Читать книгу: «Пристанище Ноль. Вторая крутка»
Глава 1
— Порядок движения повтори, — сказала Алёна.
— Ты первая, я в трёх шагах сзади и слева. На перекрёстках стоим, слушаем. Если ты поднимаешь кулак — я замираю. Если ты стреляешь — я не бегу к тебе, а ухожу за укрытие и жду.
— Не «жду», а «наблюдаю сектор». — Она перекинула автомат поудобнее. — Сойдёт. Из тебя за час получился почти обучаемый боец. Магазин в автомате, два в подсумке. Девяносто патронов на весь город — считать буду вслух, чтоб ты не питал иллюзий.
Утро выхода получилось многолюдным, как проводы на вокзале. Зузлик зачитал ведомость экспедиции в окончательном виде и потребовал расписаться в получении самого себя — в графе «убыло: владелец, 1 шт.». Вера сунула мне свёрток с брикетной нарезкой «на обмен и на съесть» и посмотрела так, что стало ясно: вечерний разговор про эвакуацию корпуса не отменён, а отложен, и проценты капают. Соня доложила обстановку по второму футляру — гудит, отвечает, «ночью они разговаривали, я слышала сквозь сон», — и я записал это в ту часть головы, где у меня лежало всё, на что сейчас не было времени. Список этой части головы уже не помещался на страницу.
Витя с топчана провёл последний инструктаж по фанере: пятиэтажка с простынёй — за железкой, торцом к переезду, идти дворами вдоль гаражей, на открытое не выходить.
— Я там не был, — честно сказал он. — Мы с Алёной с другой стороны заходили. Но торец видел в бинокль ещё с части — простыня висела уже тогда.
Геннадьич встал у двери с монтировкой — принимающая сторона, комендант на хозяйстве.
— Возвращайтесь до темноты, — сказал он просто. — Каша в шесть.
И мы вышли.
Тупик встретил серым светом и тишиной. От охотника, которого я убил несколько дней назад, осталось пятно — тёмный силуэт на бетоне, как обводка мелом на месте преступления, и горстка серого крошева по контуру. Мир прибирал за собой быстро. Фонарь стоял всё так же косо. Ворота гаражей шли рядом — Толины «шестьдесят кило металла» висели на петлях и ждали. Алёна двинулась вдоль стены, я — уступом, за её левым плечом, как учили час назад. Млякс лежал у меня на плече, прижав уши, и молчал с такой силой, что молчание можно было вешать на пояс вместо второй дубинки.
Город за восемь дней стал другим. Я помнил его по первой неделе — горящим, орущим, с мигающим светофором и бельём на верёвках. Теперь он молчал. Я прислушивался к просветам между нашими шагами: где-то далеко, в стороне центра, ровно и низко гудело, как гудит трансформаторная будка, и на этом фоне город жил своей новой жизнью. В арке двора-колодца, мимо которого мы шли, что-то было — я не увидел, я унюхал: сладковатый тухлый дух и поверх него резкий, аммиачный. Гнездовье. Млякс на плече сделался ещё меньше.
— Не смотри туда, — шепнул он. — Идём, идём.
Витрины стояли выбитые. Банкомат у сберкассы лежал на боку, вскрытый, как консервная банка, — не людьми: по кромке шли следы зубов. В магазине «Продукты», отмеченном у меня в памяти зарубкой с первой недели, внутри, за темнотой, что-то переступило с лапы на лапу, когда мы проходили, — переступило и не вышло. Сытое. Я отметил и это: в городе, где еда сама не бегает по улицам уже которые сутки, сытая тварь означает, что еду сюда приносят. Или приводят.
Через два квартала мы упёрлись в пепелище. Длинные ангары за бетонным забором — я помнил их по сводке первой недели, продуктовые склады, — выгорели дотла, ровно, по всему периметру, как выгорает то, что подожгли с четырёх углов сразу. Пахло холодной гарью. Алёна присела у забора, посмотрела сквозь прореху.
— Не сегодня, — сказала она. — Всё остыло. Может, ещё в первые дни.
— Кто-то очень не хотел, чтобы городу было что есть, — сказал я.
Дальше шли молча — квартал, другой. Молчание с Алёной было рабочее, удобное, как разношенный инструмент, и я сам не заметил, как его нарушил:
— Вопрос не по службе. Почему пошла ты? Витя твой боец, ты его восемь часов на себе тащила — а тут оставила и пошла со мной за незнакомыми людьми.
— Потому и пошла. — Она не обернулась, продолжая резать глазами подворотни. — Витя — мой. За своего я уже отработала. А это, — она коротко повела стволом на город, — общий периметр. У меня, доктор, из всей части осталось полтора человека, и один из них лежит с твоим швом в ноге. Хочешь, чтобы у меня снова была часть, — строй базу. Я в неё первая записалась, если ты не заметил.
— Заметил. Терминал обиделся.
— Переживёт. — И после паузы, не поворачивая головы: — А завхозу своему передай: топорик верну после выхода. На короткой дистанции патроны экономит.
— Она не моя... — начал я и увидел, как у Алёны дрогнул уголок рта. Единственный раз за всю дорогу. Млякс на плече издал беззвучный звук — я почувствовал вибрацию — и мудро воздержался от комментариев до лучших времён.
Гончих мы встретили на переезде.
Две. Они вышли из-за вагона-теплушки метрах в сорока — не крадучись, а по-хозяйски, и по тому, как они разошлись веером сразу, без разведки, стало ясно: не случайная встреча, работали по нам. Одичавшие — без ошейников-жил, какие я видел у конвойных, тощие, с проступившими рёбрами, но строй держали, как на параде.
— Стоим, — ровно сказала Алёна. — На меня не выходи. Левая — твоя, если дойдёт. До того — не дёргайся.
Она подпустила правую метров на двадцать пять и положила её двумя выстрелами — первым сбила передние лапы, вторым добила с той же позиции, когда тварь ткнулась мордой в шпалы. Левая, вопреки всей собачьей логике, не отвернула — ускорилась, стелясь над насыпью, и зашла дугой, мне за спину, потому что одичавшая стая за эти дни отлично выучила, кто в паре двуногих слабое звено.
Она прыгнула — я успел присесть и встретить её дубинкой снизу вверх, наотмашь.
БУ-О-ОНК.
Тварь перелетела через меня, приложилась о рельс, и Алёна добила её одним выстрелом, не сходя с места.
— Три патрона, — сообщила она. — Восемьдесят семь. Цел?
— Цел. — Сердце колотилось где-то в глотке, руки гудели от отдачи дубинки, и поверх всего этого в углу зрения бесстрастно всплыло:
[Устранены: гончая (одичавшая) — 2. Начислено: 52.]
— По двадцать шесть за голову, — прокомментировал Млякс, выползая из-за моего воротника, куда он на время боя тактически передислоцировался. — Заметь, хозяин: в городе система платит. Здесь ты не «силами объекта», здесь ты добытчик.
Пятиэтажка открылась от переезда — серый торец, и на нём, с четвёртого этажа до второго, простыня. Та самая. За эти дни она вылиняла, обтрепалась по нижнему краю, но буквы держались — «ЛЮДИ ЕСТЬ», выведенные чем-то бурым, широко, в отчаянный размер. Подъезд, обращённый к нам, был забаррикадирован снаружи: мебель, дверь от гаража, детская коляска, набитая кирпичом. Работали грамотно — не завал, а шлюз, с проходом-змейкой, который простреливался из окна первого этажа.
— Обжитая оборона, — вполголоса оценила Алёна. — Держат периметр не первый день. Дисциплина.
Мы вышли на открытое медленно, с поднятыми руками — я ещё и брикет над головой держал, как парламентёрский флаг, чувствуя себя при этом продавцом с лотка. Метров за тридцать из чёрного окна первого этажа лязгнуло — характерно, знакомо по фильмам: помповое.
— Стоять, — сказал голос. Немолодой, прокуренный, спокойный. — Руки вижу. Кто такие?
— Живые! — крикнул я. — Из-за железки! У нас еда, стены и врач! Ищем людей!
Пауза была долгая. В глубине подъезда шёл совет — я не слышал слов, только интонации: женская, быстрая, две мужских.
— Врач, говоришь. — Голос вернулся. — А на плече у врача что сидит?
Млякс, надо отдать ему должное, не спрятался. Он выпрямился у меня на плече, устроил уши вертикально и произнёс своим лучшим голосом из окошка выдачи справок:
— Распределитель при владельце. По штату.
Из окна помолчали.
— Оно говорит, — констатировал голос без выражения.
— Оно ещё и оформляет, — сказал я. — Слушай, отец. Я понимаю, как это выглядит. Неделю назад я бы сам в такое не поверил и правильно бы сделал. Поэтому предлагаю просто: вышли одного, кто у вас решает. Поговорим через баррикаду. Мы не подойдём ближе, чем скажешь.
Он вышел сам — через шлюз-змейку, с помповым на сгибе локтя, стволом вниз. Лет шестьдесят пять, сухой, седая щетина, ватник, а под ватником угадывалась старая форменная рубашка. По тому, как он двигался вдоль своей баррикады — не глядя, привычно, каждый поворот телом помнил, — я понял, что оборону здесь строил он.
— Палыч, — представился он. — Старший тут я, других не завезли. Охрана, тридцать лет, ведомственная. — Он оглядел меня, Алёну, задержался на автомате, кивнул сам себе. — Сержант?
— Старший сержант. ПВО.
— Вот и поговорим, — сказал Палыч и опёрся о коляску с кирпичом, как о трибуну.
Я рассказал всё почти честно. Дверь в гаражной стене — в двух кварталах. Убежище, которое не здесь, — «и не спрашивай где, отец, я сам это слово выговариваю с третьей попытки». Еда на месяцы. Стены, которые твари не берут — проверено дважды, второй раз этой неделей. Врач — я. Вода — своя.
Палыч слушал, не перебивая, глядя мне в переносицу, и когда я закончил, начал спрашивать. Спрашивал он так, как принимают объект под охрану.
— Чем кормите?
— Брикеты с человеческим допуском. Пять с половиной тонн. Ещё корм для животных — отдельно.
— Спите где?
— Пока — вповалку, одна изба. Вторую начинаем. Твои мужики пригодятся.
— Санитария?
— Кипяток, осмотр раз в день, лазарет — я. У меня один прооперированный, шов на двадцать сантиметров, четвёртые сутки, идёт на поправку.
— Кто решает?
— По хозяйству — комендант и завхоз. По жизни и смерти — я. Не потому что самый умный, а потому что дверь открывается моей рукой.
— А если я скажу «нет»?
— Оставлю два брикета на детей и уйду, — сказал я. — И приду завтра. У меня, отец, времени меньше, чем у тебя гордости, но на два захода хватит.
Палыч посмотрел на меня долго. Потом — на Млякса.
— Пусть оно походит, — велел он.
Млякс не оскорбился — во всяком случае, вслух. Он спустился, прошёлся по баррикаде туда-сюда, как по подиуму, дал себя рассмотреть — а потом из шлюза, стуча когтями, вышла овчарка. Живая, настоящая, тощая, как её хозяева, с проваленными боками. Она подошла к Мляксу вплотную, обнюхала его от ушей до хвоста — двор замер, я замер, Млякс стоял смирно, как на медкомиссии, — и, закончив, широко, со скрипом зевнула и легла рядом.
— Собака дурная, но в людях не ошибалась ни разу, — сказал Палыч с заметным облегчением. — В нелюдях, выходит, тоже. — И повернулся к подъезду: — Тань! Выводи считаться!
— А кормить твоего зверя чем? — немедленно отозвался из окна женский голос, тот самый, быстрый. — Он казённый или свой?
— Он на самообеспечении! — крикнул Млякс, оскорблённый до глубины штатного расписания.
Таня вышла первой — раньше собственной очереди, потому что вопросы продовольствия очередей не признают. Половник за поясом сидел у неё, как табельное оружие. Она встала напротив меня, руки в боки, и провела допрос, перед которым Палычевы десять вопросов были разминкой.
— Печь какая?
— Кирпичная. Настоящая.
Я успел пересчитать людей в подвале: двадцать три человека, включая Палыча. Добавил к нашим одиннадцати. Теперь даже разговор о кастрюле был не бытовым, а стратегическим.
— Кастрюля?
— Одна.
— ОДНА? — Она произнесла это так, что Алёна повела стволом по сектору. — На сколько душ?
— В обычном списке будет тридцать три души, если договоримся. За столом — тридцать четыре человека.
— Одна кастрюля на тридцать четыре человека. — Таня посмотрела на Палыча с выражением «и вот с этими людьми мы собираемся жить». — У меня тут походная кухня с третьего дня налажена, бак на сорок литров, с собой заберу, не бросать же. Крупа есть?
— Перловка. Два кило.
— Соль?
— Двести грамм. И пять с половиной тонн пищевых брикетов.
— Брикеты — это которые комбикорм? — Таня вздохнула с видом человека, которому предстоит из ничего делать еду до конца времён. — Ладно. Размачивать, перетирать, на лепёшки. Жить можно. — И, развернувшись к подъезду, гаркнула: — Собираемся! Кухня — моя!
— Вот так у нас всё и решается, — сказал Палыч философски. — Я оборону держу, она — всё остальное.
Они выходили из шлюза по одному, и я считал — двумя счётчиками сразу, потому что глаза мои давно работают в два потока: один считает души, другой ставит диагнозы.
Женщина лет сорока с половником за поясом — Таня, повариха и, судя по хватке, начальник тыла. Обезвоживание среднее, руки в ожогах от готовки на открытом огне. Двое мужиков работного вида — у одного цинготная бледность дёсен, когда заговорил. Парень-студент в очках с треснувшим стеклом — истощение, но глаза быстрые, живые, всё фиксируют: этот считал их запасы не хуже Зузлика. Женщина с грудничком — у меня ёкнуло дважды: грудничок в этом городе, восемь дней, и молоко у неё, судя по тому, как ребёнок берёт грудь и бросает, уходит. Старуха, которую вели под руки, — не старость, диабет, я почти уверен, и без препаратов счёт у неё на недели. Подростки, двое, — эти в самой лучшей форме из всех, подростки живучи, как крысы, это комплимент. Дети. Ещё дети. Мужик с рукой на перевязи — перелом, сросшийся криво, наспех, болит до сих пор, видно по тому, как держит плечо.
У женщины с грудничком я задержался — не смог иначе, включился рефлекс, который старше любых порогов и реестров.
— Сколько ему?
— Четыре месяца. — Она смотрела на меня загнанно, готовая защищать. — Он тихий. Он почти не плачет, он понимает...
— Он не «понимает», он экономит, — сказал я мягко. — А вы едите за двоих последней, я угадал? С этого дня — первой. Порядок такой: сначала вы, потом все остальные, это не доброта, это физиология лактации. Скажете поварихе — я распорядился.
Она моргнула. По-моему, за восемь дней ей впервые сказали не «держись», а что-то, что можно выполнить.
И у каждого, кто проходил мимо, я смотрел шею. Над воротником. Быстро, привычно, вторым потоком — есть шов или нет шва. Я нашёл два шрама, одну грыжу и ноль швов, и не расслабился ни на одном, потому что после Гриши я знаю цену собственной уверенности: шесть фактов я уже однажды сложил в неверный диагноз.
Я считал, и после пятнадцати у меня внутри начало холодеть — не от страха, от арифметики.
— Двадцать три, — закончил Палыч, когда шлюз опустел. — Со мной. Восьмой день держимся. Вода — дождевая, кончается. Жратвы — на три дня, если по-честному, на пять, если по-моему. Твари подъезд пока не берут, но ходят кругами, прикидывают. — Он помолчал и добавил другим голосом, глуше: — А ночи четыре назад мимо нас по улице гнали людей. Собаки эти гнали, строем, как конвой. Человек десять гнали, с детьми. Мы слышали. Мы не вышли. — Он посмотрел мне в глаза, не мигая. — У меня двадцать три души за спиной было, доктор. Я не вышел. Ты мне теперь скажи, что я был прав, — а я не поверю, но хоть послушаю.
— Пятеро из тех, кого гнали, живы, — сказал я. — Они у меня. Дошли до моей двери на рассвете, в то самое утро.
Палыч выдохнул — длинно, со свистом, как выпускают воздух из плохо накачанной шины. Помповое у него на локте дрогнуло.
— Живы, — повторил он. — Ну. Тогда говори прямо, доктор: скольких берёшь?
И я стоял перед ним, между простынёй «ЛЮДИ ЕСТЬ» и своей дверью в двух кварталах отсюда, и держал в голове сводку, которую знал наизусть: жителей — десять из двадцати. Двадцать три пары глаз смотрели на меня из шлюза, от баррикады, с рук у матерей. Овчарка смотрела тоже. У меня за спиной ровно, спокойно дышала Алёна, и в этом дыхании не было подсказки — она уже сказала своё ещё на совете: гарнизон, сопровождение, статус. Про то, что делать, когда людей больше, чем мест, не говорил никто.
Мест у меня было десять. Их — двадцать три.
Глава 2
— Всех, — сказал я.
Слово выпало у меня раньше, чем я закончил считать, — и, уже сказав, я понял, что арифметика догонит и подтвердит. Палыч сощурился и склонил голову набок, будто я предложил ему расписаться на пустом бланке.
— Ты только что говорил — десять мест. Я слышал. Я, доктор, всё слышу, у меня работа такая была.
— Мест — десять. — Я поднял палец, останавливая. — А теперь следи за руками, отец, тут начинается мой любимый мелкий шрифт. «Место» — это строка. Учётная запись с довольствием, десять штук, и я их заполню сегодня же. А крыша — это совсем другой вопрос. Гость в лимит не входит. У меня четверо суток жили гостями шесть человек — система ворчала, но пускала. Значит, так: десять твоих становятся жителями сразу, остальные — гостями, до второго дома. Второй дом мы начнём строить завтра утром, и строить его будут в том числе твои руки. Довольствие гостям не положено — кормить буду из своих, еды на всех хватит с запасом, я показывал расчёт.
Палыч молчал секунд десять. Потом медленно, со вкусом, покачал головой:
— Тридцать лет я охранял контору, которая вот так же дырки в положениях искала. Только они — чтоб не платить, а ты — чтоб людей взять. — Он протянул мне руку, жёсткую, как дверная петля. — Контора бы тобой гордилась и уволила бы в тот же день. Собираемся.
Сборы дома, который восемь дней был крепостью, — это отдельная анатомия. Я смотрел, как двадцать три человека разбирают свою осаду на части: как Таня снимает с гвоздя половник и как у неё при этом лицо человека, выписывающегося из больницы, где было страшно, но где всех вылечили. Как работяга Сева отдирает от баррикады доску — свою доску, которую сам прибивал, — и аккуратно, привычно вытаскивает из неё гвозди в карман. Как старуха Зинаида Марковна отказывается ехать.
— Я тут умру, — сказала она с топчана, который ей собрали у подъезда. — Тут хоть стены свои.
— Стены не ваши, — сказал я, присев рядом. — Стены муниципальные. А умирать я вам пока не подпишу — у меня с документами строго, спросите любого. Диабет?
Она посмотрела на меня быстро и зло, как смотрят люди, чью тайну назвали вслух.
— Двадцать лет.
— Инсулин когда кончился?
— Неделю как.
— Значит, слушайте меня. — Я говорил ровно, лекторски, потому что с такими пациентами работает только ровное. — В городе остались аптеки. В аптеки никто не ходит — тварям они не нужны, а людям страшно. Я хожу. У меня список, вы в нём теперь первая строка. Но за инсулином я пойду от своей двери, а не от вашей, потому что от своей — ближе и живее. Поэтому вы сейчас встаёте, едете на носилках как королева, и не мешаете мне вас спасать. Вопросы?
— Характер у тебя поганый, — сказала Зинаида Марковна с уважением и стала собираться.
Последним снимали пост. Палыч вышел из подъезда, задрал голову на простыню — «ЛЮДИ ЕСТЬ», четыре метра отчаянного полотна, восемь дней на ветру, — и взялся за верёвку.
— Оставь, — сказал я.
Он обернулся.
— Люди ещё есть, — сказал я. — Не здесь, так в соседних кварталах. Сидят по подвалам и ждут, пока кто-нибудь повесит такую тряпку. Пусть висит. Мы будем сюда наведываться — за материалами всё равно ходить. Точка сбора уже намоленная.
Палыч подумал. Отпустил верёвку.
— Тогда так. — Он достал из кармана огрызок мела, которым, судя по стёртости, писал не первый раз, и вывел на стене подъезда, крупно: «УШЛИ ЖИВЫЕ. ВЕРНЁМСЯ. ЖДИТЕ». Подумал ещё и добавил снизу дату — по старому стилю, человеческому календарю, будто заверил документ. — Печати не хватает, — сказал он без улыбки. — Ну, у вас там есть кому ставить.
Сборы Алёна с Палычем провели вдвоём, на два голоса, и слушать это было отдельным удовольствием: два устава, найдя друг друга, спелись с полуслова. Порядок движения объявили такой: Алёна — головной дозор, за ней мужики с арматурой, в середине — дети, женщины, старуха Зинаида Марковна на носилках из двери и двух черенков, Танин бак — на тачке, дальше вторая группа мужиков, я с Мляксом — при середине, как врач и, по выражению Палыча, «ценный груз», замыкал сам Палыч с помповым и овчарка Найда, которая на построении обошла колонну по периметру и осталась ходить кругами, как будто всю жизнь только конвойной службой и занималась.
— Идём два квартала, — поставил задачу Палыч так, чтоб слышали все. — Не бежим. Не орём. Упал — поднимают двое ближних, остальные не останавливаются. Детям — смотреть на спину переднего и считать шаги. Кто собьётся со счёта — начинает заново, это вся ваша работа. Вопросы? Вопросов нет.
И мы пошли — двадцать пять душ, одна собака и один демон, самая большая процессия, какую этот город видел за восемь дней новой эры.
— А если там ничего нет? — спросил меня на ходу Костя. Он шёл в середине, но умудрялся оказываться рядом с каждым интересным разговором, как молекула газа. — Ну, статистически. Вы говорите — дверь в стене. Я восемь дней смотрел на эти гаражи с крыши. Там нет двери.
— Ты и на Млякса восемь дней не смотрел, — сказал я. — А он есть.
— Это довод, — признал Костя и на всякий случай записал что-то в блокнотик, который у него, оказывается, выжил вместе с ним.
За спиной у нас Таня вполголоса расспрашивала мать грудничка, всё ли та услышала про еду и кипяток, — правда ли, что там внутри «печка настоящая и потолок капает чистым», и по интонациям было ясно: в дверь она поверит, когда потрогает печку, и ни секундой раньше. Люди шли за нами не потому, что верили. Люди шли, потому что позади оставалось три дня воды.
Первый квартал прошёл тихо. Слишком тихо — я успел подумать об этом ровно в тех словах, которыми думают все покойники в плохих фильмах, и обругать себя за жанровое мышление. Город смотрел на нас пустыми окнами. Где-то на параллельной улице однажды простучали когти по жести — простучали и стихли. Найда шла кругами, прижав уши. Млякс ещё на выходе переехал с плеча ко мне в капюшон халата — «для снижения профиля», как он выразился, — и оттуда, из глубины, доносилось мерное шелестящее бормотание: «...восемнадцать взрослых, семь детей, полторы собаки...» Почему полторы, я спрашивать не стал. У страха своя бухгалтерия.
Стая взяла нас на переезде.
Там, где рельсы резали улицу, колонна вытягивалась и замедлялась — носилки, тачка, дети через рельсы, — и они ударили ровно в эту минуту, что само по себе было ответом на вопрос, случайны ли такие встречи. Из-за вагонов, с двух сторон сразу, веером. Я досчитал до семи и бросил считать, потому что восьмая шла по шпалам прямо на меня.
— КОЛЬЦО! — рявкнул Палыч, и его двадцать три души, натасканные восемью днями осады, свернулись вокруг носилок и детей быстрее, чем я успел бы объяснить слово «кольцо». Мужики выставили арматуру частоколом. Таня встала над баком с половником — и это не было смешно, вот ни капли.
Дубинку держал поперёк груди и следил за просветами между арматурой. Гончие заходили с обеих сторон рельсов, и голову приходилось поворачивать за каждым новым движением у кольца.
Алёна била одиночными, с колена, выбирая тех, что заходили дугой. Первые две гончие легли. Третья после выстрела кувыркнулась, поднялась и ушла за вагон, хромая. Алёна вслух называла остаток: восемьдесят шесть, восемьдесят пять, восемьдесят четыре. Палыч подпускал своих на десять шагов и бил в упор — помповое говорило редко и веско, как человек, которому дорого каждое слово. Найда работала по лапам — визг, хруст, отскок. Одна гончая прорвала частокол, получила от работяги арматурой поперёк хребта, от Тани — половником в основание черепа, и я записал половник в реестр табельного оружия без всякой иронии.
И сквозь весь этот грохот — выстрелы, визг, хруст арматуры — я слышал изнутри кольца ровный мальчишеский голос: «Сто двадцать один. Сто двадцать два. Сто двадцать три». Пацан с пятиэтажки, лет десяти, держал ладони на ушах младшей сестры и считал шаги, которых больше не было, — громко, в полный голос, чтобы сквозь счёт к ней не пробивалось ничего другого. Считать шаги их научил Палыч час назад. Вот этому — никто. Этому вообще не учат.
Моя пошла на меня по шпалам, стелясь, и я встретил её, как учили: шаг вбок, дубинка снизу.
БУ-О-ОНК.
Пока она летела, я уже разворачивался ко второй — эта была умнее, она шла за первой в паре, уступом, как я за Алёной утром, и на развороте я понял, что дубинкой не успеваю. Успела ладонь. Тварь врезалась в меня всем весом, мы покатились по насыпи, пахнуло старым пеплом и псиной, зубы лязгнули у самого горла — а ладонь уже лежала на плечевом суставе. Под кожей прощупывалась двойная головка и тот же замок-фиксатор, который я снял с первого охотника. Не вся тварь — одна знакомая сборочная связь. Я нажал в её основание.
[Расщепление] сработало мягко, как выключатель.
Лапа отстегнулась. Тварь взвыла, покатилась с насыпи, и добил её уже Палыч — походя, в упор, не сбавляя шага, потому что шёл он не ко мне, а к прорехе в кольце, где было хуже.
Гончая, которую я огрел дубинкой, поднялась и ушла вслед за хромой за вагон. Из девяти трое лежали мёртвыми, двое отступили, четверо ещё держали кольцо.
А хуже было вот что: эти четверо перестроились. Отошли, разошлись шире, легли в бурьян — и я увидел через двор, как из-за гаражей к ним идёт подкрепление: ещё силуэты, три или четыре, низкие, скорые. Стая собирала стаю. Алёна дала ещё три одиночных по краю бурьяна, не позволяя им замкнуть заход. Восемьдесят три, восемьдесят два, восемьдесят один. Стая не приближалась — ждала подкрепления.
— Хозяин! — заорал Млякс из капюшона. — Не вздумай! Я вижу, куда ты полез рукой, — НЕ СМЕЙ! Костяной не трогай!
Рука моя и правда лежала на манке — на том, с туши первого охотника, что висел у меня на шее бесполезным сувениром. Позвать. Стая слышит манок. Стая идёт на манок...
— Ты не знаешь, ЧЬИМ голосом он зовёт! — Млякс вцепился мне в ухо. — Это погонщицкий манок, они пойдут на него, как на хозяина, а хозяином там может оказаться кто угодно, включая того, кто их бросил! Не костяной! ГЛИНЯНЫЙ!
Глиняный. Свистулька из синей капсулы. Звук, который слышат только демоны, — и слышат его не как звук, а как «сюда» или «туда».
Я выдернул свистульку из нагрудного кармана — она лежала там с вечера вскрытия, потому что хомяк велел носить полезное на себе, и я впервые в жизни мысленно расцеловал своего хомяка, — набрал воздуха и просвистел «туда». Изо всех сил. В сторону — за гаражи, за пустырь, к чёрту, куда угодно от колонны.
Люди не услышали ничего. Ни звука — я видел по лицам: Таня, занесённый половник, недоумение.
Гончие услышали все.
Четыре в бурьяне вскинули слепые морды разом, как по команде. Силуэты у гаражей встали. Секунду висело это общее слепое «куда?» — а потом дальние развернулись и пошли на фантомный зов, скоро, охотно, срываясь в намёт, и двое из ближних не выдержали и потекли следом. Я смотрел, как уходит стая, оставшаяся восемь дней назад без погонщика, и видел по их спинам, по вытянутым шеям: они бежали не на добычу. Они бежали на голос, который наконец сказал им, что делать.
Оставшихся двух, потерявших кворум, Алёна сняла двумя выстрелами, и стало тихо.
— Семьдесят девять, — сказала она в тишине. — Доктор. Что это было?
— Логистика, — сказал я. Меня начинало трясти — честным, законным послебоевым тремором. — Потом покажу. Идём, пока они не поняли, что «туда» — это никуда.
[Устранены: гончая (одичавшая) — 5. Начислено: 130.]
До двери дошли рысью и без потерь — если не считать порванного рукава у работяги Севы, царапины через всю скулу у старшего подростка, которой тот немедленно начал гордиться, и Таниного половника, у которого погнулась ручка. У рыжего контура колонна сгрудилась, и я впервые посмотрел на свою дверь чужими глазами: стена гаража, тупик, серое пятно на бетоне — и всё. Двадцать три человека смотрели на голую стену, и на лицах у них было написано понятное.
— Смотрим сюда, — сказал я, встал у контура и положил ладонь на створку. — Правила простые. Внутрь заходит тот, кого я назвал. Перед этим я каждого осматриваю — вот здесь, у стены. Осмотр — это осмотр: горло, глаза, шея, руки. Врач я или нет. Кто осмотр не проходит... — я сделал паузу и честно закончил: — Такого пока не было. Но у меня в доме дети, и я уже дважды убедился: человек у двери может оказаться не тем, кем назвался. Поэтому порядок один для всех. Вопросы?
— А чего она светится? — спросил подросток с царапиной.
— Потому что работает, — сказал я. — Начали. По одному. Зинаиду Марковну — первой, ей стоять тяжело.
Это был самый длинный час моей новой жизни. Двадцать три осмотра у стены мёртвого гаражного тупика, под прикрытием двух стволов, на нервах, на остатках послебоевой трясучки. Я смотрел зрачки, считал пульс на запястьях, заглядывал в глотки, вёл пальцами по шеям над воротниками — и каждый раз, убирая руку, думал одно и то же, коротко и зло: Гришу я тоже смотрел — и увидел ровно то, что он хотел мне показать. Глаза врача — не гарантия. Глаза врача — это просто всё, что у меня есть.
Заодно этот час стал моим первым настоящим приёмом. Зинаида Марковна получила диагноз, который знала, и обещание, в которое не поверила, но запомнила. Мужику с кривым предплечьем — Фёдор, тракторист, ломался о собственный трактор ещё до всякого апокалипсиса — я, прощупав костную мозоль, честно сказал:
— Срослось криво. Болит?
— К погоде.
— Погода тут не меняется, так что заживёшь. А захочешь по-хорошему — приходи, когда обустроимся. Сломаю обратно и сложу как надо.
— В смысле — сломаешь? — Фёдор отодвинулся вместе с рукой.
— В хорошем смысле, — сказал я, и очередь за его спиной нервно хихикнула. С этого «сломаю обратно» у меня, подозреваю, началась репутация.
Студента звали Костя. У него было истощение, треснувшее очко в оправе и цепкий, несмотря ни на что, взгляд, которым он на осмотре пересчитал мои инструменты, мою аптечку и, по-моему, мои зубы.
— Вы правда врач? — спросил он.
— Я хуже. Я учёный.
— А-а, — сказал Костя с облегчением. — То-то я смотрю, методика есть. У нас на пятиэтажке я запасы считал. Логистику могу. Только скажите честно: там, внутри, — он кивнул на стену с контуром, — метрика какая? Ну, система измерений. А то я слышал, как ваш зверь говорил «меры», а мерить надо в чём-то одном, иначе учёт поплывёт.
Я посмотрел на этого голодного очкарика, который перед дверью в демонический карман беспокоился о единстве системы измерений, и понял, что Зузлик сегодня получит лучший подарок за четыреста лет.
— Гость, — говорил я створке после каждого осмотра. — Один.
И они входили — по одному, из серого тупика в рыжий свет, и я слышал, как по ту сторону ахают, потому что по ту сторону их принимала Вера с кипятком, Зузлик с книгой, разложенной на ящике, как алтарь, и Соня, которая, по докладам, выстроила детей пятиэтажки в очередь и знакомила каждого с Кусей персонально.
Последними вошли Палыч с Найдой и я. Собаку я назвал отдельно: «Домашняя живность. Живое сопровождение». Палыч держал ошейник, пока терминал подтверждал допуск. Найда прошла без изъятия и без места в списке жителей.
Вход в зал я не забуду, наверное, никогда — не свой, их вход. Люди из подвального мира, восемь дней прожившие в бетонной коробке при свечах, выходили из серого тупика — и оказывались под сводом из рёбер, под рыжими светильниками, на чёрном тёплом полу, в пространстве размером с вокзал. Кто-то садился на корточки и трогал пол ладонью. Кто-то задирал голову и стоял так, покачиваясь. Таня, войдя, первым делом посмотрела не вверх, а на печную трубу избы — дымит ли, — и лишь потом позволила себе всё остальное. Фёдор-тракторист сказал «ёшкин свет» — и по инерции перекрестился на терминал, чем, кажется, польстил ему до глубины стелы.
Детей пятиэтажки принимала Соня. Она построила свой актив — Максима и Алису — встречающей делегацией и вела экскурсию голосом музейного работника: «Это печка, она горячая. Это Федя, он квакает двумя способами, один плохой. Это Зузлик, у него книга, он всех записывает, не бойтесь, это не больно. За водой — вон туда, там потолок плачет».
Зузлик переживал звёздный час. Массовое поступление душ он оформлял стоя, торжественно, требуя у каждого имя полностью, и когда Костя-студент в свою очередь спросил его, чему равна «мера» в метрах, Зузлик замер с пером на весу, посмотрел на Костю долгим взглядом существа, четыреста лет не встречавшего родственной души, и произнёс:
— Юноша. Останьтесь после переписи.
Расселение вышло честное и тесное: изба — детям, женщинам, старухе и лежачему Вите, остальным — двор, брикетные лежанки, будка и «как в армии, только потолок выше», по выражению Палыча, который лично развёл свой личный состав по местам, а сам занял пост у двери, сменив Алёну, не спавшую вторые сутки.
Найда обошла весь периметр, всё обнюхала, задержалась у полки с суставами охотника — шерсть на загривке встала и легла — и улеглась в итоге поперёк входа в избу, мордой к двери, из чего я заключил, что охрану детей она назначила себе сама.
Двор гудел. Тридцать три души на пространстве, где неделю назад нас было четверо. Таня уже ругалась с Верой насчёт кухни — вернее, они через полминуты обнаружили, что ругаются об одном и том же с одинаковых позиций, и заключили союз, от которого у меня заранее заныло где-то в области кладовой. Геннадьич водил Палыча вдоль стройплощадки, и оба присели у колышков одновременно, как два грача. Зузлик писал. Зузлик писал так, что перо дымилось, и на морде его было выражение счастья, несовместимого с четырёхсотлетним стажем.
Я стоял у терминала и ждал сводку. Она пришла — ровная, учётная:
[Жителей: 10 из 20. Гостей: 23. Учтено душ: 33.]
Прописать десятерых я не успел — сначала лазарет, потом расселение, прописка была назначена на вечер. Терминал мигнул и продолжил:
[Плотность душ: аномальная для объекта уровня 0.]
[Профиль объекта обновлён.]
[Данные переданы в реестр учёта.]
— Млякс, — сказал я, не отрывая глаз от строк. — Переведи последнюю.
Млякс прочитал. Сел на стелу. Уши его совершили полный оборот от «торчком» до «прижаты намертво».
— Тридцать три души на нулёвке, хозяин, — сказал он тихо. — Это как костёр в голой степи. До сих пор в реестрах значилось: заброшенная дыра, один чудак, горстка приблудных. А теперь там значится посёлок. Живой, растущий, жирный. И реестр, — он сглотнул, — реестр у нас читают все, у кого есть допуск. Мы только что стали видны, хозяин. Целиком.
Глава 3
— И что делают в степи, когда костёр уже виден? — спросил я, не сводя глаз со строк.
— Подбрасывают дров, — сказал Палыч от двери. Он не подслушивал — он стоял на посту, а пост у него, судя по всему, включал в себя всё, что происходит в радиусе слышимости. — Раз уж всё равно светишься — свети так, чтоб побаивались подходить.
Млякс на стеле медленно повернул к нему одно ухо, потом второе. По движению ушей я понял, что демон-распределитель только что пересмотрел своё мнение о людях с помповыми ружьями в лучшую сторону.
— Ваш начальник караула, — сказал он мне, — только что сформулировал стратегию развития, которую в Пределах продают за деньги. Подбрасывают дров. Да. Именно так. Ужас в том, хозяин, что он прав: спрятаться мы уже не можем. Значит, надо дорожать быстрее, чем нас оценят.
— Тогда начнём с прописки, — сказал я. — Зузлик! Вечернее заседание. Неси книгу.
Книга легла на ящик, и ящик на этот вечер стал государственным учреждением. Зузлик расправил разворот, продул перо и вскинул на меня снизу вверх взгляд, в котором горело всё то, ради чего он, по-видимому, четыреста лет не увольнялся.
— Свободных мест — десять, — сказал я Палычу. — Жителей у меня по уставу двадцать, десять занято. Житель получает довольствие, гость — нет. Выбирать тебе: твои люди.
Я ожидал совещания, споров, может, даже голосования — что-нибудь долгое, человеческое, со счётами и обидами. Палыч продиктовал десять имён, не заглядывая ни в какую бумажку, со скоростью человека, у которого этот список был составлен и отсортирован давно, ещё до того, как я открыл рот.
— Ленка с дитём — это раз и два. Дети, все четверо, — это шесть. Зинаида Марковна — семь. Подростки — девять. Тимофеевна — десять. — Он поймал мой взгляд и пожал плечами. — Порядок простой: сперва те, кто без пайка помрёт, потом те, кто без пайка озвереет. Мужики потерпят. Я — тем более: я по ведомству охраны, мне довольствие по должности не положено, пока объект не сдан.
— Объект не сдан? — переспросил я.
— Объект в процессе приёмки, — сказал Палыч, и по голосу было не понять, шутит он или у него правда где-то в голове лежит акт.
Зузлик писал. Перо скрипело, имена ложились в столбец, и с каждой строкой со двора доносилось короткое системное «дзынь» — так, оказывается, звучит превращение человека в статью довольствия. Ленка расплакалась на слове «житель». Зинаида Марковна потребовала показать, где расписываться, и, узнав, что расписываться не надо, оскорбилась — у неё за плечами было шестьдесят лет документооборота, и она не привыкла существовать без подписи.
Терминал дождался десятой строки и выдал:
[Жителей: 20 из 20. Поселение: полное.]
[Начисление за прирост поселения: +140.]
— За шестерых давали восемьдесят, — тут же сообщил Млякс, который считал быстрее, чем терминал печатал. — За десятерых — сто сорок. Не ищи здесь математику, хозяин, я одиннадцать тысяч накладных заполнил, математики там нет. Там есть тарифная сетка. Это разные науки.
Касса встала на две тысячи триста пятьдесят. Я успел подумать, что цифра приятная, круглая, — и терминал немедленно доказал, что думать при нём такие мысли нельзя:
[Условие «Поселение, полное»: выполнено.]
[Доступно повышение уровня объекта. Взнос: 2 000.]
[Подтвердить?]
Двор притих. Строки висели в воздухе, рыжие, спокойные, и предлагали мне уровень — вот прямо сейчас, сегодня, за один рычаг. Внутренний хомяк вытянулся столбиком и прижал щёки. Две тысячи — это почти всё, что есть. Внутренняя жаба даже не квакнула — она легла на кассу всем телом и сделала вид, что умерла.
— Хозяин, — начал Млякс осторожно, — я обязан озвучить, что предложение...
— Считаем, — сказал я. — Вслух и по ГОСТу. Костя!
Студент возник из темноты с блокнотом наперевес так быстро, будто всю жизнь ждал, что его позовут именно этим словом. За ним подтянулись Геннадьич с термосом, Толя, Алёна — совет собрался сам, без объявления, как собирается очередь.
— Вариант первый, — сказал я. — Плачу две тысячи, получаю уровень сегодня. В кассе остаётся триста пятьдесят. Домов как был один, так и остаётся один, и тридцать три души продолжают спать вповалку: половина — на брикетах под открытым сводом. Вариант второй: утром выносим из города четыреста кило дерева и шестьдесят металла, строим второй дом за пятьсот, ставим в ось позвонок — уровень тот же, но в кассе тысяча восемьсот пятьдесят, и у людей крыша. Вопросы?
— Один, — Костя поднял карандаш. — А позвонок точно сработает? Если нет — вы потеряете день, а у вас, — он покосился на мой нагрудный карман, и я отметил, что про лист явки уже знает весь личный состав, — а у вас срок.
— Совместимость полная, установка доступна, требование — два опорных фонда, — сказал я. — Это не гипотеза, это витрина. Система много чего умеет, но в спецификациях она не врёт. Врать в спецификации ей, судя по всему, религия не позволяет.
— Тогда чего считать. — Толя пожал плечами и сипло, со щелчком, откашлялся. — Ворота в гаражах — вот они, я три штуки из двери присмотрел. Петли гнилые, металл живой. Шпалы у переезда штабелем лежат, ещё довоенные, их креозотом на сто лет вперёд пропитало. Не такие объекты поднимали.
— Система, — сказал я терминалу, — предложение оценил. Отказ.
[Предложение сохранено в меню.]
— Ишь ты, — сказал Геннадьич с уважением. — Обиделась, но виду не подаёт.
Млякс сполз со стелы мне на плечо и произнёс в самое ухо, тихо и почти нежно:
— Ты сейчас отказал системе в двух тысячах, хозяин. Я с ней двенадцать лет и одиннадцать тысяч накладных. Так вот, послушай человека, то есть демона, с опытом: она не обижается. Она записывает.
Между лопатками прошёл холодок — ровный, казённый, как сквозняк из-под двери архива. Я велел себе считать его сквозняком.
План на утро собрали за полчаса, и это были хорошие полчаса — из тех, когда каждый в разговоре знает своё дело и не лезет в чужое. Толя рисовал углём на доске схему гаражного ряда — какие ворота брать, в каком порядке, где подпереть, чтоб не легло на ноги. Витя руководил из избы через открытую дверь — лежать молча при звуке слов «петли» и «демонтаж» он не мог физиологически, и его сиплый голос вклинивался в схему поверх Толиного — «съёмник не выдумывайте, берёте лом, полотно на себя и вбок, петля сама скажет, когда ей хватит». Алёна распределяла прикрытие — она с автоматом на точке между гаражами и переездом, Гриша — на крыше гаражного ряда, глазами.
— Наблюдатель докладывает голосом, — сказала она. — Тихим. Никакого героизма, увидел строку — сказал, дальше решаю я.
— Строку я вижу за квартал, — отозвался Гриша со своего места. Он сидел на брикете с краю круга, там, где свет гирлянды уже сдавался темноте, и с вечера прописки смотрел на всё это хозяйство, как инженер на чужой, но интересный стенд. — За квартал и скажу. Голосом. Я, гражданин начальник караула, своё отгеройствовал: двое суток хромал на здоровых ногах, куда уж дальше.
Порог считал Костя. У него в блокноте уже жила таблица. Четыреста шестьдесят кило общим весом, лимит переноса — пять кило на душу за проход, значит, девяносто два прохода, значит, при конвейере из двенадцати человек — восемь полных кругов на брата, а круг — это не двадцать метров до порога, круг — это снять, распилить, донести. Полчаса на круг, выходило меньше пяти часов. Костя доложил это с гордостью человека, который впервые в жизни применил высшее образование по назначению, и Зузлик, заглянув в его таблицу, издал звук, который у демонов его ведомства, видимо, означал «беру в аспирантуру».
— С рассветом начинаем, — подытожил я. — Рассвет в шесть тридцать, Геннадьич уточнял по своему графику: солнце с каждым днём встаёт раньше, будто ему тоже неймётся. К полудню я должен стоять в этой двери с уровнем за спиной.
— А в полдень что? — спросила Таня, которая слушала совет от кухни, помешивая в баке.
— А в полдень у хозяина приём у заинтересованных лиц, — сказал Млякс раньше, чем я успел открыть рот, и по тому, как ровно он это произнёс, было слышно, чего ему стоила эта ровность.
Укладывались долго — тридцать три души не умеют ложиться быстро, это я уже выучил. Изба набилась до последнего топчана, двор шуршал, кашлял, скрипел брикетами, где-то мать пела грудничку без слов, на одном гудении, и гудение это было древнее любой системы. Соня провела вечерний обход своего актива — проверила Алису, поправила на ней чужую куртку, а Максиму молча сунула Кусю — деловито, как сдают пост.
— До ста, — сказала она. — Ты опять весь день молчал. Куся будет считать.
Максим взял куклу и кивнул. Найда, лежавшая поперёк входа в избу, подняла голову, посмотрела на детей долгим собачьим взглядом — и опустила морду обратно на лапы.
Я не спал. Стоял у терминала, листал витрину — не покупать, просто смотреть, как смотрят на витрины все нищие люди во всех мирах. Лаборатория химерологии, профильный модуль, миллион двести пятьдесят тысяч. В пепле, разумеется, — других валют здесь не водится. Цифра не менялась от разглядывания. За миллион с четвертью мне предлагали смысл жизни — столы, штативы, инкубационные ниши, ростовые ванны — всё то, из чего меня выдернуло восемь дней назад вместе с халатом и недорезанным голубем. Хомяк тихо перебирал лапами — копи. Жаба молчала — не отдавай. Лист явки лежал в нагрудном кармане, рядом с зелёной лампочкой, и грел сквозь ткань — печать не остывала вторые сутки, как небольшая персональная изжога.
— Ты думаешь про явку, — сказал Млякс с плеча. Он тоже не спал. Подозреваю, что в эту ночь на тридцать три души спящих приходилось изрядно неспящих.
— Я думаю про формулировку, — сказал я. — «Явка добровольная», а решение примут по факту неявки. Это не приглашение, Млякс. Это выбор между подсудимым и заочно осуждённым.
— Это выманивание, — сказал Млякс просто. — Я тебе говорил на совете и повторю сейчас, пока никто не слышит: владельца не берут дома. Дома у тебя порог, привязка, стены. Тебя зовут туда, где всего этого нет. И ты пойдёшь, потому что не пойти хуже. Я это знаю. Я только прошу: приди туда дорогим. Уровень, полное поселение, учтённый фонд — пусть в их бумагах ты будешь не «чудак на нулёвке», а актив с описью. Активы с описью не исчезают бесследно. По активам с описью, — он вздохнул, — положено делопроизводство.
Где-то за избой одиночно, спокойно квакнул Федя. Здоровый квак, штатный. Я дослушал его до конца, и только когда тишина простояла целую минуту, обнаружил, что всю эту минуту простоял не дыша.
Рассвет пришёл серый, аккуратный, по расписанию Геннадьича. В шесть тридцать пять бригада стояла у двери — двенадцать мужиков в рабочем, Алёна с автоматом, Гриша в своём нелепом пальто, Толя с ломом наперевес, как со знаменем. Зузлик восседал на ящике у самого контура с раскрытой книгой — ему предстояло принять на баланс четыреста шестьдесят килограммов, и морда у него была торжественная, как у композитора перед премьерой.
— Двадцать шестое марта, — продиктовал он сам себе, выводя строку. — День девятый. Операция «фонд строительный». Начало — по готовности владельца.
— Готов, — сказал я и открыл дверь.
Город за порогом стоял тихий, выстывший за ночь, и в утреннем свете проступало то, чего днём не разглядеть: изморозь на воротах гаражей, ровную, нетронутую — ни одна тварь за ночь не прошла тупиком. Работа пошла с первых минут, и пошла так, что стало видно, на что эти люди потратили восемь дней осады — не только на страх. Толя у первых ворот работал ломом, как хирург зажимом. Подача, упор, короткое движение — и полотно, охнув ржавчиной, сходило с петель в четыре пары подставленных рук. Он гладил металл ладонью и ставил диагнозы — «живой», «крашеный, под краской язва, но живой», «этого не берём, этот гнилой насквозь, как отчётность у моего ЖЭКа».
Первые же ворота на весах Кости — весами служил безмен из будки и система рычагов, собранная Геннадьичем из лома и такой-то матери — потянули на сорок один килограмм. Их разрезали на девять кусков воротным же уголком и ножовкой, и конвейер пошёл. Человек берёт пять кило, два квартала не проходит — проходит двадцать метров до тупика, порог, «дзынь» строки поступления, разворот, обратно. Зузлик писал безостановочно. К седьмому часу утра его записи стали напоминать поэму — «металл листовой, оцинкованный, пять кг ровно, несён Севой, походка уверенная».
— Он что, походку в опись пишет? — тихо спросил я Млякса.
— Он счастлив, хозяин, — ответил Млякс тем же шёпотом. — Не мешай. Демон его ведомства последний раз видел живое движение фонда четыреста лет назад. Дай ему походку.
Со шпалами вышло тяжелее и веселее. Штабель у переезда действительно оказался довоенным — шпалы срослись между собой в единый организм, и первый час бригада воевала с ними, как с крепостной стеной. Потом Фёдор-тракторист, до того молчавший, отодвинул всех кривой своей рукой, обошёл штабель кругом, поплевал на ладони и показал, куда бить и где качать, — и стена рассыпалась на брёвна за двадцать минут. Выяснилось, что он этот штабель когда-то сам и складывал.
— Я его складывал, чтоб стоял, — пояснил он, крестясь на упавшую шпалу. — А как сложено, так и разбирается, тут секрета нет. Секрет — когда сложено дураком, вот тогда наука.
К десяти утра во дворе Пристанища лежали две горы, и Костя с блокнотом объявил результат голосом диктора, зачитывающего сводку с фронта. Древесины — четыреста восемь килограммов, металла — шестьдесят три. С запасом. Бригада стояла вокруг, мокрая, ржавая, в креозоте, и смотрела на горы с тем особенным выражением, с каким смотрят на материализованную зарплату.
Один раз за утро работа встала. В начале девятого Гриша со своей крыши сказал негромко и без выражения:
— Строка. Собиратель, ранг D, два квартала, идёт вдоль путей.
И двенадцать человек беззвучно, в отработанном за восемь дней осады темпе, стекли с гаражей и легли между шпал. Алёна легла за колесо и повела стволом по конькам. Конвейер умер без команды: ножовка замерла в середине зуба, и в наступившей тишине стало слышно, как пощёлкивает остывающее железо.
Я стоял в дверном проёме тупика. За дальними крышами что-то двигалось — размеренно, по-хозяйски, — и потом вышло на конёк длинного дома у путей: высокая тонкая фигура, идущая по гребню крыши, как по тротуару, шагом существа, которому в этом квартале никогда никто не возражал. Одна рука свисала вдоль тела до самого колена. На коньке фигура остановилась — лицом в нашу сторону, — и весь тупик разом: двенадцать человек под шпалами, я в проёме, Млякс у моего сапога — перестал дышать, как один большой организм. Потом фигура повела длинной рукой по горизонту — словно пересчитала крыши, — и пошла дальше, за изгиб путей, не меняя шага.
Толя лежал рядом со мной и тихо, как чешут собаку за ухом, почёсывал лом по ржавчине.
— Спокойно, — просипел он. — Мимо идёт. По своему делу. Так и мы — по своему.
— Откуда знаешь?
— Тридцать лет в ЖЭКе. Я таких прохожих видал: кто по своему идёт — тот и есть самый страшный. Главное — под руку ему не попадаться.
Млякс выдал из-за сапога ровно одну строку, вполголоса:
— Ранг D. Идёт мимо. Значит, сегодня нам повезло. Либо она уже собрала.
Гриша на крыше молчал ещё минуты две, смотрел. Потом так же негромко, без выражения: «Ушла строка». Десять минут — от первой строки до последней — и конвейер возобновился с того же места, как плёнка после паузы.
Стройку начали в половине одиннадцатого. Я подошёл к терминалу, открыл витрину и выбрал строку, которую читал ещё в первую ночь, когда у меня было пять кило досок и много самоуверенности, — «Дом базовый, сборка. Древесина: 400. Металл: 60. Пепел: 500».
[Материалы: предоставлены. Разместите на площадке возведения.]
Дальше случилось то, ради чего, я считаю, стоило прожить эти восемь дней. Горы перетаскали на размеченную стройплощадку — Млякс бегал по периметру верёвки и визжал на каждого, кто заступал за колышек, — я подтвердил, дёрнул рычаг, и пол Пристанища открылся. Не разошёлся, не треснул — открылся, как открывается ладонь. Чёрная тёплая поверхность разложилась лепестками, и четыреста восемь кило дерева и шестьдесят три металла ушли вниз плавно, как в мёд. Пол закрылся. Секунд десять не происходило ничего.
А потом из-под земли начал расти каркас. Костяной, белый, знакомой мне до тошноты архитектуры — те же двойные головки, те же замки-фиксаторы, что жили у меня на полке в статусе образцов. Рёбра выходили из пола одно за другим, с сухим шелестом входя в пазы, и на глазах у тридцати трёх молчащих душ собирались в остов дома. По остову побежала обшивка — и я узнал доски. Наши доски, гаражные, со следами зелёной краски, только теперь они лежали ровно, плотно, шов в шов, будто их всю жизнь строгали под этот проект. Печная труба вышла из конька последней и встала с коротким костяным щелчком.
— Мы не создаём, — сказал я вслух, вспомнив запись первую дробь триста четырнадцать. — Мы собираем.
— Вот поэтому я и работаю в распределении, — сказал Млякс с непередаваемой гордостью, будто дом собрал лично он. — Творчество — это когда непредсказуемо. А у нас — сборка по спецификации. Красота.
[Возведение жилого фонда: завершено. Опорный жилой фонд: 2.]
[Вклад поселения в развитие объекта: зачтён.]
— Зачтён, — повторил Млякс медленно, взвешивая слово, как гирю. — Хозяин, запомни это слово. За работу система либо платит, либо «зачитывает». «Зачтён» — это значит «потом». У «потом» в этом мире бывают очень интересные проценты.
Таня уже стучала кулаком по свежей стене нового дома — стена отзывалась глухо и добротно.
— А печка? — потребовала она. — Печка настоящая?
— По спецификации, — сказал я. — Проверяйте. Если что — претензии в четвёртое делопроизводство, у меня как раз сегодня приём.
Таня проверила. Обошла дом по периметру с лицом приёмочной комиссии, заглянула под свес, толкнула дверь плечом, сунула голову в устье печи и долго там молчала. Вердикт вышел коротким и высшим из возможных — она ничего не сказала, а просто пошла за баком. Кухня переезжала в новый дом явочным порядком, не дожидаясь актов.
Позвонок несли втроём — я, Геннадьич и Фёдор. Двенадцать кило старой слоновой кости, тёплой, как живая, с рабочей резьбой по опорному торцу. Точка установки нашлась сама: между избой и новым домом, в геометрическом центре оси, пол Пристанища уже приготовил гнездо — тёмное углубление с ответной резьбой, которого вчера здесь не было. Я примерился, поставил позвонок вертикально и повернул.
Он пошёл сам. С третьего оборота резьбу повело из-под моих рук — позвонок ввинчивался в пол с нарастающим глубоким звуком, какой бывает, когда проворачивается что-то очень большое и очень старое, и на последнем обороте весь свод — все рёбра, от двери до терминала — отозвался одной длинной вибрацией, которую я почувствовал зубами и почему-то селезёнкой.
Свод дрогнул и раздался. Я видел это своими глазами и всё равно не верил. Рёбра над нами удлинились, шаг между ними стал шире, светильники — каждый пятый, рыжие — вспыхнули ярче и чаще, теперь горел каждый третий. Пол потеплел. Из ложбины водосбора долетел азартный вопль Толи: «Пошла! Вода пошла веселей!» Терминал печатал, не останавливаясь:
[Установка предмета «Позвонок осевой, ростовой»: завершена.]
[Уровень объекта: 1.]
[Целостность привязки: 120%.]
[Доступны меню: ремонт, планировка, реестр объекта.]
— Сто двадцать, — сказал Млякс севшим голосом. — Процентов. Хозяин. У тебя дом теперь здоровее, чем ты. Существенно здоровее.
Двор орал. Обнимались, стучали по новой стене, Фёдор крестился на свод размашисто, как на пасху, Зинаида Марковна с носилок утверждала, что всё это она предвидела ещё вчера. Соня немедленно повела делегацию детей на инспекцию нового дома. Вера на радостях обняла меня — коротко, крепко, по-хозяйски, — и организм в свои сорок пять откликнулся с энтузиазмом двадцатипятилетнего тела, которому я в очередной раз напомнил, что у нас режим и явка.
А я открыл витрину. Мне полагалось радоваться вместе со всеми — уровень, целостность сто двадцать, крыша над тридцатью четырьмя головами, — и я радовался, честно, но учёный внутри меня хотел проверить одну догадку. Догадка была простая и гадкая.
Лаборатория химерологии.
Один миллион четыреста тридцать семь тысяч пятьсот.
Ночью было миллион двести пятьдесят. Я перечитал трижды. Пятнадцать процентов. Ровно, до копейки, без объяснений — просто цифра стала другой, как будто всегда такой и была.
— Млякс.
Он заглянул в витрину. Уши сложились медленно, скорбно, как складывают знамя.
— Индексация, — сказал он. — Ты вырос, хозяин. Поздравляю. Вместе с тобой выросло всё, что ты хочешь. Система не умеет бесплатно — она даже дорожает за твой счёт. Ты теперь уровень один: значит, и мечта у тебя теперь классом выше. По прейскуранту.
— То есть чем быстрее я расту...
— ...тем быстрее дорожает то, ради чего растёшь. Да. — Млякс развёл лапами. — Добро пожаловать в экономику Пределов. Здесь морковку не просто вешают перед носом — её ещё и индексируют.
Глава 4
Я закрыл витрину. Жаба внутри меня молчала трагически, хомяк пересчитывал тысячу восемьсот пятьдесят и отказывался комментировать.
— Теперь опись, — сказала Вера у меня за спиной. — Пока ты не ушёл к своим заинтересованным. Эвакуация корпуса. Обещал.
Она протянула кружку. Я взял; пальцы у неё были тёплые, на большом — свежая белая полоска от бревна.
— Вывели колонию мышей с флуоресцентной меткой, — сказал я. — Аспирант плохо закрыл клетку. Вечером дежурный увидел зелёные огоньки в вентиляционной решётке и доложил об утечке неизвестного вещества.
Вера посмотрела на меня поверх своей кружки.
— Мыши светились?
— Очень убедительно. Особенно когда бежали по потолку.
— И ты эвакуировал корпус.
— Я мог сначала выяснять, что утекло. Только в корпусе ещё оставалась вечерняя группа. Вывел людей, закрыл вентиляцию, пошёл ловить.
— Всех поймал?
— Мышей — да. Людей пересчитывали дольше. Один доцент ушёл через запасной выход и вернулся за портфелем, когда его уже считали пропавшим.
Вера улыбнулась — сначала одним уголком губ, потом перестала сдерживаться.
— А премию дали?
— За другую работу. За эту дали новое правило: Артёма Ильича после восьми в корпус одного не пускать.
— Правильное правило.
Она поправила мне ворот халата. Задержала ладонь у ключицы на секунду, которой вполне хватило, чтобы я забыл про индексированную лабораторию.
— Здесь после восьми тоже один не ходи, — сказала она. — Если опять что-нибудь засветится — меня позови. Мышей отличать я умею.
Я допил чай. Записать рост цены можно было потом. Сейчас у меня был дом, который мы только что построили, и человек, которому я обещал вернуться.
Полдень собирался над Пристанищем честно и неотвратимо. Я переоделся в чистый халат — второй, из капсулы, припасённый на случай, который я сам себе не формулировал, — и вышел к двери. У двери уже стояли Алёна — с автоматом, в полной сборке, свежая, злая и выспавшаяся — и Млякс, который влез мне в капюшон молча, по-деловому, как садятся в служебную машину.
— Порядок на время явки, — сказал я двору, и двор затих. — Старший по обороне — Палыч. Старший по хозяйству — Вера с Таней. Старший по учёту — Зузлик. Гриша — на крыше нового дома внутри. Смотри и на дверь, и на двор. С поста не уходить, обо всём докладывать Палычу. Дверь после нас закрыть и не открывать никому, кроме нас. Совсем никому. Если постучит кто-то голосом человека — тем более не открывать: наших людей снаружи не осталось.
— А если вы не вернётесь к ночи? — спросил Палыч. Без драмы, по-военному — уточнял вводную.
— Вернёмся, — сказал я. — У заинтересованных лиц ко мне интерес. Интерес — это надолго. То, что приносит проценты, не убивают.
— Такие, как они, — сказал Млякс из капюшона очень тихо, только для меня, — хуже. Такие, как они, оформляют.
Часы показывали одиннадцать десять. До конца окна — полчаса; на дорогу оставалось двадцать минут. Лист явки я достал из кармана уже на пороге. Печать была горячая — горячее, чем утром, горячее, чем вчера, — срок дозревал во мне, как нарыв. Я развернул лист, и рыжие буквы приглашения шевельнулись, перестраиваясь, — добавилась строка, которой раньше не было:
[Ожидаем. Сопровождение: допускается. Опоздание: не рекомендуется.]
— Вежливые, — сказала Алёна и проверила предохранитель.
Я шагнул в контур.
— Тянет влево, — сказал я. — Значит, нам влево.
Лист явки работал компасом. Я держал его на раскрытой ладони, и рыжая печать грелась то сильнее, то слабее, как игра в «горячо-холодно», в которую я последний раз играл лет сорок назад и по которой не скучал. Печать была за «горячо». За «холодно» отвечало всё остальное — город.
Мы шли уже двадцать минут — я впереди с листом, Алёна на полшага сзади и левее, стволом по секторам, Млякс в капюшоне, тихий, как просроченная справка. Маршрут вёл не к вокзалу и не к площади — он вёл дворами, и дворы эти были выметены. Не в переносном смысле. Среди города, засыпанного пеплом, стеклом и тем, о чём я старался не составлять мнение, лежала полоса чистого асфальта шириной в ковровую дорожку — и тянулась она ровно туда, куда тянула печать.
— Дорожку постелили, — сказала Алёна, не поворачивая головы. — К нам так комиссия приезжала в часть. Плац красили за ночь.
— Плац хотя бы красили свои, — отозвался я. — Кто выметает дорожку в мёртвом городе?
— Те, кто не любит пыль на документах, — сказал Млякс из капюшона. Голос у него был ровный и без интонаций, из окошка выдачи справок, и я знал этот голос — так он говорил, когда боялся по-настоящему.
Приёмная обнаружилась в четвёртом по счёту дворе-колодце — если слово «приёмная» вообще применимо к тому, что мы увидели. Посреди двора, между сгоревшей «газелью» и детской горкой в виде слона без хобота, стоял стол. Длинный, канцелярский, крытый зелёным сукном, с тремя стульями по дальней стороне. Над столом не было крыши — над столом было мартовское небо, и в этом небе не летало ничего, что летает над остальным городом. Перед столом стоял один стул. Пустой. С прямой спинкой.
За столом сидели трое.
Организм отработал раньше головы — шаг сбился, ладони пошли холодом, и только потом голова разложила увиденное по полочкам и доложила, что именно не так. Не рост — обычный. Не одежда — пиджачные пары пепельного цвета, я такую уже видел. Лица. У всех троих были лица — обычные, человеческие, из паспортного стола, — и все три лица сидели на головах с той же степенью родства, с какой сидит на человеке казённый халат. У левого лицо было чуть велико и еле заметно съезжало к подбородку. У правого — чуть мало, и кожа на скулах натягивалась, как перчатка не по размеру. У среднего лицо сидело идеально. Почему-то именно от среднего хотелось отойти подальше.
— Владелец Пристанища номер один Земли, — сказал левый. Голос шёл изо рта, как положено. — Ильин Артём Ильич. Явка в срок. Отмечено.
— Сопровождение: двое, — сказал правый. — Допустимо. Отмечено.
Средний ничего не сказал. Средний смотрел.
— Присаживайтесь, — сказали левый и правый одновременно, и от этой синхронности у меня заныли зубы.
Я сел. Стул был холодный и стоял так, что солнце — белое, мартовское — светило мне ровно в глаза. Классика жанра, отработанная задолго до всяких Пределов. Я сдвинул стул на полметра вбок, не спрашивая. Левый сделал пометку.
— Производство о фонде Седьмого Предела, — начал левый, раскрывая папку. — Существо вопроса. Фонд четыреста лет состоял на консервации. Вскрыт. Перемещён. Согласование с заинтересованными лицами получателем не запрашивалось. Заинтересованные лица рассматривают объём встречных обязательств получателя. Получатель — вы.
— Получатель готов, — сказал я. — Начнём с документов.
И я выложил на зелёное сукно то, что Зузлик собирал мне вчера полночи, слюнявя перо и приговаривая «этим — только по форме, хозяин, форма для них как для тебя скальпель». Заверенные копии. Акт обнаружения бесхозного объекта. Опись — тридцать один лист изъятого, побуквенно. Заявление штатной единицы о переводе. И главное — докладную о необходимости ревизии склада, поданную за сотню лет до вскрытия, с входящим номером и резолюцией «Ожидайте».
— Фонд не был вскрыт без согласования, — сказал я. — Фонд был вскрыт после согласования, которое ваша сторона оформила словом «Ожидайте» и не исполнила за сто лет. Штатная единица склада ожидала. Не дождалась. Оформила по инструкции, действующей на момент оформления. Если у заинтересованных лиц есть претензии к срокам — у меня встречный вопрос о сроках рассмотрения докладных.
Левый взял докладную. Читал долго — или делал вид, глаза у него не двигались, двигался только лист. Потом передал правому. Правый передал среднему. Средний не взял — лист лёг перед ним на сукно, и средний накрыл его ладонью. Просто накрыл. У меня возникло стойкое ощущение, что документ прочитан.
— Форма соблюдена, — признал левый с лёгким удивлением конторщика, у которого посетитель внезапно принёс все справки. — Претензия по факту вскрытия несостоятельна.
— Тогда о чём производство? — спросил я.
Пауза. Из тех пауз, ради которых собираются такие столы.
— Производство, — сказал правый, — о встречных обязательствах. Фонд признан за вами. Интерес остаётся за нами.
На слове «признан» я поправил на сукне край своей описи. Теперь это была опись моего фонда даже по их формулировке.
— Интерес — к фонду?
— Интерес, — сказал левый, — к получателю.
Стало тихо. Где-то за периметром двора, в настоящем городе, что-то далеко и глухо упало. Млякс в капюшоне перестал дышать. Алёна за моей спиной стояла так неподвижно, что её можно было вносить в опись как элемент конструкции.
— Вы владелец объекта с аномальной динамикой, — начал правый, и по тому, как он заговорил — быстрее, живее, почти по-человечески, — стало ясно, что предыдущие полчаса были прихожей. — Девять дней: уровень один, двадцать учтённых жителей, тридцать три души, целостность сто двадцать. Это любопытно, но это не интерес. Интерес — ваша учётная строка. Класс.
— «Создатель существ», — сказал средний.
Он заговорил впервые, и я понял, почему от него хотелось отойти. У левого и правого голоса были канцелярские — бумага, шелест, входящие-исходящие. У среднего голос был нормальный. Тёплый, усталый, человеческий голос немолодого мужчины, каким спрашивают «ну что там с анализами, доктор?». На выданном лице этот голос сидел хуже, чем само лицо — на голове.
— Вы читали архив, владелец, — продолжил средний. — Первую запись. «Не верь слову создатель. Мы не создаём — собираем». Это не поэзия. Это производственная документация. Всё, что вы видели в нашем хозяйстве — охотники, гончие, пороги, дома, — сборка. Хорошая, старая, патентованная сборка. Узлы, замки, спецификации. Система собирает миры из готовых частей, как ваш новый дом — из ваших старых ворот. И система не умеет одного.
Он сделал паузу — не канцелярскую, человеческую. Так делает паузу врач перед словом, которое пациент запомнит на всю жизнь.
— Новых частей, — сказал я. Раньше него. Назло.
— Новых частей, — согласился средний, и выданное лицо попыталось улыбнуться. Мышцы сработали, улыбка собралась — по частям, как всё у них. — Последний носитель профильного класса перестал быть доступен давно. Настолько давно, что даже там, где помнят долго, помнят только его патенты. Реестр совместимых носителей пустовал. Девять дней назад в нём появилась строка. Одна. Ваша.
Внутренний хомяк сел столбиком и очень тихо спросил: а сколько такая строка стоит? Внутренняя жаба легла на строку всем телом и сказала: не отдавай. Оба, отметил я, даже не спорили — впервые на моей памяти.
— Предложение, — правый выложил на сукно лист. Плотный, под рыжей печатью, уже заполненный — моё имя стояло в шапке, вписанное заранее, и от этого заранее по хребту прошло то же, что от выметенной дорожки. — Договор сопровождения. Заинтересованные лица принимают на себя: защиту объекта, снятие всех текущих и будущих производств, снабжение по третьей категории. Носитель принимает на себя: профильные заказы. Изготовление. По спецификациям заказчика, из материалов заказчика, в сроки заказчика.
— Каких заказов? — спросил я, не притрагиваясь к листу.
— Первый заказ приложен, — сказал левый.
Второй лист лёг рядом. Я посмотрел. Я умею читать спецификации — я их писал двадцать лет. Мне хватило шапки, четырёх строк морфологии и графы «назначение», в которой стояло одно слово, и слово это было «санация».
Существо, описанное в заказе, предназначалось для работы по городам. По таким, как тот, что лежал за периметром выметенного двора. Я не буду пересказывать морфологию. Скажу как специалист: собрать такое нельзя. Такое можно только вырастить, и растить его должен тот, кто понимает в эмбриологии больше, чем в совести.
Я положил лист на сукно лицом вниз. Медленно, чтобы руки не выдали.
— Мелкий шрифт, — сказал я. — В договоре. Пункт о выходе.
— Выход по соглашению сторон, — сказал правый.
— Сторон — которых?
— Заинтересованных, — сказал левый, и я оценил честность формулировки.
— Я понял. — Я откинулся на спинку холодного стула. Солнце уже не било в глаза — я же сдвинул стул. Мелочь, а приятно. — Ответ: не сегодня. У меня объект на девятом дне жизни, тридцать три души на довольствии и производственная площадка размером с один терминал. Носитель, которого вы ждали дольше, чем помните, может подождать ещё — по вашим же меркам это даже не пауза. Оформите как отсрочку.
Трое переглянулись — впервые за всю явку. То есть я думаю, что это было «переглянулись»: лица не шевельнулись, но что-то прошло по столу слева направо и обратно, как ток по шине.
— Отсрочка, — сказал средний, — оформляется. Интерес капитализируется. Вы понимаете это слово, владелец?
— Я понимаю это слово, — сказал я. — Оно означает, что чем дольше я думаю, тем дороже буду стоить. У вас с системой одна школа тарифов.
— У нас с системой, — сказал средний, — одна бухгалтерия.
И вот здесь — на слове «бухгалтерия», ровно на нём, это я запомню навсегда — у меня перед глазами развернулась строка. Не на стеле, не на листе. Прямо в воздухе, поперёк зелёного сукна, рыжая, срочная, моя:
[Пристанище №1 Земли: нарушение периметра.]
[Источник: внутренний.]
Тело сработало первым — я оказался на ногах, стул отлетел, ладонь Алёны уже лежала у меня на плече, а ствол уже смотрел на стол. Потом догнала мысль, и мысль была простая и ледяная: внутренний. Не «атака». Не «взлом». Источник — внутренний. Изнутри. Из дома, где я оставил тридцать одну душу и приказ не открывать.
— Сядьте, — сказал левый.
— Производство не завершено, — сказал правый.
— Завершено, — сказал средний, и оба замолчали. Он собрал листы — мой, с отказом, отдельно, — сложил в папку и посмотрел на меня своим человеческим взглядом с чужого лица. — Решение принято. Фонд — ваш. Отсрочка — оформлена. Интерес — капитализируется. Вы свободны, владелец. Мы не задерживаем.
Уже разворачиваясь, уже почти бегом, я услышал в спину его голос — тёплый, усталый, докторский:
— И, Артём Ильич. Когда будете дома — пересчитайте всё, что вам дорого. Это не угроза. Это профессиональный совет человека, который работает с описями.
Обратно мы не шли — мы бежали. Выметенная дорожка кончилась за первым же поворотом, как обрезали, и дальше был обычный мёртвый город, по которому не набегаешься: стекло, пепел, проломы, дважды — я слышал — что-то поднималось на звук наших шагов, и дважды Алёна разворачивалась на бегу, не стреляя, и оно передумывало. Млякс висел в капюшоне молча. Один раз сказал:
— Хозяин. Что бы там ни было — оно уже было. Плашка приходит по факту. Ты бежишь к последствиям, не к событию.
— Знаю, — выдохнул я.
— Тогда зачем бежишь?
— Затем же, зачем ты орёшь, когда падаешь. По протоколу вида.
Дверь я увидел за квартал — и с квартала же увидел, что она закрыта. Рыжий контур на серой стене, ровный, целый, штатный. На секунду отпустило. А потом мы добежали. Я прижал ладонь к контуру, рванул створку — порог пропустил нас без единого вопроса. Внутри я увидел двор, и всё, что отпустило, вернулось и село на грудь.
Двор стоял. Дома стояли, свод горел каждым третьим светильником, терминал светился в дальнем конце — всё цело, всё на местах. Люди были живы. Люди стояли одной толпой посреди двора, тихие, как на панихиде, и смотрели на меня. У избы, привалившись спиной к стене, сидел Палыч — живой, серый лицом, с правой рукой, замотанной чем-то бурым, и Вера как раз затягивала узел. Рядом лежала Найда. Она дышала — бок ходил часто и мелко, — и на боку у неё, от лопатки к рёбрам, шла полоса, будто по собаке провели раскалённой линейкой. Таня стояла над ними с половником, и по её лицу я впервые понял, как выглядит человек, которому некого было ударить.
— Доложи, — сказал я Палычу, потому что если бы я сказал что-нибудь другое, голос бы у меня не выдержал.
— Тринадцать сорок, — сказал Палыч ровно, по-уставному, глядя перед собой. — Пацан встал с лежанки. Максим. Прошёл двор. Я окликнул — он не обернулся. Подошёл к двери и взялся за неё, как за свою. Я — следом, за плечо его... — Палыч посмотрел на свою замотанную руку с чем-то вроде недоумения. — Не он. Я даже не понял, что. Дверь уже была открыта, и оттуда — вошло. Спокойно вошло, доктор. Не ломилось, не грызло. Вошло, как входят по накладной. Я стоял между ним и детьми, ну и... постоял, сколько смог. Найда дольше стояла. Дверь я закрыл, как они ушли, — доковылял и закрыл, на это меня хватило.
— Что взяли?
— Ящик. — Палыч кивнул на пустой угол под навесом, где до полудня стоял фиолетовый футляр — второй, гудящий, тот, что «отвечал». — Только его. Больше ни к чему не притронулись. И пацана. Пацан сам ушёл, доктор. Своими ногами. Впереди них.
Оксана сидела на крыльце избы. Прямо, неподвижно, сложив руки на коленях, как сидят в коридорах больниц, когда операция идёт слишком долго. Она не выла, не плакала — она смотрела в одну точку, и точкой этой была дверь. Алиса спала у неё на руках — её, видимо, милосердно сморило. Я подошёл. Я не знал, что говорить. За двадцать лет врачебной работы у меня были заготовки на любую смерть — на эту не было.
— Он ведь не Максим был, — сказала Оксана тихо, не отрывая глаз от двери. — Да?
Я молчал.
— Я мать, — сказала она так же тихо. — Я знала, что что-то не так. С самых путей знала. Максимка левша был. Этот ложку в правой держал. Я себе сказала — от страха переучился, бывает же. Я себе много чего говорила. Потому что если не он — тогда где мой?
И на это у меня тоже не было заготовки. Я положил ей руку на плечо — просто положил, как кладут шину: не лечит, но держит, — и она наконец закрыла глаза.
Гриша слез с конька нового дома последним — он просидел там всё это время, как приказано, и на лице у него было написано, чего ему стоило выполнить приказ «с крыши не слезать».
— Докладываю, — сказал он без предисловий, голосом инженера, читающего протокол испытаний. Руки у него ходили — он тёр ладони одну о другую, счищая с них крышу, холод, бессилие, и никак не мог счистить. — Всё время, что он у вас жил, над ним висела строка. Обычная, серая: «Максим». Как над любым из вас. Я на него смотрел сто раз — строка как строка.
— А в тринадцать сорок?
— А в тринадцать сорок он взялся за дверь, и строка погасла. — Гриша сжал ладони и перестал их тереть. — Не исчезла. Погасла, как лампа при просадке, — я такое на стенде ловил тысячу раз. И пока он шёл через порог, над ним было пусто. Как над тем, на путях. Я тебе про него рассказывал, доктор. Я тогда думал — сбой. Это не сбой. Это у них режим работы такой: пока изделие работает, оно — Максим. А когда его включают на полную — строке не хватает мощности врать.
Зузлик стоял у своей книги, раскрытой на ящике, и не писал. Впервые за девять дней — не писал. Потом взял перо, обмакнул и вывел одну строку, медленно, как высекают.
— Запись, — сказал он вслух, для протокола, которым был он сам. — «Житель Максим. Выбыл. Причина...» — Перо зависло. — Хозяин. У меня нет формы для этой причины.
— Пиши: «выбыл как груз», — сказал я.
И терминал, будто дождавшись формулировки, мигнул через весь двор — спокойно, буднично, той самой строкой, которую я, оказывается, ждал с той ночи, когда охотник провыл в темноту три коротких сигнала и увёл гончих порожняком:
[Обратный груз: забран отправителем.]
[Претензий к получателю: нет.]
[Спасибо за сотрудничество.]
— Спасибо, — повторил Млякс беззвучно, одними ушами. — За сотрудничество.
Кусю я увидел уже в сумерках, когда двор понемногу начал шевелиться, — Вера уводила детей, Таня гремела баком, потому что горе горем, а ужин по расписанию, и в этом была она вся, и это было правильно. Кукла лежала на пороге, у самого контура, лицом вверх. Не брошена — положена. Ровно, аккуратно, руки вдоль тельца, как укладывают то, что больше не понадобится, но что жалко ломать. Изделие вернуло реквизит.
Я поднял её. Куся смотрела на меня нарисованными глазами, и в свете рыжих светильников морда у неё была самая обыкновенная — тряпичная, добрая, со стёршимся носом. Ею играл мой контингент. Её таскала за ногу Алиса. Ей молчаливый пацан — настоящий или нет — считал до ста, чтобы спать не так страшно.
Соня подошла и встала рядом. Взяла у меня куклу, осмотрела профессионально, как я осматриваю пациентов, поправила ей платье.
— Куся считала, — сказала она. — Каждую ночь. Я слышала через стенку, как он шептал. Досчитает до ста и начинает заново. — Она посмотрела на меня снизу вверх, и глаза у неё были сухие и очень взрослые. — Дядя Артём. А до скольки надо досчитать, чтобы Максима вернули?
Я присел перед ней на корточки. За её спиной горел терминал, стояли два дома, дышал мой немаленький уже посёлок — учтённый, прописанный, видный в реестрах всем, у кого есть допуск. Где-то в этих реестрах была строка про фонд, который мой. Строка про отсрочку, которая оформлена. Строка про интерес, который капитализируется. И где-то — не в реестрах, в папке с тесёмками — лежал заказ со словом «санация» и моё имя, вписанное заранее.
Такие, как они, не убивают. Такие, как они, оформляют. Что ж. Я двадцать лет отслужил в учреждении, где на каждый скальпель была амортизационная ведомость. Я умею в документы. Теперь у четвёртого делопроизводства есть встречный интерес — мой, — и я намерен его капитализировать.
— До скольки надо, — сказал я, — до стольки и досчитаем. Считать мы теперь умеем лучше всех в этом городе.
Я взял Кусю под мышку, Соню за руку и пошёл к избе — ставить Палычу нормальную повязку, смотреть Найдин бок, ужинать, жить. У порога я обернулся на дверь. Рыжий контур горел ровно, как ни в чём не бывало.
— Досчитаем, — сказал я двери. — И придём за своим. По форме.
Бесплатный фрагмент закончился.
