Жили-были люди… Сборник

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Надо сказать, что виконт Рауль несколько раз стучался в голову уже после аварии. Я даже записал несколько эпизодов, едва смог удерживать карандаш, а бумагу мне принесла в больницу Светка. Но на этом дело и застопорилось. Потом я попытался сесть за роман уже дома, но… Нет, я не оправдываюсь. Но когда болит, мысли все лишь об одном – чтобы это закончилось. А промежутки между приступами боли бывали очень редкими. И, будем честны, когда они случались, думал я совсем не о «своем» Рауле. А в первую очередь о Светке…

…а теперь виконт Рауль Антуан Дерринэ, французский дворянин, живший несколько сотен лет назад (да и живший ли вообще?), мягко шагнул ко мне, выдернул из моих ослабевших пальцев кружку с водой, аккуратно, но быстро поставил ее на стол. Одним махом сгреб таблетки в угол стола, подальше.

– Больше ничего умного не придумал? – спросил он спокойно.

– Пошел вон, – глухо ответил я и закрыл лицо ладонями.

Рауль придвинул табурет и сел. Длинными пальцами провел по столешнице, сметая рассыпанные хлебные крошки.

– Уходи, – повторил я. Мне вдруг стало все равно.

Вместо ответа он опять встал. Размахнулся…

Ббац! – и я ощутил звенящую боль в правом ухе. Ошалело помотал головой, охнул. Рауль с преувеличенной осторожностью подул на пальцы, размахнулся слева… я едва успел перехватить его руку.

– Очухался? – поинтересовался он, не делая попыток вырваться.

Я выпустил его запястье, поморгал.

– Д-да… Ты… ты что, охренел?!

В ухе все еще звенело. Но звон этот разбил, развалил на куски мертвую тишину, царившую в моей голове.

– А теперь выкинь эту дрянь к чертовой матери и давай поговорим. Иди умойся. Шевелись ты, черт бы тебя побрал!

Я потер ухо, усмехнулся. Надо же… оплеуха от призрака. Кто бы мог подумать, что это окажется так эффективно? Я встал, подошел к раковине, сунул голову под кран…

Пока я отфыркивался, вытирался несвежим кухонным полотенцем и стаскивал с себя мокрую майку, Рауль отцепил от пояса фляжку, налил из нее в чайные кружки что-то, пахнущее спиртом, поставил на стол чашку с печеньем и даже клеенку успел протереть. Двигался он уверенно, словно дома, и я поймал себя на том, что украдкой рассматриваю его, точно девицу.

Надо же… я ведь никогда не видел его «вживую». И совсем другим представлял и описывал; в романе у него черные волосы, а он, оказывается, русоголовый, и глаза больше, и выше он, чем я видел. Черт, да что я говорю – я вообще не мог видеть его вживую, это чушь, я с ума, верно, все же сошел и надо вызывать «Скорую»… Или каким-то образом допился до белой горячки – собственные придуманные герои являются. Но он был, он двигался, задевал ногой табурет, отжимал под краном мокрую тряпку и звенел чашками, он был реальным, и когда я нечаянно задел его плечом – в тесной кухне было не развернуться, – то почувствовал сквозь камзол тепло его тела.

К тому времени, как оба мы снова сели к столу, я уже перестал удивляться. В конце концов, не все ли равно, мало ли чудес бывает на свете.

Я отхлебнул из кружки. Вино. Белое. Да какое вкусное-то; настоящее французское, что ли? Спина и нога болели нестерпимо.

Рауль повертел в руках и поставил на стол нетронутой свою кружку, посмотрел на меня.

– Успокоился? – спросил негромко.

Этого хватило, чтобы во мне колыхнулось раздражение.

– Какое тебе дело? – зло спросил я, отодвигая кружку. – Кой черт тебя принес? Почему все вы лезете в мою жизнь?!

– Потому что она – жизнь, – спокойно ответил он. Взял Светкину вилку, погладил зубчики.

– И что? Это причина, чтобы цепляться за нее, если я не желаю этого?!

– Этого не желаешь не ты, а твоя слабость, – так же спокойно ответил Рауль.

– Вы, умные! – взорвался я и вскочил, и взвыл от боли. – Идите нах…! Кому я нужен такой и зачем?!

– Тебе сказать, кому ты нужен? – прищурился он.

Я вмиг остыл.

– Светка взрослая, – буркнул я, осторожно садясь. – Она проживет и без меня.

Рауль положил вилку. С интересом оглядел солонку, тронул ее длинными пальцами.

– А я? – поинтересовался он.

– Ты… А тебя, между прочим, вообще нет! Я тебя придумал, понял? Так что катись отсюда и…

– Вот именно, ты. Ты придумал. И как я буду… такой… недоделанный? – он фыркнул.

– Пошел ты! – снова взъярился я. – Ты ненастоящий! А я… думаешь, я от хорошей жизни? Ты хоть знаешь, что такое боль? Постоянная, не прекращающаяся ни на минуту!

…Да, была боль. Все было: восемь месяцев в «травме», четыре операции, протертые фрукты и соки, которые приносила Светка, уколы, капельницы, «самолет» (не тот, на котором летают, а конструкция такая, травматологи знают). Приговор врачей был довольно утешительным – меня выписали с костылями, а со временем, как обещали, я буду только лишь чуть хромать. Если все пойдет хорошо, конечно. Я верил. Я долго верил. Но минул почти год, а костыли никуда не делись.

Никуда не делась и боль. Болело все, что могло и не могло; потом к боли в спине и ногах прибавились «просаженные» лекарствами желудок и печень; потом организм, видимо, отпустил тормоза, и одно воспаление пошло за другим. Я, никогда в жизни не знавший, где находится почки, а где селезенка, теперь мог давать советы бабкам, где чего болит и что чем лечить. За семь месяцев, прошедшие после моей выписки из «травмы», я отлежал в больницах еще три раза. Ящик в кухонном шкафу не закрывался, набитый лекарствами, на тумбочке у кровати выстроилась батарея обезболивающих, а конца этому не было, не было, не было… Врачи пожимали плечами и говорили, что сроки реабилитации давно минули, а я по-прежнему не мог пройти и сотни метров.

Я не жалуюсь, просто пытаюсь объяснить… А с другой стороны – тем, кто это испытал, говорить ничего не надо. А всем остальным хоть заобъясняйся – все равно не поймут. Сколько раз я слышал от друзей и доброжелателей советы в духе «ты должен взять себя в руки, все зависит от настроя, ты же мужик, не должен сдаваться»… По первому разу такие речи хороши. А по сто двадцать пятому вызывают желание врезать произносящему их чем-нибудь тяжелым.

Нет, я старался, конечно. Делал гимнастику, пил таблетки и витамины, старался как можно больше гулять… Все, как советовали врачи. И к психологам ходил, когда понял, что скатываюсь в отчаяние. Думал о Светке, которая возилась со мной дни и ночи; которая ходила за мной, как за маленьким, когда я был лежачим, кормила и переодевала, помогала умыться; которая, когда врачи сказали ей, что у меня посттравматическая депрессия, устраивала ужины при свечах и то и дело говорила мне всякие нежности. Я все-таки люблю ее… Не помогало.

По совету психологов думал и о том, что я богат и успешен… был успешным. От этой мысли хотелось выть. Калека. Безработный. Нет, сбережения у меня были, конечно. И я понимал – умом – что голова у меня работает по-прежнему, и опыт не пропьешь, а значит, я буду писать, но… за полтора года, прошедшие с момента аварии, я не написал почти ничего. Не мог. А ведь это было прежде моей жизнью, моим Делом. Издательство, сначала живо интересовавшееся моим состоянием и подбадривавшее, теперь ушло в тину. Я понимал, что надо переломить себя, что люди и на инвалидном кресле живут, и – не мог. Все усилия уходили в песок.

И вот теперь – этот… еще один утешитель, тоже мне!

– …ты хоть знаешь, – меня трясло от злости, – как это – когда сдохнуть хочется?! Когда воешь от боли, когда смерть к себе зовешь, а она не идет, и… Ты это знаешь?

– Знаю, – спокойно ответил он. И поднял рукав…

И я заткнулся, потому что вспомнил. Вспомнил, как заставил его умирать от жажды и пыток в королевской тюрьме, куда Рауль попал по ложному доносу. Как, когда нужно было для сюжета, едва не отправил на тот свет – чтобы потом он влюбился в молоденькую дочку лесника, которая выхаживала его после тяжелого ранения. Как… и, кстати говоря, шрамы на руках, которые он показал мне, были на его теле далеко не единственным. Надо же… а я ведь совсем не думал, что ему тоже могло быть больно.

– Ну и что, – буркнул я, сгорбившись и пряча глаза. – Скажешь, я ради своей прихоти это делал? Так надо было!

Рауль усмехнулся краешком губ.

– Если я смог выдержать это и остаться человеком, почему этого не сможешь ты? – спросил он, аккуратно опуская рукав.

Я молчал.

– Или ты думаешь, что мы с тобой сделаны из разного теста?

Я поднял голову и посмотрел на него.

– У тебя все кончилось хорошо, – медленно проговорил я. – Ты это пережил – и все кончилось. И боль кончилась тоже. А моя боль не кончится никогда. Я больше не могу…

– Вспомни, – так же медленно сказал он, – когда я умирал в той хижине… помнишь, как ты послал мне ангела? Он сказал мне, что я нужен на земле. И должен вернуться. И я вернулся – твоей властью. А я ведь этого не хотел. Так же, как ты сейчас.

– У тебя все кончилось, – повторил я. – А у меня… – горло перехватило.

– И у тебя кончится.

– Я был твоим автором. Я не мог бросить тебя умирать, и ты это знаешь.

– Но ты бросил других. Маргариту, моего отца, капитана Д’Эсвиля…

– Но тебя – нет. А меня некому остановить… и некому сказать, что все это кончится!

Рауль посмотрел на меня – и улыбнулся.

– Есть, – ответил он.

– В смысле?

– У тебя тоже есть свой автор.

Я засмеялся – так нелепо это прозвучало.

– Да ну? И кто же это?

– А ты догадайся, – спокойно сказал он.

Я молчал несколько секунд.

– Не мели ерунду. Я не верю ни в Бога, ни в черта, ни в какие другие силы.

– А Ему это безразлично, – ответил Рауль. – Главное, что Он в тебя верит.

– И ты еще скажешь мне, что все кончится хорошо?

Он посмотрел на меня, как на ребенка.

– Конечно, – сказал в ответ.

Отодвинул валяющуюся на столе упаковку, ссыпал себе в карман аккуратную кучку таблеток. И пропал в единый миг – только колыхнулась, будто от сквозняка, на окошке штора.

 

Я посмотрел в пустоту. Пожал плечами, выхлебал одним глотком остатки вина из своей кружки. И опустил голову на руки…

…Скрежет ключа в замке заставил меня дернуться и охнуть от боли в затекшей спине и руках. Я поднял голову и зажмурился от бьющего в окна солнца. Тихо тикали часы, в прихожей стояла моя Светка – растрепанная, зареванная – и смотрела на меня.

А я смотрел на нее. И так мы молчали, как два дурака, минуту или две.

Потом она подошла и села на соседний табурет. Повертела в руках пустую упаковку из-под феназепама, бросила на стол. Сказала негромко:

– У нас будет ребенок…

Я придвинул к себе кружку. Облизал пересохшие губы, глотнул. Французское белое вино было удивительно вкусным.

24.02.2012.

Надежа

В ноябре светает поздно. Стылый рассвет в ноябре прокрадывается в город незаметно, словно боится показаться на глаза людям. Антон Сумароков не любил ноябрь. Этот месяц обычно бывал для него неудачным.

Сумароков проснулся еще затемно. Долго лежал, слушая, как оживает огромный дом, как одна за другой хлопают двери квартир соседей. Потом хлопнула и его дверь – Люба ушла в аптеку. Она всегда ходила пораньше, чтобы успеть до работы отстоять очередь и отметить рецепт. По вечерам народу бывало больше, и тогда Люба не успевала забежать в магазин за продуктами. Сумароков не решался признаться себе, с каким нетерпением он ждет звука ее легких шагов в подъезде. Он ждал ее возвращения. Он ждал того, что она должна принести ему.

Чернота за окнами постепенно серела. Дом затих – все, кому нужно было на работу, уже ушли. Сумароков лежал, прислушиваясь, и думал, почему Люба так задерживается. Она ведь может опоздать на работу. Он рассматривал геометрический узор на обоях и вспоминал, как ранней весной они с Любой возвращались с работы уже в темноте, и в сквере под окнами мимо них с хохотом промчалась стайка полупьяных подростков, почти детей. Люба сильно испугалась тогда. Что, если и сейчас с ней что-то случилось?

Уже совсем рассвело, уже по стенам пополз светло-розовый луч, когда щелкнул ключ в замке. Сумароков приподнялся на локте и позвал жену. Милый певучий голос ответил ему из прихожей.

– Ты знаешь, Антошка, там такая очередь. Говорят, перебои с поставками. Народу… давка… ужас! Со вчерашнего дня, говорят, не выдают. Я еле-еле достояла.

– Давай сюда! – нетерпеливо и грубо потребовал Сумароков, радуясь, что с женой все в порядке и одновременно злясь на нее за такую задержку.

– Так нету же, Антошка, – голос Любы звенел уже в кухне. – Говорят, только вечером привезут. Я после работы забегу, ага? Ой, поесть уже не успею…

Жена появилась в комнате.

– Милый, я ухожу, – виновато сказала она. – Ты уж как-нибудь сам, ладно? А то ведь опоздаю.

Она склонилась над Сумароковым и поцеловала его. Свежий запах близкой зимы коснулся Сумарокова ее губами.

Снова хлопнула дверь. Все случилось так быстро и внезапно, что несколько минут Сумароков просто лежал, ошеломленный, не в силах осознать, что случилось. Потом осторожно приподнялся, морщась от боли, дотянулся до тумбочки рядом с диваном. Аптечный пузырек темного стекла с полуоблупленной этикеткой был высосан им до капли. Сумароков несколько секунд вертел его в пальцах. До вечера. Нужно дожить до вечера. Солнечный луч на обоях погас. Сумароков с силой сжал пузырек – и, размахнувшись, пустил его через всю комнату в стену. Пузырек раскатился по полу грудой осколков. На самом большом осколке поблескивал остаток надписи: «Микстура Надежина. Отпуск по рецепту врача….»

* * *

«Когда Господь раздавал людям чувства, он забыл про надежду, – шутили остряки. – И тогда люди научились выпускать ее сами». Поговорка эта вошла в историю еще задолго до рождения Сумарокова.

Вроде бы совершенно ничего не случилось. В XXII веке люди появлялись на свет так же, как во времена Христа или древних римлян. Вполне обычные люди, они так же любили и ненавидели, радовались и горевали, смеялись и плакали. И рожали новых детей. Но они не знали, что такое надежда.

Они не умели надеяться. Такой вот каприз мутации.

Две руки, две ноги, сердце и желудок – право же, все совершенно обычно. Какая печаль от того, что маленькая капелька в цветном потоке чувств, зеленая капелька, которая называется надеждой, известна лишь в старых сказках? Жить это ничуть не мешает. А если это шутка природы, то шутка, надо сказать, вполне безобидная.

Пятьдесят лет назад, еще до рождения Сумарокова, скромный ученый Надежин изобрел и передал в производство очень сложное в изготовлении лекарство, которое принесло ему мировую славу. Лекарство получило имя своего создателя, стало называться микстурой Надежина и сначала стоило бешеных денег. Потом, впрочем, тоже. «Надежу» – так в просторечии называли лекарство – выдавали по строгому учету: летчикам, морякам, альпинистам. И тяжело больным. Микстура не лечила, не снимала боль. Она всего лишь давала надежду. Такое вот старое, давно забытое чувство…

* * *

День тянулся невыносимо долго. Сумароков, пытаясь отвлечься, долго щелкал пультом, перебирая телеканалы. Потом включил радио. Выключил. Повертел в руках трубку телефона. Звонить ему было некому, а сам он ни с кем разговаривать не хотел. Часы над сервантом показывали полдень. Еще шесть часов.

Полгода назад Сумароков попал в автоаварию. Четыре месяца провалялся в больнице, потом его выписали домой, потому что мест в отделении не хватало. Будущее врачи рисовали оптимистичное, но довольно туманное. В настоящем же осталась инвалидная коляска, жизнь затворника в четырех стенах, потому что Люба не могла каждый день выволакивать с десятого этажа и 90-килограммового мужа, и коляску, и постепенно копящееся тупое, сводящее с ума бешенство. Бешенство – и отчаяние, приглушить которое ненадолго помогала «Надежа».

Конечно, Сумароков – не летчик, не депутат и даже не бизнесмен – вряд ли получил бы рецепт, да еще и на полгода с правом продления. Не такой уж тяжелой, в самом деле, была признана его болезнь; ну, а что инвалидность дали – так и на инвалидности люди живут. Помог шурин. По каким-то хитрым каналам он сумел выбить для переломанного родственника бесплатный рецепт (Сумарокову и Любе пришлось отдать все, накопленное на квартиру и распрощаться с мечтой о двухкомнатной) и обещал, что через полгода рецепт помогут продлить. Полгода истекали только в январе, и Люба сказала, что там видно будет – вдруг муж все-таки встанет на ноги? Врачи ведь надеются…

Теперь эта бутылочка из темного стекла казалась Сумарокову единственным, что привязывало его к жизни.

В одни руки выдавали одну дозу. Доза была рассчитана на неделю. Первые два дня после очередного глотка Сумароков был счастлив. Жизнь возвращалась в маленькую квартирку на десятом этаже. Вечерами он расспрашивал жену о делах на работе, улыбался и гладил ее руку, когда она помогала ему умыться. Ночами, прижавшись друг к другу, Люба и Сумароков мечтали, что скоро это все кончится, Антон поднимется на ноги, и летом они – обязательно-обязательно! – поедут в гости к тетке в Москву и там снова пойдут в Большой театр. Люба засыпала на плече Сумарокова, а он тихо дышал в ее пушистые волосы и был счастлив каким-то странным, ночным, недолговечным счастьем.

Потом эйфория спадала. Все входило в обычную колею, и еще пару дней Люба и Сумароков жили обычной, ставшей для них привычной жизнью сиделки и лежачего больного. Сумароков читал, по вечерам терпеливо занимался гимнастикой – сложной системой из двух десятков упражнений, показанных ему на прощание усталым хирургом. Люба возилась в кухне, изредка они перекликались.

«Надежу» выдавали по вторникам. К вечеру воскресенья Сумароков становился хмурым, все чаще огрызался на мягкие замечания жены, мрачно щелкал каналами и нетерпеливо накручивал на палец край простыни. Понедельник бывал для него самым тяжелым днем. Невесть почему ныли парализованные ноги, чесались руки, пересыхало во рту. Малейший звук делался нестерпимо громким, шаги на лестнице резали уши, а едва слышные голоса соседей за стеной грохотали барабанным громом. Вечером Сумароков придирался к жене, язвительными замечаниями доводя ее до слез, а потом мучился от раскаяния и долго просил прощения. «Ты же понимаешь», – говорил он. Люба вздыхала – и понимала.

Во вторник утром она вскакивала в пять утра, чтобы успеть в аптеку до работы. «Надежу» выдавали только в центре, и дорога туда занимала почти час. Зато вечером у них наступал праздник.

Наступил бы, мрачно думал Сумароков. Перебои у них, видите ли, с поставками.

Вечером Люба снова поехала в центр – и вернулась, удрученная, замерзшая и уставшая. Перебои с поставками, повторила она. Теперь только в субботу. Сумароков отодвинул от себя тарелку с ужином и отвернулся к стене.

В среду утром он не ответил на ее обычный поцелуй, которым она прощалась с ним, и притворился спящим. Люба постояла и, вздохнув, вышла.

В четверг Сумароков не стал делать гимнастику. Все книги в доме были прочитаны и вызывали раздражение. Внутри у него колыхалась вязкая, черная вода. Что это было – отчаяние? Тоска? Он предпочитал не думать.

В пятницу вечером Сумароков швырнул жене в лицо тарелку и назвал ее косорукой. Люба заплакала и ушла из комнаты. В Сумарокове шевельнулось было раскаяние – но он выругался и закурил прямо в постели, чего раньше никогда не делал.

В субботу по местному телевидению прошел сюжет о трудностях с поставками лекарств в город. Журналисты в один голос твердили о небывалом взлете цен и призывали население набраться терпения. Люба снова вернулась домой с пустыми руками.

Воскресенье Сумароков провел, отвернувшись к стене. Узор на обоях был изучен им до последней трещинки за эти месяцы, и нового не обещал. Люба порой тихонько выходила на балкон – плакать. Утром муж выдал ей порцию грязной брани. Люба все понимала. Но ей было очень тяжело.

Лекарства не было. Ни в понедельник, ни в среду, ни в пятницу. Возмущенные родственники лежачих больных осаждали аптеки, кабинет мэра и горздрав. Там разводили руками и уговаривали потерпеть.

– Я боюсь, – шептала Люба, стоя на балконе и глядя в серое ноябрьское небо. – Господи, я боюсь за него. Господи, помоги!

Небо молчало. Как могло оно помочь? Ведь не родит же оно, в самом деле, эту «Микстуру Надежина». А других вариантов не было.

Прошло полторы недели. Люба исправно ходила отмечаться в очередь, расписывалась в каких-то списках. Ее уверяли, что она получит «Надежу» одной из первых, и обещали позвонить. Засыпая, Люба клала рядом телефон. Уходя на работу, стала тщательнее закрывать входную и балконную дверь и отключала газ. Она улыбалась, но улыбка ее казалась чужой на похудевшем лице.

Сумароков не верил в Бога, поэтому молитвы считал делом зряшным и бессмысленным. Ночью он лежал без сна и просто смотрел в темноту. Люба тихо дышала рядом, а он лежал и думал, что без толку мучает ее и себя. Ее – в первую очередь. В нем просыпалось раскаяние и любовь к жене, и он, повернув голову, тихо целовал ее пушистые волосы. Но что придумать и как помочь – не знал.

Однажды ночью он, как обычно, лежал и молчал. Уже наступил декабрь, но снега еще не было, и чернота за окном казалась кромешной. Такая же кромешная чернота была внутри. Ничтожество. Калека. Урод.

Сумароков покосился на спящую жену и, пыхтя, стал переваливаться с дивана на коляску, стоявшую рядом. Люба, умотавшись, спала так крепко, что не слышала шума. Кое-как он перевалил отяжелевшее тело и отдышался. Крутнул колеса, подкатился к окну. Тихонько отодвинул занавеску и посмотрел вниз.

Если бы он мог в коляске переехать через порог на балкон… руки у него сильные, и дверь, а потом окно открыть – не та проблема. Если бы он мог подтянуть себя, чтобы перевалиться через подоконник, он бы, конечно, давно решил эту проблему. Но он не мог. Крюка в потолке и уж тем более веревки у него нет. А все лекарства в домашней аптечке Люба упрятала высоко в шкаф, чтобы он не смог до них дотянуться.

Сумароков смотрел вниз. Город мерцал полночными огнями, по проспекту катили машины. Год назад они с Любой вот так же ехали по ночным улицам и смеялись. Сумароков молчал. Черная вода внутри дошла до края. Он ударил кулаком по раме окна, потом еще, еще и еще. Пришла боль, но он плевал на нее. Он плюнул бы на жизнь – если бы мог.

Потом он поднял голову. Ночное небо было черным, как вода внутри. И молчало.

Сумароков дернул шпингалет и распахнул оконную створку. Сквозняк рванул на нем майку. Земля терялась далеко внизу, и так же далеко был город. Черное, совершенно черное небо распахнулось и обняло его – всего, от саднящих, разбитых пальцев рук до бесчувственных пальцев ног. Сумароков вздохнул полной грудью. Только шаг… сделать один только шаг.

… Маленькая звезда, невозможно далекая, невозможно высокая, подмигнула ему. И Сумароков вдруг увидел, что чернота неба – не сплошная. В ней есть проблески. Они серебряные, как звезды. Они резкие, как ветер. Холодные, как снег. Живые, как жизнь. И в этих проблесках, где-то очень высоко, парила в небе звезда чуть поярче и покрупнее остальных. Она была не серебряная, а почему-то зеленая. Сумароков вспомнил школьные уроки астрономии. Звезда называлась Надежда.

 

Он попытался закричать – горло свело судорогой. А потом заплакал. Сумароков не плакал уже много лет – с тех самых пор, как у Любы случился выкидыш. Он вытирал мокрое лицо занавеской и плакал – беззвучно, сдавленно ругаясь самыми черными проклятиями, и колотил кулаками по окну.

Зазвенело под руками выбитое стекло. Вскочила и закричала сзади Люба. А он все плакал, плакал и никак не мог остановиться. Люба металась вокруг с какими-то каплями, но он отталкивал ложку и плакал. А потом вдруг уснул – прямо вот так, в коляске, неожиданно и очень крепко. Люба еле перетащила его на диван.

Утром Сумароков проснулся поздно. Люба ушла на работу, не став будить его. На ковре возле дивана валялась ложка, стояла кружка с водой.

Сумароков лежал, открыв глаза. Было тихо и очень спокойно – город словно вымер. Потом Сумароков приподнял голову. Из открытой форточки отчетливо пахло морозом. «Это пошел снег», – догадался Сумароков. Мелкие, как крупа, снежинки, неслись в воздухе и пропадали в облаках.

Где-то там, за облаками, наверное, всходило солнце. Сумароков не видел этого, но знал совершенно точно. А еще он знал, что Солнце – тоже звезда. Оно желтое. Оно светит где-то совсем рядом с ярко-зеленой звездой, которую зовут Надежда.

Сумароков закрыл глаза и улыбнулся, откинулся на подушку. Люба придет сегодня домой пораньше. Дурак, как же он мог про нее не подумать? Надо рассказать ей про эту звезду… Она большая, ее хватит на всех.

30.04.2010.

Сказка про яблоко

Хочу быть яблоком – круглым, румяным, наливным, радующим глаз. Хочу стоять на столе на тарелке с маками, сиять всеми своими розовыми боками, улыбаться миру, августовскому полдню, солнцу, заливающему лучами кухню с чисто выскобленными полами и клетчатыми занавесками. Хочу ехать в ранце с книгами, призывно пахнуть на лекциях по экономике, обещая после этой вселенской скуки неземное счастье, удовольствие, хрусткую свежесть и вкус.

Хочу носить длинные вязаные платья, непременно с норвежским узором на груди, с круглым уютным воротником, до полу, не стесняющие движения. А к ним – непременно шерстяные колготки, такие мягкие, что даже просто гладить их – радость для рук, для глаз, для обоняния, так пахнут они бабушкиной прялкой, старым домом со скрипучими половицами и зимним полднем. И носки хочу, узорчатые, с оленями, вышитыми красной шерстью.

Хочу быть круглой, наливной, мягкой, бороться с непослушными пушистыми рыжими волосами, сиять веснушками посреди зимы, улыбаться зеленью глаз, белизной зубов из этой оранжево-коричневой россыпи. Пусть медные волны сбегают до пояса, едва схваченные заколкой, лезут на плечи, окружают золотым нимбом голову. Хочу, чтобы дети утыкались в меня любопытными носами, шептали все-все самые важные тайны, хватали наперебой за руки и тащили – каждый за собой.

Вместо этого на меня с той стороны зеркала смотрит бледная, костлявая лошадь с хмурыми темными глазами. Между бровями – морщинка озабоченности и усталости, короткие темные волосы никак не ложатся в прическу и потому острижены под ежик. Вечные брюки – потому что на работе холодно, вечные свитера – поэтому же, только поди найди их с норвежским узором, у них у всех воротники «хомут», которые я терпеть не могу. Вязаные платья, что в таком количестве висят во всех модных магазинах, слишком дороги и болтаются на моей худой фигуре, ни одни колготки почему-то не греют так, чтобы надевать их с юбкой. И дети не вжимаются в меня с разбега и не тянут за руки – норовистые подростки выдают на моих уроках что-то запредельно далекое от математики, а потом дерзят и требуют «тройки» вместо заслуженных «единиц».

Вот тебе и вся любовь. Вместо мороза с солнцем – серая каша из снега и грязи под ногами, вместо платья и пледа – вечно бегом, вместо смеха с детьми – куча бумаг и отчетов. Даже яблоки к декабрю существенно бьют по кошельку и как-то очень редки теперь – что на тарелке, что в сумке.

Сегодня после работы мне нужно зайти к Тетке Тамаре. Это единственное, что хоть как-то примиряет меня с жизнью после шести уроков, классного часа в моем буйном восьмом и полутора часов за компьютером. Попытки разгрести гору планов, отчетов и бумаг, навьюченную на учителей завучами, директором, управлением образования, Бог весть кем еще, провалились бесславно – компьютер завис, а я потеряла половину не сохраненной работы. Сама дура. Правильно. Поэтому пойду-ка я к Тетке Тамаре.

Тетку Тамару я люблю. У Тетки Тамары седые в просинь волосы, узловатые пальцы и семьдесят лет. Тетка Тамара носит яркие бусы, цветные шейные платки и красит ногти в невероятные цвета. Она побывала во множестве стран, городов и мест, оглушительно смеется, любит своего кота Боба и кучу племянников. Я – одна из них. Вообще-то с Теткой мы познакомились всего лет восемь назад, до этого я и знать не знала, что она есть вот такая – белая ворона среди всей нашей многочисленной родни, очень традиционной, правильной и любящей лезть в чужие дела больше, чем в свои собственные.

Тетка Тамара никогда не учит меня жить. Она заваривает угольно-темный, очень крепкий чай, выставляет на большой тарелке печенье «курабье» – единственное, за которое я готова Родину продать, да только никто не берет, садится напротив меня, закуривает сигарету в длинном мундштуке и подпирает щеку ладонью. Странно, но я, не терпящая ни табачного дыма, ни чужих расспросов, с удовольствием рассказываю ей все, что просится на язык, и спокойно вдыхаю запах ее табака – ни на что не похожий, сладковатый аромат.

Выслушав все мои проблемы, Тетка Тамара оглушительно смеется и начинает рассказывать о тех странах, в которых побывала когда-то. И удивительное дело – спустя пару часов я понимаю, что моя-то беда – не беда, а вот в Африке… в Африке лианы, попугаи и крокодилы, и следующим летом мы с Теткой обязательно поедем туда. Лето приходит и уходит, ни в какую Африку мы, конечно, не едем, вернее, я не еду, а Тетка Тамара собирает чемодан и улетает – туда, где цветут орхидеи, растут пальмы и валяются прямо под ногами кокосы, оливки или иная какая заморская сладость. И я ничуть не завидую ей, жду рассказов и фотографий и очень за нее рада. После двух часов общения с Теткой понимаешь, что все твои проблемы – ерунда по сравнению с крокодилами.

Сегодня я иду к Тетке Тамаре – не иду, а тащусь, ползу, навьюченная горой недоделанного, несделанного, нужного для делания и просто собственного своего мрачного настроения. На улице – соответственно. Середина декабря – еще рано для того, чтобы ждать Нового года, праздника, отдыха, но уже достаточно для того, чтобы возненавидеть вечные сумерки и темноту, жидкую снежную кашу под ногами и постоянный холод, мерзнущие пальцы и стылый ветер.

У Тетки Тамары тихо и тепло. Кинув сумку и пакет с тремя пачками непроверенных тетрадей на полку у зеркала, я ем картошку, поджаренную ею по какому-то особому португальскому рецепту (и правда очень вкусно!), пью чай из огромной, едва ли не в литр, кружищи и молчу. Говорить нет сил. Молчит и Тетка Тамара. Молчит, курит и на меня смотрит. И, слава Богу, не говорит никаких банальностей – вроде «Новый год скоро», или «зато снег, и можно на лыжах», или – еще веселее – «смотри на жизнь с позитивом». Последнее я вообще не терплю.

Она умеет так иногда – молчит и смотрит, молчит и смотрит. И ты молчишь. И тебе хорошо.

А в буфете у нее, в старинном, прабабкином еще буфете, на маленькой тарелке с подсолнухами – яблоко. То самое, яблоко моей мечты, розово-сливочное, медовое… И пахнет так, что даже через закрытые дверцы буфета слышно. Еще светло, но зимний день короток, и совсем скоро зажжется лампа – настольная лампа под светлым абажуром; почему-то тетка не любит в кухне верхний свет. Но пока – мы сидим и молчим.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»