?» – спросила она. У меня выпала из рук сигарета, упала в тарелку, и я понял, что у меня отнялись руки, ноги и язык. Передо мной сидела тоненькая, хрупкая южно-славянская девочка, загорелая, в свободном легком коротком сарафане, совсем открытом сверху Что она могла видеть во мне, как почувствовала мою неприкаянность, почему пришла и зачем говорит со мной? Да она еще и замужем к тому же, может, и ребенок есть. Что вообще происходит? Задержал бы я консьержку, может, хоть желание не прерывало б мне ход мыслей в голове. И тут я не выдержал, взорвался. А на кой, говорю, леший сдалась тебя моя грёбаная жизнь и рассказ о ней, при этом произнёс отчётливо несколько резких английских слов, и публика стала на нас оборачиваться. Ну, хорошо, сказала она, ужин закончен, ты говорить сейчас не в состоянии, надо прогуляться.

Мы вышли на улицу, вокруг бурлила вечерняя жизнь еврейского квартала. Время вечерних молитв давно закончилось, и город постепенно уходил спать. Я почувствовал, что Мария, так её звали, устала. «Хочешь, я остановлю такси и отвезу тебя домой или ты поедешь одна, а я заплачу водителю?» – поинтересовался я, понимая, что пауза затянулась. «А наш разговор еще не закончен, ты же не ответил на мой вопрос, – без всякого намека на усталость в голосе сказала она. – К тому же, почему ты решил, что я намерена сегодня ночевать дома?» Откровенно говоря, я растерялся. Мне было понятно, что я имею дело не то что не с проституткой, а что рядом со мной цельный и ясный человек, с характером, со светлым умом, непонятно было одно, зачем тут я со своими проблемами. «Хорошо, – сказал я, – пошли есть десерт, ужин без десерта – это не ужин». «Мороженое, мороженое», – заверещала она и захлопала в ладоши как маленький ребёнок. Я тоже люблю мороженое, а в горячем Иерусалиме даже осенью оно создаёт удивительный микроклимат на душе и в теле. Есть что-то особенное в гастрономии, что-то географическое – крем-брюле вкусно только в Париже, пино-колада пьётся исключительно на Карибах, а русскую водку надо пить в Москве с русской закуской и пирожками из дрожжевого теста.

Мороженое сделало своё дело, я расслабился и выложил ей всё, что знал и чего не знал и о чём даже не догадывался, в общем, всю свою подноготную. Никогда и ни с кем я не был так откровенен, как с этой девочкой. Она слушала, почти не задавала вопросов, не перебивала меня, но и не дремала безучастно. Я только не мог взять в толк тогда и сейчас не могу понять, зачем всё это было ей нужно. Я закончил свою тираду, она поднялась и почти упала от усталости мне в руки. На моё повторное предложение отвезти её туда, где она живёт, она ответила повторным отказом и только попросила меня дать ей возможность позвонить, воспользовавшись моим телефоном, и предупредить, что она не приедет. «И ты, пожалуйста, при мне сотри номер и не хитри, не записывай его себе и не спрашивай меня ни о чём. Это тебя не касается». «Вообще-то я не страдаю излишней любознательностью», – подумал я про себя.

Звонок был недолгим, через минуту с небольшим она вернулась, я при ней стёр номер, по которому она звонила, и мы отправились в мой отель, находившийся в десяти минутах ходьбы от места поедания десерта. В лифте отеля она меня обняла за шею и сказала: «А теперь ты вообще перестань что-либо говорить и доверься мне. Таких женщин, как я, не надо учить тому, что делать наедине с мужчиной. Тебе сейчас будет очень-очень хорошо и не сдерживай свои эмоции, ни о чём не думай, сегодня ночью будет только любовь и иногда сон, чтобы снять усталость». Я дал ей слово и не нарушу его никогда, я обещал, что никогда не буду ни рассказывать, ни описывать подробности этой ночи. Да они и не значат ничего, эти подробности, и слов не существует, которые могли бы это описать. За всю ночь я не проронил ни слова, говорила только она. Она рассказывала мне о своей жизни, о своих любовниках. Рассказывала вещи, которые в иной ситуации меня повергли бы в шок и сделали психическим инвалидом. Но у неё это звучало так естественно, так нормально, так красиво, в конце концов, что я совсем растерялся и под утро спросил у неё, а зачем мне всё это надо было узнать. «Тебе пора повзрослеть, хватит жить мальчишкой в твоём возрасте. Хотя это твоё мальчишество в сочетании с бархатным голосом и мужественным обликом страшно заводит. Своих женщин ты теперь будешь узнавать без труда. Если женщину парализует твой тембр голоса – знай, она твоя, и ты можешь брать её и делать с ней всё, что хочешь. Можешь брать в жёны, она не будет тебе изменять».

Настало утро. Она свернулась в клубок и сказала, что ей нужно поспать пару часов перед работой. «Если можно, не буди меня и не трогай больше. Тебе, я думаю, хватило», – сказала она, улыбнувшись своей светлой улыбкой. Глаза ее горели карим блеском, волосы спутались и облепили голову и тело. Через минуту она спала, мерно посапывая. Вся комната в отеле была наполнена запахом цветов, потому что всё её тело было пропитано насквозь этим запахом.

Завтрака не было, есть не хотелось, тело ныло, хотелось спать. В машине она досыпала, город был уже в пробках, и мы уныло продирались к кварталу Гило, в котором она работала. Магазин оказался малюсенькой цветочной лавчонкой. Она выпорхнула как птенец из моего «Сааба» и стремглав понеслась на работу.

Через несколько дней я уезжал. Мой звонок днём она восприняла спокойно, сказала, что мои координаты с электронной почтой и телефоном сохранит и мне обязательно напишет. Она действительно написала, хорошее письмо, с разъясненими, просила не искать её, потому что она намерена вернуться в Белград и жить с мужем. Да, они расходились, да, не жили вместе больше года, но поняли, что друг друга любят и хотят жить вместе и иметь детей. Она попросила меня сообщить ей день моего рождения.

Я вернулся в Израиль через десять дней. Стоит ли говорить о том, что в тот же день я был в цветочном магазине в Гило. Хозяин с интересом оглядел меня и заявил, что представлял себе меня совсем иначе. «Я думал, ты лет на десять помоложе, красавец, а ты какой-то вполне обычный, только что здоровый уж очень. А впрочем, шут их поймёт – женщин. Чем я хуже тебя, а меня она к себе на пушечный выстрел не подпускала. Уволилась она. Сам понимаешь. Студентка. Никаких координат. Жила вроде на кампусе университетском. Фамилии её я не знаю. Интересно, а она тебя сходу разгадала, сказала, что ты обязательно придёшь, и вот тебе записка от неё. Не хотел отдавать, но, видно, придется. Она сказала, чтобы я тебе записку отдал, а то ты таких дел натворишь, что всю её жизнь переломаешь и свою заодно».

Вот содержание этой записки: «Не ищи меня. Постарайся забыть. Думаю, тебе это будет не так трудно сделать. Я вернула тебя к жизни, и теперь, когда около тебя появится настоящая женщина и она полюбит тебя, ты сможешь это понять. Ты больше не ошибёшься. И пожалуйста, в день своего рождения будь в Израиле, по тому адресу, который указан в твоей визитке. Мария, да хранит тебя Бог».

Прошёл год, 13-го июля, в день своего рождения, я был в Израиле. Раздался звонок в дверь, на пороге стоял посыльный с огромной корзиной полевых цветов. В корзине лежала маленькая записочка, написанная от руки. «Вот видишь, я была права!» Я растерянно посмотрел на Инессу, а она на цветы и записку. «Понятно», – строго сказала красавица Инесса, не запахнув как обычно халат, который ну никак не мог сойтись на её прекрасной размерами и форме груди. «Корзины, значит, с цветами получаем, а в них записки любовные». Женщины красивее Инессы, сексуальнее, ярче свет не видывал, но это уже сюжет для совсем другого рассказа.

Крокодил

Было такое поколение в нашей стране, называлось оно фронтовики-холостяки. Сегодня, когда я и мои одноклассники уже точно прожили больше половины собственной жизни, когда все мы хорошо понимаем, что такое одиночество, что значит демографическая ситуация в городе и стране. Что значит попасть под пресс кризиса или развал экономической системы, а также что значит эмиграция и с чем её едят, сегодня, несмотря ни на что, нельзя ответить на вопрос, как эти лейтенанты и капитаны, которые пришли с войны в возрасте от двадцати до тридцати лет, умудрились прожить жизнь и не жениться ни разу. Оставим за скобками тех из них, кто вернулся с войны с ранениями, которые не позволили сохранить нормальную мужскую физиологию, оставим также без внимания тех, у кого произошли патологические психические нарушения. Тем не менее остается огромное количество фронтовиков, которые, не успев жениться перед войной, не вступили и не вступали в брак и после неё. Крокодил был одним из таких фронтовиков-холостяков.

310 школа, Харитоньевский перулок, Чистопрудный бульвар, конец 60-х годов. Полагаю, что имена своих учителей я могу называть смело, так как люди, как правило, не живут больше ста лет, а девочек и мальчиков среди наших учителей я что-то не припоминаю. Поэтому могу рассказать о своем любимом учителе, своем кумире детских лет Викторе Семёновиче Магнате. Почему «Крокодил»? Потому что огромный нос, и все черты лица, и узкая, стройная и очень пластичная фигура, и жестикуляция, и любовь к зеленому цвету болотного оттенка. И вообще, те, у кого в классе было принято давать прозвища, а в нашем классе это было принято, те поймут. Крокодил и всё тут.

Он любил свое дело. Очень! Не знаю, любил ли он детей, нравилось ли ему работать в школе или так сложилось, но он делал своё дело как надо. И при всём его нордическом темпераменте, спокойствии нрава, холодно-циничном безразличии ко всему его иногда прорывало. Нет, не на каждом занятии и не в виде театрального действа. Если вы смотрели «Доживём до понедельника» и помните образ, который создал Вячеслав Тихонов, то вот это наш Крокодил. И наш и нет. Тихонов хороший актёр, добротный. Ростоцкий хороший режиссёр, а Полонский написал удачный сценарий. Но наш Крокодил был намного ярче, он был значительнее, как-то основательнее и при этом он был живой, настоящий. Одним словом он мог так осадить, и ему было всё равно, отличника он осадил или двоечника. У него было что-то такое за душой, что было важнее, чем день, час и минута, в которой он находился, и находились мы рядом с ним. Наверное, это была война, которую он прошёл.

Никогда не забуду, как однажды, убирая учительскую, я невольно услышал его разговор с Зинкой (это наша классная – Зинаида Александровна Островская). Они вошли в учительскую, никого не видя и ни на что не обращая внимания. «Любезнейшая Зинаида Александровна, вы историк, и в предмете вашем ничего нет кроме дат, событий и людей, которые в этих событиях принимали участия. К великому нашему с вами сожалению, ваш предмет он знает лучше вас, потому что у него молодая и, видимо, блестящая ассоциативная память. Вы ему за ответы, конрольные и домашние ставите тройки, потому что он вас поправляет на уроках. Значит, он не станет историком, вы отобьете у него охоту изучать этот предмет. Я только рад, любезнейшая. У него есть шанс стать писателем. Это же настоящее творчество, это не история. Так что ставьте тройки дальше».

Шло время, Крокодил делал своё дело. А именно: он устроил в школе факультатив по литературе, на который приходили его студенты, а он преподавал и в МГУ, и Литературном институте, и в обоих Педах, он вообще всё время был занят и ехал с одной работы на другую. Всегда. Кроме того, он водил нас в театр. Совсем молоденькая Ахеджакова в московском ТЮЗе, Крокодил предсказал её карьеру – состарится, не сможет играть травести, уйдёт в «Современник» к Ефремову или на «Бронную» к Эфросу. Он разбирал с нами спектакли, он обожал немецкую литературу, поэтому Кафку, Брехта, Бёлля, Ремарка, братьев Манн, Фейхтвангера, Германа Гессе я прочитал еще в школе и очень хорошо знал.

Однажды он подошёл ко мне во время урока литературы и, глядя в весеннее окно, тихо и как бы невзначай спросил меня: «Как ты думаешь, какого цвета был флаг у нацистов?» Я с ходу не думая ответил: «Красный, наверное». «Ты в кино видел или прочитал где-то?» – сверкнул глазами Крокодил. «Ничего я не видел и не прочитал. Но они же хоть и национал, но социалисты, значит, и флаг у них должен быть красный». Крокодил остановился как вкопанный, внимательно глядя мне в глаза. Постоял, посмотрел и вдруг закончил урок, со словами, что ему нездоровится, и он пошёл домой. Ко мне повернулась Катька, которая была к Крокодилу неравнодушна, и заорала на меня: «Вечно ты, человеку плохо стало из-за тебя. Такому человеку!»

Придя домой, я немедленно полез к отцу: «Пап, а пап, ты немецкие флаги во время войны видел? Документальные кадры все чёрно-белые, там не видно цвета, какого у них цвета флаги были?» Всегда спокойно равнодушный к моему интересу к истории и литературе отец, глубоко и совершенно правильно убежденный в том, что у мужчины должна быть профессия, немедленно встал и закрыл дверь в комнату. «Ты что лезешь в то, во что тебя никто не зовёт. Тебе что нужно? Хочешь нас всех посадить?» Я понял, что-то не то, отец так просто бы не взъелся. «Пап, ты чего, какая тебя муха укусила, меня Крокодил спросил на уроке». «Что-что? Ирок, иди-ка сюда, послушай, что он несёт», – позвал отец маму из её комнаты. «А кто это Крокодил?» Я с восторгом рассказал всё, что знал о Крокодиле, о том, что войну он закончил командиром батареи и капитаном артиллерии, что он нас учит немецкой литературе на факультативах, что водит нас в театры. Думаю, отца успокоила фамилия учителя, он внимательно посмотрел на меня и на мать и сказал: «Сынок, у нацистов был красный флаг».

И вот однажды – этот день я, умирать буду, не забуду – Крокодил написал на доске три темы сочинений, и на трёх рядах бурно закипела работа. Он всегда разрешал пользоваться первоисточником, чтобы не делали ошибок в цитатах, и вообще, в этом ли дело. Мне не понравилась тема – «Андрей Болконский – передовой человек своего времени». Разумеется, в свои теперешние годы я многое переоценил, но тогда, в пятнадцать лет… Мне нравился Дол охов, Николай Ростов, Василий Денисов, местами Пьер, князь Багратион. Ну, в общем, не этот сухой Болконский. «Виктор Семёныч, можно я пересяду на первый ряд, и место есть свободное, Шалюхин болеет». Всегда лояльный и безразличный, Крокодил в этот раз был резок: «Нет! И никаких обсуждений!» Ну что тут сделаешь, я начал писать. И так мне было тошно и не хотелось, что на третьей примерно странице я вдруг понял, что пишу не в тему. Ну, прямо ни разу, как сказали бы мои студенты сейчас. Я твёрдой рукой вёл то, что в математике называется доказательством от противного. И не было времени ничего переписывать. «Ну и фиг с ним, – подумал я, – ну поставит двойку, ну не будет пятерки в полугодии, да плевать на всё. Класс еще пока 9-й, да и если бы и 10-й. Отец двадцать семь лет прослужил в армии, как нибудь и я два года отслужу».

Наступил следующий урок литературы. Входит Крокодил, лицо какое-то раздраженное. И вообще, негладко выбрит, обычно безупречный костюм и водолазка не смотрятся на твёрдую пятёрку. Кидает пачку тетрадей на стол и садится. Проходит несколько минут молчания, и вместо обычной переклички, Крокодил встает и, прохаживаясь по классу, изрекает следующее: «Моя карьера школьного учителя продолжается больше десяти лет, с того года, как я закончил ВУЗ и по распределению попал на работу в школу Все эти годы я – иногда успешно, а иногда не очень – занимаюсь тем, что учу вас литературе, пытаясь при этом, как могу, как умею навязывать вам своё мнение по поводу тех произведений, которые мы разбираем, и тех героев, которые в этих произведениях фигурируют. В известном смысле я достиг немалых успехов. А именно: мои ученики избрали себе профессии, так или иначе связанные с литературным поприщем. Есть такие, которые имеют учёные степени по филологии, однако ни один из моих учеников не попытался стать писателем. И вот впервые в моей карьере, в моей жизни я встретил ученика, у которого есть такой шанс. Впервые я прочитал сочинение, где изложено не мнение учебника, не точка зрения автора произведения, и не моё мнение, которое я тут вам пытаюсь внушать, а мнение автора сочинения, которое не имеет ничего общего ни с моим, ни с авторским, ни тем более с учебником. Я не стану называть имя автора сочинения, потому что это было бы непедагогично».

«А то мы не знаем, о ком идёт речь, и кто у нас в классе мог бы стать писателем. Только он не хочет. Он собрался в МАИ поступать, говорит, что раз с его фамилией на физфак МГУ не принимают и астрономом он не будет, как его любимый Нисон Давыдович Розенблюм (учитель астрономии в нашей школе), то хотя бы авиационный институт, всё, мол, ближе к звёздам», – это говорит Зяма, Женька Кулагин, его уже нет среди нас, пусть земля ему будет пухом. Самый способный из нас, самый острый ум, самое оригинальное мышление.

Бедный Крокодил, из него как будто воздух спустили, как из надувного. Тяжело он осел на учительский стул, грустно взглянул на меня исподлобья и закончил урок. На перемене он подошёл ко мне, отозвал в сторону и попробовал обсудить правильность моего выбора. «Виктор Семёныч, я же только девятый заканчиваю, – возразил я, – еще целый год впереди на размышления». Крокодил ссутулился, махнул рукой и уныло побрёл в сторону учительской.

В моём десятом классе никакого Крокодила в школе уже не было. В школу явилась Калерия Фёдоровна, прозванная классом Кавалерией, и она довела дело до логического завершения – устойчивая ненависть к изучению истории распространилась и на литературу. Однажды после урока меня остановил учитель математки Юрий Валентинович Паперно и сказал, что меня очень хочет видеть Виктор Семёнович, вручил мне телефон, и я позвонил. Разговор не получился. «Пройдет время, и ты поймёшь, что сделал ошибку», – сказал Крокодил напоследок.

Прошло время. Я не считаю, что сделал ошибку, но я пишу, и иногда мне местами нравится то, что у меня получается. Но не это важно. Спасибо тебе, Крокодил, спасибо за то, что не мешал думать и развиваться, свободно и независимо, как, собственно, и должен развиваться молодой ум, молодой интеллект. Виктор Семёнович Магнат, по прозвищу Крокодил, мой первый литературный друг и первый читатель и критик моих текстов.

Ужин с академиком

Когда пишешь о реальных людях и называешь реальные имена и фамилии, всегда есть верятность обидеть или даже оскорбить как живых, так и память о мёртвых. В самом деле, потомки доктора Геббельса, которым принадлежит контрольный пакет акций компании БМВ, несут ответственность за деяния нацистов в середине XX века или вопрос этот должен быть снят с повестки дня? Не знаю… Знаю, что не должен, права не имею оскорблять как живых, так и память об ушедших в мир иной. Поэтому не всегда я буду называть реальные имена и фамилии, но и вымышленными мне заниматься не хочется, как это сделал в одной из последних своих книг Юрий Маркович Нагибин, замаскировав известного математика и патологического антисемита под весьма узнаваемой и вместе с тем изменённой фамилией.

Господа читатели, я не пишу мемуаров и поэтому не обязан следовать хронологии событий, точности изображения происходившего и сказанного кем-либо, и нередко, что для литературы является совершенно нормальным, вымысел и реальность в моих рассказах переплетаются, и многим моим героям, которые жили в реальной жизни, я придумываю и приписываю качества, которых у них никогда не было и быть не могло по определению. Но делаю я это намеренно и буду так поступать и впредь, потому что моя литература, если таковая есть и её можно так назвать, это литература реальности, которая всегда во мне жила вместе с мечтой.

Итак, шёл конец 70-х годов прошлого века. В воздухе попахивало приближающейся Олимпиадой. Слово это не сходило с газетных заголовков, звучало по телевизору и по радио и светилось в весьма убогой, даже можно сказать, утлой советской неоновой рекламе тех лет. Я закончил свой первый ВУЗ – МАИ (Московский авиационный институт) и мало-помалу под влиянием своих старших двоюродных братьев Марка и Аркадия склонялся к тому, чтобы заняться программированием. Было совершенно очевидно, что инженер из меня просто никакой. Ни конструкторский отдел, ни технологический, ни практические разработки, ведущиеся в лабораториях закрытого института, в котором я работал по распределению, меня не привлекали. Впрочем, полагаю, что и я их тоже. Сейчас, когда прожито больше половины жизни и во многом произошла переоценка ценностей, должен заметить, что институт, в котором я работал, детище покойного уже тогда академика Акселя Ивановича Берга, продолжая поддерживать систему, вырабатанную Бергом еще во время войны, предоставлял возможность молодым специалистам в течение первых трех лет послевузовского обязательного распределения попробовать себя во всех ипостасях. В общем, я остановился на вычислительном центре института Берга, потому что из всего, что я перепробовал, только программирование не вызывало у меня резкого отторжения, даже, я бы сказал, идиосинкразии.

Надо заметить, что по тем временам работа в подобном заведении давала целый ряд известных преимуществ перед обычными советскими гражданами. Ну например, в институте был свой стол заказов, в котором колбаса, сыр, масло, творог и другие продукты первой необходимости были всегда, без очередей и очень приличного качества. У меня была пристойная по тем временам, особенно для вчерашнего выпускника ВУЗа, зарплата плюс квартальная премия, и в институте был свой небольшой распределитель, где можно было купить пальто, зимнюю шапку, костюм, брюки, рубашки весьма приличного качества и, конечно, всё импортное. Была своя очередь на получение квартир, машин, свои ведомственные санатории и дома отдыха и даже своя медсанчасть. Были, разумеется, свои учёные советы и кандидатские и даже докторский. И дома и среди моих друзей и родственников считалось, что я неплохо устроен, только вот очень жесткая дисциплина на работе. Но к дисциплине я привык ещё во время учёбы в МАИ, где за опоздание из проходной отправляли на учебный аэродром, где стояли МИГИ, СУХИЕ и разные прочие АНы, ТУ и ИЛы, которые никогда не взлетали, но зато их надо было мыть и счищать с них снег. Пару раз соскользнув с фюзеляжа самолета и со всей моей хоккейной тренированностью брякнувшись об асфальт, я навсегда потерял охоту опаздывать на занятия. А за пропуски без справки в МАИ снимали со стипендии. В общем, я был достаточно дисциплинирован, чтобы не бояться соблюдать порядок.

В моей жизни тогда, пожалуй, было всё, что нужно молодому человеку, вернее, было всё, что считалось тогда молодому человеку необходимым для нормальной жизни, кроме… У меня не было постоянной, устойчивой связи с девушкой, которая приносила бы взаимное удовлетворение обеим сторонам. Полагаю, связано это было с тем, что в свои 22–24 года я ни в коем случае не готов был к тому, чтобы после нескольких месяцев отношений с девушкой предложить ей пойти в ЗАГС. А атмосфера тогда в обществе была такой, что девушку еще пробовали осуждать за свободную сексуальную жизнь и сами девушки эту сторону жизни воспринимали как некий запретный плод. Кроме того, пресловутый вопрос «где?» Меня на протяжении многих лет спасала дача, на которую выезжала семья. А когда семья была в Москве, я частенько, несмотря на холод и даже выпавший снег, пользовался дачей как местом для любовных утех. Стоит ли говорить, что когда семья находилась на даче, я плотно стабилизировался в нашей московской квартире. А что было делать тем, у кого не было дач? Нет, конечно, в те времена отелей не было и никакие советские люди, как теперь говорит молодежь, не могли забукать себе рум в отеле. Это была совершенно иная жизнь и в ином стиле, почти ничего общего не имевшая с тем, что имеет место быть сейчас. А мы все были МОЛОДЫ!

И вот однажды еду я по нашему дачному поселку на велосипеде. Погода прекрасная, не жарко, не холодно, нет дождя, я в отличной спортивной форме, как в прямом, так и в переносном смысле, подо мной очень хорошая бордовая с металликом диамантовская рама, в руках я держу итальянский профессиональный руль и сижу на английском седле, переключатель у меня – оригинальная итальянская компаньёлла, а колёса от француского велосипеда «Кольнаго». Только покрышки у меня отечественные, но очень приличные, нейлон по японской лицензии фирмы «Данлоп». Я молод, строен, как три тополя на Плющихе, и у меня очень красивая немецкая велоформа. А на трико на самом весёлом месте еще и замшевая вставка. В общем, не понравиться я мог только абсолютной дуре, которая ничего не понимает ни в велосипедах, ни в молодых парнях, а стало быть, в жизни как таковой.

Навстречу мне идет, катя рядом с собой такой же микст-велосипед, как и тот, на котором еду я, мой закадычный друг Юра Богомолов, он же и мой тренер по велоспорту и учитель жизни, он старше меня на пятнадцать лет, что мы никогда не обсуждаем с ним вслух. Это вынесено за скобки, как сказали бы коллеги математики. Рядом с ним девушка, очень стройная миловидная шатенка, с классной причёской и огромными широко расставленными зелёными глазами. «Здорово, Манька», – следует громкий возглас Юры Богомолова, сопровождаемый усмешкой и прищуром правого глаза. «Прокатился уже, или икры разминаешь?» – этот вопрос понятен только нам двоим, потому что «прокатился» – это значит съездил в Жаворонки или в Дорохово, или Голицыно и вернулся. В общем, километров пятьдесят и больше. Потому что «неплохо прокатились» означало, что сто километров проехали с душой, проще говоря, этап командной велогонки. «Нет, – отвечаю, – Юрий Палыч, только выехал. Что-то во рту сухо, надо поехать флягу дома наполнить». «Давай, я вот Олечку Анатольевну до станции провожу, а ты давай к переходу на Минке подкатывай, и оттуда прокатимся вместе».

Я делаю круг и на излете поворота замечаю, что девушка внимательно смотрит на меня, на мой велосипед, на то, как я сижу в седле, а я также плотным взглядом охватываю её спину, ноги, плечи. Голова моя так и остаётся повёрнутой в сторону девушки, хотя еду я давно вперед, в сторону дома, а девушка остановилась и внимательно смотрит мне вслед. Через десять минут мы с Юрой плотно стоим на дороге руль в руль и, чуть пригнувшись от ветра и повернув головы друг к другу, ведём мужской разговор. «Ну что, старичок, запала чувиха в душу? Западло на скорости идти? Снюх пошёл?» – с характерным прищуром и подвывом спрашивает Юра. Здесь надо сделать небольшую ремарку. Юра к тому моменту уже давно кандидат и без пяти минут доктор экономических наук, совершенно свободно говорит, читает и пишет по-английски, в том числе стихи, Юра из очень интеллигентной, с корнями русской семьи и при том, как все советские люди рождения начала 40-х годов, для поступления в ВУЗ должен был два года отработать рабочим. МОСГАЗ – от подручного до слесаря высшего разряда, параллельно с этим, чтобы не пристраститься к выпивкам, занятия велоспортом, шоссейник, мастер спорта. Причудливо переплетясь, лексика слесаря-газовика и гонщика-шоссейника осталась на всю жизнь, и это в известном смысле было предметом гордости, потому что не все знали, что пиздехокс – это газовый ключ № 1, а гнать пиздехокс – это значит сорвать резьбу на муфте этим самым газовым ключом № 1. В МГУ и в МГИМО, где Юра получил экономическое образование и закончил аспирантуру и где он начал заниматься экономикой США и Канады, пиздехоксам не обучали.

В ответ на Юрину тираду я задумываюсь. Да, девушка очень понравилась. Очень. Прелестная фигура, не слишком громоздкая, но и не маленькая, очень стройна, но при этом есть и грудь и попа. Глаза, очень широко, не по-русски разведенные глаза, с изумрудно-зеленоватым оттенком. Лицо живое, выразительное. Она свободна – во взгляде, в манерах, во всём это не кухаркина дочь, которая думает только о том, как бы выйти замуж и свалить от мамани с папаней, куда угодно, хоть в омут, но только из дому. Смотрю на Юрку и молчу. Ничего не понимаю. Он ведь женат. Людка, его жена, моложе его лет на двадцать, и он Людку любит, и не изменяет ей.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
5,0
1 оценка
154,90 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
14 февраля 2017
Дата написания:
2010
Объем:
220 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-903508-72-3
Правообладатель:
Спорт
Формат скачивания:

Похожие книги