Читать книгу: «Белые вороны, черные овцы»

Шрифт:

Не спалось. Я решил подсчитать, сколько звезд на небе. Я взял бабушкины костяные счеты, увеличительное стекло, фонарик, щеточку для бровей, два подсвечника и вышел во двор. Стал тыкать пальцем в небо и считать звезды. Получилось много, но не больше, чем я предполагал. Я не стал пересчитывать, потому что уже светало.

Эдуард Берсудский. Из текстов, сочиненных ночью во время бессонницы

Отступление перед началом

Место действия

Сперва поищем сравнение. Должно быть что-то, что вместит страну целиком. Может, это любимая шотландцами клетчатая ткань? Та самая, из которой шьют мужские юбки-килты.

Приглядитесь к этим квадратам, и вы почувствуете ритм. Этот ритм есть и в здешних пейзажах. В перепадах от лесов к холмам и от холмов к полям.

Есть страны, которые, кажется, создавались разными мастерами. Один придумал поля, другой трудился над лесами… В Шотландии чувствуется одна рука. На какие бы расстояния ты ни удалялся, повсюду узнаешь его работу.

Он, творец этих мест, создатель взлетов вверх и опусканий в низины, презирал бытовую логику. Никакой прагматики нет в том, что столько пространства отдано холмам и небу. Иначе говоря, красоте.

Шотландию населяют пять миллионов человек, а это почти столько же, сколько живет в Петербурге. Зато простора тут несравнимо больше. Сразу представляешь прогулки верхом со стоянками на полянах. Или пещеры, где можно спрятаться, чтобы внезапно ошарашить противника.

Вряд ли здешний автор создаст что-то в духе Достоевского. Ну, там, небольшие клетушки, огромные долги, воспаленные глаза… А вот исторические романы (в каждом по несколько королей и немерено мяса на вертеле) тут пишутся легко.

Как получилось, что люди заселили города, но не претендовали на большее? Столько места отдали чистому лицезрению. В 1935 году это положение закрепили в так называемых «Принципах Унна»: известный альпинист Перси Унн купил земли для Национального фонда при условии сохранения их первозданного облика.

Вот чем защищены эти места. Они пребывают вроде как в вечности – сейчас холмы вижу я, но на них же смотрел Вальтер Скотт.

Есть еще одно. Шотландцы наделяют природу едва ли не человеческими качествами. Например, у других народов лес стоит, а у них идет. Так, Бирнамский лес, подстрекаемый ведьмами, двинулся на Макбета.

Почему же памятники стоят на месте?

Странно, что деревья могут идти, а скульптуры – нет. Как было бы хорошо, если бы Вальтер Скотт в Эдинбурге вставал во весь рост, а собака у его ног приветствовала прохожих лаем и поднятыми ушами.

Кстати, и в Питере размышляли об этом. На улице Правды скульптор Дмитрий Каминкер поставил на колеса своего Глашатая. В руках рупор, голова вскинута вверх… Если бы этот Глашатай Правды перемещался, то стал бы бродячим проповедником.

Видно, у тех, от кого это зависит, не хватило энергии, и скульптура стоит как стояла. Впрочем, в любой момент это может произойти. Надо только взяться за ручку, приделанную к платформе, и отправиться в путь.

Прибавим, что в Пушкине во время карнавала нарядили Ленина на Соборной площади. Сколько лет он стоял в своем железном костюме, как вдруг предстал в развевающемся плаще. Рука вытянута вперед, словно он говорит: «Переоденьтесь, товарищи! Смените скучную одежду на красивую и яркую!»

Вряд ли до Глазго дошли вести об этих метаморфозах, но тут тоже поспорили с данностью. Для примера выбрали конный памятник Веллингтону перед Музеем современного искусства. К победителю Наполеона у шотландцев давно есть вопросы: почему ирландец? А если ирландец, то зачем его чествовать далеко от родины?

В наше время эти разговоры воплотились в акцию. Молодые недоброжелатели Веллингтона надели на него дурацкий колпак, вернее полицейский конус. Такие конусы выставляют, когда ограничивают движение по улице. Сейчас это тоже выглядело как предупреждение: осторожно, маршал! Замедлите шаги и удивитесь!

Оказалось, эта акция навсегда. Так и стоит Веллингтон в полосатом конусе (хорошо, не в полосатой робе!) и развлекает туристов. Ну а местные уже не помнят его другим. Даже на открытках он при всем параде: колпак сползает набок, и это придает ему еще больше лихости.

Конечно, и от Веллингтона хочется чего-то особенного. Вот бы он сам надевал колпак! Это выглядело бы самокритично. К тому же этим жестом он соединял бы разные времена.

К сожалению, герцог стоит как вкопанный. Да и другие монументы не продвинулись. Лишь в начале девяностых что-то стало меняться после того, как в Шотландию приехал скульптор Эдуард Берсудский.

Дело в том, что у Берсудского не просто скульптуры, а скульптуры кинетические. Он не только создает образ, но рассказывает истории. Загорается свет, силой невидимого мотора начинается движение… Так в булгаковской «волшебной камере» фигурки оживают для представления и игры.

Вот хотя бы его шарманщик. Все как полагается: сапог отбивает ритм, звучит песня о разлуке, рядом вертится обезьянка. Правда, сам шарманщик какой-то не такой. Весь в щетине да еще с рогами, как фавн.

Шарманщик не только извлекает мелодию, но и запускает ту самую «вертушку роковых событий», о которой сказано в стихах Арсения Тарковского. Иначе почему он похож на лешего? Ясно, что это почти лесное существо обладает не только человеческими возможностями.

Называется работа «Автопортрет». Значит, Берсудский добровольно причислил себя к племени полулюдей-получертей. Наверное, художника не бывает без чего-то эдакого. Ведь он имеет дело не только с реальностью, но и с тем, что находится вне ее.

Опять, автор, спешишь? Ты ведь не упомянул, что понятие «кинетическая скульптура» Берсудский и его жена Татьяна Жаковская сократили до «кинематов». Это вроде как домашнее имя его произведений. Все равно что «Александр» и «Саша».

Что сказать прежде всего? Кинематы не ограничиваются чем-то одним. Ни позой, ни жестом, ни материалом. Обычно скульптуры создают из металла или дерева, а Берсудский творит из всего. В ход идут старая швейная машинка и патефон… Плюс еще сто предметов, которые давно не используются, но тут оказались незаменимы.

Кстати, в начале девяностых, когда Берсудский и Жаковская решили уехать, за столом у моей приятельницы шел такой разговор:

– Что им делать без старых патефонов, утюгов и вообще всего, что можно найти на наших помойках?

Помните стихи Ахматовой, в которых она спрашивает: «Когда б вы знали, из какого сора…», а дальше перечисляет: «желтый одуванчик у забора», «лопухи и лебеда» – и по этим приметам сразу узнается Карельский перешеек? Так вот, на пластинке Анна Андреевна читает их не иронически, а торжественно. Словно речь о чем-то столь же значимом, как скипетр и держава.

Это я к тому, что, говоря об утюгах и прочем хламе, никто не ухмыльнулся. Все понимали важность и незаменимость этого строительного материала.

Собрание кинематов получило название «театр „Шарманка“». О его представлениях еще будет речь, а пока скажем о том, что Берсудский и Жаковская не признают окончательных формул. Им удобней сидеть между стульями и парить между небом и землей.

Так что, возможно, это не театр. Все же для спектакля требуется драматургия. Принадлежности к одному художественному миру явно недостаточно.

Тогда экспозиция? Нет, не получается. Выставочные объекты не зависят от публики, а здесь все начинается с того, что вы пришли. Тут фигурки оживают и вступают в игру.

Когда-то Лидия Гинзбург предложила термин «промежуточная литература». Так вот это – «промежуточное» изобразительное искусство. Его положение экстерриториально – не совсем театр, не совсем выставка и не совсем скульптура. Каждое из привычных понятий в этом случае уточняется.

Конечно, не Берсудский придумал «кинетику». Он только присоединился. Правда, прежде это была вотчина «беспредметников». Что-то колыхалось, крутилось, расцвечивалось, но историй никто не рассказывал.

Впрочем, что значит не рассказывал? Если говорится о том, что длится во времени и развернуто в пространстве, это тоже сюжет. Правда, здесь действуют не только прямые и кривые линии, но и вполне конкретные крысы и вороны. Или еще более конкретные Сталин и Гитлер.

Человек, приехавший из города Гоголя и Хармса, этот опыт привозит с собой. Оттого в его историях бессмыслицы больше, чем логики, а подробностей меньше, чем обобщений. Поверх всего звучит мотив, главный для шарманки-инструмента и «Шарманки»-театра. Вновь и вновь повторяется, что и так будет не сто, не двести раз, а всегда.

Не потому ли был взят в спутники музыкальный ящик, что этот инструмент склонен к философичности? Другие спешат, не оборачиваясь, а этот вроде как сравнивает. Уйдет вперед и сразу вернется назад.

Попробуем и мы следовать за шарманкой. Повернем воображаемую ручку и окажемся даже не в начале нашего повествования, а в начале жизни Берсудского, в Ленинграде шестидесятых – семидесятых.

Глава первая.
В Ленинграде

Начало и утопия

Если кинетическую скульптуру именуют кинематами, то Берсудского и Жаковскую мы будем называть Эдом и Таней. Читатели с ними уже познакомились, а когда я впервые пересекся с Таней, уже и не вспомнить. Подробности теряются во тьме времен.

Любой период биографии Берсудского тянет на повесть. По крайней мере, вкратце его точно не рассказать. Сразу потянется ниточка, и еще не одна.

Начнем с того, что операторами котельной кто только не работал, а шкипером был только Эд. Можно назвать еще пять его профессий. Долго он нигде не задерживался. Так ребенок утоляет голод, отщипнув от всего, что стоит на столе.

Поначалу он не думал о кинематике. Скульптуры резал, но лишь в свободные часы. Ну а сколько их у того же шкипера или водителя самосвала? Большую часть суток отдаешь службе, поспишь немного, а в оставшееся время творишь.

Мог ли я представить, что в шотландском доме моих друзей сохранилось что-то от тех лет? Больно давно это было. Да и ощущение своей биографии у Эда тогда не проснулось. Жизнь просто текла, не очерчивая вех и не образуя этапов.

Тем удивительней, что нашелся ватманский лист, на котором корявыми буквами написано: «Молния! Комитет ВЛКСМ объединения постановил: комсомольцев Поверинова В. и Берсудского Э. из членов ВЛКСМ исключить!»

Именно так – с восклицательным знаком. Словно не сдерживая радости от предвкушения расправы.

Вот что пригодится для музея. Пока не для музея Берсудского, а для музея, посвященного жизни в семидесятые годы. Так и вижу объявление в рамочке на стене. Экскурсовод тычет указкой и говорит, что эти двое были частью системы и вдруг их оттуда выбросили.

Эд уже не помнит почему. Возможно, он не платил членские взносы и так ослаблял комсомольскую организацию. Не исключено, что дело проще. Они просто подумали: «Зачем нам такой?» – и, надо сказать, не ошиблись.

Вряд ли он сильно переживал. Если для кого-то исключение – катастрофа (интересно, как сложилась судьба В. Поверинова?), то к его всегдашнему чувству изгойства это ничего не добавляло. К тому же он ни на что не претендовал. Моряком или слесарем возьмут и без билета. Хватит того, что у него золотые руки.

Что касается искусства, то тут все было сложно. По правилам того времени художником не рождаются, а становятся. Хочешь рисовать и лепить – получи диплом. Кстати, Эд не то чтобы не хотел учиться. Просто он все делал как чувствовал, а преподавателям требовалось как полагается. Вот его и притормаживали. Уж очень он самостоятелен и не похож на ученика.

Окончил Берсудский только Энергетический техникум. Казалось бы, для чего ему это, а, как видите, пригодилось. Если бы не полученные знания, то как бы лошадь вращала хвостом, а шарманщик крутил ручку?

Все это еще впереди. Пока главное событие – приглашение в садово-парковое хозяйство. Причем на каких условиях! Тут ему предлагали не шоферить, а резать скульптуры.

За то, что занимаешься любимым делом, не получают деньги, ведь не платят же нам за прогулки по лесу. Его новая работа не только предполагала зарплату, но и гарантировала известность. Пусть и без упоминания имени, но в каких местах! Только представьте: в Русском музее выставлен Коненков, а в прилегающем к нему парке стоят работы Эда.

Словом, в парковом хозяйстве подули новые ветра. Девушек с веслом решили заменить кем-то более близким обитателям детских площадок. Так здесь появились его клоуны и медведи.

Хорошо скульптурам в парке. Возможно, даже лучше, чем в экспозиции. Ведь тут они существуют не сами по себе, а вместе с окружающим пространством.

Выиграли не только его работы, но он сам. Все же одно дело творить вечерами, а другое – когда захочется. Если замысел не созрел, просто ходишь по городу. Ждешь, когда из твоих мыслей что-то произрастет.

Пока скульптуры у него выходили традиционные. Они не могли сорваться с места или переменить позу. Впрочем, сейчас это не главное. Он переживает: не придется ли опять весь день вкалывать, а художником становиться ближе к ночи?

Такие мысли посещают и других скульпторов садово-паркового хозяйства. Среди них был и Виктор Цой. К его сомнениям относительно будущего прибавлялся вопрос о том, что правильнее: резать по дереву или петь? Выступать анонимно или от своего лица?

Первая и вторая удачи

Что, если рядом с почти идолами Берсудского появится конкретный Ильич или обобщенный Строитель коммунизма? Это хотя бы потому невозможно, что Эд работал для детских площадок. У взрослых были свои герои, а у него свои.

Так – вместе с любителями песочниц и горок – он очерчивал свою территорию. Имел право сказать авторам советских памятников: посмотрим, переживут ли ваши вожди моих клоунов и лицедеев!

Как выяснилось, существует нечто пострашнее идеологии. Судьбу парковых работ решили снег и дождь. Столько лет под открытым небом им оказались не под силу.

Кое-что сохранилось на фотографиях. Есть еще впечатления очевидцев. Среди тех, кому нравились эти работы, были не только дети, но и взрослые. В результате в одном серьезном издании об Эде вышла статья.

Вот так так. Режешь что-то для себя, не помышляешь о внимании критиков, как вдруг оказывается, что, «однажды войдя в мир, созданный Эдуардом Берсудским, уже невозможно безучастно следить за дорогой, по которой он идет, и трудно удержаться от соблазна следовать за ним».

Фраза тоже петляет. Сперва прямо, потом немного в сторону, затем поворот еще раз.

С тех пор Берсудский слышал много комплиментов, но это было впервые. Читаешь и думаешь: «Неужто это обо мне?»

Вообще в это время Эду везло. Бывает, долго никаких событий, а тут сразу много. Причем все позитивные.

В семидесятом году он женился на студентке графического факультета института Герцена Алевтине Вороновой. Конечно, для художника важна масть. Супруга была ярко-рыжая. К тому же в ее фамилии пряталась его любимая птица.

Правда, с той хромоногой вороной, что жила у него в комнате, у Алевтины отношения не сложились. Может, она считала, что хватит ворон? Поэтому одна осталась в фамилии, а другую выпустили на газон рядом с зоопарком.

Ну и в завершение всего у него появился Учитель. Именно так, с большой буквы. Впрочем, и слово «Художник» в этом случае надо писать так.

Звали Учителя и Художника Борисом Яковлевичем Воробьевым. Это он изваял практически всех животных, вышедших из стен Ломоносовского фарфорового завода.

Трудно оставаться певцом чистой пластики и работать на заказ. Воробьеву помогли его персонажи, прекрасные в каждом повороте головы и движении лап. Так что природа была за него, а он с радостью за ней следовал.

Воробьев посмотрел работы Эда и сразу что-то почувствовал. Ну а после того, как увидел первые кинематы, совсем посерьезнел.

Это не отменяло требовательности. Чем убедительней сделанное воспитанником, тем больше с него спрашиваешь.

Вообще детей и учеников Борис Яковлевич держал в строгости. Хвалил дозированно. Буквально по одному одобряющему словечку в несколько лет. Случалось, не только повысит голос, но и выгонит. Делал он так потому, что уж очень ему не хотелось показывать своей доброты.

Комплиментов Эд от него слышал столько же, сколько все. Зато с сыном Мишей Борис Яковлевич разоткровенничался. Сказал, что «этого парня когда-нибудь узнает весь мир».

Эд до сих пор не верит, что это правда. Больно не соотносятся эти слова с тогдашней реальностью. Какая может быть мировая слава, если почти никто не выставляется за границей? Ну а человек, не обремененный образованием, об этом даже не мечтает.

Нет, утверждает Миша, он запомнил точно. Все было так: и неожиданное «парень», сказанное о сорокалетнем мужчине, и обещание невиданных перспектив. Кажется, в эту минуту его отец все увидел. Сперва мир включит в себя пространство по ту сторону железного занавеса, а остальное случится само собой.

Конец утопии и после

Пока же Эд доволен положением в садово-парковом хозяйстве. А что еще надо? От него ждут не присутствия, а вдохновения. Он много работает и при этом не сдает ключ на вахту.

Обычно утопия длится недолго. Дали возможность увидеть, как это бывает, и хватит. А то выходит нехорошо. Руководство честно протирает штаны, а подчиненные свободны как птицы.

Скульпторам установили режим не для того, чтобы больше трудились, а чтобы были скромнее. Помнили, что начальство не Аполлон. Тот «требует… к священной жертве» когда заблагорассудится, а оно – с девяти до шести. Бывает, сразу не определится, и вы ждете. Смотрите в окно или играете в «морской бой».

Это все равно что дышать только в определенное время! Что ж, люди у нас нетребовательные. Если сказано, что так правильней, то они не станут возражать. Еще поблагодарят за то, что, прежде чем захлопнуть форточку, дали немного порезвиться.

Кажется, только Берсудский не выдержал. Раз он ощутил себя свободным художником, то решил и дальше так продолжать.

Почему Эд пошел в котельную? Потому что места тут не меньше, чем в начальственных кабинетах. К тому же сухо, тепло. Хочешь – режешь скульптуры, а нет – читаешь книжку или размышляешь о жизни.

О том, что из кинематов получится театр, он пока не думал. Правда, его котельная находилась напротив Дома актера, и это можно понимать как указание. Мол, один Дом существует ради актера, его настоящих и мнимых достоинств, а второй предлагает альтернативу.

В самом деле, почему театр – и непременно актер? Ах, если бы исполнитель только лицедействовал, но он еще капризничает и скандалит. Чаще всего его роль в жизни заметна, а на сцене незначительна.

Что касается деревянных фигурок, то они существуют только ради искусства. Не изменят своему предназначению, чтобы посидеть в ресторане или уйти в депрессию. Кстати, и Эд живет так. Немного спит или выполняет обязанности по котельной, а остальное время отдает кинематам.

Татьяна Жаковская

Весной восемьдесят седьмого Таню Жаковскую привели к Эду в подвал. Этому поистине историческому событию много чего предшествовало: не так давно она оставила завлитскую службу в Театре имени Ленсовета, а сейчас была режиссером самодеятельного театра «Четыре окошка».

Как говорил Бродский, «главное – это величие замысла». Вот с чем тут все было в порядке. Она не только написала кучу статей о театре, поставила «Гамлета» и «Дракона», но одна воспитывала троих детей.

Если Эд создавал «движущиеся скульптуры», то он тоже догадывался о «величии замысла». Это были не только воплощения, но и притязания. Попытка сделать что-то такое, чего до него не существовало.

С Алевтиной Вороновой он развелся. Правда, разъехаться не удалось. В его комнате ей принадлежала четырехметровая ниша, а он спал на раскладушке среди кинематов.

Что Эда и Таню не очень интересовало, так это быт. Зато их сближало нечто глобальное. Если он был недоволен скульптурой, буквально скованной по рукам и ногам, то она к этому времени разочаровалась в театре.

Сколько это может продолжаться! Если актер с утра ссорился с женой, то и на сцене он будет выяснять отношения. Пусть роль совсем о другом, а ты думаешь: «Когда это кончится!» Или такая ситуация. Понадобился ввод, а исполнитель не справился. Так плохо произнес: «Кушать подано», что зрители смотрели только на него.

Эта проблема давно волнует людей театра. Гордон Крэг и Морис Метерлинк предлагали заменить актера марионеткой. Видно, их тоже не устраивало, что он постоянно ускользает. Все ему объяснишь, а на другой день опять начинаешь сначала.

На этот счет у Тани имелись более близкие примеры, хотя бы тот же Театр Ленсовета. Тут непостоянство было свойственно всем – не только исполнителям, но и главному режиссеру.

Отступление о том, как в 1978 году в Театре имени Ленсовета репетировали «Вишневый сад»

Я тоже работал в этом театре, так что могу вставить свои «пять копеек». Хорошо, Игорь Петрович Владимиров был человеком веселым. Сколько раз казалось, что все летит к черту, но стоило ему пошутить, и равновесие восстанавливалось.

Однажды Владимиров вернулся из очередной отлучки и взялся за «Вишневый сад». Очевидно, это был не давний замысел, а импровизация. Для того чтобы успокоить труппу, нужны большие задачи. Когда репетируешь Чехова, думаешь не о своих проблемах, а о том, что он написал.

Автора Владимиров выбрал верно, но пьесу помнил нетвердо. Актеры это быстро раскусили. Особенно волновалась исполнительница роли Раневской Алиса Фрейндлих. «А как же Чехов, Игорь Петрович?» – спрашивала она и едва не взмахивала руками.

На репетициях Алиса Бруновна называла мужа по имени-отчеству. Все же это работа, и тут важна иерархия. Если кто-то захочет выделиться, то это будет не на пользу спектаклю.

На вопросы жены Игорь Петрович отвечал: «Ничего, Чехов со своим текстом пробьется». Так он был уверен в себе. Это продолжалось до тех пор, пока он не сказал, что Гаев хочет продать вишневый сад.

Выходило, что персонажи, как партизаны на допросе, говорили одно, а думали иначе. Конечно, слова у Чехова часто не открывают, а скрывают, но все же не до такой степени.

Никто из актеров не возразил. Фрейндлих могла себе это позволить, но оставила объяснения до дома. Игорь Петрович все понял сам. Он не отшутился, как обычно, а вроде как признал вину. По крайней мере, так было воспринято объявление перерыва.

Не обошлось без широкого жеста. Как-никак, Владимиров – потомственный дворянин. Чтобы актеры не скучали, он оплатил всем двойной кофе в буфете. Сам же почти на час удалился в кабинет.

Кстати, Игорь Петрович еще и сыграл в спектакле Гаева, а Валерий Кузин, репетировавший сначала, был отправлен во «второй состав». Дело в том, что конкурировать с Владимировым в этой роли бессмысленно. Только он имел право говорить от имени «разбитого вдребезги».

Прежде чем Владимиров приступил к Гаеву, это назначение обсуждалось в труппе. Хоть и вполголоса, но активно. К сожалению, я тоже поучаствовал. Игорь Петрович эту роль еще не сыграл, а Кузин репетировал любопытно. Представьте чеховского героя, который не порхает по жизни, а передвигается грузно и тяжело. Его легкомыслие – не только характер, но и убеждение и позиция.

В театре чуть ли не каждый день понимаешь, что слово не воробей. Вот и на этот раз я особенно не изумился. Когда Владимиров впервые вышел на сцену как исполнитель Гаева, он начал так:

– Саша Ласкин не хочет, чтобы я играл эту роль, но я все-таки попробую.

В этой тираде удивляла только моя фамилия. Существовали люди куда более достойные. Конечно, он мне польстил – оказывается, у меня есть право голоса! – но в то же время предупредил, что так долго продолжаться не может.

Это и есть труппа. Не та, что видит зритель, вернее не совсем та. Кто-то назвал актеров «террариумом единомышленников». Главное слово тут «террариум». Оно означает, что жизнь в театре протекает в несвободе и тесноте.

Дело не в квадратных метрах, а в том, что ничто не остается незамеченным. Поэтому все время держишь ухо востро. В коммуналке можно спрятаться у себя в комнате, а здесь четыре человека в гримерке и трое из них не выносят друг друга.

Одна хорошая актриса развлекалась тем, что подкладывала в чайник кусочек мыла. Возвращается ее соседка после своей сцены, хочет в перерыве выпить чайку. Дальше начинается не театр, а цирк. Вместо воды идет мыльная пена.

Владимиров отлично понимал, как все устроено. Когда брал в труппу актера или актрису, непременно предупреждал, что бывает всякое. Так что лучше прислушаться к тому, о чем говорят в курилке. Очень может быть, что обсуждают вас.

К подобным вещам надо готовиться заранее, отрабатывать способы защиты. Я же знал только то, о чем услышал в институте на лекциях. Наши преподаватели долго рассказывали о Шекспире и Мольере, а об актрисе N и изобретенном ею рецепте чая не говорили ничего.

В это время мне было двадцать три года, год назад я окончил театроведческий факультет Театрального института и уже три года работал завлитом малой сцены Театра имени Ленсовета… Об этом речь впереди, а сейчас я попробую рассказать, как Владимиров играл Гаева.

Что вспоминается прежде всего? У этого персонажа был широкий жест – не метафорический, а буквальный. Когда его герой попадал впросак, то по-хозяйски уверенно разводил руками. Примерно так Игорь Петрович вел себя на упомянутой репетиции: он хоть и срезался тогда у всех на глазах, но пытался сохранить лицо.

Кстати, собранностью Владимиров не отличался и в других ситуациях. Вообразите огромного человека («сто двадцать килограмм продуманного обаяния», как сказал его друг, драматург Вадим Коростылев), который постоянно теряет очки. Всякий раз его спасала секретарша Мила. Он мог позвонить ей поздно вечером и узнать, что они лежат у него в кармане.

Вот почему Мила пользовалась доверием, переходящим во влияние. Из-за этих качеств актеры называли ее «генеральным секретарем».

Впрочем, что такое очки! Герой Владимирова пропустил нечто куда более важное. При этом не впал в уныние и продолжал витать в облаках. Скорее всего, именно с этим связана его рассеянность. Он слишком хорошо себя чувствовал, чтобы думать о мелочах.

Через эту роль Игорь Петрович рассказал о своей тайне. Конечно, многие знали его мать, Ольгу Константиновну, и удивлялись ее несовременным манерам. В шестидесятые так не разговаривали, так не носили платья, так не держали спину. Можно было догадаться о ее родовитости, но о том, кто его отец, не знал никто.

В детстве Владимиров неплохо рисовал, и под его рисунками стоят инициалы «ИБ». Это означает «Игорь Бабицкий». Ну а по отчеству он был тогда не Петровичем, а Владимировичем. Ведь его отца звали Владимир Евгеньевич Бабицкий.

Бабицкий был белым офицером, командиром буксира «Новаль» в Гражданскую. Вместе с остатками армии он бежал в Константинополь, но потом вернулся (скорее был выслан) в Россию. Расстреляли его в тридцать седьмом.

Это, кстати, объясняет, почему Владимиров сперва пошел в Кораблестроительный. А также то, почему в начале восьмидесятых он поставил совершенно нечитаемый «Капитальный ремонт» Леонида Соболева. В этом романе, действие которого происходит на царском линкоре, его интересовали шеренги выстроившихся на палубе матросов, рояль в кают-компании – и главный герой, читающий наизусть «Онегина».

Вот сколько всего вместил его Гаев. Сыграв эту роль, Владимиров объяснил, почему его предки так легко отдали империю. Наверное, тоже сперва растерялись, потом все поняли, но было уже поздно.

Помимо мотива, уводящего в прошлое, существовала тема совсем близкая. Буквально рукой подать. К этому времени что-то разладилось между ним и Фрейндлих, и на репетициях они продолжали выяснять отношения. Конечно, ничего не выплескивалось наружу, речь шла о спектакле и роли, но где-то глубоко угадывалась мысль об их личном «вишневом саде».

Именно это почувствовала режиссер Людмила Станукинас. Она пришла снимать картину о Фрейндлих, репетирующей Раневскую, но тут выяснилось, что есть сюжет не менее важный. Театр Ленсовета может разделить судьбу чеховского сада и навсегда остаться без хозяйки.

В ее фильме постоянно чувствуется этот подтекст. Нельзя не заметить, что режиссер часто ведет себя несдержанно. Да и исполнительница главной роли, несмотря на свои строгие правила (все-таки тоже дворянка!), отвечает ему в тон.

Слева направо: (сидят) директор Театра имени Ленсовета В. Венгеров, артист О. Каган, И. Владимиров, артист Е. Гвоздев, (стоят) артист А. Равикович, А. Ласкин, артист Е. Каменецкий, артист О. Зорин. Редакция газеты «Молот». Гастроли Театра имени Ленсовета в Ростове-на-Дону. Август 1976 г.


Если Владимиров и понимал, чем это может закончиться, то реагировал не лучше Гаева. Конечно, у чеховского героя один путь в эмпиреи, а у Игоря Петровича другой. Предупреждаю вопрос: наверное, присутствовали? Может даже, разделяли его интерес? Ясно, что на таких мероприятиях всегда подливают. Как почувствуют, что градус падает, так сразу добавят.

Кажется, вы забыли, отвечаю я, о его происхождении. Оно подразумевалось не только тогда, когда он был трезв, но и всегда. К тому же Владимиров помнил о режиссерских обязанностях и не упускал общую композицию. Увидит, как чья-то рука с бутылкой приближается к моей рюмке, и непременно скажет:

– Саша не пьет.

Театр открывается – и закрывается

В живописи или скульптуре материал – краски или дерево, а в театре – кровь и пот. Помните термин Станиславского «эмоциональная память»? Он означает, что, изображая другого, актер остается собой. Хорошо, когда он говорит о своей рассеянности, как Владимиров-Гаев, а если демонстрирует что-то не столь безобидное?

После Ленсовета я работал в Молодежном театре. Открылся он в январе семьдесят девятого, а затем было три очень бурных года. Мы выпускали спектакли, обретали своего зрителя, становились все популярней. Конечно, всегда есть недовольные, и в какой-то момент они заявили о себе. Было бы еще понятно, если бы это был открытый бой, но наши противники действовали осторожно. Ждали, когда на их обращения откликнутся соответствующие инстанции.

Ну а инстанции всегда на страже! Тем более что к этому моменту наш режиссер Владимир Афанасьевич Малыщицкий наговорил на много лет вперед.

К примеру, зачем хвастаться, что твоя жена – сестра Михаила Барышникова? Ведь из‐за этого он давно под подозрением. Много лет у них дома не было телефона, но, когда танцовщик сбежал на Запад, телефон установили чуть ли не на другой день.

Его любимый Юрий Петрович Любимов тоже многое себе позволял. И тоже был неосторожен. Малыщицкий об этом говорил восхищенно. Представляете, отодвигает какую-то шторку, а там портрет Солженицына! Затем руководитель Таганки прикладывает палец к губам и улыбается хитро.

Честно сказать, меня и тогда это удивило. Для чего призывать к молчанию ученика, если эта тайна известна уборщице?

У наших актеров нашлись подаренные перепечатки. Больше всего было текстов о Высоцком. На многих из них Малыщицкий сделал надпись. Он просил не отступаться, идти до конца. Всякий раз думать, что бы в твоей ситуации сделал поэт и бард.

Этими материалами заинтересовались особенно: мало того что самиздат, но еще и с призывами. Ведь только государство имеет право тиражировать. Ну и давать советы согражданам позволено только ему.

Известно, что революции начинаются с того, что берут почту и телеграф. В данном случае режиссер покушался на право печатать и распространять. Еще более вызывающе выглядело то, что он обзавелся собственным телевидением. Эта попытка была осуществлена на сцене, но выглядела на удивление достоверно.

В романе Айтматова «И дольше века длится день» – и в лучшем спектакле Малыщицкого – есть фантастическая линия. Космический корабль, планета с парфюмерным названием «Лесная грудь»… Наверное, можно было посмеяться, но режиссер не увидел тут повода для иронии.

Восемь телевизоров над сценой прерывали основное действие срочными сообщениями. Узнаваемые дикторы узнаваемыми голосами рассказывали о том, как проходит полет.

Все то, что автор перенес в будущее, здесь происходило в настоящем. Даже не просто в настоящем, а в тот день и час, когда зрители смотрели спектакль.

Что может быть более документальным, чем последние известия? Чем строгие костюмы и прически, ровные и чуть торжественные интонации людей на экране?

В дополнение ко всему в кадре несколько раз появлялись космонавты. Подобно большим рыбам, они проплывали в безвоздушном пространстве.

Телевизорам и дикторам в этой постановке противостоял мир обычных людей. Впрочем, не такие уж они обычные. Многие моменты их жизни носили черты древнего ритуала. Здесь были ритуал-рождение, ритуал-смерть и даже ритуал-арест.

Тут постарался балетмейстер Леонид Лебедев. Из рифмующихся движений возникал узор. Простое и короткое становилось долгим и многосоставным, понятное и узнаваемое – вроде как увиденным со стороны.

Казалось, в координаты времени входит глубина: отсчет начинался с будущего (оно почти не отличалось от настоящего), затем следовали события тридцатых годов, а в основе всего было прошлое легендарное. Эти пласты существовали вместе и образовывали гремучую смесь.

Спектакль с участием телевизоров видели немногие: после одного из первых прогонов наш куратор из Смольного высказался неодобрительно. «А если мы откажемся от телевизоров?» – спросил директор в спину уходящему чиновнику. Тот повернулся и процедил: «Играйте».

Судьбоносное решение было принято на ходу, по дороге к выходу из театра. Ни тебе грома и молний, ни явления дьявола. Изуродовали спектакль – и отправились по своим делам: чиновник – домой, а директор – к себе в кабинет.

Конец эпохи и чемоданчик

Через год Малыщицкого все же уволили, но этому предшествовала подготовка. Видно, решение приняли сразу, но процедуру соблюли. Пару недель в кабинете директора заседала комиссия. Распространился слух, что все, что тут говорится, записывают на магнитофон, а потом слушают в высоких инстанциях.

Вызывали по одному. Наконец до меня дошла очередь и я предстал перед большим синклитом. Временно занимающий кресло директора широко улыбнулся, словно я пришел к нему в гости, и сказал:

– Вот и Александр Сергеевич!

– Семенович, – поправил я, – Сергеевич проходит по другому делу.

Кто не понял, это был намек на историю Александра Сергеевича Грибоедова, которого арестовали на Кавказе по подозрению в принадлежности к декабристам.

Вообще декабристы – главная тема Малыщицкого, а «коронка» Молодежного – «Сто братьев Бестужевых» по пьесе Бориса Голлера. Предполагалось, что актеры, играющие в спектакле, должны знать о своих героях все. Причем не только головой, но и ногами: каждое четырнадцатое декабря они отправлялись на Сенатскую маршрутом восставших полков.

Понятно, что завлиту эти интересы следовало разделять. Так что я был в теме. Сейчас пришло время применить свои знания. Спину держать прямо, стараться улыбаться, отвечать уверенно и твердо.

В комиссию входила моя преподавательница по Театральному институту. Сразу было видно, что разведчик из нее никакой. Получалось уж очень демонстративно: она явно чувствовала себя не в своей тарелке и старалась глаза не поднимать.

Каждый вечер преподавательница звонила мне и рассказывала, что происходило в кабинете директора. Однажды она позвонила, и голос ее почти дрожал. Оказывается, наш товарищ, один из братьев Бестужевых, предложил комиссии показать, каким Малыщицкий бывает, когда выпьет.

И не просто предложил, а сыграл на эту тему этюд. Так сказать, использовал полученные в институте уроки в целях своей безопасности.

Впрочем, что этот актер! У каждого голова шла кругом. Малыщицкий ждал обыска и даже к нему подготовился: вынес из дома все, что могло заинтересовать тех, кто будет рыскать по его полкам.

Набралось на небольшой чемоданчик. Он был настолько обшарпанный, что никто бы не подумал о книгах. На самом деле здесь хранилось такое! Сейчас я кое-что из этих сокровищ представлю.

Полгода чемоданчик стоял у меня в кладовке. Иногда я его открывал и приобщался к запретным плодам. Особенно много тут было неизданного Булгакова: «Собачье сердце», «Багровый остров» и полный вариант «Дней Турбиных».

Машинописные копии – почти что рукописи, а рукописи, как известно, не горят. Впрочем, то, что они уцелеют, совсем не значило, что их опубликуют.

Почитывал я Лимонова и Зиновьева. Эти издания имели вид куда менее призрачный. Впрочем, не защищенный ни толстой бумагой, ни крупным шрифтом, Булгаков выглядел наиболее адекватно. Это был он, «бедный и окровавленный мастер», который только мечтает о том, что когда-нибудь придет его час.

История и историк

Теперь вернемся назад и вспомним московского историка театра Константина Рудницкого. Он не мог не приехать на открытие Молодежного: уж если в Питере творится история, историк обязан оказаться рядом. Тем более что это была и его удача: когда-то он увидел спектакли Малыщицкого в любительской студии, написал о них доброжелательно, и вдруг эта студия получила профессиональный статус.

Редко удается так попасть в точку. Это все равно как если бы в начале 1890‐х годов кто-нибудь пришел на спектакль Общества искусства и литературы, увидел игру Алексеева-Станиславского и дал прогноз на ближайшие сто лет.

Актеры чувствуют так же, как их режиссер. Малыщицкий восхищался Рудницким, и они тоже восторгались. Впрочем, что такое история театра, понимали не все. Надо сказать, это в самом деле странный предмет.

Представьте, что когда-то была бурная жизнь: аплодисменты, цветы, поклонники, – но однажды это закончилось. Остались программка, шляпка главной героини и портсигар второстепенного персонажа. Еще две-три рецензии, из которых трудно что-то понять. Вот по этим деталям надо вообразить целое.

Константин Лазаревич это умел как никто другой. Благодаря его реконструкциям мы воспринимаем Театр Мейерхольда не как сумму приемов, а как живую материю. Как-то один актер у него спросил, что ему довелось увидеть у Мастера. Можно было бы ответить, что в воображении он смотрел все, но Рудницкий сказал только, что в детстве в Киеве ходил на «Лес» и остался спектаклем недоволен.

В то время набоковский «Подвиг» был для нас недоступен, а то бы мы прочли: «Говорили, единственное, что он в мире любит, это Россия. Многие не понимали, почему он там не остался. На вопросы такого рода Мун неизменно отвечал: „Справьтесь у Робертсона“ (это был востоковед), „почему он не остался в Вавилоне“». Как-то так мог сказать и Рудницкий. Искусство сцены никуда не делось, но того театра уже нет. Он, этот театр, превратился в обломки вазы, которую предстоит склеить.

Приезжая в Питер, Константин Лазаревич соединял прошлое с настоящим. Сколько раз ему приходилось описывать рождение знаменитых театров, а выходит, это возможно сегодня. Вот он, Вавилон! Как и его предшественник, режиссер носил кожаную куртку, а его фамилия начиналась с буквы «М».

Ну а об этом, кажется, Константин Лазаревич не писал. То ли архивные документы этот момент замолчали, то ли такое происходило впервые.

Наш гость уезжает в Москву, а весь Молодежный его провожает. Впереди он сам вместе с Малыщицким, а позади большая толпа. Актеры – на то они и актеры – что-то поют. Рудницкий – на то он и ученый – комментирует и делает выводы.

Потом мы стояли на платформе, а Константин Лазаревич смотрел через окно вагона и чуть ли не плакал. Предполагаю, он это переживал впервые. Редко людям его цеха выпадает такое внимание.

Кажется, из всех друзей театра таких почестей удостоился только Фазиль Искандер. Во время проводов Рудницкого было много песен, а тут всего одна. Впрочем, и звезда была «одна заветная». Единственной была и жизнь того человека, который спел ее перед расстрелом.

Именно «Гори, гори, моя звезда», по словам Фазиля Абдуловича, Колчак пел перед смертью. Искандер послушал, а потом потребовал повторить. Так под эту песню мы двигались по вокзалу и подошли к вагону.

Вспоминался Федя Протасов, угар в компании цыган, которые ведь тоже актеры… Кажется, сейчас что-то рождалось в голове любимого автора. Возможно, он пытался ухватиться за ниточку, а она все время обрывалась.

Видно, Искандер что-то почувствовал, но потом не воплотил. По крайней мере, следов этой песни в его прозе нет. А вот у Малыщицкого что-то такое произошло – конечно, не расстрел, но финал… В его жизни еще случатся театры, но все-таки этот был единственным – «другой не будет никогда».

Еще о Рудницком

Когда мы с Владимиром Афанасьевичем ездили по делам в Москву, то непременно заходили к Рудницкому. Помню Тышлера в столовой («Где вы нашли завлита, который знает Тышлера?» – спрашивал Константин Лазаревич). Впрочем, в этом доме было еще кое-что примечательное.

У вас или у меня на стенах обои, а Рудницкий оклеил кабинет географическими картами. Можно сказать, это был одиночный пикет. По крайней мере демонстрация. Ведь единственное, что позволено невыездному, – лежать на диване и думать о тех городах, где он никогда не побывает.

Все это имеет отношение к тому, о чем уже говорилось. Пространство в данном случае не отличалось от времени. Вот страны и города, которые нельзя посетить, а это спектакли, которые невозможно увидеть.

К тому же не забудем о кресле. Я на него тихо присел и вдруг едва не вскочил. Рудницкий сказал, что именно в этой комнате начиналось бардовское движение: «На том месте, где сидите вы, Саша Галич пел свои первые песни».

Всякий раз, когда мы уходили, Рудницкий давал с собой что-нибудь почитать. Это и были те самые тексты, что потом составили содержание обшарпанного чемоданчика.

Как я был шпионом

После того как Малыщицкого убрали и Молодежный остался позади, следовало сделать немногое. В частности, вернуть Рудницкому то, чем он с нами делился. Доверить чемоданчик почте было нельзя. Оставалось ждать, когда Константин Лазаревич окажется в Ленинграде.

Очень скоро Рудницкий мне позвонил и сказал, что приехал оппонировать в Институте истории искусств. Дальше разговор развивался в стиле «У вас продается славянский шкаф?». Он попросил прийти и заглянуть в зал заседаний. На вопрос «Вам будет не тяжело?» я ответил: «Не тяжело». Так мы обсудили цель моего визита.

Я все сделал как велено. Просунул голову в дверь, и он вскоре вышел. Кажется, оба чувствовали себя неловко. Все-таки дико вести себя так, словно это не книги и машинописные копии, а секретные материалы государственной важности.

К тому же нашу игру сильно портил чемоданчик. Больно несолидно он выглядел. Только представьте, что Рудницкий возвращается и все в этот момент думают: уж не в баню ли он собрался?

Вряд ли кому-то пришло в голову, что в чемоданчике действительно книги. И уж точно нельзя было представить, что вскоре «оковы тяжкие падут» и эти тексты издадут на родине.

Это случится через пару лет, а пока следовало немного остыть. Что-то сделать с вселившейся в меня неприязнью. Не к Управлению культуры или обкому партии, а к сцене как таковой. В театр я теперь почти не ходил: даже из зрительного зала мне было видно, что тут совершается что-то неправильное.

Закончим главку двумя цитатами – одной эпоха Малыщицкого в Молодежном начиналась, а другой заканчивалась. Как и положено ученому, Рудницкий обобщал, хотя уже что-то предчувствовал. Искандер же был писателем и, напротив, конкретизировал, обозначал противостоящие силы.

Передо мной две книги, когда-то подаренные Малыщицкому, – «Режиссер Мейерхольд» Рудницкого и «Под сенью грецкого ореха» Искандера.

Неслучайно Константин Лазаревич сделал надпись на этой книге. Конечно, он говорил обо всех режиссерах, но о Мейерхольде в первую очередь. Ведь Всеволод Эмильевич платил больше всех. Так что приведенные слова о «бедном и окровавленном мастере» можно отнести и к нему.

Кажется, Рудницкий сравнивал – и находил параллели. По крайней мере, он был уверен, что его младший товарищ выдержит те испытания, на которые его обрекает профессия.

«Володе Малыщицкому, – написал он, – одному из очень немногих людей, к которым применимо великое и мучительное слово – режиссер, – на счастье. К. Рудницкий. 1980».

Заключительное пожелание, кажется, высказано с ухмылкой, часто появлявшейся на лице Константина Лазаревича. Какое тут счастье, если твое главное дело не обходится без мучений? Через два года Малыщицкий это отлично знал. Были и анонимки, и выяснения отношений с труппой, и спектакли, покореженные цензурой. Так что Искандер имел все основания написать: «Дорогому Володе – нежно, братски, хамы ненавидят искусство, хамы нас не любят, значит мы делаем искусство. Фазиль. 19.3.82».

Эта надпись представляет собой доказательство от противного. Противного в прямом и в переносном смысле. Сами посудите: мы правы потому, что у нас столько недругов. Если сделанное нами вызывает ненависть, то мы достойны любви.

Опять Берсудский

С театром меня примирило преподавание в институте, Таня же успокоилась тогда, когда увидела работы Берсудского.

Все было у Эда: талант, оригинальность, смелые идеи, – но его почти никто не знал. Даже обидно: за углом дома, где располагалась котельная, каждый вечер спрашивали билетик, а к нему, как на конспиративную квартиру, попадали по одному.

Тогда Таня рассказала о Берсудском Алексею Петренко. Он мрачно бросил: «Что, обошлись без актеров?» – и смотреть не пошел. Видно, расстроился за свой цех. Что ни говорите, а есть в этом что-то странное: исполнители лезут из кожи вон, буквально тратят себя, а, выходит, без них было бы лучше.

Кстати, если бы публика изменила любимому театру и рванула к Берсудскому, то выдержали бы не все. Сложнее всего было бы людям нервным. Носившиеся по подвалу крысы вели себя так уверенно, словно это они руководили котлами.

Вскоре крысы станут героями кинематов. Будут звонить в колокола, печатать на пишущей машинке, крутить педали. Как их прототипы из котельной, они почувствуют себя главными и будут диктовать ритм.

Перестройка и мы

Помните начало «Зеркала» Тарковского? Юноша на приеме у логопеда. Докторица внушает, что это ему под силу, и он отваживается. Почти без запинки произносит: «Я могу говорить».

Этот юноша – лирический герой не только Тарковского. Когда наступила перестройка, все ощущали себя заиками. Не случайно один из главных спектаклей тех лет назывался «Говори». Каждый понимал, насколько это трудно, а порой невозможно.

Итак, продуктов не хватает, а искусства сколько угодно. Открываются двери и форточки. Прежде театры рождались раз в тридцать лет, а сейчас один за другим. В Питере в девяностом – девяносто первом их возникло около двухсот. Среди них была и «Шарманка» на Московском проспекте, 151а.

Поначалу Таня и Эд решили, что одних кинематов мало, и присоединили к ним трех клоунов. Актеры должны были создавать что-то вроде поля игры. Как ни старались они перетянуть внимание, деревянные фигурки были интересней.

Театр может обойтись без актеров, но без публики ему существовать трудно. Поначалу зрители не спешили в «Шарманку». Видно, большая их часть стояла в очередях за продуктами, а меньшая предпочитала другие спектакли.

Жить стало веселее после того, как пошли иностранцы. Что-то тут совпадало с их представлениями о новой России. К тому же, в отличие от давно знакомого Эрмитажа или Мариинки, это было нечто прежде не виданное.

Сколько раз Эду и Тане казалось, что жизнь налаживается, и вдруг выяснялось, что продолжения не будет. В апреле девяносто третьего года их известили, что за помещение придется платить. Новость поражала количеством нулей. Таких средств у них быть не могло. Если бы даже иностранцы оставляли в коробке в фойе не один, а два доллара, «Шарманку» это бы не спасло.

Вряд ли Берсудский и Жаковская удивились. В это время новые театры так же легко возникали, как и исчезали. Сперва открывались под разговоры о счастливых возможностях, а затем вам сообщали: платите денежки. То, что ваши усилия оплачены потом и кровью, в эту сумму не входит.

Об этом шел разговор в отделе культуры райисполкома. Вернее, встреч было две – сперва в полный голос, а затем полушепотом. Все же заведение казенное, а совет неформальный – не хотите ли перебраться туда, откуда приезжают ваши главные зрители?

В это время о «Шарманке» много пишут. Причем не только объясняют, что это за явление, но делятся сомнениями. «Спешите познакомиться с этим театром, – писала «Ленинградская правда», – пока он не отправился в долгое путешествие туда, где его ждут». А вот статья в «Смене», подписанная хорошо знакомым мне Максимом Максимовым: «…Пока „Шарманка“ ждет следующих гастролей – в Англию или в Штаты, в Финляндию или Швецию, время покажет, – одно можно сказать: театр неживых кинематов сегодня живее иных драматических театров. В этом пока еще можно убедиться».

Авторы явно не сговаривались, но в обоих текстах звучит «пока». Это тревожное словечко призывает быть настороже: неизвестно, что эти «шарманщики» придумают завтра!

Раз мы назвали Максима Максимова, следует кое-что объяснить. Это имя не меньше говорит о девяностых, чем те обстоятельства, о которых тут вспоминалось.

Максим заведовал отделом культуры в «Смене», но на ботаника-искусствоведа не был похож. Кажется, он носил очки, но больше помнятся крупные руки и широкие плечи. Не вызывало сомнений, что он разбирается не только в театре.

В какой-то момент ему надоело писать о «красивом» и потянуло к настоящей опасности. Он занялся криминальными расследованиями. Наверное, поначалу это походило на игру «в комиссара Мегрэ», но все закончилось по-настоящему. В июне 2004 года его убили.

Максиму обещали передать какие-то документы. Известно, что это была сауна, что тело вывозили в мешке, но исполнители до сих пор не найдены. Так что не следует расслабляться. Возможно, мы сидим в кафе или театре, а его убийцы находятся рядом.

А вот еще один штрих к тогдашним обстоятельствам. У театра был покровитель – глава администрации Московского района. Так вот, в начале девяностых даже он растерялся. Однажды нервы сдали настолько, что утром он отправился не на службу, а в «Шарманку».

Гость вошел, сел в пустом зале и долго смотрел на кинематы. Когда Таня включила один, он спросил: «Это про что?» – а она ответила: «Про нашу жизнь».

Думаю, человек, вскоре перескочивший через пару ступенек иерархической лестницы и умерший подозрительно рано, сам знал про что. Да и о фигурках, которые то ли управляют механизмами, то ли к ним привязаны, он тоже все понимал.

Словом, время было разнообразное. Возможности не только открывались, но и пресекались. Иногда, как в случае с «Шарманкой», открывались и пресекались теми же людьми.

Это не отменяет того, что эпоха была важная и значительная. Едва ли не так же, как Серебряный век или первые послереволюционные годы. Конечно, проблем хватало, но все же поле еще не зачистили: постоянно то здесь, то там возникали новые ростки.

Историю русской свободы Берсудский рассказал в трех кинематах. В первых двух свободу уничтожают, а в третьем, посвященном девяностым, она становится главной новостью дня.

Впервые эти кинематы были показаны 19 августа 1991 года. По телевизору шло «Лебединое озеро» вперемежку с пресс-конференцией путчистов. Казалось, уж какое тут искусство, но у искусства своя логика. Оно само знает, когда правильней появиться, а когда лучше переждать.

На вопрос зрителей, состоится ли спектакль, Таня отвечала: «Когда же его показывать, если не сегодня?»

Эти три кинемата заслуживают отдельного разговора. Правда, мы уж очень далеко удалились, но это поправимо – поворачиваем ручку шарманки и возвращаемся назад.

Отступление о Жане Тэнгли и его единомышленнике Эдуарде Берсудском
Краткая история невстречи

В Глазго я три раза смотрел спектакль «Шарманки». Всякий раз интересовался, как реагирует публика. Сами посудите: ну что здешним зрителям Карл Маркс? Хоть он и жил в Лондоне, но его дела и мысли им не так понятны, как свершения и поступки любого шотландского короля.

Ну а наша перестройка – это вообще что-то туманное. Казалось бы, тут не обойтись без хорошего лектора. Пусть сперва расскажет о хитросплетениях истории КПСС, а уже тогда можно переходить к кинематам.

Лектора нет и не предвидится, но всякий раз люди в зале испытывали похожие чувства. А вместе с ними и я. Улыбаюсь, а рядом тоже улыбки. Становлюсь серьезен и вижу вокруг напряженные лица.

Каждый кинемат имеет свое название, но есть и общее: «Пролетарский привет достопочтенному мэтру Жану Тэнгли от мастера Эдуарда Берсудского из колыбели трех революций». Во как закрутил! Почему «пролетарский привет»? Отчего «из колыбели»? Да и с «мастером» и «мэтром» надо бы разобраться.

Яснее всего с «колыбелью» и «революциями». Это не только место тогдашней прописки Эда, но и важная для него тема. Что касается швейцарца Жана Тэнгли, то для Берсудского это главный авторитет. Правда, о его работах он узнал тогда, когда сам создал много чего. Столько лет они двигались в одну сторону, и наконец пришло время им пересечься.

В феврале 1990 года в Москве открылась выставка Тэнгли. Как и Берсудский, скульптор творил из металлолома и утильсырья, но прежде всего из движения. Правда, у Эда не было ничего тяжелее печного горшка, а тут по воздуху летали тонны железа.

Эд и Таня ездили в Москву дважды. Хотели увидеть самого Тэнгли, но он не приехал. Зато познакомились с его помощником. Тот сказал, что в следующем году намечается выставка в Финляндии и он попробует уговорить Жана завернуть в Ленинград. Вот к этому визиту создавались новые кинематы.

Э. Берсудский. «Великая идея» (из триптиха «Пролетарский привет достопочтенному мэтру Жану Тэнгли от мастера Эдуарда Берсудского из колыбели трех революций»). 1990 г.


Через полтора года в «Шарманку» зашли туристы из Швейцарии. От них Эд и Таня узнали, что Тэнгли скончался. Так что обращенный к нему «привет» вроде как повис в воздухе. Впрочем, кто знает? Если прежде дело было в «воздушных путях», то почему бы этому не случиться еще раз?

Страна в трех кинематах

Берсудскому хотелось рассказать «достопочтенному мэтру» о своей стране. Раз тот решил наведаться в Россию, то пусть знает, что все непросто. Конечно, были Пушкин и Достоевский, но это еще не весь ответ.

Начал Эд с Маркса. Хотя философ – чужестранец, но его идеи у нас нашли почву. Помните слова о том, что «мысль материальна»? На сей раз мысль приобрела вид странной машины. Несколько поворотов ручки, и она запущена. Еще поворот, и маховик над головой основоположника летает быстрей. Сперва далеко, а потом так близко, что тот пригибается.

Вот уже Маркс не крутит ручку, а на нее опирается. Ну а маховик существует сам по себе – страшный, беспощадный, угрожающий всему вокруг.

Следующая работа – «Кремлевский мечтатель». Пожалуй, это самый мрачный из кинематов. Представьте груду металлолома. Железка к железке, и вот человек в инвалидном кресле. Чтобы мы не усомнились, что это мертвый лев, вместо головы у него череп льва.

Казалось бы, что такой может – то ли уже опочивший, то ли умирающий? Тем более что помещен он в тесную клетку. Вместе с ним, символом новой власти, здесь томятся знаки свергнутого режима – скипетр и орел с герба.

Лев умер, да здравствует лев! Зажигается звезда наподобие кремлевской, фигура начинает шевелиться. Активизируются железный посох и тесак для разделки туши. Клыкастая пасть открывается и наливается красным светом. Ясно, что запертое со всех сторон тело еще долго будет напоминать о себе.

История движется как назад, так и вперед. Морок то сгущается, то рассеивается. Так было в первую оттепель, которую Эд пропускает, так случилось и во второй раз.

В кинемате «Осенняя прогулка в эпоху перестройки» показан момент отдохновения. Прежде шага без разрешения нельзя было сделать («шаг в сторону – расстрел»), а тут – пожалуйста. Вправо, влево, куда угодно.

Тон при этом легкомысленный. Вращается земной шар, он же глобус. Крутятся зонтик, пластинка на патефоне, стрелки на часах. Поворачивается вокруг оси голова приятеля Эда, художника Ватенина. Несется вскачь деревянная лошадка. А вот то ли усталые члены, то ли жерла «Авроры». Прежде чем выстрелить, они раздуваются.

На венском стуле, словно на острове, стоят ботинки и отлично себя чувствуют. Что с того, что они никому не принадлежат? Зонтик тоже неизвестно кто крутит. По сути, мы видим «восстание вещей». Если перестройка – это бунт людей, то и все им принадлежащее не должно оставаться в стороне.

«Аврора» стреляет несколько раз, и это ускоряет общее движение. Хотя ботинки существуют отдельно, но они со своего «острова» тоже участвуют. В такт веселому свисту постукивают подошвами.

Эта картина удивляет дискретностью. Никак не связаны друг с другом ботинки, патефон, голова художника. Еще поразительней, что в этом нет драмы. Кажется, если мы бодро шагаем, то только этим одолеваем абсурд.


Э. Берсудский. «Осенняя прогулка в эпоху перестройки» (из триптиха «Пролетарский привет достопочтенному мэтру Жану Тэнгли от мастера Эдуарда Берсудского из колыбели трех революций»). 1990 г.


Ах, если бы дело было только в настроении! Улыбнулись, повеселели – и вроде как нет проблем. На самом деле все сложнее. Больше всего нас смущала «смесь» из отживших и новых правил. В сравнении с этой неразберихой союз зонтика и патефона мог показаться гармонией.

Как уже говорилось, «Шарманка» не выдержала аренды. Что ж, вернуть все хозяйство к Эду в комнату и изредка показывать гостям? После того как они создали театр, это было уже невозможно.

К тому же нынешняя ситуация отличалась от той, что отразили первые два кинемата. Тогда вариант оставался один: «молчи, скрывайся и таи». Теперь Эд и Таня научились самостоятельности.

Кстати, дискретность можно понимать и в этом смысле. Существовать по отдельности – значит жить не чужим, а своим умом.

Раз так, то после невезения непременно будет удача. Они прикидывали, что делать дальше, как вдруг получили подсказку. Театр пригласили на гастроли в Лейпциг. «Шарманщики», как их исторические предки, становились бродячими артистами.

Помните, что писала «Ленинградская правда»? «Спешите познакомиться с этим театром, пока он не отправился в долгое путешествие туда, где его ждут». Сегодня это читается как предсказание гадалки. Ведь «путешествие туда, где его ждут» – все равно что «казенный дом» и «дальняя дорога». Заглядывая вперед, можно сказать, что так и вышло. И поездили немало, и квартиры поначалу были съемные (тут это называется «социальное жилье для малоимущих»), а не свои.

Пока же они грузили свой скарб в фургоны и покидали Петербург. Тем, кто полюбил их спектакли, оставалось жалеть о потерянном, а тем, кто не видел, считать, что театра не может быть без актеров.

Отступление о том, как преодолеть заикание

Один, второй поворот ручки, и мы в Ленинграде тридцать девятого года. Ну и в последующих годах. Эд родился и рос аутсайдером: мало того что долго не разговаривал, так еще лет с двенадцати заикался.

Как могло быть иначе? Обстоятельства не способствовали плавности речи. Начать хотя бы с упомянутого года рождения. Около двух лет перед войной, четыре – на войне. Пусть не на фронте, но жизнь в тылу мирной точно не назовешь.

Вместе с родителями и братом они занимали комнату в коммуналке. Ее перегораживали занавеска и буфет. По одну сторону ели, по другую спали. В квартире было еще пять комнат, и в каждой проживала семья из трех-четырех человек.

Я сам жил в такой коммуналке. Наш коридор был широким, как улица. По нему ездили дети на трехколесных велосипедах. Кто-то постарше сбивал бы головами висящие по стенам тазы, но мы до них не доставали и чувствовали себя уверенно.

Впрочем, я сейчас об Эде. За два года до войны его отца послали служить в присоединенной Эстонии. Вдруг – радостная весть! – он возвращается. Жена с сыновьями отправляются встречать на Балтийский вокзал.

Словно по этому случаю, был прекрасный день. По крайней мере в первой своей половине. Домой решили не ехать, а погулять по городу. Все же лето, солнце, да и компания больно хороша.

Вернулись усталые. Соседка говорит, что сейчас будет выступать Молотов. Отец сел рядом с радиоприемником. Выслушал речь до конца и, даже не перекусив, отправился в военкомат.

Через два месяца он погиб во время таллинского морского перехода. Промелькнул, порадовал жену и детей и пропал в пучине волн. Его близким предстояло жить дальше. Их эвакуировали в Муром рядом с Владимиром.

Эту часть жизни Эд почти не помнит. Если что и возвращается, то такая картинка: мать с братом впрягаются в телегу и везут с поля картошку.

После блокады вернулись в Ленинград, в почти пустую комнату. Все, что можно, из нее вынесла дальняя родственница. В который раз им предстояло заново обустраивать быт.

Все же не странно, что его детский сад располагался в бывшей квартире Достоевского. Где еще ему находиться, как не там, где более всего уместны слова о «слезинке ребенка»?

Так что было от чего заикаться. Да и после хватало поводов. Случалось, начнет фразу и не может ее одолеть. В армии однополчане прямо-таки ждали построения. Бывало, все уже заканчивается, а тут он произносит: «Я».

После демобилизации Берсудский решил покончить с недугом. Услышал, что в Харькове некто Дубровский лечит гипнозом. Нашел денег, приехал, отправился на прием. Логопед долго колдовал, но помочь не смог. Так что в Питер Эд вернулся ни с чем.

Ничего не оставалось, как уйти в тень, чтобы не мозолить глаза. Когда тебя не замечают, можно позволить себе многое. В одиночку даже плакать не стыдно.

С ранних лет Берсудский делал скульптуры. В детском саду лепил их из хлебного мякиша и был наказан за непочтение к хлебу. Слава богу, ему не отбили охоты: в двадцать с небольшим он записался в студию при ДК Кирова. Правда, долго не задержался – больно настаивали здесь на правдоподобии, а ему хотелось чего-то другого.

Потом было несколько курсов лепки и рисования, а также Эрмитаж, библиотеки, поездки в Таллин, Ростов, Юрьев-Польский. Мир, в том числе и мир искусства, становился больше. Что сделать для того, чтобы с полным правом сказать: «Я – художник»? Даже эту короткую фразу заика произнесет неуверенно.

Прежде чем завершить рассказ об этом этапе, вспомним один кинемат. Редко произведения Эда настолько автобиографичны. Даже время указано: «1946». Многое случилось в этот год, но почему-то запомнился безногий на тележке: он ехал за трамваем, уцепившись за него крюком.

Было в этом что-то печальное, но и победительное. Инвалид демонстрировал свою лихость городу и миру. Вроде как говорил: хотя я лишился ног, но бесстрашия не потерял!

Через пятьдесят лет после того, как на углу Марата и Невского Эд замер в изумлении, он вырезал эту фигуру. Несчастный крутит ручку, и тележка устремляется вперед. Впечатляют большие шурупы, соединившие локтевые суставы. Да и весь он сделан грубовато. Так на то он не маршал, а солдат.


Э. Берсудский. «1946». 2003 г.


Позади тележки обезьянка держит в лапах вентилятор. Впереди – сама смерть. Туда и сюда раскачивается череп козы, позванивают колокольчики. У инвалида красным горят глаза, а сам он освещен нереальным зеленым светом.

Так они и пребывают вместе – инвалид, обезьянка, смерть… Ну и 1946 год, которого не существует отдельно, а только в этой компании1.

После того как мы сказали о том, что осложняло жизнь Эда, перескочим через ряд лет. Порадуемся, насколько там все иначе.

Как говорилось, в девяносто первом году кинематы начали гастролировать. Зрителей было столько, сколько у Эда и Тани не было никогда. Причем всем хотелось выразить свои чувства. Кто-то поднимал большой палец, другие подходили с разговорами.

Одна зрительница поинтересовалась происхождением автора кинематов. Больно непохоже то, что он делает, на так называемое современное искусство. «В каком веке родился Мастер?» – спросила она у Тани, а та ответила: «Не знаю когда, но он жив до сих пор».

Действительно, есть в Эде сходство со старинными мастерами. Теми, кто создавал химеры на крышах средневековых соборов. Да и сам он напоминает мастерового: говорит мало, работает много. Слишком болтливым собеседникам предпочитает тишайшие железки и деревяшки.

Когда Берсудского донимают поклонники, он обычно опускает голову и молчит. Говорите: «Beautiful»? Пусть будет «Beautiful». Вряд ли это слово что-то добавит к его работам.

Это сейчас он привык к комплиментам, а тогда такое говорили впервые. Поэтому он слушал с интересом. Однажды даже решил сказать алаверды.

Таня переводит, но про себя чувствует: случилось что-то очень важное. Пока не знает, что именно, но вскоре понимает, что он больше не заикается.

Может, потому его речь и текла свободно, что благодарность подействовала целительно?

В детстве Эд побаивался воспитательницы, в юности – своей тени, а сейчас он ничего не страшился. В его голосе появилась твердость. В нем слышалось то самое, уже упомянутое: «Я могу говорить».

Ночую в «Шарманке»

Теперь отправимся в «Шарманку» сегодняшнюю. Благо мы уже знаем, что надо сделать для того, чтобы перенестись вперед или назад. Несколько поворотов ручки, и мы опять в Глазго.

Вот уже много лет «Шарманка» – местная достопримечательность. Во всех путеводителях города так и говорится: сперва вы идете в кафедральный собор, а затем смотрите кинематы.

Это, так сказать, парадная сторона, но существует и закулисье. В театре есть все для того, чтобы отсюда не выходить месяцами: кухня, душ, мастерская, полки с книгами. Так и жили Эд и Таня в первые десятилетия после переезда в Шотландию. Совсем не было времени добраться до квартиры.

Несколько раз я ночевал в «Шарманке», так что могу оценить эти ощущения. Мне досталось место не в мастерской и даже не на кухне, а прямо на сцене. Вернее, собственно сцены тут нет, так как зрительный зал представляет большую комнату.

Лежишь на скамье работы Тима Стэда (этого мастера мы еще не раз вспомним), а кинематы окружают тебя со всех сторон. Проснувшись, перемигнешься с какой-нибудь деревянной рожей и опять погрузишься в сон.

Так «Шарманка» открывалась мне не только как зрителю. Да еще в такой час, когда, отработав, творения Эда остаются наедине с собой и даже не подозревают, что за ними кто-то подсматривает.

Конечно, полноценная жизнь театра начинается с утра и в час спектакля достигает пика. В это время фигурки выходят из тени и показывают все, на что способны.

1.Эту работу можно увидеть в петербургском Музее неофициального искусства. Она создана к юбилею сквота на Пушкинской, 10. Эд привез ее в двух чемоданах из Шотландии, собрал из деталей и установил. На сегодня это единственный его кинемат, который находится в России.

Бесплатный фрагмент закончился.

239,90 ₽