Читать книгу: «Сначала женщины и дети», страница 4
Ты умираешь? – спросила она. Ты же знаешь, что от звонков у меня подскакивает давление.
Если я соглашусь на эту работу, будет ли это значить, что я продалась?
В трубке раздалось чавканье, и я догадалась, что она пожевывает нижнюю губу. На экзаменах по математике она так искусала себе губы, что врач прописал ей капу. Не думаю, что можно продаться в двадцать два, ответила она. Что тебе продавать?
Душу.
Господи Иисусе. Ты права; лучше уйди в монастырь.
Ты пьяна? Голос как у пьяной.
Нет, я просто наслаждаюсь быстротечным отрезком жизни, пока еще молода, горяча, но при этом умна и могу процитировать Вальтера Беньямина.
Не знаю никакого Беньямина, сказала я. За спиной в коридоре послышались шаги; шоу закончилось, все ушли на перерыв. Скоро начнется матч и настоящее веселье.
Является ли все, что мы знаем, лишь нашей интерпретацией действительности?
Это совет или цитата твоего мертвого философа? Если он умер, конечно.
Умер, умер. В трубке послышался шорох и грохот. Мона любила прыгать на кровать и приземляться на живот, как кит, ныряющий в море. Я не знаю, что ты имеешь в виду, Нат. Деньги есть деньги. А мораль… все мы притворяемся, что она у нас есть, пока ей легко следовать.
Ничего более аморального я еще от тебя не слышала.
В трубке скрипнула дверь; кто-то оживленно затараторил. Нат, мне пора, сказала Мона; Элис стошнило на ее любимые лоферы. Надо спасать мир. Кто-то же должен.
В тот вечер прежней меня не стало.
Она садится за кухонный стол, на котором высятся стопки чистого белья, и теребит уголок натяжной простыни.
– У меня все в порядке. Ничего нового.
Мать в курсе всех городских новостей и доложила, что Мона подала заявку в аспирантуру. Не понимаю, зачем она это сделала. Филфак стал для нее таким огромным разочарованием, что она предложила ввести в программу изучение практического навыка на каждую прочитанную книгу из списка литературы. Читаем «Гамлета»; меняем лампочку.
– Кофе будешь? – спрашиваю я. – Ты его вообще пьешь? – Помню, она отказывалась от кофе, чтобы справиться с тревожностью. Потом нашла однокурсника с Манхэттена, который продавал ксанакс 9 из-под полы.
– Пью, так что сделай, если не трудно. Я теперь кофеиновая шлюшка. – Она изображает, как пьет из стаканчика и делает минет.
А я и забыла, как утомительно находиться рядом с человеком, который считает, что общаться и паясничать – одно и то же. Я стою, повернувшись к ней спиной, и зачерпываю ложкой молотый кофе. Мона вся ожидание, наверно, предвкушает катарсис, а может быть, хочет, чтобы я ее простила. Через пару недель после возвращения из летнего лагеря, когда нам обеим было по двенадцать лет, я застала ее у нашего почтового ящика. Она стояла и заламывала руки. Не ждала тебя в гости, сказала я.
Да я так, решила просто тебя проведать, ответила она словами своей матери.
В чем дело?
Стояла такая жара, что асфальт плавился. Я просто хотела попросить… Она почесала голову пятерней. Хотела попросить, чтобы ты написала моим родителям записку.
Какую записку, спросила я.
Благодарственную.
Родители Моны оплатили мне поездку в летний лагерь. Они были весьма настойчивы, повторяли, если я не ошибаюсь, что дарят мне «возможность находиться в развивающей среде и обзавестись нужными знакомствами». Я даже не хотела ехать: Мона сказала, что туалеты и душевые находятся в отдельном здании, от домиков их отделяла лужайка. Но родители согласились, что это «прекрасная возможность для развития». Когда я возразила, что уже умею плести браслетики дружбы, они меня проигнорировали.
Разве твои родители не получили от нас подарки? – спросила я. После нашего возвращения мои родители чуть с ума не сошли, выбирая подходящее вино к благодарственной открытке и благодарственному подарку – точной копии керамической вазы, которую мать Моны однажды увидела у нас и похвалила. Мы почти час пробыли в винном, изучая этикетки на пыльных бутылках красного и споря, какое вино лучше подарить. Когда я спросила, можно ли уже пойти домой, мама ответила, что я позорю семью.
Надо что-то от тебя лично, смущенно выпалила Мона. В знак вежливости.
У меня задергался глаз, как всегда бывало, когда мама на меня злилась, а я не понимала, за что. Например, когда я не хотела показывать свою комнату дочери ее подруги или читать за столом в гостях у тети. Я подписала открытку, ответила я.
Мона оглянулась через плечо, будто надеялась, что кто-то придет и избавит ее от обязанности выпрашивать благодарность. Да, но мне кажется, они хотели бы получить что-то от тебя лично. От тебя одной.
Мне вдруг захотелось влепить Моне между ног, прямо по шву ее джинсовых шортиков. Это было бы идеально: я знала, что у нее всего в третий раз в жизни месячные и она только что начала пользоваться тампонами, а значит, испугается до смерти и решит, что от удара «тампакс» проскочит ей в живот и застрянет там навсегда. У Моны такая легкая жизнь, что она вечно придумывает всякие невозможные ситуации и потом их боится. Я представила, как она упадет на колени на горячий асфальт и, корчась от боли и засунув руку в трусы, будет нащупывать ускользающую веревочку и грозить кулаком моим всемогущим кедам.
Но я, естественно, не стала ее бить. Главным образом потому, что об этом узнала бы ее мать, и, хотя мне было плевать на мнение ее матери обо мне, моей маме было не плевать. К тому же все мои действия являлись не совсем моими, а отражали мое воспитание, то есть то, чему меня научила или не научила мать. Извини, ответила я примерно через полминуты, когда подышала через стиснутые зубы и успокоилась. Я сложу для них оригами.
Я наливаю ей кофе в мамину чашку, сохраняющую тепло, ту самую, в которой напитки не остывают несколько часов, чтобы гость точно ошпарился.
– Черный? – спрашиваю я.
– Добавь немного молока, если можно. Я уже не веган. – Я бросаю взгляд на холодильник, и она мигом вскакивает. – Я сама. – Мона долго ищет на полках молоко. Вечно она не замечает то, что у нее прямо под носом. – Кстати, ты заблокировала мне выезд, – говорит она, наконец достав из холодильника двухпроцентное молоко.
Я выглядываю в окно. Вчера я так устала, что почти не обратила внимания на ее «камри». Отец был механиком и до сих пор по необходимости чинит машины приятелей; я решила, что тачка одного из его друзей. У меня возникли сомнения, когда я заметила, что машина припаркована по диагонали, и встала с краю подъездной дорожки, чтобы владелец «камри» мог выехать задним ходом. Места более чем достаточно.
– Могу переставить, – сказала я. – Я же не хочу, чтобы ты тут застряла.
Я паркуюсь параллельно тротуару, и мы садимся на заднем крыльце. Дождь все еще идет, с полосатого навеса над крыльцом льется сплошной поток воды, океан вдали кажется тускло-серым.
– Что там случилось? – спрашивает Мона и указывает на разрушенную часть волнореза, от которой осталась лишь гора выбеленного солнцем щебня. – Колин?
Я киваю. Колин – название бурана, который пронесся здесь прошлой зимой и разбередил океан, обрушившийся мощными волнами на бетонную стену, не выдержавшую такого натиска. Двор нашего дома был весь залит ледяной водой, первый этаж затопило, мебель покачивалась на волнах, спинки стульев скреблись о потолок. Родители эвакуировались в дом друзей дальше от берега и рассказывали, что в том районе все вышли на улицу и стояли на тротуарах в зимних куртках, глядя на восток, в сторону побережья. Они боялись, что океан придет и за ними. Что рано или поздно это случится.
Но этого не произошло; стихия миновала всех, кто жил в трех милях от берега и дальше. За рабочим столом в Сан-Франциско я смотрела новости о буране с выключенным звуком. Показывали нашу улицу, по ней плыли красные спасательные шлюпки. Я решила, что нашему дому конец. Но впервые в жизни нам повезло. Вода не дошла до второго этажа, страховку выплатили намного быстрее, чем мы думали, вероятно из-за освещения бедствия в СМИ. Отец прислал фото: стянув волосы в безукоризненный пучок, мама отрывает заплесневелый ковролин, а рядом стоит промышленный осушитель. Твоя мама сама как буран, гласила подпись к фотографии, на что мама ответила: зачем ты ей это посылаешь?
– Помнишь? – спрашивает Мона и дует на кофе.
Я догадываюсь, что она имеет в виду. В шестнадцать лет мы впервые напились и прислонялись к этому волнорезу, чтобы не упасть. Потом, спотыкаясь, вышли на пляж, где Мону вырвало в океан; прилив унес желтую пленку. Сколько рыб это съест? – спросила она тогда, вытирая губы.
Триста минимум, ответила я.
Триста? Она хотела в шоке попятиться, но так напилась, что потеряла равновесие и плюхнулась на задницу. Я протянула руку, хотела помочь ей встать, но она утянула меня за собой. Я упала на холодный скользкий песок, будто провалилась в мокрое болото. Встать мы не успели: волна накрыла нас с головой и потащила за собой.
В кармане жужжит телефон и бьется о край стула. Я не реагирую.
– Слушай, – Мона смущенно накрывает мою руку своей ладонью, как делает учитель, который должен успокоить ребенка, но испытывает неловкость, – я просто хотела сказать, что мне жаль. Твою маму.
Я вымученно улыбаюсь.
– Спасибо.
– Она…
– Умирает? – Мона морщится, услышав это слово. – Врачи, кажется, уверены, что она поправится.
Мона смотрит на берег. Из-за дождя океан покрылся рябью.
– Слышала, вчера девочка погибла?
Она произносит это таким тоном, будто речь о сенсации из новостей. Когда мы учились в школе, тут каждый месяц кто-то умирал. В основном разбивались пьяными в авариях, но и от передозировки тоже. Мона одалживала мне свои черные платья, чтобы я не ходила в одном и том же на все похороны, и с тех пор смерть ассоциируется у меня с запахом ее лавандового стирального порошка. Тогда, в метро, я тоже почувствовала этот искусственный мыльный запах. Когда одна из наших соучениц съехала на машине с моста и угодила в болото, в школе устроили собрание, и, сидя на складном стуле и покрываясь мурашками от кондиционера, я, помню, думала: я смогу это исправить. Я даже не слушала, что говорил директор, классный руководитель девочки и другие люди, скорбно вещавшие со сцены, наклоняясь к слишком низко установленному микрофону, который им не пришло в голову отрегулировать. Я думала, что могла бы провести исследование среди своих одноклассников и организовать для них практикумы, изучить их привычки и мнения, вывести конкретные данные и составить план действий. Я представляла свои будущие научные работы, речи на конференциях, премии. Когда случается трагедия, человеком внезапно овладевает необъяснимый порыв обозначить свою позицию по отношению к случившемуся. Даже те, кого это лично не касается, испытывают потребность протянуть нить между собой и трагическим событием, надеясь, что чужая катастрофа как-то улучшит качество их собственной жизни. Тогда, в актовом зале, я чувствовала себя именно так. Будто сам факт, что мы с этой девочкой ходили по одним и тем же школьным коридорам, что-то значил, оправдывал мои мысли в этом зале и то, что ее смерть стала пищей для моих амбиций.
– А что случилось? – спрашиваю я.
Мона смотрит на меня; ветер треплет ее волосы. Она смахивает их с лица и щурится.
– Не знаю. Кажется, несчастный случай на вечеринке. Соседка по дому рассказывала. Она работает в школе, знала эту девочку.
– И как она?
– Кто?
– Соседка.
Мона, похоже, удивлена вопросом.
– Все в порядке, кажется. Немного в шоке, но это и понятно.
– Я бы не хотела, чтобы после смерти обо мне так говорили.
– Как?
Я поднимаю камень, лежащий рядом со стулом, и бросаю во двор через перила крыльца.
– Как о какой-то «девочке из школы».
В больнице мать требует слабительное.
– Ты серьезно? – спрашиваю я. Она так отощала, что тонкая больничная ночнушка висит на ней, как на вешалке; она похожа на скелет в тканевом чехле. Она поднимает руку и тянет меня за рукав, чтобы я наклонилась.
– Они меня раскармливают, – она собирает в кулак ткань ночнушки и трясет ей перед мной. – Я разжирею и умру в одиночестве.
– В одиночестве? Мы же здесь.
– Твой отец меня бросил, – отвечает она, и я вдруг вижу, что она вот-вот заплачет. – Я знала, что так и будет, знала!
– Он пошел в туалет, – я пячусь назад. – Пойду позову его.
– Нет! – кричит она. – Нет, останься. Пожалуйста. Останься.
Оставаться я никогда не умела. Вот перемены – это легко, меняясь, перестаешь быть прежней. Будущая версия меня всегда нравится мне больше текущей. Но здесь, среди жужжащих аппаратов и присоединенной к ним тщедушной женщины, которую я не видела месяцами до этого визита и не отвечала на ее звонки, говоря, что «занята, занята, занята», хотя знала, что она больна и напугана, – здесь я должна вести себя иначе. Но я не знаю как.
– Мам, я сейчас приду. – Я открываю дверь, не в силах на нее посмотреть. – Обещаю.
Папа стоит у автомата и покупает конфеты. Отодвигается металлическая спираль, удерживающая пакетик, и тот падает вниз.
– Там мама с ума сходит, – говорю я, – просит слабительное.
Он вздыхает.
– Просто нервничает перед операцией. У нее паранойя. – Он наклоняется и берет покупку; его позвоночник хрустит. – Старость не радость, Лала. – Только он называет меня этим прозвищем. – Не вздумай постареть.
– Зато молодость – сплошной восторг.
Он смеется, разрывает пакетик и велит, чтобы я протянула руку. – Сейчас ты этого не понимаешь, но тебе очень повезло.
Я кидаю конфетку в рот.
– И в чем же?
– Ты здорова. Независима. У тебя стабильный доход.
– Ах да. Святая троица. – Знаешь, что мне в тебе нравится? – спросил как-то основатель, когда мы остались в офисе одни. На следующий день у нас была встреча с инвестором, и основатель настоял, чтобы мы в подробностях изучили его личную жизнь и карьеру – от подкастов, в которых он участвовал, до всех второпях написанных постов в соцсетях – в попытках проанализировать источник его гипнотической харизмы. Основатель пил пиво, но я отказалась. Ты покладистая, сказал он. Я велю тебе что-то сделать, и ты делаешь.
Разве не в этом суть моей работы? – ответила я.
Он так громко рассмеялся, что пиво брызнуло у него из носа. Господи, ответил он и вытер лицо рукой. Вот бы все так хотели быть моими сучками.
Папа предлагает насыпать еще конфет, но я качаю головой.
– Может, возьмем что-то маме? Чай? Надо, чтобы она успокоилась.
– Ей нельзя есть и пить. Веди себя спокойно, и она тоже успокоится. Надеюсь. – Мне хочется возразить, что раньше это никогда не срабатывало, но я молчу. Мы возвращаемся в палату, но перед дверью отец останавливается. – Забыл сказать: сегодня Фрамингемы придут. Мама обрадуется, как думаешь?
Я разглядываю пол цвета соуса тартар, но, когда он упоминает Фрамингемов, поднимаю голову.
– Серьезно?
– Что тебя удивляет?
– Я утром встретила Мону. Она ничего не сказала.
Папа поворачивает дверную ручку и пожимает плечами.
– Анна говорила, что она тоже зайдет. Может, забыла.
У Моны всегда была привычка умалчивать о том, о чем уместно сказать. В отсутствие настоящих секретов она хранила в тайне самые обычные вещи, тем самым усиливая их значимость.
– Может, и забыла.
– А где ты ее встретила? – спрашивает он и заходит в палату.
– Кого?
– Мону.
Я замираю на металлическом порожке, отделяющем мамину палату от коридора. Отцовские плечи загораживают мне обзор, но в палате тихо.
– В «Данкин Донатс».
Он вскидывает бровь.
– Ты же ненавидишь «Данкин», – шепотом уточняет он.
– Когда я такое говорила?
Он все еще держится за дверную ручку.
– Говорила, – отвечает он. – Точно говорила.
В кармане жужжит телефон.
Фрамингемы приносят цветы, открытки и трюфели с золотой обсыпкой из дорогой кондитерской в гавани. Мона с утра переоделась: на ней уже не цветные брюки, а белое платье с завязками на талии и жемчужные сережки. На мне белая футболка с пятном от арахисового масла на воротнике. Я пытаюсь изобразить радость.
Мы обнимаемся, целуем друг друга в щеку и киваем, пока не остается никого, с кем мы еще не обнимались. Все спотыкаются о проводки у изножья маминой койки, особенно миссис Фрамингем: всякий раз, когда это происходит, она удивленно таращится.
– Можно воды? – спрашивает она. До меня не сразу доходит, что она обращается ко мне. Я отвинчиваю крышку у одной из миниатюрных бутылочек с водой на прикроватной тумбочке и протягиваю ей. – Спасибо, дорогая, – она похлопывает меня по руке.
Вопрос: ненавижу ли я миссис Фрамингем? Считается, что нехорошо ненавидеть людей и виноват всегда ненавидящий, так как не обладает достаточным великодушием, а не тот, кого ненавидят, как бы неадекватно тот себя ни вел. Ненависть также считается «неженственным» качеством: на занятиях в воскресной школе нам объясняли, что женщины способны на безграничное прощение и радикальную любовь. Но я никогда не понимала концепцию незаслуженного отпущения грехов, мне кажется, это что-то вроде пассивного попустительства под другим соусом. Поэтому из меня не вышло хорошей католички.
Много лет назад на вечеринке в честь окончания средней школы миссис Фрамингем напилась «грязных мартини» 10 и подошла ко мне с пустым широким бокалом. Мы стояли на безупречно ухоженной лужайке у их дома, расположенного прямо напротив самого популярного пляжа Опал-Пойнт. Стена в гостиной дома Фрамингемов на первом этаже была полностью стеклянная, с дивана открывался вид на маяк на противоположном конце города. Помню, я смотрела на отражение миссис Фрамингем в этой стене; оно приближалось ко мне.
Она, покачнувшись, остановилась. Ты рада? – спросила она.
Чему? – ответила я. Мать Моны любила задавать каверзные вопросы.
Да не пугайся ты, ответила она. Всему, чего добилась. Она улыбнулась, ее губы растянулись и превратились в слюнявые ниточки. Я горжусь тобой, Натали.
Мы с Моной подали заявки в престижный колледж, но приняли только меня. Спасибо, ответила я.
Миссис Фрамингем положила руку мне на плечо и, шатаясь, наклонилась ко мне. Дои эту корову, пока можешь, сказала она.
Что? Я хотела отодвинуться, но она опиралась на меня, и, если бы я отошла, она бы упала.
Я имею в виду твою историю, дорогая. Ведь поэтому тебя взяли, а Мону нет? Она обернулась и посмотрела на пустой дом, светящийся изнутри, как гигантский фонарик. Ей всегда все доставалось слишком легко. Она сложила вместе кончики большого и указательного пальцев, показывая, насколько легко.
Нет у меня никакой истории, ответила я.
Она окинула меня таким взглядом, будто я была сломанной вещью, которую она не знала, как починить. Есть.
Через дорогу волны разбивались о берег. Здесь море всегда звучало спокойнее, чем рядом с нашим домом. Интересно, где Мона?
Но так даже лучше, наконец произнесла она. Расти в такой семье, как у тебя, даже лучше.
Ее ладонь жгла мне плечо. Мы не бедные, сказала я. Мы – средний класс.
Она расхохоталась, будто ничего смешнее в жизни не слышала. Ну разумеется, дорогая, ответила она. Ну разумеется. Она хотела отпить из бокала, но он был пуст. Ты просто запомни, когда приедешь туда: ты это заслужила. Она коснулась пальцем моего уха и качнула сережку. Та продолжила качаться, когда она ушла.
– Мари, ты прекрасно выглядишь, – говорит миссис Фрамингем. Она нарядилась как на коктейли в яхт-клуб: черное шелковое платье, неприметное, как все баснословно дорогие наряды, и сережки-капли с бриллиантами. – Даг, – обращается она к мистеру Фрамингему, – правда же, она прекрасно выглядит?
Мистер Фрамингем откашливается.
– Ты прекрасно выглядишь, Мари.
Мы сидим полукругом у маминой кровати, как репортеры в ожидании важного заявления.
– Спасибо, Анна. Спасибо, Даг, – отвечает мама. Я продолжаю изображать радость. С каждой минутой делать это становится все сложнее.
– А ты совсем взрослая, Натали, – миссис Фрамингем поворачивается ко мне. – Давно домой не приезжала, да?
– Несколько месяцев. Я много работаю.
– Анна, – говорит мистер Фрамингем и показывает на свои зубы. Передний зуб миссис Фрамингем запачкан красной помадой, пятно яркое, как кровь. Она бросает на него испепеляющий взгляд, будто он при всех заметил, что она испортила воздух.
– Салфетку, – шепчет миссис Фрамингем мужу, – принеси мне салфетку!
Мистер Фрамингем в отчаянии оглядывается и видит коробку салфеток на батарее. Он так резко вскакивает со стула, что металлические ножки лязгают об пол, словно он просыпал мелочь. Я пытаюсь поймать взгляд Моны, но та смотрит прямо перед собой в одну точку. Я наклоняю к ней голову, дергаю подбородком, пытаясь привлечь ее внимание, но лицо у нее, как у куклы, будто кто-то зафиксировал ее черты именно в этой бесстрастной конфигурации.
– Как дела в «Малланиз»? – спрашивает Мону отец. – На той неделе брали у вас отменного палтуса.
– Ты работаешь в «Малланиз»? – удивленно спрашиваю я. Однажды я видела, как Мону вырвало в мусорку, потому что чайка уронила рядом с нами рыбу с откушенной головой.
– Это временно, – отвечает за нее отец. Садится и протягивает жене бумажную салфетку; та отворачивается и вытирает зубы.
– Все нормально, – отвечает Мона моему папе. При этом она не смотрит ему в глаза, а я пытаюсь понять, куда же она смотрит. На мониторы маминых аппаратов? В вентиляционную решетку? На странное желтое пятно на стене в форме штата Флорида? – Зато у меня скидка для сотрудников.
Миссис Фрамингем оправилась от помадного фиаско и наклоняется над изножьем маминой кровати.
– Вот и пригодилось гуманитарное образование.
Мать приосанивается. Решает, что в этот раз победа за ней.
– Но Натали пригодилось ее образование. Она работает в стартапе.
– Мам, – осаживаю ее я.
– Правда? – с искренним интересом спрашивает миссис Фрамингем. – В каком стартапе?
– Электронная коммерция.
– И как тебе в айти? – спрашивает миссис Фрамингем, выпрямляется и поворачивается ко мне. – Думаешь, Моне понравилось бы?
– Ненормированный рабочий день, – мой отец отвечает за меня и скрещивает руки на груди. – Натали все время занята.
Не выношу, когда родители начинают описывать то, что кажется им главным в моей работе. Я вскакиваю со стула, и металлические ножки противно скрипят по плитке. Все поворачиваются.
– Извините, я схожу пописать, – говорю я.
На полпути между палатой и туалетом слышу стук каблучков по плитке на фоне жужжания больничного кондиционера. Оборачиваюсь и вижу Мону; та лихорадочно машет, будто пробирается сквозь толпу.
– Не бросай меня! – кричит она. – А то они начнут спрашивать, кем я вижу себя через десять лет.
– Куда пойдем? – спрашиваю я, когда она догоняет меня, запыхавшись, будто пробежала тысячеметровку за пять минут. Значит, снова начала курить. Телефон в руке жужжит; я вспоминаю, как давно не заглядывала в корпоративный мессенджер, и мне становится дурно.
– Куда угодно.
На экране высвечивается начало сообщение от основателя: ты не отвечаешь и рискуешь потерять работу.
– В аптеке продается пиво?
Мона смеется.
– Кто-то слишком долго прожил в Калифорнии.
Мы спускаемся на лифте на первый этаж, забившись в уголок. Стоим, ссутулив плечи, поджав хвосты и сунув руки в карманы. Именно так ведут себя в больнице нормальные вежливые люди: не показывают, что они здоровы. Обычно я смотрю на свои туфли, чтобы не пялиться на окружающих, но сегодня кроме нас в лифте всего один мужчина, и он, кажется, такой же, как мы. Не выглядит больным. А еще у него знакомое лицо: может, я знала его в детстве, а может, он мне во сне приснился. Наконец я узнаю его, взглянув на губы: слегка разомкнутые, будто он хочет что-то сказать, но никак не находит подходящий момент, чтобы вклиниться в разговор. Это мужчина из приемной отделения неотложки.
– Простите, – обращаюсь я к нему.
Мона поворачивается к мужчине.
Он смотрит на меня.
– Да? – В одной руке у него газета, он ритмично постукивает ей по бедру. Я не узнаю ритм.
Мы быстро спускаемся на первый этаж. Не останавливаемся ни на пятом, ни на четвертом, ни на третьем. Телефон продолжает вибрировать, и впервые укоряющее жужжание не вызывает у меня тревогу. Ничего не изменится, если я отвечу или не отвечу на звонок. Основатель будет так же богатеть, моя арендная плата расти, а уровень океана повышаться, и в конце концов все мы выйдем на улицу у дома и будем смотреть, как нас накрывает тень последней волны.
– Вы меня помните? – спрашиваю я.
– Что? – Рука с газетой замирает; Мона дотрагивается до моего локтя.
– Я была в неотложке вчера.
Он прижимает палец к ямке на горле, будто сам себе пытается измерить пульс.
– О.
Большинство моментов нашей жизни содержатся в архиве Прошлого и разложены по аккуратным кармашкам, откуда мы черпаем материал для своих представлений о себе. Детская травма, Первая неловкость, Подростковый кризис «я», Первый кризис самостоятельной взрослой жизни. Но некоторые моменты не хотят, чтобы их убирали на хранение и каталогизировали по папкам; они так и остаются вне архива. Для меня это одна минута на тихой станции метро и подошва кроссовок, царапнувшая желтую предупредительную линию; голос, застрявший в горле и пытающийся что-то сказать. Вечно пытающийся, но так и не говорящий.
– Она в порядке? – спрашиваю я. – А вы?
Стоит мне произнести эти слова, как я понимаю, что задала два вопроса, на которые ответить невозможно. Нейтральное выражение сползает с его лица, как камень катится с утеса. И вот уже он совсем близко, он опускает лоб мне на плечо, лицо мокрое и дрожит, я чувствую через рубашку его выступающие надбровные дуги. От него пахнет пивом, едкой жидкостью для полоскания рта и высохшим потом. Я не отдергиваюсь, хотя, когда он шагнул мне навстречу, мне сначала захотелось это сделать. Вместо этого я ощущаю признательность своему телу, о чьих дарах часто забываю: оно умеет принимать, поддерживать и оставаться. Двери открываются: мы на первом этаже. Он отходит назад и берет меня за руки своими теплыми руками.
– Спасибо, – произносит он, выходит из лифта и исчезает за углом.
Мона вытягивает шею, глядя ему вслед.
– Какого хрена?
– Как звали эту девочку? – спрашиваю я. – Которая умерла.
– Э-э-э… не помню. – Двери лифта начинают закрываться, и она выскакивает наружу и тянет меня за собой. – Что-то на букву Л.
– Люси?
– Да, кажется. – Я опять заблудилась; Мона берет меня за плечи и поворачивает в нужную сторону. – Что это за мужик? Откуда ты его знаешь?
– Долгая история. – Мона раздраженно вздыхает: раньше она всегда жаловалась, что я скрытная, хотя могла бы обо всем ей рассказывать. Она обгоняет меня. Мы заходим в отделение неотложки, и я следую за ней мимо рядов присоединенных друг к другу стульев в другой коридор, выложенный такой же плиткой.
– Куда мы идем? – спрашиваю я.
Она поворачивается и проверяет, не слишком ли я отстала.
– В смысле?
Мы проходим через автоматические двери, пахнущие хлоркой и лимонной цедрой, и каким-то образом оказываемся в лобби. Я и забыла, чем Мона меня изначально привлекла: она умеет ориентироваться в лабиринтах, будто интуитивно понимает их устройство. В детстве мне казалось, что это дар. Теперь я думаю, что дело скорее в уверенности, приобретенной в результате тренировок; она знает, что, если ей понадобится перехитрить любую систему ходов, она сможет это сделать.
Перед нами сувенирный магазин; в витрине выставлены плюшевые зверюшки, которые дарят друг другу искусственные цветы и шоколадки. Сверху блестящая надпись буквами, имитирующими надутые воздушные шарики: МЫ ЛЮБИМ СЕМЬИ!
– А куда мы, по-твоему, идем? – спрашивает Мона. Мы выходим на улицу через крутящиеся двери.
– Никуда, – отвечаю я, и она смеется за стеклом.
В итоге мы идем в аптеку, покупаем две крем-соды, пачку кукурузных рожков и сахарную змейку. Еда нашего детства. За кассой парень, которого я видела здесь вчера; он сканирует наши покупки с таким видом, будто каждая весит сто килограммов.
– Ты тут работаешь? – спрашиваю я и протягиваю ему кредитку.
Он смотрит на меня так, будто я нанесла ему глубокое оскорбление.
– Да.
– Я здесь вчера была, – говорю я в свое оправдание. – Купила помаду.
Он надувает фиолетовый пузырь из жвачки и прокалывает его разогнутой скрепкой, которую достает из кармана.
– Сюда кто только не заходит и что только не покупает. – Он похрустывает костяшками пальцев. – Чек?
Мы выходим и садимся за стол для пикника на маленьком бетонном островке с краю стоянки.
– Не уверена, что наши организмы справятся с такой кучей сахара, – говорит Мона. Мы садимся на скамейки напротив друг друга.
– Не справятся, – я разрываю обертку и разглядываю змейку из крошечных сахарных драже. Они оказываются твердыми, как вяленое мясо. – Слышала, ты поступаешь в аспирантуру, – с набитым ртом говорю я.
Мона с безразличным видом отпивает содовую.
– Ну да.
– Так поступила?
– Отправила заявку. Жду ответа.
– Это же здорово.
Она засовывает палец в дырку кукурузного рожка. Теперь ее палец похож на гнома в колпаке.
– Можешь не притворяться, что тебе есть дело. Я знаю, ты считаешь, что у меня нет литературного таланта и я человек сомнительных моральных качеств.
Это такое неожиданное заявление, что от удивления я закашливаюсь.
– Я так не считаю. – Позади со стоянки выезжает красная «Хонда-Сивик» и чуть не сбивает женщину, быстро шагающую к своей машине. Та ударяет по багажнику ладонью и что-то кричит, но я не слышу. – Но ты вроде сама говорила, что диплом филолога бесполезен.
– В смысле? – Она хмурится, брови сдвигаются в одну растерянную линию. – Ты про ту мою старую шутку о практических навыках? Которую ты вечно повторяла? Ты все воспринимаешь слишком буквально.
– Да нет же. – Я краснею; Моне всегда ничего не стоило вогнать меня в краску, даже сейчас у нее это легко получается, и меня это бесит. – Почему ты решила поступить? – спрашиваю я, пытаясь прогнать смятение.
Она откусывает кукурузный колпачок передними зубами.
– Потому что хочу заниматься тем, что для меня важно.
Я не могу сдержаться.
– Для тебя важна учеба? Книги?
– Ты разве забыла, что мы с тобой вдвоем претендовали на звание лучшей выпускницы? – Она улыбается, ее губы растягиваются в тонкую ниточку, как у ее матери. – Как бы то ни было, у меня могут быть свои, непонятные тебе желания.
Внутри закипает раздражение. Проблема не в моем восприятии Моны, а в ее восприятии себя. Можно притворяться кем угодно, если рядом нет никого, кто не напомнит тебе о прошлом.
– Ты разве не помнишь, что сказала? – спрашиваю я. – Когда я звонила советоваться насчет работы?
Она смеется.
– Господи, да я тогда была сама не своя. И что я сказала? Иди спасай мир?
– Бери деньги. Так и сказала.
Она закатывает глаза.
– Я не могла так сказать.
– Но ты именно так и сказала.
Она пожимает плечами и берет еще один рожок.
– Значит, думала, что ты, как обычно, меня не послушаешь. – Ее смех легкий и хрусткий, как сухой лист. Я представляю, как давлю его ногой. – Я бы выбрала аспирантуру.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+12
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе