Читать книгу: «Сначала женщины и дети», страница 3
Натали
Мать не может найти помаду.
– Да где? – в панике спрашивает она. Рука тянется через поручень больничной койки; приклеенные к ней трубки натягиваются. Зигзаг на мониторе, обозначающий пульс, скачет быстрее, как при любом малейшем неудобстве, которых сегодня было много: от отсутствия диетической колы до зуда, который никак не желал проходить, сколько я ни чесала ей шею пластиковой вилкой. Сигнал от аппарата вместе с шумом помех из соседней палаты напоминают звуки старого модема. На заре интернета я часами просиживала в мессенджере «АОЛ» 8, но общалась только с роботами, которые спрашивали, какой мой любимый фрукт и догадываюсь ли я, что меня на самом деле не существует.
– Мам, хватит. – Я беру ее за руку, которая даже в больнице густо намазана лосьоном с ароматом розы. Мать спрашивала медсестер, умеют ли те делать маникюр; мне стало так неловко за нее, что я убежала в туалет, лишь бы не слышать окончание диалога. Сейчас ее ногти накрашены сливовым лаком, только на большом пальце лак слез полосками, частично обнажив белый ноготь. Она прячет его в сомкнутый кулак; можно подумать, мне есть дело до ее маникюра. Я никогда не видела ее ненакрашенной и непричесанной: даже поздно вечером, когда она смотрит телевизор в розовой шелковой пижаме, на ее лице маска из тонального крема «Шантекай», который она покупает со скидкой в аутлете универмага «Нордстром». Однажды я слышала, как отец рассказывал друзьям, что она спит в макияже, подстелив полотенце, чтобы не испачкать наволочку. «Думаете, мне стоит беспокоиться?» – спросил он, но не серьезно, а в шутку.
– Попей воды, – я протягиваю ей воду в прозрачном стаканчике из больничного кулера, и она изящно отпивает. Я и забыла, как она умеет доставать, потихоньку подтачивать терпение маленькими просьбами и комментариями, как скульптор, обтесывающий мраморную глыбу. У нее, можно сказать, талант.
– Мне нужна помада, – не унимается она.
Почти час ночи. Ей нужно снотворное, а не помада. Но я все равно лезу в потертый серый пластиковый чемодан, принадлежащий отцу: у матери нет ни одной практичной вещи. На дне чемодана до сих пор видны черточки маркером: это меня однажды отправили в летний лагерь и я считала дни до освобождения. Тогда я впервые поняла мамину озабоченность внешностью. У девчонок в лагере были огромные чемоданы с медными замочками и узорчатые стеганые косметички с канцеляркой и наборами неоновых гелевых ручек. А моей самой красивой вещью был маленький ручной вентилятор с поролоновыми лопастями; я всем его показывала. Ты лучше его выброси, сказала Мона в первый вечер, когда мы зашли в душевую в шлепках, к подошвам которых прилипли опавшие листья.
– Нашла? – мать поправляет шелковый платок на обритой голове. Платков у нее несколько, они привязаны к металлическим ножкам прикроватной тумбы. Каждое утро я отвязываю их и даю ей выбрать. На завтра у нее запланирована мастэктомия, ей удаляют левую грудь.
– Не вижу. – Я нашла серебристую косметичку с целой кучей тюбиков и пушистых кистей, но помады среди них нет. – Ты бы лучше отдохнула. Завтра найдешь.
– Нет, нет. – Я смотрю на нее и замечаю, что ее зрачки превратились в зернышки, как всегда бывает, когда поиск вещи становится важнее самой вещи. Моя мать – одна из семи сестер, младшая дочь ловца лобстеров и секретарши католической школы, она рано смекнула, что упрямством можно добиться чего угодно. Тетя любит рассказывать, как они играли в «обезьянку». Келли, старшая, садилась за руль, остальные сестры набивались в кузов отцовского пикапа и, когда Келли останавливалась на знаке «стоп», хватались за ветки ближайшего дерева. Смысл игры заключался в том, чтобы как можно дольше не отпускать свою ветку, когда машина поедет. Другие сестры обычно быстро отпускали ветки, максимум через пару секунд, но только не мать. Вечером того дня, о котором идет речь, было холодно, и ей впервые разрешили поиграть, потому что недавно ей исполнилось девять. Девять, решили сестры, самый подходящий возраст, чтобы начать играть в «обезьянку». Они жили в западной части Нэшквиттена, где тогда росли густые леса, и на первом же знаке «стоп» мать схватилась за ветку тсуги. Уверена? – спросила Рэйчел, одна из средних сестер: ветки у тсуги больно колючие, в иголках. Мать желала доказать, что не робкого десятка, кивнула и крепко ухватилась за игольчатую ветку. Келли нажала на газ. В этот момент рассказа Рэйчел всегда говорила: девчонка оказалась с яйцами. Стальными.
В общем, мать так и не выпустила ветку, и та сломалась об кузов; мать вылетела из пикапа, описала кульбит, упала и откатилась за куст остролиста, где и лежала, закинув ноги за голову, будто застыв в кувырке, когда ее наконец обнаружили (а это произошло не сразу). На ладонях красовались ссадины, кожа полопалась, из ран торчали шипы. Мы сперва решили, что она убилась, рассказывала Келли. Лучше б я убилась, добавила однажды мать, когда сестры в сотый раз пересказывали эту историю за пасхальным бранчем, да с таким пылом, будто это было вчера. Когда она это сказала, все тут же замолчали.
– Поздно сейчас искать помаду. – Я указала на окно и луну над крытым паркингом. – Все закрыто.
– Попроси отца. Через дорогу есть круглосуточная аптека. – Отец сидит в машине и пьет кофе из автомата в бумажном стаканчике. Он разрешает себе отдохнуть раз в день всего двадцать минут, а остальное время сидит у ее кровати на складном стуле, отказываясь садиться в кресло, потому что кресло нельзя подвинуть вплотную к койке, а он хочет сидеть вплотную. – Отец сходит, – настойчиво добавляет она. Сходит, я в этом даже не сомневаюсь.
Телефон жужжит на батарее, где я его оставила. Я знаю, кто это: основатель пишет в корпоративный мессенджер. В Сан-Франциско девять вечера, хотя он может написать и в неурочный час, но сейчас он закончил проверять домашку младшего сына и взялся за дела. Я знаю, потому что однажды примерно в это время отвозила ему ноутбук и он настоял, чтобы я зашла и послушала сочинение его дочери по «Миссис Дэллоуэй». Она училась на первом курсе Йельского университета и только что дописала первые курсовые.
«Настоял», может быть, не совсем подходящее слово: он не требовал, чтобы я зашла, ему не пришлось меня уговаривать. Зайди, дочка прочитает тебе свое сочинение, сказал он, повернулся и пошел, со свойственной богачам уверенностью полагая, что я без возражений последую за ним. Я и не возражала.
Я прошла через мраморный холл с раздвоенной лестницей, стараясь не таращиться на гигантские портреты, которыми были увешаны все стены. Я не знала, кто на них изображен – возможно, члены семьи, знаменитые люди или просто неизвестные модели, нарисованные художниками, но золотые рамы выглядели такими тяжелыми, что я постаралась не приближаться к стенам из опасения, что какая-нибудь из картин упадет на меня и оглушит. Он же ни разу не оглянулся и уверенно шел вперед. Я семенила следом, стараясь не смотреть на предметы обстановки. Основатель и так занимал слишком много места в моих мыслях, и я знала, что с моим свойством зацикливаться на деталях я потом стану искать, сколько стоит мебель в его гостиной, гуглить отзывы на книги из его библиотеки и пытаться узнать на фотографиях в его доме кого-то из знакомых. Как и моя мать, я одержима жизнью, которой у меня никогда не будет, но не потому, что о ней мечтаю: мое любопытство скорее антропологическое. Мне интересен основатель, потому что, сколько бы мы с ним ни говорили и сколько бы его писем я ни редактировала, я никогда не смогу понять, что он за человек. Я не смогу этого понять, даже если побываю во всех комнатах в его доме. Видимо, пытаясь убедить себя, что его целью являются «инновации», а не презренный металл, человек приносит в жертву существенный фрагмент своего «я».
Наконец мы заходим на кухню; я дезориентирована, будто только что очнулась от крепкого сна. Дочь основателя сидит за кухонным столом с ноутбуком и бьет пятками по стене позади нее.
Это Натали, говорит основатель. Она закончила факультет английского.
Это не так – я закончила социологический, – но для основателя что английский, что социология, все одно, а я просто девчонка, которая ничего не смыслит в айти.
Я ожидала, что дочь, с которой мы не были знакомы лично (хотя я бронировала ей рейсы из колледжа домой на каникулы и координировала ее учебу), воспримет эту информацию с пренебрежением, ведь девочки- подростки терпеть не могут потенциальных «единомышленников», особенно если их навязывают родители. Но она улыбнулась. Ей недавно исполнилось девятнадцать: я все лето рылась в обширном семейном архиве, пытаясь отыскать ее свидетельство о рождении для заполнения одного из многочисленных университетских бланков. У нее был изнуренный вид, и на месте ее родителей я бы встревожилась, но я не была на их месте и потому ничего поделать не могла.
Дочь спросила, читала ли я «Миссис Дэллоуэй». Я ответила «да».
Конечно, читала, нетерпеливо подтвердил основатель и открыл встроенный в стену холодильник, где хранилось только вино. Налил себе бокал красного и встал, прислонившись к столешнице. Прочитай ей сочинение, велел он. Они переглянулись, и по ее взгляду я поняла, что ей неловко, но он кивнул на меня. Этот жест был мне знаком: он означал «читай давай, хватит ломаться».
Дочь кашлянула и перешла к сочинению, представлявшему собой гендерный анализ романа. (Недавно я слышала, как основатель сокрушался, что дочь выбрала своей специализацией гендерные исследования, которые, по его мнению, были «бессмысленной и пустой» тратой времени, как и попытки его племянницы сделать карьеру инфлюенсерши.) В работе говорилось об изображении женского сознания, значении социального класса Клариссы и приватности как источнике независимости. Обычно я не запоминаю повседневные разговоры в таких подробностях, но это была не простая ситуация. Это напоминало испытание. И я задумалась: кого он испытывает, меня или нее?
Чудесно, ответила я, когда она дочитала, и тут же пожалела о своих словах. Основатель не терпел комплиментов, даже заслуженных. Он считал, что лучше работает тот, кто сомневается в своей компетентности.
Ох, брось. Он сжал кулак и прокатил костяшками по столу; костяшки хрустнули. Пальцы у него были толстые и пухлые, как вареные сосиски. В его медицинской карте было написано, что он страдает от отеков, и он постоянно тренировался в спортзале, чтобы от них избавиться. Ни один врач не мог определить причину этого состояния, что, конечно же, было смешно, потому что даже я понимала, что он алкоголик и наркоман. Однажды мы остались в офисе вдвоем после того, как все разошлись по домам, и он спьяну спросил, можно ли нюхнуть кокаин с моего пупка. Это было так убого и банально, что я ответила «нет» и больше никак это не прокомментировала.
Скажи, что на самом деле думаешь, Ли, велел он. Он называет меня Ли, считает, что это смешно, потому что звучит как азиатское имя, хотя я белая.
Я правда так думаю. Чудесное сочинение.
В этом ваша проблема, девочки. Вы не говорите, что у вас на уме. Он вырвал сочинение из рук дочери. О чем оно? Куча какой-то воды. У тебя даже нет своего мнения. Он нажал ногой в носке на педаль мусорки и выбросил сочинение. Он любит с помпой все выкидывать. Однажды я видела, как он выкинул официальное уведомление о налоговой проверке.
Мне хочется что-то сказать его дочери, но что? Жаль, что у тебя такой отец, жаль, что не все в жизни смогут тебя понять, хотя очень хочется, чтобы понимали, жаль, что я просто стою и жалею тебя молча, вместо того чтобы вмешаться?
Дочь провела пальцем по мраморным прожилкам начищенной до блеска столешницы. Тебе все равно, что я тебя ненавижу? – произнесла она через некоторое время и посмотрела на него. Тебя ненавидят все твои знакомые.
Я вжалась в стену. При мне еще никто так с ним не разговаривал. Пульс забился где-то в горле.
Я никогда не видела на его лице такого абсолютного и неприкрытого шока. И это был человек, который гордился умением анализировать ситуации со всех углов и придумывал столь необычные решения проблем, что, какую бы идею ему ни подкинули, высока была вероятность, что он ее уже обдумал и отверг. Он стоял и крутил вино в бокале с такой силой, что оно чуть не выплеснулось. Лучше потерпеть дискомфорт, но достичь совершенства, чем считать, что все нормально, и быть посредственностью, ответил он.
Дочь встала и прижала к груди ноутбук. Что это вообще значит, пап? Просто скажи, что не способен любить никого, кто не соответствует твоим понятиям о совершенстве.
В наступившей тишине я слышала свист своего дыхания.
Она скрылась в коридоре, а он залпом допил вино и брякнул бокалом о стол. Мы стояли молча, слушая удаляющиеся шаги ее босых ног по лестнице.
Мы с ее матерью разводимся, сказал он. Мы не смотрели друг на друга. Ей сейчас трудно.
Понимаю.
Она похожа на меня, продолжил он, почесывая подбородок. Упрямая. Оттого и… вечные споры.
Да.
И умная. Ты сама видела сочинение.
Видела.
Он нажал на педаль мусорного бака, и крышка открылась. Не говори никому в офисе, что заходила ко мне домой, ладно? Он потянулся и достал сочинение. Уголок запачкался кофейной гущей.
Не скажу.
Можешь сказать, что приходила к дому передать ноутбук, но не заходила внутрь.
Ясно.
Я охраняю свою личную жизнь.
Понимаю.
Он усмехнулся, как будто ему на самом деле было смешно – никогда еще не слышала от него искреннего смеха, – и помахал у меня перед носом испачканным сочинением. Да ничего ты не понимаешь, сказал он.
Мать мотает головой.
– У кого телефон? – спрашивает она. – Это Кэти? Не хочу с ней говорить.
Я открываю мессенджер. Основатель интересуется, заказала ли я новые закуски для офисной кухни и говорила ли с интернет-провайдером о смене тарифного плана. В конце добавляет: Ты же не в отпуске?
– Нет, это меня, – отвечаю я. – Я схожу за помадой.
Больница, как и все больницы, будто построена по проекту обдолбанного студента архитектурного института, поставившего себе целью сделать так, чтобы посетители заблудились в лабиринте белых стен. Я здесь уже три дня и до сих пор не начала ориентироваться в стрелках с подписями, нанесенных на стены яркими красками. Иду в сторону столовой, а оказываюсь в отделении неврологии; судя по стрелкам, за углом кардиологическое и педиатрическое отделения, выше этажом – травмпункт, а ожоговое где-то по диагонали.
– Заблудились? – спрашивает санитар, быстро катящий перед собой металлическую тележку.
Я интересуюсь, как пройти в холл, и он смотрит на меня с усталостью и сожалением.
– Быстрее всего спуститься на два этажа и пройти через неотложку, – он указывает на дверь, а потом налево. – На указатели не смотрите.
Я толкаю дверь и спускаюсь в недра больницы, где пахнет искусственным цитрусом и вытертой блевотиной. Шаги отдаются бесконечным гулким эхом, взлетающим к невидимому потолку. Никто не встречается мне на пути.
Еще за дверью неотложки я слышу, как кто-то выкрикивает имена на фоне стонов и приглушенных разговоров. В коридоре приемного покоя стоит медсестра с папкой и оглядывает ряды соединенных меж собой стульев. Женщина в рубашке с заклепками, как у Долли Партон, перегнулась через спинку стула, будто сама себе пытается сделать прием Геймлиха, а рядом мальчик в кепке «Ред Сокс» прижимает к плечу окровавленную марлю. Медсестра их словно не видит.
– Вам помочь? – спрашивает она, но не успеваю я ответить, как она вытягивает руку над моей головой. – Сэр! – кричит она. – Сэр!
У вращающихся дверей стоит мужчина примерно такого же возраста, как мой отец; он стоит, широко разинув рот. Я смотрю на него, и со мной происходит то, что прежде случалось всего раз в жизни: я слышу его крик раньше, чем он начинает кричать.
Полгода назад я стояла в сан-францисском метро на станции «Сивик Центр» и ждала поезда. Дело было днем, почти в три часа, я ела черничный зерновой батончик, который откопала на дне сумочки. Народу на платформе почти не было: я, еще одна женщина и мужчина, который расхаживал взад-вперед вдоль желтой предупредительной линии. Вдали загорелись двойные огни, и по громкоговорителю объявили о приближении поезда. Я подошла ближе к краю платформы и увидела, как мужчина складывает руки на груди крест-накрест, как перед прыжком с парашютом, и прыгает. Кепка, которая была ему велика, слетела с головы, как лист с ветки. Но потом я повернулась убедиться, что все это мне не привиделось, и увидела, что он все еще ходит взад-вперед по платформе. Он сейчас прыгнет, сказала я женщине, которая тоже подошла к краю и стояла рядом со мной. Та, наверно, решила, что я ненормальная, отошла в сторону и надела наушники. Он сейчас… Теперь я кричала, пытаясь позвать ее на помощь. А потом он прыгнул.
Здесь, в приемной, я не единственная могу предвидеть будущее. Все поворачиваются, и, хотя рот мужчины по-прежнему сложен буквой О и он не издает ни звука, мать зажимает дочери уши руками, другой мужчина закусывает воротник рубашки, а женщина в блузке с заклепками замирает, перегнувшись через стул.
Когда он начинает выть, у нас дребезжат зубы. Будто ломается что-то, что уже никогда не починить. Боль рвется наружу. Мы переглядываемся и думаем: мы видимся в первый и последний раз.
Мужчина запихивает в рот кулак по самые костяшки, пока те не исчезают меж разомкнутых челюстей. Он по-прежнему кричит. Слюна стекает по запястью и капает на пол.
Никто не шевелится.
– Вы ничего не сделаете? – спрашивает кто-то. Медсестра смотрит на меня, и я понимаю, что это я сказала.
– Бездомный, наверно, – дрожащим голосом отвечает она. – Где охрана?
– Не знаю, – говорю я. – Я тут не работаю.
– Я знаю, что не работаете, – огрызается она и поворачивается к администратору. – Салли, вызови Нейтана. – Она выдвигает ящики и перерывает их содержимое. – Где лекарство?
Мужчина валится вперед, но не падает. Вытаскивает изо рта кулак и ловит воздух ртом, как пойманная рыба. Я отворачиваюсь.
Вокруг все плывет. Дрожат края таблички «запасной выход», покачивается крапчатый кафельный пол, плавятся лица, будто с них стекает краска. Я пытаюсь сосредоточиться на доске объявлений, где висит постер с группой поддержки для онкопациентов и листовки с призывом сдавать кровь, но смысл слов от меня ускользает, они кажутся фальшивыми и бессодержательными.
– Что с вами? – спрашиваю я мужчину. Ноги сами несут меня к нему, по полу волочится развязанный шнурок. Такое ощущение, что мое тело существует отдельно, а я лечу рядом, как воздушный шарик.
Он смотрит на меня стеклянными глазами, они будто подернуты пленкой.
– Где Люси?
– Не знаю, – отвечаю я. Он прижимает к груди кулаки, потом начинает теребить край футболки.
– Как это не знаете? – он подходит ближе. – Где она?
Краем глаза вижу медсестру, которая очень быстро что-то тараторит по телефону. Мужчина делает еще один шаг мне навстречу, и тут из вращающихся стеклянных дверей выбегает женщина. Она бросается к нему, резинка на неплотно завязанном хвосте сползает, из хвоста выбиваются волосы. Резинка падает и скачет в мою сторону; женщина останавливается, ее волосы рассыпаются по плечам. Должна ли я что-то сказать?
– Господи, Чарли! – Она хватает его за руки и тащит к дверям. Я дотрагиваюсь до резинки мыском кроссовки. – Ты что творишь?
– Она ничего не знает, – он указывает на меня. – От нее никакого толку!
Так мог бы сказать основатель, и говорил не раз. Вопреки себе мне хочется начать оправдываться, но во рту пересохло, я не могу вымолвить ни слова.
Кто-то берет меня за локоть.
– Все в порядке, мэм, вы в безопасности, – шепчет мужчина. От него пахнет ментолом; я поворачиваюсь и вижу, что на нем белая рубашка с нашивкой «Охрана» на рукаве.
– Мне надо выйти, – говорю я.
– С вами все хорошо? Вы дрожите.
– Держи себя в руках. Припадок, скорее всего, мы оба знаем, – обращается женщина к мужчине.
– Принести вам воды? – спрашивает у меня охранник.
– Ничего мы не знаем, – бормочет мужчина. Его глаза вдруг проясняются, будто он только что очнулся ото сна. – У нее теперь есть фотокамера, ты знала?
Женщина заводит руку за голову и пытается нащупать резинку. Я подталкиваю резинку ногой в ее сторону, но та подскакивает лишь раз и остается лежать почти на том же месте.
– Нет у нее камеры.
– Есть.
– Вы хотя бы присядьте, – говорит охранник.
Распахиваются двойные двери в противоположном конце приемной, и выходит другая медсестра. Ее черные резиновые тапки скрипят, когда она идет нам навстречу.
– Ты купил? – спрашивает женщина. Она сердится. – Такие решения надо принимать вместе. Я же говорила.
Мужчина разводит руками.
– Я понятия не имею, где она ее взяла.
Медсестра подходит к паре и останавливается. В руках у нее папка, к ней старой шерстяной ниткой привязана ручка.
– Пройдемте со мной, – говорит она, и они проходят мимо и исчезают за двойными дверями. Запах духов женщины ударяет мне в нос, и я резко выдыхаю, пытаясь от него избавиться. Синтетические лилии и мускусный привкус мокрого дерева.
– Мне надо выйти, – говорю я охраннику, который пытается подвести меня к пластиковому стулу у доски объявлений.
– Вам надо подышать, – говорит он.
– Хватит указывать мне, что делать, – возмущаюсь я и быстро иду к автоматическим дверям отделения неотложки, потому что меня достали его указания, хотя он и кричит вслед, что мне в другую сторону.
Я захожу в аптеку и успокаиваюсь, откручивая крышечку дезодоранта «Секрет» и вдыхая химический запах хлопка. Я пользовалась этим дезодорантом с десяти лет, с тех пор как однажды пришла после футбольного матча и мать сказала, что от меня пахнет тревожным потом.
На улице начался дождь. Моя челка промокла, вода стекает по лбу и щекам. В отделе с косметикой никого нет. На самом деле, во всей аптеке никого нет, кроме парня, который разглядывает презервативы и смазки, по необъяснимой причине занимающие соседнюю с лаками для ногтей полку. У него жирные волосы, подбородок покрыт набухшими прыщами, от которых остаются шрамы. Он похож на парнишку, который провожал меня к автобусу после того случая в метро. Полицейские закрыли станцию и вызвали специальный автобус, чтобы нас развезли по домам. Сохраняйте спокойствие, повторял голос в громкоговорителях. Я села на металлическую скамейку и уронила голову на руки, а этот мальчик постучал меня по плечу. Думаю, нам надо идти, сказал он. Я не поняла, откуда он взялся, и молча уставилась на него. Наверх, добавил он.
Он взял меня за руку и помог мне встать; на нем была очень мягкая кофта, я до сих пор помню, как он задел меня рукавом. Пока мы поднимались по эскалатору, он пытался говорить на отвлеченные темы, а я все думала: почему на платформах внизу никого нет? А потом вспомнила: да, точно. Мы вышли на улицу; у разбитого бордюра стоял белый автобус. А ты не поедешь? – спросила я, когда он остался стоять на тротуаре. Мне в другую сторону, ответил он и указал большим пальцем, куда именно. Удачи.
Дверь автобуса закрылась, и мы уехали.
Я сажусь на корточки и ищу помады. Я не крашусь: мать всегда из-за этого расстраивалась. Тебе уже можно подводить глаза, сказала она, когда мне исполнилось тринадцать и они с отцом решили, что я официально подросток и мне можно носить лифчики с поролоном и отовариваться в косметическом отделе «Мэйсиз». Давай я тебя научу, предложила мать, но я ответила, что от пробников карандаша для глаз бывает конъюнктивит и у нас в школе все им болеют. Неправда, ответила мать и начала втирать что-то про макияж как способ самовыражения и вид искусства. Я слушала ее вполуха.
Выбираю красную помаду в золотом тюбике. Она стоит на полке в самом центре, где желтые ценники, что значит, что товар продается со скидкой.
– Красивый цвет, – говорит кассирша. На ней полная боевая раскраска, брови нарисованы, а тональник подчеркивает тонкие волоски в уголках губ. – Везет вам, девочки, – говорит она.
– Кому «нам»? – спрашиваю я.
– Ну, знаешь. – Она протягивает сдачу. – Тем, кому даже косметика не нужна.
– Это что еще такое? – спрашивает мать, когда я отдаю ей помаду. – Что за помидорный красный?
– Ты почему не спишь? – отвечаю я.
Отец вернулся из машины и взглядом велит мне не грубить.
Мать крутит тюбик, и помада выдвигается, как раздвижная опорная стойка палатки. Отец тут же тянется за маленьким зеркалом, стоящим на прикроватной тумбочке, его даже просить об этом не надо. Он подносит ей зеркало; она наклоняется вперед. За дверью стоит медсестра, я вижу ее темный силуэт за тонированным стеклом. Мать рисует себе губы. Отец ждет. Я смотрю.
Вокруг черным-черно: чернее крошеного угля, чернее пролитых чернил, чернее пустоты. Я моргаю, пытаясь хоть что-нибудь рассмотреть, но глаза не различают ни единого проблеска. Может, это и есть смерть? Вечные поиски чего-то привычного в месте, где ничего привычного не осталось. Внезапно темнота испаряется; в глаза ударяет резкий свет. Он яркий, агрессивный, как прямое солнце, и я зажмуриваюсь. А когда снова открываю глаза, вижу, что мне в лицо светит фонарик папиного телефона.
– Ты разговаривала во сне, – шепчет он. – Я сначала решил, что это мама, не хотел включать верхний свет.
Рулонные шторы опущены, но они очень тонкие, и сквозь них просачиваются лунные лучи, падая на мамину кровать. Красная помада размазалась по ее щеке и наволочке. Утром она придет в ужас и будет винить во всем нас. Не могли стереть помаду на ночь? – спросит она. Как будто это значит, что мы ее не любим.
– Во сне ты повторяла имя «Люси», – отец тянется и берет меня за руку. – Кто это?
Я тру глаза: в них как песка насыпали. Я забыла снять контактные линзы, и те высохли.
– Никто, – отвечаю я.
После инцидента в метро я впервые в жизни пошла к психотерапевту. Собственно, мой психотерапевт и назвал его «инцидентом в метро», будто само слово «самоубийство» могло спровоцировать у меня нервный срыв. Я пошла туда лишь потому, что психотерапевта покрывала страховка, а соседка сказала, что мое уныние «снижает энергетические вибрации» в нашей квартире. Этот инцидент произвел на вас такое сильное впечатление из-за того, что вы видели, или из-за того, что не видели? – спросила она. Я не поняла, что она имела в виду, и так и сказала. Вы видели, как человек принимает самое важное в жизни решение, объяснила она, но не понимаете, что привело к этому решению, и никогда об этом не узнаете. Человеческие пути всегда пересекаются, но порой трудно примирить в голове эти пересечения с непостижимостью чужого выбора.
«Непостижимость чужого выбора» – хорошее название для группы, ответила я.
Нет, сказала она и записала что-то в желтый блокнот, лежавший у нее на коленях. То ли дело «Избегание уязвимости для поддержания эмоционального баланса».
– Ты слишком много работаешь, – замечает отец. – Я бы твоему боссу сказал пару ласковых.
– Я взрослый человек. Сама отвечаю за последствия своих действий. – Он бурчит в ответ что-то невнятное и изображает свой фирменный жест отцовской тревоги: берется за подбородок одной рукой и, слегка наклонив голову, печально смотрит на меня.
– Я знаю. – Он вымученно улыбается. – Ты очень самостоятельная.
Мне приходит в голову, что отец считает, будто я никому не могу причинить вреда, включая себя. Я зеваю, а он кладет мне на ладонь ключи от машины.
– Езжай домой, детка, – говорит он. – И береги себя.
На подземной парковке основатель снова пишет мне в мессенджер. Ты видела мои сообщения? – спрашивает он, и, хотя я приучила себя реагировать на его действия без лишних эмоций, сегодня я устала, не досмотрела сон, от сидения в больничном кресле у меня все затекло, и к тому же живот болит перед месячными, а еще тот мужчина из приемной, возможно, потерял свою Люси, прыгун в метро вовсе посчитал этот мир непригодным для жизни, а моя мать в больничном здании за моей спиной со стенами цвета гноя, вероятно, умирает, а может быть, и нет. Я ударяю ногой дверь машины, но вмятины не остается. А вы как думаете? – отвечаю я, заранее зная, что об этом пожалею.
Наутро просыпаюсь в своей детской комнате, и на грудь ложится тяжесть, будто кто-то уперся коленом в солнечное сплетение. Тяжесть усиливается, когда я вижу стопки учебников из колледжа на полу, папки под шкафом, книжную полку с моими дневниками, расставленными в хронологическом порядке и заполненными такими подробными деталями повседневной жизни, будто их автор рассчитывала, что когда-нибудь ее причислят к лику святых. Девочка, что здесь жила, планировала вершить великие дела и оставить свой след и описывала себя словами вроде «целеустремленная». Когда я думаю о ней сейчас, она кажется мне настолько далекой от моего нынешнего «я», будто в какой-то момент произошла подмена.
Я встаю, потягиваюсь, сую голову под кран в раковине, щипаю себя за тонкую кожу на ключицах. Ничего не помогает. Может ли экзистенциальный страх застрять в горле, как большая таблетка, которую никак не получается проглотить? Способен ли ум, уставший от мельтешащих в нем бесконечных тревожных мыслей, взять и перенаправить тревогу в физическое тело, преобразовав ее в нечто осязаемое: мышечный спазм или отекшее колено?
Может, у меня кофеиновая недостаточность?
Я спускаюсь вниз поставить чайник и вижу Мону у открытого холодильника на кухне. Мона – человек из прошлой жизни, прежняя я считала ее забавной, взбалмошной, немного стервозной, но не слишком. Я останавливаюсь на пороге и жду, пока она сама меня заметит.
– О черт, – вырывается у нее, когда она наконец закрывает холодильник. – Привет. Здравствуй. – Она хорошо выглядит: на ней желтые клетчатые брюки, которые никогда не будут красиво на мне смотреться, и волосы покрашены по-богатому, не на фольге, а вручную. Мать в прошлом году сделала такое окрашивание, отец оплатил и сказал, что это подарок. – Я принесла лазанью, – почти нервно добавляет она, будто я поймала ее на воровстве. – Мы вам продукты купили. – Она смеется, хотя повода для смеха нет.
Я прохожу мимо и начинаю готовить все для кофе. Мона почему-то нервничает в моем присутствии, но почему – не возьму в толк. Меня никто никогда не боялся. Это приятное чувство.
– Как дела? – спрашиваю я.
В последний раз мы общались почти два года назад, в день, когда я приняла предложение о работе. У меня был выбор: пойти в аспирантуру и посвятить себя изучению опиоидной наркомании в рыболовных поселках Массачусетса или устроиться личным ассистентом к основателю на почти шестизначную зарплату. Обычно мы с Моной переписывались, но это решение казалось мне таким важным, что я ей позвонила, хотя от звонков у нее повышалась тревожность и она говорила об этом так, будто речь шла о серьезной болезни. Помню, я сидела на своей узкой кровати в общежитии и мяла в ладони кексик с марихуаной, которым меня угостила соседка. В другой комнате звякали пивные бутылки: все смотрели шоу перед матчем.
Начислим
+12
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе