Читать книгу: «Цена металла», страница 4
Майор посмотрел на него. Потом на толпу. Потом снова – на Гатти.
– Я дам вам ночь, – сказал он. – До рассвета. Ни секунды больше.
– Хватит, – ответил священник.
Город продолжал гореть.
В ту ночь к собору пришло ещё больше людей. Кто-то ставил иконы. Кто-то читал вслух молитвы. Один мальчик принёс старый радиоприёмник и включил музыку – классическую, шипящую, ускользающую сквозь грохот выстрелов вдалеке.
Никто не спал. Пока в небе над Сен-Флёром – между огнём и облаками – держалась тишина. Тишина перед выбором.
В комнате, где держали радиопередатчик, пахло сыростью, железом и углем. Электрический свет давно выключили – и теперь вся аппаратура работала от бензинового генератора, гудевшего с перебоями.
Доктор Кордова сидел у терминала с согнутой спиной. На лице у него не было выражения. Только сжатые губы. Он не сразу повернулся к Гатти, будто ждал, что в последнюю секунду экран снова оживёт, что придёт новое сообщение, обновление, срочная пометка.
Но экран оставался пуст. Сигнал – завершён.
– Ну? – спросил отец Гатти. Он стоял у стены, рядом с потускневшим образом Святой Анны, и держал чётки так, как держат оружие.
– ЦРУ дало ответ, – произнёс Кордова. – Форма дипломатическая. Но суть… ясна.
Он протянул бумагу. Переведённую, аккуратно отпечатанную на старом принтере.
"Анализ текущей ситуации в регионе продолжается.
Возможность оперативного вмешательства исключена.
Рекомендуем священнику Гатти и другим лицам сохранять нейтралитет.
Вмешательство возможно в случае международного запроса или консенсуса ООН."
Под текстом стояла подпись: Офис наблюдения. Центральноафриканский сектор.
– То есть нас нет, – тихо сказал Гатти.
– Нас никогда и не было, – ответил Кордова. – Мы были записью в их списке. Сигналом. Вариантом. Не болью.
Гатти сел. Впервые за сутки. Он не упал, не осел. Просто сел, как человек, у которого кончился путь – но не вера.
– Значит, мы одни, – произнёс он.
– Да, – подтвердил доктор.
– Как и всегда, – добавил Гатти.
Он посмотрел на дверной проём, где висел свет. И подумал о том, что даже свет не знает, зачем он ещё горит.
Позже, в храме, он молился. Но не просил.
Первый снаряд разорвался в южном районе. Там, где ещё утром стояли лавки торговцев, где пахло хлебом и специями. Грохот был не просто громким – он словно разорвал не воздух, а ткань времени. После него не наступила тишина. Наступило оглушение.
Отец Гатти выскочил из часовни на улицу. Над городом поднимался столб дыма, пульсирующий, рваный. Как чёрная вена в небе.
Дети кричали. Женщины молились. Кто-то бежал. Кто-то просто стоял, не веря.
Второй снаряд ударил ближе. Он попал в здание школы при монастыре, старую каменную постройку, которую реставрировали почти десять лет. Гатти побежал туда. Внутри был ад.
Камень. Кровь. Обломки досок. Под завалом – тела. Он увидел Агнес – 14 лет. Её рука торчала из-под балки. Её глаза были открыты. Хотел закрыть их, но рука не поднималась.
И в этот момент он понял: слёзы – это роскошь. Сейчас – нужно действие.
Третий снаряд разорвался рядом с госпиталем. Он видел, как в небо взлетели каталка, тенты, крик. Раненые, которых привезли с окраин, были убиты там же, где и хотели их спасти.
– У них нет цели, – сказал Исаак, задыхаясь. – Они стреляют в город, как в живое тело. Не выбирая органов. Не различая боли.
– Это и есть цель, – ответил Гатти. – Чтобы мы забыли, кто мы. Стали только криком.
Он вернулся к собору. Пол храма был усеян пеплом и раненными. Витражи трещали от грохота. Люди прижимались друг к другу. Некоторые молчали. Некоторые пели. Некоторые просто держали свечи.
Гатти прошёл по проходу. Поднялся к алтарю. Под ноги ему попала капля крови. Он не понял – чья. Может, его. Может, общей.
Он поднял глаза к куполу, где ещё держалась фреска Спаса.
И спросил – не голосом, а дыханием: «Ты слышишь это? Если нет – тогда я должен стать тем, кто слышит за тебя.»
Снаружи гремели залпы. Улицы превращались в сплошное поле боли. А в сердце – оставался храм. Но и он – дрожал.
Когда началось наступление, никто не кричал «в атаку». Солдаты шли молча. Под прикрытием дыма. Они не бежали – они вползали в город, как жара, как яд. В какой-то момент пыль между домами зашевелилась – и появились тени с оружием.
Исаак выстрелил первым. Он не умел стрелять. Пуля ушла в воздух. Но солдаты остановились. Они не ожидали, что здесь – стреляют. В ответ началась настоящая стрельба.
Храм превратился в баррикаду. Лавки, двери, остатки стен – всё стало укрытием. Мужчины с палками, мачете, старым ружьём без приклада. Они не думали, что победят. Они просто не хотели умереть молча.
Один солдат был ранен – в шею. Он упал прямо у западного входа. Его звали Жером. Он был из Сен-Флёра. Его мать пела в церковном хоре. Когда его нашли, он шептал молитву. Не имя генерала. Не приказ, а молитву. Смерть – делает выбор яснее.
Отец Гатти стоял у центрального прохода. В руках – крест. Он смотрел, как в него целятся. Как пули ложатся ближе. Как вокруг всё разваливается и всё же – он не отходил.
– Уходите, падре, – раздался голос рядом. – Уходите, пока есть шанс.
Это был Самуэль. Солдат. Христианин. Местный. Его лицо было покрыто копотью и потом. Но в глазах – ещё оставалась душа.
– Я могу вас вывести. У меня есть грузовик. Остался водитель. Мы уедем.
– Здесь люди.
– Здесь смерть.
– Я знаю. Но пока мы здесь – она нас не забирает. Она нас испытывает.
Самуэль опустил голову. Потом – снова посмотрел:
– Если вы не уедете – сгорит не только храм. Сгорит память.
Эти слова пробили сильнее снарядов.
Пули стали ложиться ближе, задели колонну. Камень сыпался. Витраж с пророком Исайей разлетелся на сотни кусков.
Собор начал рушиться.
И Гатти понял: вера – не в том, чтобы остаться. Вера – в том, чтобы вывезти живых.
– Всем, кто может идти – к восточному входу. Там грузовик.
– А остальные? – спросила женщина с перебинтованной рукой.
– Мы понесём их. Если не можем остаться – мы понесём.
Они начали собираться быстро. Кто-то нёс на руках детей. Кто-то – вытаскивал раненых. Кто-то – просто молился, пока грузили тела. Самуэль прикрывал отход. Он стрелял коротко, чётко. Один за другим – по тем, кто приближался слишком близко.
– Быстрее! – кричал он. – Пока не подошли БТРы!
Гатти шёл последним. С ним – двое стариков. Один – слепой. Другой – с перебитой ногой.
Он держал их обоих.
Собор остался позади. Последний удар артиллерии пришёл в тот момент, когда грузовик рванул с места. Храм Святого Габриэля рухнул. Облако пыли накрыло задний борт.
– Не смотри, падре, – сказал Самуэль. – Его больше нет.
Но Гатти всё равно обернулся. Там не было стены, не было колокольни. Только одна растрескавшаяся фигура Христа, стоявшая среди развалин. Без одной руки, но ещё стоявшая.
Грузовик нёсся через горящий город. Мимо руин. Мимо тел. Мимо вывески, на которой ещё оставались буквы: Missione Sacra.
Ночь встретила их без слов. Только шелестом трав, плачем ребёнка, шёпотом того, кто выжил: «Ты не пришёл. Но я всё равно верю, что Ты был. Потому что мы – ещё едем.»
Грузовик дрожал, грохотал на выбоинах, тряс раненых и уцелевших, как зерно в решете. Ночь, пахнущая гарью и кровью, окружала их с трёх сторон. Далеко за спиной, где в последний раз вспыхнул огонь Сен-Флёра, ещё стоял чад – последнее дыхание сожжённого города.
Отец Гатти сидел в кузове, скрючившись между телами. Он держал голову опущенной, одной рукой обнимал ребёнка, другой – прижимал к груди свою сутану, чтобы она не трепалась на ветру, как знамя на поле смерти.
Их было мало.
Те, кто бежал с ними, были уже не народом, а горсткой теней. Несколько женщин. Трое подростков. Один безногий старик. Плачущая девочка с перевязанной головой. Тишина между ними была гуще, чем ветер.
Доктор Кордова погиб ещё в храме. Когда рухнула восточная галерея, он бросился вытаскивать из-под обломков последнюю девочку. Его накрыло вместе с ней. Только обломок его очков нашли позже в руинах у алтаря.
Исаак погиб позже. Когда грузовик уже тронулся, он остался прикрывать отступление. На мосту. С мачете в руках. Его застрелили. Потом – затоптали.
Самуэль погиб у ворот. Когда пулемётная очередь прошила кузов грузовика, он кинулся закрыть детей собой. Упал навзничь, не крикнув ни разу. Лежал так, будто молился, даже после смерти.
Отец Гатти знал это. Знал – потому что он запоминал лица, а теперь – видел пустоту на их месте. Их больше не было. Только он. И те, кто ещё дышал. Он хотел бы рыдать. Кричать, но вместо этого смотрел в ночь – и держал в себе всё, чтобы не разорваться.
Тогда он заметил её.
Девочка сидела напротив. Лет шести или семи. Грязные волосы. Глаза – пустые, но не сломленные. Она держала что-то в руках – что-то тёмное, сжатое, как последний уголок живого мира.
Цветок. Кроваво-красный. С золотистыми прожилками на краях. Кила Мой.
Гатти застыл. Цветок был грязным. Пыльным. Немного надломленным. Но всё ещё стоял на тонком стебле, упрямо и гордо. Он протянул руку.
– Где ты взяла его? – спросил он.
Девочка ничего не сказала. Только сильнее прижала цветок к груди. И Гатти понял: она принесла его с собой из ада. Через смерть, бегство, пепел. Он закрыл глаза. И воспоминание всплыло, будто написанное на внутренней стороне век.
Кила Мой. Цветок Солнца.
Давным-давно, задолго до первых француженок в широкополых шляпах, задолго до школ, флагов и проповедей, на этих землях рассказывали историю.
Когда первый человек умер от предательства – не войны, не голода, – земля почернела. Солнце отвернулось. И оставшиеся люди рыдали семь дней и ночей. Их слёзы упали на выжженную землю, и на восьмой день на вершине самой высокой горы вырос один-единственный цветок.
Он был красный, как кровь. Он был золотой, как солнце. Он был напоминанием: "жертва нужна, чтобы свет вернулся".
Цветок не срывали. Его берегли. Только в самые значимые дни – на похороны, на брак, на рождение, на войну. Только тогда шли за Кила Мой.
Французы увидели цветок. Спросили: «Что это?» Им ответили: «Кила Мой. Цветок Солнца.» И они сделали его своим флагом. В честь него назвали страну.
Но на их флаге цветок был другим. Без боли. Без слёз. Только красивым. Копия, имитация – символ без крови.
Они построили школы, где детям запрещали говорить на своём языке. Где про Кила Мой не рассказывали. Где его цветок на флаге значил не память – а порядок.
И всё же в тайне, ночью, женщины продолжали рассказывать детям сказку. Про первую смерть. Про первую слезу. Про цветок, который никогда не умирает.
Гатти открыл глаза. Грузовик всё трясся. Кузов скрипел. Где-то впереди выл ветер. Пахло гарью и железом. Он посмотрел на девочку, на её тонкие руки, на её Кила Мой.
Это был не флаг. Не гимн. Не приказ. Это была вера, выжившая в детских пальцах.
И в эту минуту Гатти понял: он потерял друзей, потерял храм, потерял город. Но он не потерял смысл. Пока этот цветок был жив – пока хоть кто-то помнил – всё ещё было за что держаться. Гатти прикрыл глаза рукой, чтобы спрятать слёзы и впервые за много дней позволил себе шепнуть – не Богу, себе: "Свет ещё здесь. Пока мы едем. Пока ты держишь его. Свет – ещё здесь."
И грузовик, гремя и скрипя, нёс их дальше – в ночь без дорог.
С цветком.
С надеждой.
С памятью.
ГЛАВА 4
Мон-Дьё всегда был городом на холме. Но теперь этот холм напоминал скорее погребальный курган, чем трон.
С утра всё было как всегда: жара расползалась по асфальту, на базарах спорили о ценах на манго, прохожие старались не смотреть вверх на колонны правительственных машин, скользивших по широким проспектам. Столицу держала привычка – молчать, отводить глаза, поклоняться тем, кто сжимал кулак. Но в тот день привычка начала трещать. Сначала исчезли патрули в северных кварталах. Потом перестали работать рации жандармов. На южной заставе – перестрелка: короткая, без пощады. Солдаты, носившие клятву верности Мбуту, переходили на сторону генерала один за другим. Кто не переходил – исчезал. К полудню Мон-Дьё уже был другим городом.
На стенах рисовали новые лозунги:
"Порядок – это кровь."
"Н'Диайе – спасение Солнца."
На крышах зданий вместо старых флагов с увядшими цветами появлялись новые – грубо нарисованные, но сияющие красным. Цветок Солнца переродился – теперь он был не символом мира, а клеймом власти
Президент Мбуту был в своём дворце – большом здании французского колониального стиля, с белыми стенами, обсаженным акациями внутренним двором.
Он пил утренний кофе и читал донесения. Его секретарь – худой, нервный – шептал ему о проблемах на окраинах. Мбуту отмахивался. Его лицо, толстое, вспухшее от лет роскоши, не выражало тревоги.
Он был уверен в одном: никто не посмеет. Никто не решится. Все всегда решают – в его пользу. Так было всегда, так должно было быть и сейчас.
Он вызывал министров – они не приходили. Он требовал генералов – они молчали.
Когда первые броневики свернули на улицу перед дворцом, он всё ещё отдавал приказы по телефону.
– Усмирить.
– Привести ко мне.
– Наказать.
Но телефон уже был мёртвым.
На улице танки остановились у ворот. Из одного вышел человек в новой форме – без знаков различия, только с нашивкой: пылающий цветок на чёрном фоне.
Он не кричал, только поднял руку, и солдаты пошли вперёд.
Ворота дворца поддались быстро. Не было ни взрыва, ни грандиозного штурма. Просто – хруст металла, скрежет, и створки, годами охранявшие власть, распахнулись. Солдаты вошли без суеты. Ни крика. Ни лишнего движения. Как ветер перед бурей.
Мбуту стоял в зале для приёмов, с белыми колоннами и позолоченными люстрами. В руках он всё ещё держал телефонную трубку – молча, сжав её, как оберег. Секретарь исчез. Министры исчезли. Связь исчезла. Остался только он – и звук шагов.
– Кто идёт? – спросил он. – Где мои люди?
Ему не ответили. Первые двое вошли в зал, подняли оружие – не для стрельбы, а как знак.
За ними – майор в новой униформе. На лице – шрамы, в глазах – ничего кроме холода.
Он остановился напротив Мбуту.
– Господин президент, – сказал он, и в голосе не было ни почтения, ни злобы. – Во имя Национального комитета спасения и восстановления, вы отстранены от власти.
Мбуту моргнул. Один раз. Потом – тяжело опустился в кресло.
– Я… – начал он.
Но слова увязли в горле. Он был человеком, который привык повелевать страхом, а теперь страх стоял перед ним – и не кланялся. Его не били, не унижали. Позволили встать, взять папку с документами и пройти через зал – под взглядами солдат. Но на выходе он споткнулся, и никто не подал ему руку.
Он сам поднялся. Сам пошёл. Сам – ушёл в закат власти.
Когда колонна броневиков выехала из дворца с арестованным Мбуту в середине, люди на улицах не кричали «ура». Они просто смотрели, молча. Как смотрят на пожар, который, наконец, добрался до дома соседа. И за этими взглядами было меньше радости, чем казалось генералу.
Генерал Арман Н’Диайе ждал в тени.
Он не вышел на площадь, не стоял у танка с флагом. Он сидел в старом кабинете Министерства внутренних дел, в здании с выбитыми окнами и окровавленным ковром. Перед ним – бутылка с коньяком, пыльный график захвата ключевых точек столицы, и табличка: "Республика Флёр-дю-Солей. Официальный визит", уроненная кем-то из бывших министров.
Когда дверь открылась, и в помещение ввели бывшего президента, Н’Диайе не встал. Он даже не сразу посмотрел. Только сказал:
– Вы опоздали на тридцать лет, Жан-Батист.
Мбуту стоял посреди комнаты. Его белый костюм был мятым. Его лицо – опухшим. Но он держался, как держатся те, кто не верит в конец.
– Вы совершили преступление, – сказал он тихо. – Предательство.
– Я? – усмехнулся Н’Диайе. – Я освободил страну.
– Вы разрушили порядок.
– Порядок? Вы называете этим воровство, кумовство, пытки и экспорт детских костей в контейнерах под кофе?
Мбуту молчал.
– Ты не бог, Жан-Батист, – продолжил Н’Диайе. – Ты просто оказался первым шакалом у гниющей туши. Теперь – я.
Он встал, подошёл ближе, его лицо стало серьёзным.
– Ты думал, что Франция тебя спасёт?
– Я служил им.
– Вот именно, – холодно сказал генерал. – И потому ты был ничем.
Позже, когда Мбуту увели, Н’Диайе сел на тот же стул, на котором тот сидел всего полчаса назад. Взявши шариковую ручку, написал: "Комитет национального спасения и восстановления официально принимает управление страной. С этого момента все конституционные органы распускаются. Временное правительство формируется лично генералом Арманом Н’Диайе. Все дипломатические миссии должны пройти перерегистрацию. Законы прошлого режима признаны недействительными. Начинается новая эра." Подпись: Арман Н’Диайе, глава переходного совета.
Потом он налил себе коньяк. Выпил – не дрогнув. И сказал в пустоту:
– Теперь мы посмотрим, кто первый сдастся: народ или золото.
В течение первых двух часов после ареста Мбуту столица изменилась до неузнаваемости.
Группы солдат с новым знаком – пылающим цветком на чёрном фоне – заполнили улицы. Они двигались быстро, как вода в трещинах: сносили старые вывески, сбивали таблички с именем Мбуту на административных зданиях.
На центральной площади сожгли портреты: старые баннеры с улыбающимся "отцом нации", одетым в генеральскую форму, шли в огонь один за другим.
Толпа стояла вокруг. Молчала. Смотрела, как обугливается ткань, как рушатся последние символы старой власти. Но крики радости были редкими. Люди смотрели на пламя не с ликованием – с усталостью. Солдаты врывались в дома чиновников, захватывали архивы, разбивали печати на дверях.
На радиостанциях зазвучали новые лозунги:
"Порядок через обновление."
"Нация восстанет через очищение."
"Свет Цветка Солнца будет навсегда с нами."
Комендантский час был объявлен в тот же вечер. Все улицы должны были опустеть к восьми вечера. Тем, кто не подчинялся, угрожали "непредсказуемыми последствиями" – формулировкой, которая звучала хуже прямой угрозы.
В министерских зданиях начались "проверки на лояльность". Списки составляли быстро, грубо. Порой за одну неудачную улыбку можно было попасть в "группу риска". Порой – за то, что когда-то учился в одной школе с сыном Мбуту. Страх не ушёл – он сменил маску.
Если при Мбуту боялись шёпота, теперь боялись тишины.
А над всем этим – в воздухе столицы – висело что-то ещё. Что-то тяжёлое, невидимое. Ощущение, что, если раньше ты был пленником – теперь ты стал рабом. И что никто – ни в столице, ни за её пределами – больше не помнит, за что стоило бы бороться.
Только цветок Солнца – переиначенный, обезображенный, превращённый в эмблему новой власти – смотрел с флагов, развевавшихся на обугленных крышах, напоминая, что даже символы могут быть проданы.
Вечером генерал Арман Н’Диайе вышел к народу.
Не на площадь – там ещё чадили кости былых лозунгов. Он выбрал старую террасу дворца правосудия, перед которой в прежние годы выносили приговоры врагам режима. Теперь здесь был собран народ: измученные, растерянные, потрёпанные страхом и ожиданием люди. Некоторые пришли по приказу. Некоторые – из страха. Некоторые – потому что больше не знали, что делать.
Н’Диайе стоял под прожекторами. Его тень кровью растекалась по плитам. Он поднял руки – жест тонкий, почти священный.
– Народ Флёр-дю-Солей! – его голос, усиленный динамиками, был тяжёлым, полным торжественного металла. – Время лжи окончено! Время рабства завершено!
Толпа молчала. Только ветер гонял клочки пепла между рядами.
– Сегодня мы уничтожили символы коррупции и предательства. Сегодня мы открыли новую эру справедливости!
Он говорил долго. О мире, справедливости, процветании, возрождении Цветка Солнца. И в каждой фразе было меньше веры, чем во взгляде каждого солдата на крыше с автоматом наизготовку.
Н’Диайе пообещал реформы: выборы – "в надлежащее время", очищение системы, дружбу с народами мира. И особенно – независимость, от всех.
Кроме новых хозяев, чьи голоса уже шептали в кулуарах: "поставки редкоземельных металлов должны быть гарантированы". Когда он закончил речь, аплодисментов почти не было. Толпа просто стояла, точно не поняв – это конец страха или начало нового.
Н’Диайе спустился с трибуны. Его плащ развевался за спиной, как знамя. В его глазах не было радости, только тяжёлая, нечеловеческая решимость. Сегодня он победил, но завтра – начнётся война за саму тень этой победы. И в этой войне уже не будет героев, только выжившие.
На окраинах города в ту ночь дети снова рисовали цветы Солнца на стенах. Но теперь – красной краской, смешанной с грязью и кровью.
Офис, куда поселился генерал Н’Диайе, раньше был министерством сельского хозяйства. Теперь – штабом новой власти. Пыльные фрески с изображениями пшеницы, рощ и довольных крестьян всё ещё покрывали стены, но за их выцветшими контурами царила тишина.
Здесь, в бывшем конференц-зале, за тяжёлым столом, сколоченным, чтобы пережить не одно правительство, сидел новый хозяин страны. Н’Диайе был в форме без знаков различия. Одет просто, но сидел так, будто его плечи держали всю страну.
На столе перед ним лежали две папки: одна – с планами нового временного правительства, другая – с протоколами "очистительных комиссий".
Он смотрел в окно, за которым багровело небо над Мон-Дьё, и чувствовал, как в груди тяжелеет новое чувство – не страх, не ответственность – власть. Теплая, живая, сладкая, как первый глоток крепкого вина после долгого поста. Он был один – до тех пор, пока дверь не отворилась, и в кабинет не вошёл Ричард Хейворд, английский советник. Тот самый человек, который провёл бесчисленные встречи с офицерами ещё до переворота, организовал поставки оружия, координировал действия наемников. Высокий, жилистый, в безупречном льняном костюме, он выглядел чужим здесь, среди гниющих зданий и запаха угля.
Хейворд не стал кланяться. Он не торопился занимать кресло. Он просто встал напротив стола, положив руки на спинку стула.
– Поздравляю, генерал, – сказал он с лёгкой улыбкой. – Мон-Дьё ваш.
Н’Диайе чуть наклонил голову, внимая комплименту, как король внимал бы низкому барону. Ему нравились эти слова. Ему нравилось, как они звучали. "Ваш". Он всегда знал, что однажды это произнесут вслух.
– Город мой, страна моя, – медленно сказал он. – И никто больше не скажет мне, что я – слуга.
Хейворд усмехнулся краем рта, жестом, в котором сквозила ирония, столь же старая, как дипломатия.
– Власть – сладкая штука, – заметил он. – Особенно в первые дни.
Н’Диайе прищурился.
– Вы что-то хотите сказать?
– Я хочу напомнить вам о старых разговорах. И о новых обязанностях.
Он обошёл стол, наконец сел напротив генерала, не убирая ноги далеко под стул – сидел удобно, как человек, который никуда не спешит.
– Ваши люди получили оружие через мои каналы. Ваши офицеры обучались инструкциями, отправленными из Лондона. Ваш переворот поддержан – пусть негласно – нашей деловой элитой.
Н’Диайе не отводил взгляда. Его лицо стало жёстким.
– Мы благодарны, – сказал он без улыбки.
– Благодарность – не валюта, генерал, – мягко заметил Хейворд. – А вот обязательства – вполне.
Он вытащил тонкую папку из кожаного портфеля, положил на стол.
– Здесь – предложения по концессиям на разработку рудников. Основные месторождения: Кила Мой, Сен-Клер, плато Анье. Мы ожидаем подтверждения ваших обещаний – переданных нами вам ещё шесть месяцев назад.
Н’Диайе опустил взгляд на папку, но не взял её.
– Английские компании получат преференции, – сказал он сухо.
– Преференции? – Хейворд поднял брови. – Вы, должно быть, шутите.
Н’Диайе чуть склонил голову вперёд, будто готовясь к нападению.
– Я теперь президент.
– Вы президент временного совета, – мягко уточнил Хейворд. – Без поддержки Лондона ваш трон продержится столько, сколько понадобится французам, чтобы натравить на вас следующий мятеж. Или китайцам, чтобы купить ваших полковников.
Он наклонился ближе. Его голос стал ниже.
– Ваш долг – не благосклонность. Ваш долг – договор, который сделал вас тем, кем вы сейчас являетесь.
Генерал сидел, как высеченный из камня. Он знал, что Хейворд говорит правду. Знал, что без их оружия, их наёмников, их "советов" его армия уже бы раскололась. Знал, что его победа – не его. Но всё равно что-то внутри него, тяжёлое и горячее, боролось.
Минуту они молчали.
Только ветер стучал в выбитые окна. Потом Н’Диайе взял ручку. Подписал первую страницу. Не дрогнув, не моргнув. И когда он отдал документ Хейворду, он улыбнулся впервые за весь разговор.
– Флёр-дю-Солей открыт для инвестиций, – сказал он.
И в этих словах не было ни гордости, ни стыда. Была только новая форма рабства.
Арман Н’Диайе родился в том изломанном краю, где песчаные ветры стирают границы между деревнями, где смерть приходит не как драма, а как повседневность. Его деревня, затерянная в северных провинциях Флёр-дю-Солей, принадлежала к племени Сара – не гордым воинам Мамбуту, а к народу выносливых, забытых, стоящих на обочине истории. В этих местах дети учились ходить по горячему камню босиком и молчать, когда били.
Н’Диайе был третьим сыном в семье безземельного скотовода. Мать умерла от лихорадки, когда ему не было и пяти лет. Отец погнал стадо на юг, и больше его не видели. Воспитывали старики, которые не говорили о будущем, потому что его не существовало. О детстве генерала известно мало: лишь то, что он быстро научился считать, драться и не верить в обещания.
Первую школу он увидел в девять лет – миссионерскую, где французы учили детей повторять слова, значения которых те не понимали. Он повторял молча, но запоминал. В четвёртом классе его отправили в Мон-Дьё – на стипендию, данную тем, кто демонстрировал "особые успехи в ассимиляции". Именно тогда, среди белых колонн столичных лицеев, он впервые понял: в этом мире сила принадлежит не тому, кто прав, а тому, кто умеет выжить в тени чужого света.
Когда он окончил лицей, его рекомендовали для обучения во Франции. Там, в Сен-Сире, в стенах, напитанных памятью империй, он стал чужим дважды: чужим среди французов и чужим среди своих. Его учили стратегии, субординации, дипломатии – но он учился другому. Он учился видеть страх за выправкой, усталость за улыбкой, голод за речами. Он учился читать людей, как открытые книги.
Во время учёбы в Сен-Сире он познакомился с людьми, которых не было в списках официальных профессоров. Бывшие разведчики, старые офицеры, консультанты частных структур, которые смотрели на студентов как на возможные инвестиции. Через одного из таких людей – старого полковника британской колониальной службы – Н’Диайе впервые соприкоснулся с теми, кто понимал, что ресурсы стоят дороже принципов.
Он не продал себя тогда. Он запомнил. И когда вернулся во Флёр-дю-Солей, вернулся уже не мальчиком из деревни – а инструментом.
Вернувшись на родину, Н’Диайе вступил в армию нового государства, где внешне всё напоминало прежние порядки, только погоны стали шире, а обещания – громче. Президент Мбуту, бывший герой борьбы за независимость, стал королём в республиканском мундире. Кланы, семьи, родственные узы раздирали страну тише, но глубже, чем открытая оккупация когда-то рвала её яростно.
Н’Диайе начинал младшим офицером в инженерных частях. Он ремонтировал дороги, строил переправы, прокладывал коммуникации. Он смотрел, как миллионы уходят в офшорные счета, пока в деревнях не было ни школ, ни колодцев. Он видел, как генералы продавали верность иностранцам за золотые часы и женщины высшего общества превращались в живую валюту на дипломатических приёмах.
Тогда он начал строить свой путь.
Его первым союзом стали те, кого забыли – офицеры из провинций, не допущенные к пиршеству элиты. Они знали, что у них нет будущего при Мбуту, и потому были готовы слушать того, кто предложит иной порядок.
Вторым его союзом стали коммерсанты из Лондона, которые искали пути к алмазам, к руде, к золоту – ко всему, что скрывалось в недрах Флёр-дю-Солей. Они понимали, что Н’Диайе может стать мостом. Он понимал, что без них его мост рухнет.
Через посредников были заключены негласные договорённости: поставки вооружения через ЮАР, обучение командиров в частных лагерях в Кении, финансирование "центров по изучению демократии", где офицеры и молодые политики учили новые слова для старой игры.
Официально Н’Диайе оставался лояльным солдатом режима. Он получал повышения и награды. Был тем, кого приводили в пример на официальных церемониях. Неофициально – он готовил переворот. Не мятеж. Не революцию.
План переворота был прост в основе и безжалостен в исполнении.
Первым этапом стало разрушение внутренней дисциплины армии режима: через слухи о невыплатах, через целенаправленное унижение перспективных офицеров, через саботаж на складах снабжения. Н’Диайе знал, что голодный солдат не будет умирать за лозунг. Он знал, что обиженный капитан скорее поверит новому господину, чем прежнему хозяину.
Вторым этапом стала зачистка возможных альтернативных центров силы. Лидеров профсоюзов заманивали в ловушки щедрых субсидий, старейшин деревень – в почётные комитеты, где они быстро становились беззубыми фигурами без реального влияния.
Третьим этапом было – дождаться ошибки.
И Мбуту ошибся.
Когда президент провёл переговоры о расширении концессий для французских корпораций без участия кого бы то ни было, он дал Н’Диайе идеальный повод: враг народа продался чужеземцам. Был запущен слух о том, что режим собирается передать рудники в "вечное управление иностранцам". Эта весть прошла сквозь казармы быстрее, чем команды по радио.
И тогда Н’Диайе дал сигнал.
Но если его речи были полны слов о свободе, его настоящие планы были иными. Он не собирался строить республику. Не собирался возвращать власть народу. Хотел построить пирамиду, в основании которой будет народ, а вершиной – он сам.
И каждый крик о свободе был для него не целью – а ступенью.
Когда Мбуту был арестован, когда флаги старого режима были сорваны с крыш, когда толпа, полная страха и надежды, смотрела на новые лозунги, Арман Н’Диайе уже стоял в центре страны, которая думала, что её освободили.
Были введены новые символы: чёрное полотнище с кроваво-красным цветком Кила Мой – знак не возрождения, а контроля. Были сформированы комиссии по "очищению" – машины для устрашения, а не правосудия. Были переданы рудники, пока только на бумаге, в пользование новым хозяевам – тем, кто стоял за его спиной с самого начала.
И каждый раз, когда кто-то спрашивал: "Где же свобода?" – Н’Диайе отвечал молчанием. Потому что свобода – это слово. А власть – это тишина после выстрела.
Он знал, что его время не бесконечно. Знал, что в Лондоне уже прикидывают новые варианты. Знал, что недовольство зреет даже среди тех, кто вчера звал его спасителем. Но также Н’Диайе знал главное: пока его боятся – он живёт. И для него этого было достаточно.
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе